Русская душа. Русской женщине посвящаю

Владимир Неробеев
РУССКАЯ   ДУША.
Русской женщине  посвящаю.



    Забыть такое невозможно. Безжалостное время всё дальше и дальше уводит те события, а они, почему- то ещё ярче встают перед глазами, будто это было... ну вот  только вчера.

    В голодном июне сорок третьего года тот день выдался особенно жарким. К обеду раскалённое солнце выкатилось на самую макушку неба, пытаясь заглянуть на северную сторону нашей мазанки, где в узенькой полоске тени на завалинке сидели бабушка Апрося и я, пацан четырёх лет от роду.  От  зноя можно было спрятаться и в избе, но там мама обновляла глиняные полы, готовилась к Троице. Под деревянными ступеньками, отгоняя мух, то и дело щёлкала зубами наша Дамка. Подле сарая в куче золы окопались куры, взъерошив перья и разинув белые клювы. Напротив суднего окна под стожком прошлогодней соломы сидели сизари и среди них каким- то образом затесалась ворона. Вся эта голодающая орава: и голуби,  и куры, и Дамка, и я притомились от жары в ожидании, когда мама, разделавшись с полами, вытащит из печки чугунок с кормовой свеклой. В доме поесть было больше нечего.

Одна лишь бабушка жила совершенно другой жизнью. Она всё глядела на большак, тянувшийся через все поля до самой до  Верхней Хавы. Три её сына и зять (мой отец) по этому большаку ушли на фронт. Оттуда, из Хавы приходили в деревню все новости, похоронки. Калеки возвращались с фронта по этому большаку и редкие-редкие счастливчики- отпускники.

Встрепенулась вдруг бабушка, приложила ко лбу ладонь козырьком, вытянулась в струнку, как рыцарь на дозоре.

-Варькя, а Варькь?- кликнула она маму, не поворачиваясь и не вздрогнув телом.

-Чаво?- послышался в ответ голос мамы.
    
        -Штой- та ноне  стадо рано гонють?!- было не понятно, то ли она спрашивала, то ли сообщала.

-Чудныя! Какое- то стадо ей мерещица. Время- только обед. Мы ишо на поля пойдём, а уж тады стадо пригонють.

-А я табе гварю эт стадо гонють,- с досадой повысила голос бабушка.- Ты всяда вот поперёк матри становисси. Табе- белыя, а ты- чёрныя.

Мама вышла в сени, подошла к порогу, прислонив ладонь козырьком, стала всматриваться в сторону Хавы. По большаку в нашу сторону двигалось большое облако пыли. Разглядеть за пригорком, кто именно поднимал пыль, не было возможным. Облако медленно плыло к деревне. Тут из других изб повыскакивали женщины, ребятишки. Тоже видят, как облако спустилось в лощину и косогором стало приближаться к нашим домам. Из-за вершины  пригорка, около первых домов показался солдатик с винтовкой за плечами, скатка поперёк груди, как положено, пилотка с красной звёздочкой, погоны красные.

-Стадо, стадо,-передразнила мама бабушку.- Эт вить немчуру пленную гонють. Наши солдатики вядуть. То-очна!

За солдатиком шла колонна пленных румын: кто прихрамывал, опираясь на палку; иные поддерживали друг друга, обнявшись за плечи; другие угрюмо плелись в одиночку, пошатываясь из стороны в сторону. Рваная одежда и лица были в такой пыли, что блестели только глаза, зубы да пуговицы.

