«А ну-ка, Коля, останови здесь».
«Это ж вроде как воинская часть, Михалыч».
«Вот поэтому и останови! Давай, давай на обочину».
Хрустя по гравию, будто по косточкам, черная, цвета антрацита BMW съехала на обочину и мягко стала.
Алексей Михайлович к своим сорока успел уже и пополнеть изрядно, и поседеть; кое-где образовались уже и предательские залысины. Нраву он был доброго, крепок, все еще молод душою; слава Богу, бои за денежные знаки не иссушили его душу, не исковеркали, хоть порою доводилось туго, - так туго, что и на «петушок» мог загреметь запросто.
Он, прихватив с заднего сиденья упаковку «Captain Black», пружинисто откинулся от спинки сидения и вышел из машины. Коля тоже было подался вперед, но Михалыч сказал просто:
«Сиди. Я быстро».
Чуть погодя он уже, немного и смущаясь, подходил к дежурному курсанту у ворот КПП с развевающимся на ветру российским трехцветным прапором на флагштоке.
Тот при его приближении несколько напрягся и внимательно посмотрел на машину с водителем.
«Так что, - спросил с ходу Алексей Михалыч, - это и есть вот Рязанское десантное училище?»
«Оно и есть, - нехотя ответил курсант, все еще косясь на машину. – Вам кого?».
«Так… - пробормотал мужчина в раздумье. – Никого». И тут же спросил:
«А правда, что у вас здесь иностранцы тоже учатся?»
«Правда, - холодно ответил курсант и посмотрел на мужчину как будто с укором. – Вам кого?»
«Говорю же тебе, никого. Я просто спросил. Не боись, не шпион».
«А я и не боюсь, - произнес курсант уверенным голосом. – Только не положено мне с посторонними на посту разговаривать».
«Знаю, - сказал мужчина, - сам в армии служил. В Советской, правда, - и вдруг неожиданно улыбнулся, протягиваю курсанту сигареты. – На вот, служивый, возьми. Корешей угостишь, покурите».
Курсант посмотрел пристально на упаковку и кашлянул.
«Это за какие же такие заслуги?»
«А ни за какие, - ответил Алексей Михайлович. - Просто так… Кое-что у меня с вашим училищем было связано… Когда-то. Это, так сказать… в благодарность, за прошлое. Бери, не бойся».
«А я и не боюсь», - снова повторил курсант уверенным голосом.
Он взял сигареты, поблагодарил и быстро скрылся за железной дверью.
Алексей Михайлович еще чуток постоял, закусив нижнюю губу, потом ходко зашагал к машине; вскоре машина выскочила за город и двинулась на юг.
Коля был не только личным шофером и телохранителем Алексей Михайловича, но и со школьной еще скамьи закадычным другом, - сколько сорочьих гнезд разорили, сколько шалостей…
«Мне, Коля, вот что вдруг вспомнилось, - произнес задумчиво Алексей Михайлович, усаживаясь поудобнее. – На балконе мы с ней…»
Он надолго задумался и устало смежил веки. Воцарилось молчание.
"Что за девушка, Михалыч, расскажи", - попросил шофер.
"Долгая история, - вымолвил шеф. – Долгая и тяжелая".
"Так и дорога долгая, - вполне резонно заметил шофер. – Расскажи, легче станет, я же вижу, как ты вдруг сник после этого училища".
Алексей Михайлович краешком остриженных ногтей пробороздил вдоль лба, затем указательным и большим пальцами крепко, до боли сдавил виски, сдавил глаза и стал, поначалу вяло и будто нехотя, затем все более возбуждаясь, - рассказывать.
«Я ведь, Коля, в этом городе когда-то был. Лет, думаю, пятнадцать назад. И в училище этом мог бы преподавать… Иностранцам русский язык… как она и предлагала».
Он снова надолго умолк.
«Вы что-то говорили о балконе…»
«А-а… да, действительно. Стояли мы однажды поздней июньской ночью на балконе… с одной обворожительной молодой особой… балкон ее общежития, 9-й, по-моему, этаж, и она, глядя в высокое ночное небо, произнесла, шурша летним платьем у перил:
«А, может, я тебя люблю…»
«Давно это было», - сказал Алексей Михайлович шофёру. Он крепко почесал переносицу и добавил: «И начиналось банально. Как всё, чему потом не сложишь цены».
«... Поезд уже потихонечку ход набирал, а мы, трое, словно врасплох застигнутые узостью купе, все еще украдкой разглядывали друг дружку.
Время от времени, шкурой ощущая всю нелепость и навязчивость сидения напротив, бросали, будто невзначай, быстрые взгляды, - на отлетающие все стремительней навесы платформ, на бойких носильщиков с ручными тележками, заваленными доверху, на бесконечные низкие пакгаузы вдоль перрона. Рельсовые пути, отполированные колесными парами до блеска, до рези в глазах сверкали под полуденным июньским солнцем.
Путь нам предстоял не близкий. Латвия, Даугавпилс. В купе изначально нас как оказалось трое, так всю дорогу и ехали – втроем.
Прыщавый, 17-летний Мишка, с замечательной, правда по-родственному и близко ничего не имевшей, фамилией Репин, флегматичный рыжий раздолбай, как позже выяснилось, даже и сентиментальный; он до воя соскучился по маме, не меньше, вероятно, - по приличной жратве, ибо маман его, Татьяна Петровна, уже с месяц как колесила по Латгалии в основной группе этнографической экспедиции, а Мишка прозябал в коммуналке один, зачастую голодный, хоть и при деньгах. Ехал Мишель налегке: окромя тряпок только флакуша минералки. Всё поначалу нервничал, отчего-то стеснялся, елозил без надобности потертыми джинсами, затем, когда уже и свистки маневровых ЧМЭЗов отсеялись, успокоился и водрузил на столик, не без шику, отпотевавшую уже бутылку воды.
А меня, сидя наискосок, с любопытством девушки неискушенной, разглядывала попутчица, скажем не то, чтобы некрасивая, но, пожалуй, даже и чуть повыше меня ростом, угловатая, с неразвитой грудью и узкими плечами. Она была коротко стрижена под каре, и её каштановые короткие волосы слегка лачились прядями, когда лучи солнца насквозь били прямо в окно.
«Ну, что, давайте, что ли знакомиться, - предложила она непринужденно и отрывисто засмеялась. – Я – Наташа, студентка второго меда. Из Рязани… Остальное – потом, не так важно».
«Ну… - смутился Мишель и постучал пальцами по столу. – Я – Миша. Только вот 11-ый закончил, с осени мама на курсы поваров от «Интуриста» устроила, а пока… ну, экзамен только вчера последний сдал, мама там «покашляла» предварительно, теперь вот вслед за ней еду. Да. Она уже месяц, как с этой экспедицией по Латвии шатается – где они только не были…
«Ого! – удивился я. – Пишет, звонит?»
«А чего тут особо писать? – в свой черед удивился юноша и указательным пальцем почесал хрящеватый нос с горбинкой. – Звонит. Раза 2-3 в неделю, точно. Ну, если там есть такая возможность».
