Мотькино счастье

Ким Балябин
Первым  домой с войны вернулся Гошка Першиков, поселковый сапожник. Возвращение с войны первого фронтовика взбудоражило весь поселок, и поэтому с самого утра возле дома  толпился народ, в основном пожилые женщины и старухи. Был самый разгар сенокоса и основной народ был на покосе. Смутная надежда узнать хоть что-то о своих родных и близких, привела этих вдов и стариков-родителей в столь ранний час к дому фронтовика. Матрена, жена Георгия, еще вчера на попутке уехала на станцию, а когда вернется обратно, было неизвестно.
Из Поселка, а также близлежащих деревень в первые дни войны было призвано семьдесят шесть человек. Уже в первый год войны на большую часть призванных на фронт бойцов пришли похоронки, некоторые лежали в госпиталях, много было и без вести пропавших. По большим праздникам семьям погибших и раненых фронтовиков выдавали понемногу крупы, растительного масла и муки грубого помола, семьи же пропавших без вести этого были лишены. Горькая несправедливость угнетала этих людей, несчастные вдовы и дети страдали и не всегда находили сочувствие у окружающих. Призрачная, как утренний туман надежда, теплилась в глазах этих людей. Каждый думал и надеялся, что фронтовик  сообщит им  о судьбе родных и близких, ведь он же был на войне, а на войне всякое случается! Особенно волновались родственники, пропавших без вести на фронте солдат.
Георгия Першикова на фронт призвали самым последним,  в начале ноября сорок первого. Матрена, жена Георгия, в это время была на шестом месяце беременности, а так как в семье уже было трое ребятишек, все думали, что многодетного отца на фронт не заберут, авось пронесет? Не пронесло!
На Станции военком проходя перед строем мобилизованных, остановился напротив Гошки и, стараясь не глядеть ему в глаза, глухо проговорил:
- Понимаю твое положение Першиков, но сделать ничего не могу. Сам знаешь какие у нас дела…
- Да я ничего товарищ военком. Я понимаю…
- Ну вот и хорошо, - сурово, не разжимая губ проговорил военком и в сопровождении начальника эшелона, прихрамывая пошел в конец строя.
Деловито бегали по путям маневровые паровозы-«кукушки», пахло машинным маслом и угольной гарью, на запасных путях с лязгом и грохотом цеплялись друг к другу двухосные вагоны-теплушки, наспех приспособленные для перевозки людей. Лысые сопки, припорошенные первым снежком, с проплешинами порыжевшей травы, унылым кольцом окружали Станцию со всех сторон. Грязно-серыми комьями проплывали над ними облака. Холодный, пронизывающий до костей ветер, лязг металла, отрывистые тревожные гудки паровозов угнетающе действовали на мобилизованных, вчерашних деревенских мужиков. Развеять мрачно настроение помогла гармошка. Возле угла станционного палисадника, на сложенных штабелем шпалах, играл на старенькой гармошке один из мобилизованных. Гармонист, в серенькой замасленной телогрейке, склонив голову в рыжей бараньей папахе на малиновые меха гармошки,без остановки играл одну песню за другой. Играл хорошо, задорно, сразу было видно мастера своего дела. Толпа тотчас окружила гармониста. Как-то сразу посветлели лица мужиков, небо стало не таким серым и неприветливым, веселее потянулся вверх густой табачный дымок.
- Давай, земеля, цыганочку изобрази! Что-то холодновато мне стало! – крикнул кто-то из толпы
- Это всегда пожалуйста! – улыбаясь во весь рот поддержал его гармонист, и сразу же перешел на плясовую. На середину  раздавшегося круга выскочил небольшого роста мужичок, ударив шапкой об землю, ловко перебирая ногами и приседая, лихо понесся по кругу, тесня зевак и вздымая клубы пыли. Из дырявых подошв его ичиг вылезла солома, положенная туда вместо стелек, но он не обращал на это никакого внимания, впрочем, как и на мешок с домашними харчами за спиной. Услышав музыку, к собравшимся возле гармониста людям, подошли несколько женщин, путевых работниц. Побросав у палисадника ломы и лопаты, они улыбаясь наблюдали за плясунами, но видно было, что они тоже хотели бы пройтись в пляске по кругу, но стеснялись своей неказистой рабочей робы. Гармонист заметив женщин, немного передохнул, поправил свой инструмент, сделал серьезное лицо. и вот уже над станцией поплыли звуки вальса «Маньжурские сопки». Закружились пары, к танцующим подошли еще несколько женщин, потом еще и еще Чем-то довоенным, мирным дохнуло на танцующих, лица которых были серьезными то ли от скорбных звуков вальса, то ли от ожидания  в скором времени серьезных жизненных испытаний.Вот уже несколько минут стоял у забора старичок-бригадир, пришедший сюда за своими работницами, да так и стоял, не решаясь прервать затянувшийся перерыв. Для многих этих людей, этот вальс стане последним в их жизни, но помнить о нем они будут наверное очень долго.