Тишина деревни улетучилась в раз: нараставший с каждым шагом топот пленных всполошил разомлевших от жары собак;  поднялся такой гвалт, что на целую псарню бы хватило; перепуганные собачьим лаем, закудахтали куры. Петухи взметнулись на заборы, заполошно возражая, что без их ведома выкрали тишину, не покидавшую деревню ни днём, ни ночью.
Всё живое пришло в движение, и только люди застыли в немом оцепенении. Бабы, детишки пооткрывали рты. Немчуру (любого иноземца у нас зовут немчурой) они видели впервые, потому как со времён татаро-монгольского нашествия по большаку от Хавы и дальше до Шукавки ни один сапог басурманина не поднимал пыль. Такое было  в диковинку.
За нашим домом на берегу пруда стояли колхозные сараи-амбары. Со стороны дороги к стенам амбаров был пристроен загон: деревянные столбы врыты в землю, к ним прибиты в две строчки слеги,-чтобы скотина не перепрыгнула, - вот и весь загон.
Наши солдатики (а их было двое) решили устроить привал, и загон им пригодился как нельзя кстати. Когда за немчурой закрылась калитка, молча глядевшие на пленных бабы, вдруг встрепенулись, не сговариваясь друг с дружкой, кинулись в свои избы: загремели рогачи и кочерёжки, на пол полетели задвижки и заслонки печные - ведерные чугуны с пареной свеклой долой из печей наружу, подхваченные фартуками, подолами юбок, гуськом пошли на руках  женщин туда, к  загону, где расположились пленные. Вся деревня потянулась к загону: детишки, старухи.
Тётка Нюрка Кирюхина так торопилась, так спешила, что, не дойдя с метр до изгороди, споткнулась обо что- то и чугунок- вдребезги. Красно- рыжая свекла со светлыми прожилками, как игрушечные резиновые шары покатились, собирая на себя всю придорожную пыль и усохшую траву.
Теперь уже пришла очередь немчуре застыть в недоумении. Каждый из них в душе ожидал чего угодно: брань и угрозы, за разрушенные сёла; батоги и палки за погубленные души земляков; кирпичи и камни в спину за украденное счастье тысяч людей; наконец, плевки  - они этого заслужили, ой как заслужили. А тут вдруг русская женщина протягивает ему еду. Теперь уже пленные от удивления пооткрывали рты. Ближние к изгороди ряды двинулись назад, недоумённо оглядываясь друг на друга, не зная, что делать.
-Беритя,- говорили женщины робко, застенчиво, стыдясь того, что больше нечем угостить,- ешьтя...
Наконец, наши солдатики жестами обьяснили пленным, это, мол, вам, берите, ешьте.
Саранчой набросились они на чугунки. Посуда вмиг опустела. Каждый взял сколько мог: по две, по три свеклы, ещё дымившиеся паром и обжигавшие руки.
Среди пленных румын каким-то образом затесался один немец. Щупленький такой, невзрачный. Рыжие волосы всклокочены. Брови то ли выгорели, то ли их вообще не было. Длинные выцветшие ресницы на маленьких глазках часто мигали. Особо выделялся  облупленный нос, выдававшийся вперёд и сильно свёрнутый на бок. Не иначе как в рукопашном бою какой-нибудь русский мужик  так “вмазал” ему, ажник своротил  носопырку.
По какой- то причине румыны невзлюбили немца. Когда женщины принесли чугунки со свёклой, он тоже потянул было руки к чугунку Маньки Вальковой. Два румына стали теснить его, забижать. Маньку это сильно задело. А вы не знаете Маньку Валькову ! Ростом чуть ли не под два метра, не руки, а маховики. Бывало на пашне муженёк быков в поводу водил, а она - в борозде. Двухлемеховый плуг в её руках игрушкой казался. Да что там говорить. Муж, недавно заехавший с передовой на денёк, жаловался сельчанам: ” Тяжело в артиллерии: пушка неподъёмная; пятеро мужиков еле разворачиваем; Маню бы нам, она одним бы пальчиком.”