«Так что, в тех городах даже и телефона нет?» - ввязалась в разговор Наташа.
«Вау! – не в шутку опешил Мишель. – Ты как с Луны свалилась. Какие города? Они по хуторам ездят!»
«Опа! - проговорила Наташа и покачала головой.- А я-то думала, Латвию увижу во всей её европейской красе, малюсенькие тихие кофейни…»
Вежливый Мишка вскочил с места, даже не дослушав, и башкой крепко ударился в верхнюю полку.
«Ну, ты даешь, Наташа!»
Ненамного она от него и старше, подумал тогда я, года на два, но какая раскованная девчонка!.. Не застенчивая.
Мишель между тем докладывал:
«Мама звонила вчера, я как раз сумку собирал, программа «Время» шла. Короче, они сейчас в Резекне, но, конечно, не в самом райцентре, где, должно быть, есть всякие тебе, Наташа, уютные кафе, а по отдаленным, забытыми Богом хуторам, где только и есть что три хаты в шесть рядов, - таскаются в одиночку, как проклятые, с этими дурацкими вопросниками; зачастую ни помыться, ни в лавке чего-нибудь пожрать. – Мишель аж вспотел после такого монолога. И крякнул в кулак, поставил жирную точку. - Так вот они и спускаются все южнее на раздолбанном своем ГАЗоне – в Белоруссию.
Завтра мы должны в десять утра сойти в Краславе; то есть, заметьте, - Мишель поднял кверху указательный палец, - не в Даугавпилсе; если их машина опять не сломается, - будут где-то в три часа дня ждать нас у Центрального рынка».
«А ты откуда все это знаешь?» - спокойно спросила Наташа.
«Так мама ведь вчера специально поэтому и звонила. Ее попросила Регина Антоновна, руководитель экспедиции, - он взглянул на нас поочередно значительным взглядом: - Баба, кстати, невредная, мама говорит, и боится, чтоб мы не разминулись в Краславе».
«Нет, ну, теперь-то куда мы денемся! - сказала Наташа, обращаясь почему-то ко мне. – Время, место указано, что же мы, базар не найдем?» - и она снова, чуть краснея, посмотрела на меня. Ей шел нежный румянец на щеках.
Поезд на маленькую опрятную станцию прибыл по расписанию; в самом городке все выглядел немного чужим и, действительно, каким-то не нашим, не советским, - люди и те были другими, не такими безалаберными, что ли, не такими суетными.
В общем, к вечеру мы дождались всю группу (18 человек), вкупе дружно выбрасывали спальники и рюкзаки из захаращенного ГАЗона, а звезды над самым прудом у той пустующей школы, что нам отвели, желтыми мутными очами помигивали нам в ночи.
Пошли рабочие будни.
Что ни день, спозаранку, дохлебав терпкий чай, мы поочередно получали от Регины Антоновны карточки с фамилиями и адресами респондентов, обычно, три-четыре.
Незадолго до этого лета я у одного сирийца сторговал подержанный, дороговато, правда, портативный диктофон «Sanyo», - за деньги сумасшедшие, - но – японец, не «желтой» сборки. Еще, окромя обрыдлого опросника, загружались в заплечную рюкзачину б/ушные аудиокассеты, да «жратоньки», что Бог послал, - потому как до обеда шастать по перелескам да закраинам, а поднесут ли хуторяне крынку молочка с хлебушком или «морсу» – то вопрос. Народ там, грех сказать, не жлобистый, да ведь не всяк догадается. А то как разноются да припоминать начнут, что при Польше панской тут творилось, или там при буржуазной Латвии… Короче, какой там «морс», из головы поважнее вещи вылетали. К тому же и диктофон кассетой мерно шуршит, - не всяк, может быть, этому и рад: с панталыку сбивает, настораживает с непривычки.
И так скоро я насобачился слегонца с вопросника на песни их старинные да прибаутки перескакивать, что под конец этого этнографического «турне» уже помногу и сам анкеты заполнял.
Пусть поют, говорил я себе, и сами молодость отлетевшую вспомнят, и мне, как ни крути, на руку. А кем там они себя считают в этой обласканной Господом, чудной земле, - белорусами, поляками иль латышами, - какая мне, к черту, разница… Когда такие песни? Где еще их услышу?
Сами же вопросы были хоть и убоги по сути, примитивны, но, надо отдать должное, - толковы, и для Регины Антоновны, бывшей гомельчанки, а ныне зав. кафедрой института русского языка, представляли, естественно, интерес незаурядный.
К примеру, «фишка» тех дней, одна из самых каверзных:
«Дедушка, или там, бабанька, а вот вы кем себя считаете по национальности, белорусской или латышкой?»
«А на каком языке вы впервые научились говорить?»
«Насколько хорошо вы владеете белорусским языком?» - ну и далее «со всеми остановками», - и все бы неплохо, если б вопросов этих было аж не 120! Поди, попробуй потолкуй, тем более, что у этой «бабаньки» в стойле и коровенка не доена мычит, и курам уж пора дерть с картофельной шелухой запарить. Летом работы по хуторам немеренно, горбатятся старики от зари и до ночи, потому весь сей этнографический изыск им как-то и не особо нужен. Хотя, отдать надо должное, привечали нас в избах радушно, празднично, - иные бабушки так и наскоро влезали в кофту «выходную» да юбку, что только в церковь к службе воскресной доставались. А уж там варенья в блюдцах старинных на чистой полотняной скатерти, молока, чаю да маслица своего – это редко где мы упускали случай отведать. Наестся не наешься, - зато аппетит собьешь, да и разговор так доверительней выходит.
Поначалу, как приехали, так наладились ходить втроем: Мишель, Наташа и я, ну, да не всегда так нам выпадало. Зачастую сперва от лагеря пробирались все гуртом, по проселочной грунтовке, а уж потом, наособицу сворачивали в проулки, перелесками, кому куда следует, и невзирая на количество опрошенных, усталые, к обеду на «полусогнутых» добредали назад, в лагерь.
Команда, как на грех, подобралась женская: чего искали молодухи здесь, в этой экспедиции в свои неполных 30 лет, кого, - я так до конца и не понял. На дам поэтических, экзальтированных они не походили никак; тем более на тех, кто на крест готов взойти, потерпая за этнографическую науку и вымарывание в народном эпосе белых пятен.
Без дураков, я часто задумывался над этим. Нет, ну, какого лешего молодым, красивым женщинам (не помню уже, многие ли из них были замужем) таскаться, махнув рукой на отсутствие элементарных удобств и комфорта, по этим, пусть живописным, но все-таки унылым чужим краям? Причем они стойко, без стонов переносили и противный писк комаров в сосняке, по дороге на задание, и скверную однообразную кухню, и зубодробильную болтанку на шоссе, когда наш Вовчик, шофер, в очередной раз на полном ходу влетал в глубокую колдобину. И – ничего! Не скулили, не плакали. Из Наташиных ровесников возрастом и сентиментальностью, как у девочки-подростка выделялась только Таня. Тоже студентка, какой-то, не помню уже, возле метро «Аэропорт» техникум, льняные пушистые волосы в полспины, длинный рот, особенно неизящный в улыбке, полные алые губы. Она вся будто сияла свежестью, целомудрием, и при близкой встрече с нею почему-то непременно у меня возникало такое ощущение, что девушка прямо-таки торопится, спешит все это кому-то отдать.