Поздно вечером они погрузятся в теплушки, залезут на свои нары, прилягут, положив под головы мешки с харчами,.будут ждать, когда лязгнув сцепками, эшелон потихоньку пойдет на запад, в тревожную и неизвестную даль.Сегодня, после трехлетнего отсутствия дома, тяжелораненый фронтовик Георгий Першиков возвращался домой. Возле дома Першиковых народу заметно прибавилось. Переждать полуденную жару пришли с покосов косари, в основном школьники и женщины. Больше месяца не было дождей и скудный травостой, истоптанные до самой земли пастбища, вынудили людей заготавливать сено в лесу, болотах и кочкарниках. Для измотанных от тяжелого труда и скудного питания людей, приезд с фронта раненого односельчанина был очень значительным событием в их жизни. Народ все подходил и подходил. От жары прятались в тенек. Кто-то устроился на поваленном прясле, кто-то на дровах, а то и просто на траве у забора. Небольшими группками стояли женщины-соседки и женщины, пришедшие из окрестных деревень. Первым из поселковых мужиков приковылял на самодельной деревянной ноге сосед Першиковых Егор. В кожаной, побелевшей от времени фуражке, в новой сатиновой косоворотке, которая плотно обтягивала широкую дедовскую грудь. Из-под окладистой, расчесанной на две стороны бороды, тусклым светом поблескивал Георгиевский крест на темно-оранжевой ленточке. Столь необычный вид деда Егора изрядно удивил односельчан, особенно царский Георгиевский крест. Прицепить на грудь старорежимную награду в те времена было большой смелостью, хотя справедливости ради нужно сказать, что в стране тогда произошли кое-какие нововведения. В армии ввели погоны, командиров называли уже офицерами и генералами, в Москве и других крупных городах были открыты церкви.
К толпе ожидающих подошли поселковый парикмахер Яков- высокий худощавый мужчина, одетый на городской манер в поношенный коверкотовый костюм с галстуком на шее, и местный милиционер Семен, в линялой милицейской форме и брезентовой кобурой на поясе. Болезненно честолюбивый Яков считал себя человеком интеллигентным и начитанным, а потому с простыми мужиками дружбы не водил. Круг его общения ограничивался фельдшером Осипом Кацом и милиционером Семеном. человеком немногословным и малообщительным. Тщетные попытки Якова установить тесные отношения с председателем сельпо, бурятом Цыденом Доржиевым, закончились неудачей. Парикмахер Яков в орбиту друзей богатого бурята не входил. Дальний потомок Чингиз-Хана знал с кем водить дружбу.
Машина со станции все еще не подходила. Семен, Яков дед Егор сидели на перевернутых санях в тени сарая, курили. Подошла к ним и Аксинья Коробова, молодая солдатская вдова, двоюродная сестра Гошки. Поселковые бабы недолюбливали бойкую и миловидную Аксинку, так по-уличному ее все звали. да и видать было за что. Нравилась мужикам легкомысленная, острая на язык красивая двадцатипятилетняя вдова. Покачивая бедрами в узкой юбке, сшитого из больничного халата, Аксинка, подойдя к курящим, села на перевернутое ведро, выставив наружу округлые коленки в фельтикосовых, телесного цвета чулках.
    - Угостите, мужчины, девушку табачком? – игриво поводя тонкими, тщательно выщипанными бровями, улыбаясь, спросила Аксинья. Дед Егор, увлеченный собственным рассказом  про рыбалку на Дальнем озере, что-то буркнул себе под нос, не торопясь достал кисет и протянул его Аксинье.               
Семен покосился на Аксинкины коленки, что-то хотел сказать, но счел нужным помолчать, от греха подальше, так как уже имел неосторожность однажды заняться ее перевоспитанием. Жизнь у Аксинки с самого начал не заладилась. Рано осиротев, она жила вместе с братом Георгием, который, надо прямо сказать, воспитывал её довольно строго. Всё началось с того, когда после окончании семилетки, которую она закончила с Похвальной грамотой, поехала учиться на фельдшера. На втором курсе училища, красивенькая студенточка, «развязала вожжи». За аморальное поведение её исключили из училища, но домой, к брату в Посёлок не вернулась. Года через три, после неудачного аборта, осунувшаяся от болезни, а может, от чересчур бурно проведенной жизни, вернулась Аксинка домой, к брату. Брат, на правах отца, выпорол «заблудшую дщерь» ремнём, но так, для острастки. Чтобы с «борозды в сторону не съезжала! Стала работать в госпитале сначала прачкой, потом кастеляншей. Поправилась, похорошела. От мужиков не было отбоя, так что братке не раз приходилось «прохаживаться ремнём» по сестринскому седалищу. Года за два до финской компании, Аксинья Коробова, которая в это время работала уже официанткой в курзале, вышла замуж за повара Михаила. Немногословный, и даже застенчивый Михаил, сразу же полюбил красивую официантку. На сплетни и наговоры посторонних не реагировал, и как, само разумеющее, с расспросами о бурной жизни своей жены, не лез. Чувствуя свою привлекательность, и ловя на себе вожделенные взгляды отдыхающих мужиков, в белом фартучке и накрахмаленной наколке на голове, она грациозно шествовала по залу, покачивая при этом великолепными бёдрами. «Смотри, как у мужиков челюсти отвисли, - судачили сотрудники столовой, - Ох, и наставляет она рога Мишке! Как пить дать!» Повар первой руки Мищка, орудуя на своём рабочем месте ножами и половниками, внимания на это не обращал. Даже тогда, когда она, почему – то, и где-то задерживалась, он ни о чём её не спрашивал, а только больше мрачнел и больше курил.
   Мишку, повара первой руки, и красноармейца и первой категории запаса, убили в финскую войну. Через месяц после призыва. Так, что первой военной вдовой в Посёлке, стала Аксинья Коробова. Около трёх лет «отломилось» ей от жизни, чтобы побыть «мужней» женой. Но горевала она не долго. Можно ли винить эту очень привлекательную и молодую женщину, которая всегда была в центре мужского внимания, в её многочисленных любовных связях? На Поселковых баб, как молодых, так и старых, осмеливающихся ей делать внушения, Аксинья только цинично посмеивалась, да посылала их «по – матушке» на все четыре стороны. Подружилась Аксинья и с «зелёным змием». По настоянию общественности, пришлось вмешаться и милиционеру Семёну.