Так вот, значит, поведение румын сильно задело Маньку. Она  поставила чугунок на землю, да как врежет одному румыну, потом второму.
-Я вам враз мозги вправлю,- сама взяла чугунок, подошла к немцу и не отошла, пока он всё не съел.
Женщины облокотились об изгородь, глядючи, как немчура жадно уплетает свёклу. Я - у бабушки на руках. Слышу мамин голос:
-Вот гляжу я на них, бабы, и думыю: а вдруг и наши мужики щасс тама в Ермании вот так жа сидять голодныя, оборванныя. Как представлю своего Серёгу - душа кровью обливаица,- как заголосит на всю улицу. Все женщины, словно по команде, запричитали. Стояли все и плакали, утирая испачканными сапухой ладонями слёзы. Заплакали и мы, дети, за компанию со взрослыми, хотя и не знали, отчего плачем. Все плачут и мы плачем.
Долго плакали женщины, уж больно много в их душах накопилось горя. Потом, как часто бывает в таких случаях, будто сбросив стопудовый груз с души, бабы стали смеяться, подшучивать друг над другом, особенно над Нюркой Кирюхиной, которая вытирала подолом упавшую из её чугунка свёклу и подавала пленным. Стрельчиха, баба оторви и брось, говорит:
-Девки ! Вы думыетя она упала. Ато нешта! Она холостячкя. Высматриваить сабе хлопца, а за слегами разве чаво увидишь. Она не упала, только присела, но виду не подала.
-Будя вам, бабы,- вполне серьёзно возразила тётка Нюрка, отряхая подол юбки и фартук,- чаво я с им буду делать, с немтырём. Он ведь ни “ме”, ни “бе”, ни “кукареку”.
-А ты яво заместо толкача, быстро нашлась Стрельчиха,- муку в ступе толочь. Головы- то у них бритые, как раз подходят для этого.-Тут же посыпались другие советы, один чуднее другого.
-Во чудачкя ! Не зная, что с мужиками делыють,- вставила Сливчиха,- ты яво помельче покроши, да присоли, можа на что сгодится.
Любочка Сазонова принесла два ведра воды. Её дом в самой низине, колодезь глубоченный и вода из него холодна, ажник зубы ломит. Другие женщины понесли вёдра с водой.  Пленных - арава немалая. Кружек на всех не хватало, стали пить из чугунков, из вёдер через край.
Среди прочих женщин была и Нина Федоровна Притула, учительница из нашей школы. В деревню приехала ещё до войны с двумя ребятишками и мужем. Теперь муж на передовой, она с детишками в деревне, хотя в Воронеже у них были родственники, могли бы жить и там, но Нина Фёдоровна привыкла к местным жителям. Всё лето ходила на полевые работы наровне со всеми. Была культурна, обходительна. А красоты неописуемой ! Высокая, стройная, глаза бездонные, как у Сазоновых колодезь, и голубые- голубые.( Зная о их красоте,  частенько на гулянках пела частушку: ”Голубые, голубые, даже синеватые. Он завлёк, а я влюбилась, оба виноватые”). Коса в руку толщиной каштанового цвета свисала аж до самых пят. Привыкшая к городской жизни, к туфлям на высоких каблучках, она и в “деревенской”обуви стояла “на пальчиках”, казалось, готовая вот- вот упорхнуть: дунь лёгкий ветерок и она сизокрылой голубкой поднимется в небо. Любили её женщины за простоту душевную, всем она была хорошей товаркой. А ещё больше всего её любили за то, как она пела, как учила других петь и любить русскую песню...
Нина Фёдоровна, выждав, когда гвалт утихомирится, сказала товаркам:
-Дивчата ! Чиво- то мы нюни распустили !?! Али не наши хлопцы дают прикурить фрицу так, что он бежит, аж пятки к заднице прилипают. Ну- ка подхватывайте,- и запела, гордо подняв голову:
Ах ты, степь широ-о-о-о-о-кая !