Но подступиться к ней было мудрено. Да ты знаешь, Коля, я ведь и не бабник, а то, что у нас там, на фирме, про меня чешут, не верь. Все – туфта.
Сказавши это, Алексей Михайлович откинулся на спинку сиденья всем своим грузным телом, и, сплетя пальцы рук за затылком, пробормотал в раздумье: «М-да. Все туфта».
Стало жарче и суше. Солнце уже перевалило за полдень, прошмыгнули какую-то крошечную деревеньку с потемневшими избами, уныло тянувшуюся вдоль самой трассы.
Понеслись где-то в лазоревом поле стога, зарастающие тиной озерца с зеленой проточной водою, а совсем уж вдали, сливаясь в одну сплошную полосу с горизонтом – сосновые борки вразнобой.
«Выгорело-таки!» - не смог удержаться Алексей Михайлович и торжествующе щелкнул пальцами: «А ведь, суки, не хотели поначалу! Мадам там, завотделом торговли, дама разнаряжена, рыжье на ней пальцев не хватает, мне слышь, Коля, - мне! – говорит эдак: «Вы тут мне уши особо-то не натирайте, мол, и до вас тут приезжали, обещали поставки вагонными нормами, бесперебойно, ну, и где они, скажите, теперь, кто их видел? Этих надежных парней?
Ну, а я ей сразу про Алика, Ваху, Айрата, они у «чехов» пристреляны крепко были в первой чеченской войне, и сказали нам так: «Мужики, нет проблем, отстегивайте по 20 штук зелени за REF и мы не только ваши иранские апельсины через Гудермес пропустим, а и сами сопровождать будем, до Дагестанской границы». Говорю этой козе мичуринской: «Тетка, ты только крикнешь, это же вся Рязань и всю зиму цитрусовые кушать будет, на хлеб их намазывать и соками исфаханскими запивать». Ну, и бац на стол ей с дюжину тетрапаков с этими соками! Говорю, вот вам, пожалуйста, соломинка тут приторочена, скуштуйте, чтоб я зря не потел тут». И, что ты думаешь, Коля, шара она и в Африке шара! Один попробовала, другой, справилась о закупочной цене, прикинула калькуляцию и ахнула. Yes, говорит, документы на бочку, заключаем договор прямо сейчас с мэрией, и чтоб никаких тебе фирм прицепом! «Ха, и еще раз ха! – говорю. – Какие фирмы, Ида Моисеевна? Какие, к черту, фирмы, и пусть сто лет стоит ваш исполком на этом же самом месте».
«Коля, - восторженно продолжал Алексей Михайлович, обращаясь к водителю, - бабки сумасшедшие! Ты вникни только: и кредиты к концу года вернем, и капусты подрубим изрядно, - будет теперь в бизнес-плане и на отселение коммуналок по Наримановской, и на новую заправку по Кольцевой. За-жи-вем, Коля!» - Алексей Михайлович захохотал во весь голос и невольно подпрыгнул на сиденье.
«Понятное дело, – поддразнил его шофёр, ни на мгновенье не упуская из виду дорогу. - А как же все-таки твоя экспедиция, не досказал ты, Михалыч, чем там у тебя тогда кончилось?»
«Какое там кончилось, Коля!» - воскликнул Алексей Михайлович с искренним увлечением.
«А как же Наташа?» - шофер спросил.
«Так вот всю дорогу и болтался между ними двумя, как говно в проруби: то к одной прибьюсь, то к другой. Ох, бабы ж эти, «бальзаковки», ревновали, чего только про меня не плели, за глаза, вплоть до того, что я «голубой». Ну, правильно, ведь я на них ноль внимания, а им, видно, ой как хотелось, ведь, пожалуй, что по долам и весям те и едут, у кого в семье нелады. Если все ол райт, - то и не едут ведь чёрти куда. Правда?»
Сказавши это, Алексей Михайлович криво зевнул, хрустнул мощными лопатками и, почесав седеющий затылок, надолго умолк.
Снова проезжали деревню.
«Ты понимаешь, Коля, мне нравились обе, - признался не без усилия Алексей Михайлович. – Ты ведь знаешь… ну, какой я, к черту, мачо? Это сейчас. А тогда, представь, провинциальный, в сущности, пацан, метеоритом взорвавшийся в Москве, столичного лоску поднабрав и нахватавшийся наспех «верхушек», а тут вдруг свалились такие две девицы, одна другой пригожее, и обе влюблены, и я влюблен… Молодость. И заметь, Коля, не Москва бездушно-бетонная кругом – все чащи волглые, овраги с прелыми прошлогодними листьями, озерца с неважно просмоленными челнами в вязком иле на берегу, целые островки дикого укропа на взгорках, - высокого, задеревенелого, но такого же сочного.
И, само собой – эти распотешные бабульки в чудных стародавних сарафанах, - будто из сказок, с их необыкновенными, тоже для нашего уха чудными байками.
«Танцы те же взять… При Николае такого не было, и за Польши не было, а теперь 50 копеек. Раньше, если платил, то только малец, кто хочет, - бросал мелочь музыканту, на водку. И все. Танцевали у кого-то в доме, и родителей из-за того не серчали ничуть, пили, но по одной-две рюмки, а чтоб девок видели за этим, - Боже сбавь. Пьяных не было, плясали до самого восхода солнца, - ежели летом, а зимою – до поздних сумерек».
«Ну, где, Коля, - спрашивал Алексей Михайлович, - ты еще услышишь такое? В Москве в Теплом Стане?.. А песни… Как одна бабанька рассказывала:
«Петь по-белорусски за Польши было ведь и не безопасно, два-три года тюрьмы давали за это дело. Сидели, правда, лучше, чем политические, и еда была сносной, работали мало, - только корзины ивовые плели да безделки там мелкие майстровали. Вот Ильинична, что вы ее давеча опрашивали, соседка; у ней брат сидел, так вернулся – морда в два раза шире стала…»
Помню, тогда та бабуля песен с десяток напела на диктофон, да такие все жалобные, что под конец и сама плакала, и мы с Танькой.
Татьяна на латгальском приволье хорошела на глазах, - будто тут вот, где-то в избе на лавке и родилась, а не в Сокольниках, будто вот в кои-веки наболтавшись по белу свету, умаявшись, обессилев душою и духовным зрением – сызнова возвратилась домой.
Обычно мы встречались затемно, после ужина, наивно полагая, что об этих свиданиях знаем только мы двое. Почти всюду, где бы ни были, почему-то непременно у склона вниз был либо пруд, густо поросший кугой и желтыми кувшинками, или речушка в два перескока; нас упрямо тянуло к воде.