  «Ты, старый мерин? За своей вислозадой  кобылой лучше смотри, понял? Тебя ещё мне не хватало, чтобы бедную вдову поучать!». Бедный милиционер не знал, как отвязаться от разъярённой вдовы, и больше с поучениями не лез. Со стороны администрации госпиталя в отношении Аксиньи Коробовой, мер воспитательного характера проводилось тоже немало. Несколько раз ее переводили из официанток в санитарки и обратно, но все было бесполезно, и вот уже два года она работала санитаркой в палате для тяжелораненых. Это была тяжелая работа, но Аксинья уже свыклась с ней, а когда однажды ее хотели опять перевести в официантки, Аксинья категорически отказалась от этой, более престижной работы. Она привыкла по утрам входить в свою палату, пропахшую лекарствами и запахами больных и изувеченных тел. Видела как ласково на нее глядели раненые, а когда она поправляла им постель или поправляла повязку, они вроде бы случайно пытались прикоснуться к ней, погладить нежно по руке.  как румянцем покрываются их изможденные серые лица. Старалась Аксинья каждому раненому отдать кусочек своего, ещё не совсем растраченного женского тепла. Трудно было это делать, многие ревновали, как дети малые обижались. Никого не хотела обидеть Аксинья, ей хотелось всех оделить своим вниманием поровну, чтобы у каждого была хоть какая-то надежда, а может быть и какое-то преимущество перед другими.
Жара все усиливалась. Соседки то убегали по своим неотложным бабьим делам, то снова возвращались, а машина со станции все еще не приходила. Наконец-то, окутанная дымом и пылью, в конце улицы показалась полуторка-«газген». Окруженная со всех сторон ребятней, дряхлая совхозная полуторка, чихнув последний раз, остановилась возле дома. Кузьмич, старый совхозный шофер, кряхтя, вылез из кабины и, обойдя ее кругом, открыл правую дверку. Спрыгнувшая из кузова Матрена помогла Кузьмичу вытащить из кабины мужа. Толпа зашумела, кто-то ойкнул, кто-то заплакал. Кузьмич свирепо посмотрел на толпу, и незаметно помахал в их сторону  кулаком, черным от машинной мази. Шум прекратился, но когда из кабины неловко вылез совсем незнакомый, похудевший человек в мятой шинели и пилотке, толпа снова загудела. С трудом переставляя непослушные ноги, опираясь грудью на казенные костыли, Георгий сделал несколько шагов. Наступила тишина. Поддерживаемый с обеих сторон Матреной и Кузьмичем, Георгий доковылял до скамейки, остановился, тяжело дыша, и, стащив с головы пилотку, повернулся к встречающим его соседям:
- Ну, здравствуйте, земляки! Как вы тут живете-поживаете? А я вот вернулся, как видите!
Шум и всхлипывания стихли, кольцо людей осторожно начало сжиматься вокруг Георгия, послышались робкие приветствия.
- Жара-то какая, дышать нечем, - проговорил Георгий, промокнув рукавом шинели крупные капли пота на лбу. Обстановка немного смягчилась, бабы одна за другой подходили к Георгию, беззвучно плакали, прижимаясь разбитыми от непосильного труда узловатыми руками к грубому сукну его шинели, остро пахнущему йодоформом и хлоркой. Обхватив Георгия за шею, навзрыд плакала Аксинья, а он только нежно, по-отечески, поглаживал ее вздрагивающую от рыданий спину своей исхудалой от болезней рукой.
Плакала и Матрена. Одной рукой она обнимала мужа, другой подталкивала к отцу самых младших. Уцепившись за материнскую юбку, они тоже начали реветь во весь голос. Тягостную эту сцену неожиданно прервал дед Егор. Припадая на свою самодельную деревянную ногу, он раздвинул толпу и строевым шагом подошел к Георгию.
- Здравия желаю, Георгий Мокеич! С возвращением тебя в родные края!
Не выдержал старый солдат взятой на себя роли бодрячка, всхлипнул и, шагнув к Георгию, уткнулся лохматой бородой ему в грудь. Шинель с одного плеча свалилась,обнажив     тусклый кругляшек медали и две полозки: золотую и красную – знак тяжелого ранения.
- Спасибо, дед, спасибо… - Георгий смущенно улыбался, он не мог найти больше никаких слов и только судорожно пытался проглотить застрявший в горле комок. Подошли, пожали руки и обнялись, Семен и Яков. Семен потер кулаком глаза, а Яков немного покашлял, хотел что-то сказать, но видать передумал и отошел в сторону.
Мелко семеня ногами, подошла бабка Егориха, жена деда Егора, сухонькая, маленького роста старушка. Не здороваясь, спросила:
- Ты, Гошка, парня нашего, Тольку, случаем не видел...? – с робкой надеждой в голосе спросила старушка.
- Когда его отпустят-то? Он ведь, Гошка, еще на покров убег-то! Я ему новую рубаху сшила, а он ее даже не померил… Может отца боится, дык, он пороть его больше не будет. Я не дам. Ты, Гошка, если случаем его увидишь так и скажи, по-суседски? А я твоим ребятишкам серы принесу. Даром! Утрось целую ковригу натопила!