И полилась песня. Широко! Величаво! Дружно подхватили остальные: нежно, аккуратно выпевая каждый звук, повели мелодию, как младенца, ступившего впервые на землю; понесли её, мелодию, плавно, осторожно, словно хрустальную, необыкновенной красоты, вазу, боясь разбить её или выронить. Ни толчка, ни надрыва...Степенно !...Возвышенно !...
Степь ра-а -здо-о-о-ольна-ая !
Ах ты, Волга- ма-а-а-а-ту-ушка,
Волга-а во-о-о-ольна-а-я !
Эх, песня, песня! Русская песня! Разве могла ты родиться в ином каком  крае. Широченные поля, необъятные просторы взрастили тебя, подняли на недосягаемую красоту. Любо тебе в наших краях, ничто тебя не стесняет, не сдерживает. Не оттого ли ты звучишь так протяжно и вольно!?!
А песня лилась: то круто взмывала в небо, то камнем падала ниц, то шепталась в колосьях пшеничных, ковылём стелилась по земи, и не было ей ни конца, ни края. Даже сам воздух казался настолько редким, что ни сколечко не мешал звукам литься спокойно и степенно. Жаворонок застыл в поднебесье, любуясь чудными звуками. У частых курганчиков остановился старик, склонил голову и замер. Почудилось что ли? Песня ли то звучит, али стон чей вышел за околицу?...
То плакала русская душа, разрывая сердце на части. Плакала, веки вечные мечтая о лучшей доле. Летят тысячелетия, а счастье всё бродит вокруг да около, будто слепое, - никак не найдёт дорогу. Видно, стёжки крепко заросли муравою...
А песня,  заполонив  собою всю округу, двинулась за женщинами туда, за Безгинов лог, где ( до той поры пока не смеркнется) они, сердешные, будут, не разгибая спины,  полоть свёклу и поливать потом её ненасытные грядки.
Снялись и пленные с привала. Облако пыли поплыло в сторону Семёновки. Может сегодня к вечеру оно достигнет Шукавки. Завтра поплывёт к Эртилю,  может в какую другую сторону. А в нашу Перовку в тот день придёт похоронка на моего отца. Вся округа оплакивала эту потерю, а потеря была значимая. На каком только инструменте не играл отец. Бывало на свадьбе или на другой гулянке из рояльной гармошки сыпанёт матаню - полы застонут от девичьих ног. На свирели поутру, выгоняя коров, заиграет, - птицы смолкали, слушая его. В балалайку ударит под вечер- рябь пойдёт по пруду, задрожит, засеребрится хрустальная гладь воды. А колокольный звон! Какой же церковный праздник проходил без отца?! На масленицу маленькие колокольчики у него не звонили, а выговаривали: ” Блинцы, яйца д ветчина! Блинцы, яйца, д ветчина !” А большие колокола торжественно и степенно вторили: “Бо-гу Сла-ва-ааа ! Бо-гу Сла-ва-ааа !“
Не стало отца. Мама как взяла в руки похоронку, упала на стожок  прошлогодней соломы замертво. Упала молодой ещё девчонкой  (двадцатый год ей шёл в ту пору), а подняли её старухой: в раз состарилась, -лицо осунулось, почернело. Невидимая злая рука скомкала её жизнь, как тот листок бумаги, зажатый мамиными пальцами, где всего несколько строк, смысл которых един: погиб...
Скомкана жизнь! Исковеркана судьба!  Только душа осталась такой же чистой, не запятнанной. При всей внешней её суровости, мама всегда была доброй и ласковой. Не было в её душе ни тёмных мыслей, ни злобы. Случись так, что завтра, после похоронки, по деревни повели бы пленных, она, не задумываясь, вынесла бы последние крохи со своего стола.
Вспоминая всё это, невольно задаюсь вопросом: “Русская душа ! Из чего ты создана? Из каких таких нитей соткана, что ни сломить тебя невозможно, ни уничтожить. Сколько терпения в тебе и выдержки, удали и веселья, радости и горя, детской неприкрытой наивности. Открытая нараспашку, ты как наши воронежские степи широка и просторна, вся на виду, вся как на ладони.
Простая, чистая, как свет.
До боли хороша!
Такой в подлунном мире нет
Как русская душа! “