«Ага… Знаешь, когда я изредка трогал Таню за изящную упругую попку, она не сразу оборачивалась, и смеясь, поднимала вдруг ресницы, говорила мне:
«Алексей, вы ведете себя кое-как!». Но зазывно при этом, лучисто зажигались ее синие глаза под густыми бровями, и вся она, будто подсвеченная изнутри, зажигалась тоже, так что голова кругом шла, и колотилось сердце. Было видно: девушка тоже чувствует сильное беспокойство, чуть нервничает, вероятно, так до конца и не решив, как ей реагировать на мои выходки. Наконец, неумело изобразив на своем лице бессловесный укор, она, заметив, что я на нее смотрю, успокаивалась и тихо, бесшумно уходила.
Взбалмошная, загадочная была девушка, - с какой-то незаживающей тайной раной в сердце, которую открыла мне лишь три месяца спустя, когда мы стали любовниками. Уже в Москве».
Алексей Михайлович задумался снова.
«Недурственно», - чему-то ухмыльнулся Коля и закурил.
«Исподволь, мало-помалу я предпочел Наташе общество Тани и, не задумываясь особо о причинах столь очевидной, даже для других, во мне перемены, старался выбирать информаторов (так «по-научному» в наших вопросниках фигурировали бабаньки) поближе к информаторам Тани. Мишель с первых дней бивуачной жизни среди озерец Латгалии так накрепко ко мне привязался, что тоже, в свою очередь, всю дорогу норовил оказаться рядом. Регина Антоновна, заметив, как сплочена и удачлива в поиске наша «тройка», возражать и противиться нам не стала, - напротив, скоро и сама так подбирала адреса, что мы, трое, лишь на недолго теряли из виду друг друга.
Так, кочуя в задрипанном Вовкином ГАЗоне с места на место, вкось серпантинных сверкающих озер, с одного взгорка на другой, очутились мы вскоре уже на севере Белоруссии, где-то под городком Дисна, в аккурат на Илью Пророка.
Нашу «цитадель» в ту ночь кротко поливал унылый теплый дождь, далекие озера поблескивали под полной луной и гнали на берег сырость, а в саду уже капли потихоньку переставали бить по листьям, и летя, шумно падали в траву. Томно и тягуче тянуло жасмином у лавки, с его белых, ослепительных в свете прожектора соцветий выливалась некрупная пахучая влага.
Было за полночь, все спали, и кто-то дотронулся до моего запястья пальцем.
«Леша, дождь кончился, вставай, побродим босиком по мокрой траве». В окна снаружи лился рассеянный мутный свет, но я узнал бы ее и по голосу. Таня.
Крадучись, с оглядкой, мы миновали пару крайних раскладушек у двери, прошли, не скрипя половицами, по длинному сумрачному коридору и немного погодя оказались одни на облупившемся цементном крыльце.
Попервах, на свету, я даже немного растерялся, и не шевелясь, с просыпу злой, долго держал ее за руку, и, глядя ей в веселые, лукавые глаза, говорил:
«Таня, - сказал я, - что это за фокусы? Что мы тут ищем?».
Она мечтательно подняла голову кверху, глядя в черное небо, произнесла спокойным тоном:
«Мы ищем друг друга. Неужели не ясно?».
Мы сошли с крыльца и, еле угадывая во тьме дорожку, пошли вдоль аллеи, сели на гнутую неудобную скамейку. Я торопливо обнял ее за талию, и в первый раз она не отстранилась.
«Вот эта земля, - сказала она и голос его дрожал, - и мы, ненадолго – в ней… Ты не задумывался?».
«Ага, - съязвил я, мгновенно приходя в себя от лютой сырости. – До утра, стало быть, этот вопрос дождаться не мог?»
«А зачем… до утра? – говорила она мягко. – Где мы, и где утро? Ты пей эту воду сейчас, босиком сбей густую росу на этой траве, отвяжи с колка пустую лодку. Помнишь, у японцев? Удаляется лодка. Нет мне там места. Без меня уходит… И – все, ничего больше не надо. Ни моего техникума дурацкого, ни твоего университета. Забраться в лодку и плыть, раболепно взирая на высокие мутные звезды… Слабо?» – вдруг спросила она после минутного молчания и положила голову мне на плечо, не требуя ответа. Я ощутил вибрацию ее тела, ее голоса, чувствовал, как она волнуется, что-то тяжелое переливалось в ней.
«Не, - сердито отвечал я, - тебе или нужен роскошный принц, или – никто не нужен. Середины у тебя нет».
«Разве плохо? – весело, откровенно смеясь надо мной, спросила Таня. – Середина, середина… Счастья, любви не отыщешь посередине, это удел бездарей и тупиц, а разве мы с тобой такие?».
«Ну… мы с тобой… это уже обнадеживает».
«Да пойми ты, Леша, я ведь не в обиду тебе это говорю, просто все чаще, а ночью почему-то особенно, в полнолуние, не уснуть, миражи, перепластываешься, как дура, с боку на бок, поминутно, и поневоле, - она вмиг оторвала голову от моего плеча, посмотрела на меня долгим глубокомысленным взглядом и добавила, - и поневоле задумываешься о смерти».
«Ого, - сказал я, - приехали».
«Ну, да что уж там», - прервала меня Таня и смутилась: «Чепуху я, конечно, говорю».
«Почему, - сказал я и непроизвольно подсветил циферблат часов, - для полвторого самый раз».
«Нет, Леша, ты не поэт, - с напускным раздражением немного погодя произнесла Таня. – Ты не поэт, но все равно…» - она вдруг смолкла и машинально завела за ухо прядь золотистых волос.
«Что… все равно?».
«А! – махнула рукой она и поднялась. – Побежим взапуски к пруду! Я видела днем, там в рогозе отвязанная лодка стоит…».
«Кофе выпьете?» – вдруг спросил шофер».
Алексей Михайлович цокнул языком.
«Да нет, лучше коньяку. Чего-то, б….ь, разбередил себе душу… Нахлынуло так, что и про апельсины на хрен забыл».
Но, видать, забрало его капитально. Выпив залпом до дна, он уже не мог остановиться и сразу же продолжил рассказ.
«Так вот… Знала об этом, конечно, и Наташа. Но виду не подавала; не дулась. Со стороны казалось, ей совершенно безразлично, с кем я и как надолго, она привычно, своей угловатой, спортивной походкой шла после обеда в сельсовет выписывать новых информаторов, вечерами, прилежно склонив коротко стриженную голову, задумчиво писала письма домой, в Рязань, вела, по-моему, дневник, но в таком секрете от всех, что никто его так ни разу и не видел.
В «цитадели» мы оставались дня три, и за все это время я ни разу толком с Наташей наедине поговорить не смог.
А уже хотелось.
Таня была по-прежнему мила, обольстительна, кокетничая ночью со мной, многое уже и позволяла. Все чаще, смеясь и притворяясь обиженной, звучало ее неизменное: «Алексей, вы ведете себя кое-как. Как уборщица».