Своим единственным глазом она смотрела на Георгия так просительно и жалостливо, что сердце у Георгия сжалось в комок. С трудом опираясь на непослушные костыли, помутневшим от боли взглядом, он поглядел на морщинистое, иссушенное лицо старой женщины, отчетливо увидел то промозглое мартовское утро под Ленинградом, заросший чахлым, корявым тальником кочкарник, подводы с раненными, измученных костлявых коней с умными отрешенными глазами, животным инстинктом предчувствующими свою        неминуемую погибель. И еще одно, и пожалуй самое страшное: это крутой и обледенелый противоположный вражеский берег Невы, белый саван ноздреватого весеннего льда, испачканный многочисленными темными пятнами. И еще он отчетливо вспомнил его: малорослого худенького солдатика-паренька в мятой, не по его росту шинели, в шапке-ушанке с    по-детски завязанными на подбородке тесемками. Обняв руками винтовку, он испуганно таращил по сторонам свои голубые глаза, тело его время от времени вздрагивало.
- Этого-то, зачем сюда пригнали? – подумал про себя Георгий и увидел как, разгребая сапогами рыжую болотную жижу, старшина и солдат Малышев, ротный каптер, тащили флягу с водкой. Солдаты по очереди подходили к старшине,и тот, зачерпнув кружкой положенную порцию водки, протягивал ее очередному бойцу. Солдаты выпивали, некоторые шутливо крякали, закусывали, как говорится, «рукавом».
- А ты, что там, примерз? – рявкнул Малышев, молодому солдатику, одиноко стоявшему в сторонке.
- А ну, бегом сюдой!
Неловко подхватив винтовку, разбрызгивая болотную грязь, солдатик подбежал к Малышеву и остановился, развязывая тесемки шапки.
- Что, особого приглашения ждешь? – нарочито грубо гудел каптер.
- Да я не пью, дядя, – пролепетал солдатик, но услышав вокруг себя хохот, поправился.
- Непьющий я, товарищ старшина. Никогда даже не пробовал.
- Для сугрева и поднятия боевого духа. Вот сейчас выпьешь и как пойдешь пластать «фрицев», едрена вошь! – Продолжал терзать паренька Малышев, балагур и сквернослов из Иркутска. От выпитой водки, грубоватых шуток Малышева и еще от того, как закрыв глаза от страха, паренек пытался влить в себя неведомую ему горькую, обжигающую горло жидкость, солдаты оживились, весело по-домашнему потянуло табачным дымком, и на какое-то время исчезло гнетущее, предгрозовое ожидание боя. Солдатик улыбался, на детских щеках его выступил розовый румянец, широко открытыми голубыми глазенками он глядел на хороших, улыбчивых мужиков, на добродушного здоровяка Малышева, а суровый и грозный старшина, в петлицах которого поблескивали по четыре треугольника, в армии их называли «пилой», вообще, казался ему сейчас добродушным Дедом Морозом с мешком подарков. В один момент весь мир изменился в глазах молодого паренька: и небо стало не таким серым, и корявые деревца стали стройнее и выше, но самое главное, исчезло щемящее чувство страха и обреченности.
Вчера, сидя на кочке и отжимая портянки, сосед его по больничной койке, прибывший сюда вместе с Георгием, ткнул его в бок и, мотнув головой в сторону сидящего поодаль молоденького солдата из нового пополнения, усмехнувшись, сказал:
- Глянь, Першиков, на этого богатыря! ... Смотри, смотри! У него шея-то из шинели торчит, как поварешка из кастрюли. Да, дела наши я вижу не очень-то хороши… Таких пацанов-сосунков стали на фронт посылать, а?
Георгий промолчал. Прямо перед ними через редколесье, хорошо просматривался противоположный вражеский берег, крутолобый и зловещий.
Очнувшись от этого внезапного наважденья, Георгий посмотрел в выцветшие от старости и горя глаза старушки, вздохнул и глухо проговорил:
- Не видел я, Пантелеевна, вашего Толика. Не видел, ей богу!
Шепча что-то себе под нос, старушка отошла от Георгия и засеменила в сторону своего дома.
- Ну, давай, отец, пошли домой. Хватит на жаре тебе стоять… Вон Василиса уже и баню истопила давно. Отдохнуть тебе надо с дороги-то, - по-матерински ласково говорила Матрена, одной рукой обнимая мужа за талию, а другой держала шинель. Георгий, смущенно улыбаясь, посмотрел на окружающих его соседей, виновато качнул головой, с трудом пошел к дому. При каждом шаге-броске на спине резко выделялись худые лопатки, а гимнастерка вылезла из поясного ремня и топорщилась на спине.
Смотреть на это было тяжело, в толпе начались всхлипывания. Уткнувшись в передники беззвучно плакали бабы, угрюмо нахохлившись стояли мужики.
В сенцы, а потом уже в избу Георгия Матрена и Василиса внесли на руках. В избе из-за прикрытых оконных ставень было полутемно, пол был застелен свежей полынью, источающей сладкий аромат, знакомый с самого детства. Все в избе было по-старому, как и до ухода Георгия на фронт: в левом углу от входной двери стоял, как и раньше, сапожный стол, рядом стоял низенький сапожный стульчик, сиденье которого было обтянуто перекрещивающимися сыромятными ремнями, лежал на столике нехитрый сапожный инструмент, в углу ворох обуви, принесенной в починку. «Как будто и не уходил отсюда», - подумал про себя Георгий, с трудом усаживаясь на свое место за столом у окна. Ребятишки осмелели и кучкой жались к отцу, а самый маленький уже вскарабкался к Георгию на колени и терся мордашкой о щетинистую отцовскую скулу. Взяв его на руки и целуя, Георгий шутливо сказал, обращаясь к жене и женщинам, Василисе и Аксинье:
- Я что-то не пойму? Когда я уходил на фронт, пацанов-то вроде было трое, а тут, гляжу, пополнение! Четвертый! Это как понимать? С этим делом надо разобраться!