Но былой приязни, влечения к ней, к ее холодным полным губам и сытому телу я уже в себе не ощущал, и еженощные катания на лодке по озеру незаметно превратились для меня в обузу, пока еще терпеливо сносимую.
Таня была спесивой, капризной, избалованной девушкой, любила поважничать и порисоваться, - хотя кто ее за это упрекнет – ей хотелось нравиться, она проходила тот возраст, когда помимо воли всем мужчинам хочется нравиться. Когда ничего не стоит нарочно вымарать подол платья об извёстку, в подсобке, чтобы после кто-то из нас его отряхнул, - дотрагиваясь.
Стоит тут привести случай, по-моему, о многом говорит.
«Ты ведь французский изучаешь? – однажды спросила меня она, заискивающе беря под руку. – Не знаешь такого писателя, Рэмонт Обуви?»
«Нет, - ответил, я не задумываясь. – Не слышал».
«А вот встречалась я в прошлом году с одним мальчиком, тоже из техникума – так тот, представь себе, знал!».
«Ну, и что из этого следует?».
«А то, что он мне нагло лгал! – с раздражением воскликнула она. – Рэмонт Обуви – это мастерская «Ремонт обуви», мы как раз тогда мимо нее проходили». - Таня торжествующе притянула меня к себе и поцеловала.
Такие вот проверочки преследовали меня без конца, зачем она это делала, я так и не понял.
Без конца дорога не бывает. Непривычно скоро отлетела первая декада августа, и как-то раз, в отчаянную жарынь и пылище, Вовкина «ласточка» дотащила-таки нас в старинный Полоцк. Тут он и вывалил всех с барахлом прямо в растопленный вонючий асфальт, у какой-то пятиэтажки, почти в центре города. Вовка, продремав с устатку часа три, завозился с машиной, ладя ее своим ходом до Москвы доправить (и доправил-таки, дорулил, черт усатый!), ну, а мы с Мишелем в город, не мешкая, чудить подались! Да так, что и вытрезвитель тамошний слезою умывался, и КПЗ, - и любой гражданин города Полоцка.
Поутру, в день отъезда, Регина Антоновна выдала на руки деньги. Не густо. Тридцать четыре рубля. Татьяну по боку, дверью входною – шварк! – и мы с Мишелем уже в ресторане каком-то, разговляемся.
«Гадости» заказали поначалу грамм по триста. Само собой, крепко экономя на закуске. Жара, духота, оба потные, - короче, быстро забрало – под три огурца на двоих. Заполировали пивком, поймали такси на углу. Перво-наперво, сверяясь по схеме города, двинули снимать Полоцкую Софию, что стояла на высоком берегу Западной Двины, почти на самой набережной. Осторонь, поблизости, совсем наособицу – еще церквушка. К заасфальтированным по периметру отмосткам вплотную пестрые клумбы с яркими, рачительно политыми поутру цветами. Когда вышли из церкви, я отыскал пономаря и. стоя у клумбы с цветами, спросил: «Можно? Мы из Москвы, этнографическая экспедиция». Дозволил. У мужичка какого-то одолжились ножичком и насрезал я мигом с десяток красного мака и георгин. По дороге к шоссе, в аллеях, помню, тоже чего-то срывал, так что букет удался роскошный. Кому его рвал - и сам не знал.
Но с устатку водочка забирала не щадя, и добираясь уже негнущимися ногами обратно, мы с Мишелем перепутали общежития. Долго и противно колотили ногами в тесовую входную дверь, наконец, в кизяк раскурочив замок, поднялись, довольные, на второй этаж. Никого! В коридорах конь не валялся.
Походили в полной темени, позаглядывали с опаской в незапертые комнаты, орали, звали надсадно своих. Потом – дошло таки, когда осипли, - не то общежитие!
Наши, как позже выяснилось, разбивуачились в общаге соседней, и уже волновались. Ввалились мы шумно, винтом протопали по коридору вдоль стены, и вдруг навстречу из приоткрытой комнаты, - вроде как чувствовала, а, может, из окна еще раньше углядела, - выскочила испуганно на меня Наташа.
От неожиданности я опешил и замер на месте, как вкопанный. Она буравила меня непонимающим взглядом своих красивых больших глаз, что-то соображала, затем сказала вдруг надтреснувшим голосом: «А Мишка где? Татьяна Петровна нервничает».
Я подумал мгновенье и сказал решительно:
«Это тебе», - мой голос задрожал; я едва не заплакал.
Наташа взяла цветы, с притворной небрежностью зарылась в их душистые соцветия, понюхала и вернула. Я ничего не понял.
«Постой! Я схожу за вазой», - сказала она.
Помню, почему-то она долго не возвращалась. Меня уже развезло не на шутку, я слабел, Мишель куда-то подевался. Я прислонился к стенке, мотнул головой, словно силился отряхнуть этот хмель, развернулся и неуверенно зашагал по гулкому коридору. Цветы оставались со мной.
Тут из какой-то угловой комнаты донесся отчетливо Танин теноровый говор. Я быстро вошел туда, и нисколько не смущаясь «бальзаковок», бережно положил чуть увядший букет на её кровать.
И – вышел. Молча.
Наутро, безнадежно борясь с похмельем, уже в вагоне, мне было смертельно стыдно. Я представил себе растерянность Наташи – с наполненной фарфоровой вазой в руке, мое отсутствие там и Татьяну, которая, сидя у себя на разобранной ко сну постели, приняла цветы, как должное. Будто и в самом деле они предназначались ей.
«Какая же я сволочь! Как я мог! – непрерывно твердил я себе, поминутно вздыхая. – И не надо все на водку валить… привык как… И поезд, зараза, как назло, плацкартный… Как ей теперь в глаза смотреть всю дорогу…»
Потом, когда проводник принес в подстаканниках курящийся дымком черный чай, следом выглянула из узкого прохода Наташа. Она, озабоченная, села с краю на мою постель, у прикрытых простынею ног, и спросила с участием:
«А, тебе плохо? Может, тебе таблетку дать?»
Я готов был сквозь землю провалиться, а она меня еще и успокаивала:
«Ты забудь, Алеша. Ничего не случилось. Не убивайся так, я не сержусь».
«Правда?» - с надеждой в голосе спросил я.
«Правда, Алеша. Правда».
Мишель, сразу смекнув что к чему, из купе вышел.
Помолчали мы оба тяжело и напряженно. Потом Наташа опять говорит:
«Не убивайся так, слышишь! Я знаю, ты еще долго будешь барахтаться между нею и мной, не важно, пусть! Так, вероятно, ты иначе не можешь, и поскольку ты, видно, не бабник, и ситуацию такую переживаешь впервые, тебе нелегко. Не важно, пусть! Не отчаивайся! И не торопись – я терпеливая, - и тотчас же с наивно-торжествующим любопытством она прибавила: - А я знаю точно – ты останешься со мной - даже, быть может, вопреки своей воле. Рано или поздно, запомни, пожалуйста, и не удивляйся впоследствии, - пусть даже после нее, - но ты будешь моим обязательно, ты вернешься ко мне. Но – не сейчас. Сейчас ты еще не готов…»
Она сильно волновалась, лицо ее было красно, и на щеке вздрагивал мускул. Конечно, это признание вырвалось у нее непроизвольно; она шла сюда, ко мне, не за этим – просто нервы сдали, и чтобы не дать ходу слезам, она словами облегчила свою болящую душу.
Я поднял голову и снова взглянул на нее.
«Я все-таки принесу тебе таблетку», - Наташа чуть улыбнулась, но так жалобно, что уже мне захотелось плакать. И – вышла.
Прошел час, другой, таблетку я запил остывающим чаем и вроде как мне полегчало.
А где-то уже в ржаных полях под самым Витебском, в проеме между верхними полками показалась встревоженная фигурка Тани.
«Ну как? - задорно спросила она, кокетливо заводя с виска за ухо золотистую челку. – Али уж совсем невмоготу? Ясно, я сейчас», - она развернулась, изящно покачивая бедрами, а еще через минуту молча поставила передо мной чашку с какой-то горячей бурдой.
«Отвар… Ш-то… Очень помогает».
Я покрутил носом.
«Ты попробуй, хуже не будет, уверяю…».
В общем, этот суточный переезд в вагоне явился для меня чем-то ужасным, чего я не забуду во всю жизнь.
На Белорусском вокзале шумно все, и искренне клянясь в вечной дружбе, попрощались, «бальзаковки» неподдельно ревели, скопом клацнулись на мой «Зенит» и рассыпались кто куда – в основном, чтоб больше уже никогда не встретиться.
Так и я тогда думал.
А осенью - я даже и не помышлял об этом - мне судилось увидеться с обеими.
Не раз и не два.
И на одной едва не жениться…
«На Тане, Михалыч?», - спросил, оживившись, водитель.
«Не угадал, Коля. На Наташе. М-да… Разные все-таки они были девчонки...»
Дальше приятели долго сидели молча. И водитель, и его старый школьный товарищ, ныне преуспевающий бизнесмен.
И каждый думал о чем-то своем.
Алексей Михайлович закурил, и, облокотившись на приборную панель, сказал: «Упоительнейшим, - с чем и в гроб покладут, - у нас с ней выдался Новый год. Я сорвался к ней неожиданно.
Я тогда комнатёнку снимал, у старичков одних в Замоскворечье. Ну, посидел я с ними, выпили. И вдруг так тошно стало…
Куранты, - помню, как сейчас, - отмолотили что им положено, двенадцать. Так что к ней я заявился часу во втором пополуночи – как бы не с последним вагоном метро.
Разглядев меня, во всю мощь бегущего прямо к ней посреди задубеневшей от мороза поляны, - в ночи, хоть и светлой, - она была ошеломлена. Ни о чем заранее мы с ней не обусловливались. Никто никому ничего не обещал. Одно тут особняком стояло – традиция: они всей группой Новый год на заповедной опушке приобвыкли справлять. В сосновом бору.
До меня ещё они сначала тоже, как водится, Старый год «проводили». В общаге, как и в прошлый раз, в ее комнате, за столом письменным да тумбочками, ну, а затем, прихватив наскоро харча, - какого попроще, - гирлянд, хлопушек, бенгальских огней да и непременную пару-тройку «Кагора», шумно подались из общаги вон. В этот бор. На краю оврага.
Там, приобвыкнув к холоду нешуточному, развесили, гогоча и напыщенно - на нижних лапах шарики, сосульки лунные с клочьями прошлогодней ваты, по бокам звездулек, бельчат стеклянных, и весь этот гамуз густо увили дождиком. Получилось даже изысканно, куда там домашней елке!
Туда вот и я прибежал – вахтёрша подсказала.
Словом, дурачились напропалую, орали студенческое, водили хоровод вокруг нарядной ёлки, а вернулись – добавили. Кое-кто крепко. Я – в том числе. И уже прилегли двое из её группы… на верблюжье одеяло Наташиной кровати, как слышу сквозь дрему ее настойчивый, властный голос: «Нет, ребята, по домам. Здесь останется только он один».
Потом не помню. Уснул.
Наутро, едва забрезжил рассвет, я похмельно, тупо выкарабкивался из сна, а она дышала мерно, ровно, свежим дыханием своих девятнадцати лет. Совсем близко, на соседней кровати.
Спала – и не спала; мне постелили у окна, и я точно не видел, спит Наташа или притворяется.
И боялся. Отчаянно боялся этого совместного пробуждения… Мы впервые остались одни.
Хоть и соображал тогда неважно, а все же предчувствовал каким-то остро распахнувшимся вдруг наитием, что что-то должно в это новогоднее утро с нами двоими произойти. Вот в этой самой комнате, пока еще неприбранной после застолья. Произойти ужасное. Нечто роковое, что надолго, если не навсегда изменит наши отношения, наши чувства. И нас самих.
Внезапно лицо Алексея Михайловича сморщилось. Он шмыгнул носом и произнёс, очень медленно:
«Я часто потом вспоминал ту сцену… с годами она воспринималась иначе, каждый раз будто по-другому.
Помню – или только мне кажется - я посмотрел в ее сторону и едва слышно позвал: «Наташа».
Она откликнулась тотчас: «Да».
Я не знал, что придумать.
«Ты знаешь, - сказал я, - мне твоя кровать нравится больше. Давай меняться».
«Хорошо. Давай», - ответила она очень серьёзно. – А как?»
«Ну, ты идешь ко мне, со своим одеялом (Боже, как молоды мы были!), а я – к тебе».
«Хорошо. Давай ты первый».
Спал я всегда совершенно голым, но в этот раз с меня стащили только свитер и джинсы.
Я сел на кровати, спустил на пол ноги в носках, затем поднялся нерешительно, двинулся к Наташе. Словно тогу, набросил простыню на голые плечи.
Она не шелохнулась.
А когда я подошёл… отшвырнула одеяло и сильно потянула меня за руку к себе, в свою кровать. Сдушила что есть мочи в объятиях и прошептала: «Наконец-то…»
Рывком сбросив затем на пол и простыню, она неловко взобралась на меня и крепко поцеловала в губы. Глаза её сделались тёплыми-тёплыми…
Алексей Михайлович сглотнул.
«Потом оказалось, что я у неё первый».
Надолго в машине воцарилось молчание.
Прошло минут пять. Коля, не глядя шефу в глаза, грустно спросил:
«Ну, и что… было дальше?»
«А дальше… дальше вот все то и было. И Константиново, и монастыри… И все остальное… Все. Все было… раньше».
«Так ты, стало быть, и на родине Есенина побывал?»
«Ну, а как ты думаешь, Коля? – смущенно улыбнулся Алексей Михайлович.- Она родом ведь из Рязани… Коля, какие там места… И что характерно, помню все, как если бы было только вчера».