- Разберись, разберись, - весело поблескивая глазами, улыбалась Матрена.
- Смотри, Матрена? Он уже и разборки начал, а! – вступила в разговор Василиса, - Ты там в госпиталях-то тоже, наверное, на сестричек-то посматривал? Знаем мы вашего брата. Немного одыбал, пришел мало-мало в себя, а уже норовит за  пазуху залезть. И смех и грех. Но с другой стороны, это даже хорошо, - продолжала Василиса, - значит, больной пошел на поправку! Пойдем, Аксинья, посмотрим, что там у нас с баней. А ты, Гоша, готовься! Мыть тебя будем, герой! Не побоишься?
- Ой, бабы, я боюсь! Я уж как-нибудь сам, опыт-то у меня уже есть.
- Ты чо испугался-то, а? Ты сейчас у всех поселковых баб будешь под прицелом! – шутила Василиса, смущенно улыбалась Матрена.
После ухода Василисы и Аксиньи, Георгий стал доставать из вещевого мешка и старенького фанерного чемодана гостинцы: ребятня уже давно приглядывалась и ощупывала мешок и чемодан. Из мешка Георгий достал четыре буханки хлеба, огромное по тем временам богатство, солдатский котелок крупнозернистого красноватого сахара-сырца, несколько банок тушенки и четыре банки американского сгущенного молока. С неописуемой радостью смотрели ребятишки на это чудо, а когда Матрена наложила в тарелку сахар, и он, как живой,стал расползаться по тарелке, они, вооружившись ложками, начали его доставать, мешая друг другу. Матрена отодвинула тарелку на край стола, нарезала всем по ломтю вкусного армейского хлеба, намазала сахаром и только самому маленькому дала сахара в блюдечке.
- А это, мать, тебе, - Георгий протянул жене цветастый платок.
- Ой, спасибо, отец! – зарделась от радости Матрена, накидывая на плечи мужнин подарок.
- Маня, подойди-ка сюда. Вот тебе тоже небольшой подарок!
Из кармана гимнастерки он достал небольшой бумажный сверточек, развернул и вытащил небольшие сережки, с синими и красными блестящими камешками. Маня от радости ойкнула, взяла подарок и побежала к зеркалу. Пацаны с визгом кинулись за ней, а та уже вставляла сережки в уши. Через минуту она подошла к родителям и, улыбаясь, покручивая из стороны в сторону свою головку, показывала им свое первое в жизни украшение.
- Спасибо, папа! Я так мечтала о сережках! У многих девчонок уже давно есть сережки, а теперь вот и у меня тоже… Ну, я побегу, похвастаюсь!
Не остались без подарков и сыновья. Старшему был вручен перочинный нож и солдатский ремень, среднему- пилотка с красной звездочкой, а самому младшему- калейдоскоп. Пацаны бросились на улицу, им тоже не терпелось похвастаться подарками перед своими товарищами. Только Маня на улицу не пошла, передумала. Она бережно вытащила из ушей сережки, полюбовалась ими еще раз и бережно положила на дно комода. «Вечером надену, когда пойду на танцы», - решила Маня, - «Пусть радость продлится подольше!»
Василиса с Аксиньей закончили приборку бани, разложили все по местам и присели на улице на крылечко. Баню еще до войны соорудил Иван, деловитый и мастеровой муж Василисы. Сделана она была «по-чистому», в отличие от дымных, копченых бань, топившихся «по-черному». Парилка была отделена от «мыльной» перегородкой, было место где раздеться и просто посидеть после парной. Всегда шумная и непоседливая Аксинья как-то странно присмирела и, прислонившись спиной к стене бани, смотрела в одну точку.
- Ты чо, Аксинья, устала? О чем задумалась-то?
Аксинья закрыла лицо руками, плечи ее начали вздрагивать все сильнее и сильнее, и, уткнувшись головой в колени, заревела горько и протяжно. Василиса пыталась ее успокоить, обняла за плечи и прижала к себе. Еще не зная, что происходит с Аксинкой, Василиса заплакала сама. Истерика у Аксиньи кончилась так же внезапно, как и началась. Она передником вытерла досуха глаза, поправила свои рассыпавшиеся по плечам волосы и тихо, изменившимся от слез голосом проговорила:
- Завидую я, Василиса, Мотьке…Хоть и без ног Гошка вернулся, но живой. Все равно мужик в доме, а нам с тобой уже нечего ждать! Все в прошлом осталось, и хорошее и плохое. Так и придется в этой дыре свой бабий век доживать.
Она опять всхлипнула, но, посмотрев на Василису, глаза которой были полны слез, спохватилась и, в свою очередь, обняв ее за плечи, прижала к себе.
- Пойдем, Василиса. Пора уже звать в баню. Хватит нам с тобой тут сырость разводить!
Приведя себя в порядок, протерев платочками глаза, они пошли по краю огорода к дому Матрены.
- Ну что, хозяева, баня готова, поехали!
- Вы что, соседки, мыть меня будете, а? Вы что сдурели! Я боюсь с вами туда идти! Серьезно! Я какой-никакой, но все-таки мужик, черт бы вас побрал.
- Смотри-ка на его, Мотька! Он и впрямь испугался? Ты у нас сейчас, Гоха ,один на весь Поселок. Вот составим график и будем тебя в баню по очереди водить! – весело подзуживала покрасневшего Георгия Василиса.