«За рекой, низко от кромки бережков до самого горизонта лиловела равнина, испещренная пахучими полевыми цветами и сорняком так, что когда теплый ветер-низовик задувал к нам на холм от реки, запах цветов с того берега тягуче и пряно смешивался с этим, которым мы оба с нею приемисто, во всю грудь дышали, наслаждаясь и пьянея и от самого запаха, и от близости наших разгоряченных, чего-то смутно жаждущих тел.
Восхитительно так было валяться в обнимку в траве, глядеть на далекий берег в дрожащей дымке, на блестящую ленту Оки внизу, и, не шелохнувшись, не меняя позы, - лежать, бесконечно долго, думать, мечтать…
Взобравшись с неподражаемой непосредственностью на меня и крепко, безотрывно целуя в губы, Наташа спрашивала, будто чего-то боясь: «Тебе хорошо со мной? Правда?»
Когда так хорошо, приятнее всего – молчать. Опытные женщины это понимают прекрасно и не возражают, сполна отдаваясь одухотворенности и немой неге этого молчания, - и мужчина это невероятно ценит, - с невысказанной благодарностью, тоже молча; но девушке неискушенной, чистой такое молчание может показаться обидным: что не так? Наташа хоть и была новичком в любовных делах, но природная, может, и прирожденная мудрость ее неизменно выручала и от ссор пустых, и от ревности.
Становилось душно: хоть мы и стянули с себя свитера, Наташа так неистово, неумело возилась на мне, вся дрожа, что мне пришлось мягким касанием руки отстранить ее, уложив с собою рядом в какие-то цветы. Она не противилась, и мы оба, по-прежнему вполоборота тесно прижимаясь друг к другу, целовались в губы, глаза, лоб, шею, словом, какая-то волна страсти изнутри погнала, покатилась резво до самого горла и ударила в голову…
Потом, с неохотой отлепившись друг от друга, снова долго смотрели за Оку.
И что характерно - стыда у Наташи при этом не было. Ни вот столечко. Какой тут стыд, когда женщина любит! Любил ли я тогда? Ответить не трудно – да, конечно, любил. И даже как-то наивно понимал, что вот такая любовь за всю жизнь случается не у каждого. И далеко не всегда. В чем-то она загадочна, уникальна, нежна, как и сама Наташа сейчас вся в страсти своей нежна… Горит, необычна, и готова без стонов и мучительного раздумья отдать мне сейчас не только свое тело, а и – душу. Готова отдать все.
Я думал, неуклюже, нерешительно: готов ли я? Что готов я отдать ей взамен? – и не находил ответа.
За Окой стлались низко буро-зеленые холмы, воздух застыл, деревьев в степи и на показ не видать; небо высокое, знойное, солнце безжалостно жжет лицо, но нет-нет, да и рванет от реки свежий ветер, принеся на миг прохладу и успокоение.
Какой выдался тогда благостный день! И какое лето!
И как молоды, беспечны, непорочны мы тогда были!
А теперь?»
Алексей Михайлович неохотно пресекся, минут на пять, и только безотрывно смотрел в окно.
«М-да», - промолвил он наконец, мотнув головой, словно стряхивая наваждение, вспоминая те далекие, теперь почти призрачные уже в давности дни, когда две молодости - мужчины и женщины, - так неожиданно и прочно, хоть и на короткий срок, - сплелись отчаянно в любовь. В одну – короткую – любовь.
«Русло там уходило в излучину, вода плескалась о крутой берег, под нами, у подошвы холма, звала искупаться, но нам обоим не хотелось прерывать эту сказку, это прелестное безумие быть слитно вдвоем, и мы – не пошли, так и остались в траве, наблюдая дремотно за рекой.
Сперва было тихо, только трескотня кузнечиков да шорохи степных ящериц в разнотравье нарушали покой. Чуть погодя с того берега послышался низкий протяжный голос – кто-то звал перевозчика. Звал долго, скучно, безнадежно. Но лодка так и не показалась, а голос все доносился с другого берега, видно, кому-то не на шутку припекло выбраться сюда к селу, на наш берег.
«Смотри, мотылек сел на свитер», - улыбнулась сонно Наташа. – Красивый какой! И большой!»
Я нехотя повернул голову.
«Это траурница».
«Как ты сказал? Траурница?»
«Ну, да. Траурница. А что?»
«Да нет, ничего, - задумчиво произнесла Наташа и посмотрела мне прямо в глаза. – Страшное какое название… По ком же траур?»
«Эй, не придирайся к ботаникам, - ответил я. – Назвали, как умели. А бабочка в самом деле изящная, пестрая, просто летающая акварель. И, кстати, редкая уже».
«Траурница, - задумчиво повторила Наташа. – И придумали же…»
Она теснее прижалась ко мне, обняла за шею, едва не задушив в объятиях и, - что случалось нечасто, поцеловала бережно и нежно, едва касаясь моей нижней припухшей губы.
А Ока плескалась, текла, - текла, чтобы где-то далеко-далеко, на Стрелке в Нижнем Новгороде, быть выбранной, вобранной, втянутой в свой извечный бег другой великой рекой, матушкой-Волгой.
Безлюдна Ока, безлюдны редкие стёжки по косогору: туристы всё снуют поверху, где вдоль дороги затерялась неприметною еще крепкая Есенинская изба, а поодаль, от дороги вправо и вглубь – покрашенный в голубое «Анны Снегиной» дом.
Когда-то у той вон калитки
Мне было шестнадцать лет
И девушка в белой накидке
Сказала мне ласково: «Нет».
Мы лежали в обнимку в примятой душистой траве, оглаживая друг другу дрожащими руками лицо, волосы, щеки, а внизу все так же пленительно и чинно двигалась к Волге светлая вода.
«Так бы и умереть здесь, на горе», - сказала Наташа, ничуть при этом не шутя.
«Ты с ума сошла, чего это вдруг взбрело тебе в голову?» - спросил я, удивившись, и даже на миг испугался, так искренне показались мне ее слова.
«А так, - улыбнулась Наташа. – Подумай только: старость, больница… или где-то в пути… Так лучше уж тут, над рекою, в высокой траве».
«Не, ну, ты это кончай! – произнес я в сильном волнении. - Такой ясный сияющий день, и на тебе, - такой черный юмор…»
«Ты не понял, - иронично и беззлобно упрекнула она. – Я сейчас говорю не о смерти вообще. Я говорю о жизни. Вот смотри: Ока, духмяная степь за рекою, мы состаримся - ты запомнишь все это? Ответь!»
«Г-м. А зачем мне все это… запоминать?»
«Как же ты не понимаешь, Леша! Что с тобой было в прошлом, ты, в основном, наверное, помнишь. А будущее? Кто знает, что оно нам готовит? Вдруг ты очнешься в старости и признаешься самому себе, - с болью и осенью в сердце, - что вот этот именно день, сегодня, и был лучшим днем твоей жизни. Их было много, хороших и просто славных, но этот был – лучшим… Понятно теперь?»
«Ну… А желание умереть тут при чем?»