Часа через два посвежевший, чисто выбритый Георгий в нательной рубахе сидел за столом в окружении семьи за самоваром и пил чай. Впалые щеки его порозовели и, хотя через домашнюю нижнюю рубаху угадывалось его исхудалое тело, он весь как-то преобразился, посвежел и помолодел. Пацаны вертелись возле гимнастерки, которая висела на спинке стула, рассматривали серебристый кружочек медали, постоянно спрашивая отца, как она называется, и за что он ее получил. Разомлевший от выпитого чая, от запаха свежей полыни, от недавней бани, Георгий начал уже было подремывать, но с улицы пришла принаряженная жена.
- Тебе, Гоша, полежать бы сейчас, да вон мужиков целый двор нахлынул. Сам директор приехал, - переходя на шепот, сказала она.
- Большой сверток привез, продукты, говорит, нашему первому фронтовику!
- Ну, и зови их в избу, что они там на жаре-то парятся. Зови, зови!
Первым вошел директор Титов Владимир Иванович. Небольшого роста, в гимнастерке, подпоясанной офицерским ремнем, в неизменной фуражке «сталинке».
- С приездом тебя, Георгий Мокеич, в родные края! – бодро проговорил директор, пожимая протянутую руку Георгия.
- Вот он, наш первый герой! – оборачиваясь к толпившимся за его спиной, людям, продолжал говорить хорошо поставленным голосом директор.
- Я понимаю, что сейчас не время говорить о работе, но жизнь-то идет ,и думать надо, как дальше жить. Я думаю, что ты, как и раньше, будешь сапожничать? Это дело нужное, и мы тебе поможем. На днях пришлю тебе старые седла. Там, по-моему, кое-что можно выбрать. Жене твоей, Георгий Мокеич, большое спасибо! Заменила она тебя тут, все за тебя делала! А что? Катанки подшивала, унты и ичиги шила. Мне вот недавно сапоги подбила! Нормально! Эх! Великие люди – наши женщины, а попросту, наши бабы. Что они вынесли на своих плечах и что им предстоит еще вынести, это уму непостижимо. Да что тут говорить! – директор махнул рукой и умолк.
- Извини, Георгий. Некогда мне, дела. Сам понимаешь – сенокос, а косари-то одни пацаны да женщины. Поеду я. Там от конторы я привез вам кой-какие продуктишки, ты уж не взыщи. Иди Матрена, забери из тележки.
На фронт бывшего райкомовского работника Титова Владимира Ивановича не взяли. Несколько раз ходил в военкомат, в вышестоящие партийные организации, но бывшего участника гражданской войны, комиссара полка на фронт не взяли – больные легкие и ревматизм. Вместо фронта направили коммуниста Титова директором подсобного хозяйства, развернутого на базе бывшего курорта, -госпиталя для тяжелораненых солдат и офицеров. Вот так и появился в поселке новый директор. То верхом, то в одноосной коляске в любую погоду колесил он по обширным полям подсобного хозяйства, а угодья были довольно обширными. В хозяйстве была ферма крупного рогатого скота, овцеводческая ферма, несколько теплиц и парников, гараж, конный двор и электростанция. Непросто было управлять таким сложным хозяйством, но Владимир Иванович Титов, обладая хорошими организаторскими способностями, неплохо справлялся с этой многотрудной работой.
Как только директор уехал, в дом вошли Яков и Семен. Осторожно приминая рассыпанную по полу полынь, они прошли к столу и присели на лавку. Матрена, Василиса и Аксинья хлопотали на кухне, гремя посудой. Яков погладил по головке сидевшего на коленях у отца младшего сынишку и, покосившись в сторону кухни, вытащил из кармана пиджака два пузырька зеленоватого цвета и поставил на стол.
- Вот, Гоша, принес по случаю твоего возвращения. Это, паря, очень задиристый напиток, тройной одеколон! Долго хранил, ну а сегодня я думаю тот самый случай!
В сенях заскрипели половицы и, постукивая деревянной ногой, в избу вошел дед Егор. Сняв с головы картуз, дед перекрестился в передний угол, поклонился и только потом сказал:
- С приездом тебя, уважаемый Георгий Мокеич, еще раз! Давай пожму твою руку!
Припадая на свою самодельную ногу, дед подошел к Георгию, ткнулся своей лохматой головой в грудь Георгия и присел на лавку рядом с Яковом. Покосившись на зеленые пузырьки, дед откуда-то из-за пазухи вытащил бутылку водки, еще ту, довоенную, под сургучом и печатью.
- Вот, Гоша, берег все время, надеялся на то, что может парни мои придут…
За столом наступило молчание. Все знали историю про дедовых сыновей. Николай и младший Василий служили на границе на Дальнем Востоке. После окончания срочной службы братья-погодки остались на сверхсрочную. Хорошо служили Родине братья Егоровы, а когда стране понадобилось укреплять западную границу, они оба были направлены летом сорокового года на запад к новому месту службы. В Поселке до сих пор помнят приезд бравых пограничников. Рослые красивые парни в буденовках, в длиннополых кавалерийских шинелях производили неизгладимое впечатление на односельчан, особенно на девушек. На зеленых петлицах каждого пограничника рубиновым цветом горело по четыре треугольника, старшины застав, младшие командиры. Они уехали из тихого родного дома навсегда, оставив здесь своих родителей да самого младшего братишку Тольку, семнадцатилетнего парня драчуна и озорника. Первые похоронки пришли в Поселок на братьев Егоровых, с этих похоронок и начался скорбный список погибших на фронте односельчан.