« Вот дурачок, - засмеялась она, - да нет у меня такого желания. Я жить хочу, понимаешь ты – жить!»
Она заглянула мне прямо в глаза и добавила:
« И жить только вместе с тобой».
Прошла минута. Гудели шмели.
Заметив, как пристально она смотрит на меня, я спросил:
«Ты это серьезно?»
«Послушай, Леша, - Наташа вся подобралась, перевернула тело и вполголоса, еле слышно мне на ухо зашептала. - Ты меня ведь уже хорошо изучил, правда? И знаешь – неволить, принуждать, тем более к такому – я ни за что не стану… Но почему бы и нет… ведь мы любим друг друга… Разве не так?»
Она не ждала ответа – она его знала. Да, конечно, любим.
«Наташа, - сказал тогда я, мягко и кротко. – Не торопи. Еще есть время», - и смолк, не глядя на нее.
«Леша, о чем ты говоришь? Какое время? У тебя диплом на носу, уже есть распределение, аж в Украину, и через три недели уезжать. Ты бы мог... остаться тут, раз свободный диплом. В Рязани у нас преподавать... О каком времени ты мне говоришь, Леша?»
Она глядела на меня внимательно, не мигая, и отчаянное напряжение так и чувствовалось во всем ее молодом угловатом теле, в дрожи пальцев и усиленном биении сердца. Она точно изучала меня, будто видела впервые, а помолчав немного, спросила, уже не улыбаясь:
«Так ты не женишься на мне?»
Голос ее дрогнул, и глаза у нее заблестели от слез.
«Наташа, перестань, ты же знаешь, как я не люблю, когда женщина плачет».
«Ну, так не доводи», - сказала она, вытирая кулачком щеку, и отвернулась.
«Может, пойдем? – вскорости спросил я. – В ресторан сходим, чего-то выпьем холодненького».
«Ладно», - Наташа устало отстранилась от меня и приподнялась на одном локте, бросив как бы не прощальный взгляд на Оку.
Я тоже встал, напрочь разморенный этим неистовым солнцем, и скатав примятое клетчатое покрывало, чуть сыроватое от наших тел, запихнул его в дорожный баул.
«Пошли», - сказал и взял ее за руку.
Карабкаться в гору по седой от пыли, забитой подорожником тропе вверх по скату холма было тяжело, поэтому я пропустил Наташу вперед, а сам, нескладно согнувшись, поднимался следом за нею, ладонью касаясь её узкой талии.
«А знаешь, - сказала Наташа и обернулась, - мне захотелось тут остаться. Нет, не на этом берегу – на том… Представляешь, осень, октябрь, словно дым, обложные дожди, и мы с тобой на том берегу прокопали нору в отсыревшем снаружи стогу сена. Тепло, духовито до одури, где-то осторонь попискивают дерзко полевые мыши… а мы лежим себе, без слов, думая о нас, о нашем совместном бытии, о вечности. Скажи, здорово?»
Она повернулась в мою сторону и залучилась светлой улыбкой.
«Ты ведь будущий медик, - улыбнулся и я. – А сколько в тебе романтики».
«Разве плохо?» – спросила она.
«Да нет. Просто я считал, что медицина – занятие совсем не лирическое, крови много».
«А в жизни что, ее меньше?»
«Ну… в жизни… Тоже скажешь. Сравнила».
«Постой, а что ты, никогда не ранился? Или не сбивал ноги в кровь?»
«Нет, ну, было, конечно. Но это всё единичные случаи, по неосторожности в основном. А тебе ведь придется с этим сталкиваться каждый день. Это – работа, и от нее не сбежишь. Вот я о чем».
«Ничего, - сказала Наташа. – Дело давно решенное; учиться, правда, долго еще, целых три года. А так… профессия, как и все, - ни лучше, ни хуже».
Слегка закусив в ресторане – по такой жаре и кусок в горло не лез, - окатив ненароком струей прокисшего шампанского ветерана с медалями во всю грудь за соседним столиком (дело было в аккурат на 9 мая), извиняясь, неловко отирая ему парадный китель - мы опрометью выбежали за дверь, и, вздохнув на полную грудь, - рассмеялись, звонким заливистым смехом.
Обнимая Наташу за талию поверх её свитера, стремглав ринулись вниз по скату холма и очутились сразу в березовой роще.
Наташа подбежала, дурашливо, на цыпочках, вероятно, чтобы меня насмешить, - к одной из берез на закраине, обняла ее правой рукою и продекламировала, глядя мне прямо в глаза:
И золотеющая осень,
В березах убавляя сок,
За всех, кого любил и бросил,
Листвою плачет на песок.
Вечерело, солнце пошло на убыль уже, легко ещё, невнятно потянуло холодком от реки.
Ока текла…
Она сказала:
«Я люблю смотреть в небо. Тогда мне кажется…»
Я знал: беспредельность, бесконечность ей виделись в небе… дух ясный.
«Ну, в музее мы уже были, - пробормотал я в смущении, - может, просто побродим? Где людей нет».
«Пожалуй, - согласилась Наташа. – Но давай еще пока тут полежим…»
Спустя полчаса я вскочил на ноги, помог Наташе подняться, и мы лениво, сонно, все еще не до конца стряхнув приятную истому, зашагали, выбираясь наверх по косогору, к остановке.
Сухой горячий ветер из-за реки то налетал вдруг порывисто, клоня высокую пыльную траву долу, то стихал так же неожиданно. Лишь мелко рябя зеленоватую речную гладь далеко, под холмами. Тогда обоих нас сонно обволакивала нега и лень, разливаясь поневоле по телу, даже какая-то возникла апатия ко всей этой праздной роскоши в природе и красоте; но длилось это лишь какое-то время, затем снова лихо ударял по травам резвый ветерок от реки; свежело, взвихривало мягко наши непокрытые головы, хотелось дышать не сбивчиво, во всю грудь, а то и завалиться безвылазно в это былье, - обнявшись и сплетаясь телами, - и так тут и остаться.
В траве. Где вились бабочки и стрекозы...
Это было на последнем курсе. Перед самым дипломом.
А осенью, в сентябре, она с институтской командой по баскетболу выступала в Днепропетровске, потом все уехали в Москву, а она – ко мне, за двести километров, в Полтаву. Совершенно не зная адреса.
На одну только ночь».
Алексей Михайлович замолчал, сидел долго, а потом сказал:
«Я жил тогда в общежитии. До сих пор не пойму, как нашла».
Сквозь искристые от дождя стёкла уже забрезжил рассвет, крадучись, мглистый воздух струился в салон, а они оба, накурившись за ночь до тошноты, отупелые, подъезжали к Полтаве.
Алексей Михайлович, казалось, глаз не сомкнул. Осипшим, подавленным голосом спросил шофёра:
«Так ты понял теперь, Коля, зачем я тебе велел у того училища остановиться?»
Шофёр на миг лишь полуобернулся, и ответил тихо, будто про себя:
«Да, Михалыч. Ты мог бы там преподавать».
2006г.