Только Егоров, головная боль милиционера Семена, после получения второй похоронки исчез из дома, и больше его в Поселке не видел никто. После, один из дружков Тольки рассказал, что он убежал на фронт. От свалившегося на семью Егоровых такого горя, бабка Егориха сильно заболела и слегла. Ослепшая после этого на один глаз,.она стала заговариваться и все время бегать смотреть киносборники, которые всегда шли перед началом кинокартины. Все хотела увидеть там своего младшенького, Толюньку. Смотрела своим единственным глазом на экран, видела, как шагали прямо в зал красноармейцы, ехали машины и танки, снова и снова шагали незнакомые солдаты, но не было среди них Тольки. Кино заканчивалось, бабка бежала ругаться с киномехаником, упрекая его в том, что он опять не докрутил кино до конца. Уходила домой с надеждой, что в следующий раз Толька обязательно покажется на экране, помашет ей рукой и что-то скажет своей матери и отцу.
- Так мужики! Эвакуация! – сказала вошедшая Василиса.
- Айда, все на улицу под навес. Мы там уже и стол соорудили, и закуски туда носим. Вперед за мной! Ты, дед, своей трубкой всю избу провонял, а людям-то здесь ночевать!
- А верно ведь девка говорит, - приподнимаясь с лавки и скользя по полу деревянной ногой, согласился дед, заталкивая потушенную трубку в карман пиджака.
Под навесом действительно был сооружен временный стол. Старую амбарную дверь положили на две чурки, а сверху накинули старую скатерку. Женщины носили и ставили на стол тарелки с закуской. Повеяло ароматом малосольных огурцов и свежей молодой картошки. Рядом стояли тарелки с винегретом и квашеной капустой. Нарезанный ломтиками в центре стола, по-довоенному, стояла тарелка с хлебом. Разнокалиберные стаканы и стопки дополняли убранство стола.
- Ну, хватит, бабы, чешуиться! Садитесь за стол, да будем начинать, а то я уже слюной изошел, - улыбаясь, шутил Георгий. Аксинка уже сидела за столом рядом с дедом, весело поглядывая на мужиков.
- А эта уже тут как тут,- входя под навес и ставя на стол литровую бутылку браги, недовольно проговорила Матрена, но Аксинья даже ухом не повела.
Постучав вилкой по кружке, Яков поднялся со стула, прокашлялся и, обращаясь к хозяину дома, сказал:
- Георгий Мокеич! Мы все рады приветствовать тебя, нашего героя, на родной земле!
В горле Якова что-то запершило, он прокашлялся в кулак и продолжил:
- Короче, с приездом тебя и счастливым возвращением домой!
За столом радостно зашумели, начали чокаться с Георгием. Принаряженная Василиса, а за ней и Аксинья чмокнули Георгия в щеки. После второй шум за столом усилился. Яков начал открывать флаконы с одеколоном, что-то говоря деду Егору на ухо:
- Да я ведь, Яшка, отродясь не пил деколон твой, поди отрава?
- Чудак ты, Корнеич! Ты попробуй сначала. Я вот сейчас приготовлю, и ты попробуй. Значит, так: водой его разводить не надо, а то молоко будет, и пить его будет противно. Пить надо неразведенным, а потом запил водичкой, вон капусткой закусил и все, приехали наши к вашим!
Захотел что-то сказать и милиционер Семен. Высокий нескладный Семен  какое-то время помолчал, поправил на боку пустую кобуру, хрипловатым голосом начал:
- Рады мы все за тебя, Мокеич. Тяжело вам было на фронте, по себе знаю, но и тут тоже сахару было мало, а если точно сказать, совсем не было…
Семен помолчал, покрутил в руке стакан и, качнувшись в сторону Георгия, сказал:
- Желаю тебе всего хорошего, живи долго, ты это заслужил.
Женщины начали всхлипывать, вытирая глаза платочками, а Василиса, зажимая лицо руками, выскочила из-под навеса. На Ивана, мужа Василисы, похоронка пришла в марте сорок второго. Иван был другом Георгия, а срочную службу они проходили вместе на Дальнем Востоке в Уссурийске. Жили по-соседски хорошо и дружно. Иван работал машинистом на электростанции, а Василиса медсестрой на курорте.
За столом замолчали, и Георгий, чтобы разрядить обстановку, сказал:
- Вы, ребятишки, идите к матери и скажите, чтобы она открыла вам банку сгущенки, а то я вижу, вы тут совсем извертелись.
Пацаны с радостными криками бросились в избу.
- Эх, обрадовались сорванцы! Где тебя, Гоха, шандарахнуло – то ? Уж не в Карпатах ли? Я тама ногу-то свою потерял. Против австрияков мы стояли. Нас казаков тама спешили и определили в пластуны. А и то верно, что в этих Карпатах на конях делать-то, одни голимые горы да речки, язви их в душу!
- Нет, дед, не в Карпатах. Первый раз меня ранело под Москвой. В январе сорок второго. Вот и Ивана, судя по всему, там и накрыло… Да… Прибыли мы в Москву в начале декабря, а до этого нас месяц погоняли сначала в Чите, а потом в Иркутске… Ну, значит, обули и одели нас честь по чести. Выдали новые полушубки, валенки, ватники и сразу на фронт, под Москву. Нашей дивизией командовал полковник Белобородов, тоже сибиряк из Иркутска. Толковый мужик, но крутоватый командир. На нас, сибиряков, возлагали большие надежды. Я уж не говорю о командовании, а о простых людях. Подходили к нам, обнимали, жили руки и все просили дать хороший отпор немцам, отогнать их от Москвы. Мы все понимали, что смотрели они на нас, как на чудо-богатырей, как на спасителей. Одеты мы были отлично. Все в новеньких полушубках, новых валенках, да и выглядели мы уверенно, весело шутили и всегда говорили, что не подведем москвичей, дадим фашистам жару. На самом деле все так и получилось, погнали мы «фрицев» хорошо. Потери были, но меня Бог миловал. Однажды брали одну деревню, но пришлось отступать, и в это время нашего ротного ранило. Земляк наш, из Борзи. Я и еще один боец потянули  командира к своим окопам. Доползли уже до окопов, стали через бруствер его перетаскивать, и тут меня зацепило. Икру на правой ноге разворотило, ремень разорвало и зацепило лопатку.
- Гоша, не надо больше! Не могу я…
Вытирая слезы, Матрена пошла в дом. Там у окошка сидела заплаканная Василиса. Матрена присела рядом и обняла за плечи подружку.
- Гошка сейчас рассказывал, как его ранило, а я не смогла это слушать, убежала…
Матрена погладила Василису по голове, тихонько проговорила:
- Не казни себя, подруга, не переживай так. Ты еще молодая, красивая! Да, да, красивая! Ох, Василиса! Встретится тебе еще не один мужик. Вон и война- то видать к концу идет. Вернутся мужики с войны, и, дай Бог, найдешь ты свое счастье! Я в это верю! Давай посидим еще немного, да пойдем к людям. Успокоилась? Ну, вот и ладно.
За столом под навесом все шло своим чередом. Стало немного оживленнее и веселее. Аксинья уже несколько раз пыталась что-то запеть, но ее пока никто не поддерживал. Дед Егор, выпив в очередной раз Яшкиного «дикалона», долго крутил своей лохматой головой и грозил Якову корявым прокуренным пальцем:
- Я, Гоха, когда выпью, то совсем почти не слышу. А тут еще Яшка этой отравой - «дикалоном» этим, меня старого дурака угостил, я паря совсем, язви ее в душу, оглох. Да, подожди ты, Аксинка, не ори! Я что хочу спросить-то тебя, Гоха? Ты там малого моего случаем не видел?
- Нет, дед, не видел, - громко, в самое ухо сказал Георгий, стараясь перекричать Аксинью, которая на высокой ноте все же начала петь песню:
- Скакал казак через долину-у-у,
Через маньчжурские края-я,
Скакал он к дому торопился-я-я,
Кольцо сверкало на руке-е-е.
Но Аксинью никто не поддержал, а Яков, откашлявшись, спросил Георгия:
- Ну, а дальше-то как сложилось?
- Дальше… А дальше все пошло, как говорится, широким кверху. Кроме ранения я еще и обморозился, пока везли в госпиталь. Пролежал я в госпитале в Москве почти полгода, подлечили меня нормально, и после госпиталя я был направлен на Волховский фронт, под Ленинград. В свою часть я уже не попал, со своими земляками пути у меня разошлись. Но самое обидное то, что я лишился своего полушубка, валенок и ватных штанов. До сих пор жалко! Ну, да ладно. Наливай, Яков!
Выпили, закусили малосольными огурчиками. Деда Егора изрядно развезло. Облапив одной рукой Семена, в другой держа вилку, он давно пытался что-то рассказать Семену:
- … дак мы ить затворы-то у них из ружей-то повытаскивали, а унтера доставили честь по-чести! Как же, говорю, ваше благородие, сонных-то убивать! Я старшой был в охотничей команде. А он кричит, значится, - враги отечества, а не спящие, морда твоя суконная! Пошел прочь, образина твоя гуранская!... но человек он был хороший, Соломин была его фамилия. Вскоре погиб он, царствие ему небесное!
Семен наконец-то избавился от объятий деда Егора и подсел поближе к Георгию. Потушив самокрутку, Георгий немного помолчал и глухим, осевшим голосом продолжил свой рассказ:
- После госпиталя попал я на Волховский фронт, я уже говорил об этом. Наш полк стоял на левом берегу Невы. Месяц март, погода промозглая, место болотистое, кочкарник, тальник и мелкий березняк. Похоже на нашу Мокрую падь. Вода под ногами по колено, техника не проходит, все время на ногах, даже прикурнуться негде. Ужас! Ну, думаю, п…ц тебе Гошка, отрысачил «буланчик». Немцы на том, правом, берегу. Берег крутой, высокий и обледенелый. Видно отсюда, что забраться на эту ледяную крутизну вряд ли мы сможем. Да еще по голому месту, по речке надо до этого долбанного бугра добежать! Вида никто не подает, конечно, но настроение у всех подавленное.
- А тут еще одна история. Раненых на подводах везут, а я тут смотрю на одного раненого, вроде обличье знакомое. Брови черные, кустистые. Подошел поближе, смотрю, точно наш, – Андрюха Демин! Лежит бледный, на лице ни кровиночки. Узнал меня, шепчет: «Матери отпиши». Отпишу, говорю, Андрюха, выздоравливай! Санитар спрашивает: «Что земляк твой?». «Да, - говорю, - земляк». «Не повезло твоему земеле, только до медсанбата его доставим и все. Дальше с таким ранением не везут, живот ему, бедолаге, разворотило». Да… Вот такое настроение у меня перед боем.
Георгий долго сворачивал самокрутку, а когда прикурил, начал за столом поправлять протезы, стараясь поставить их в удобное положение.
- Померла бабка Демиха, еще прошлой весной. Как похоронку получила, так и слегла… - сказал Семен.
Тяжело вздохнув, Георгий продолжил:
- Задача была выбить немцев с противоположного берега, там закрепиться и поэтому времени было в обрез. Я так понял, что наш батальон идет прямо в лоб. Ну, думаю, на голом месте нас всех тут и перещелкают, как куропаток. Но начальству виднее, хотя я думаю, что и они хорошо понимали, что без артподготовки здесь не обойтись. В наш батальон подбросили пополнение, сплошной молодняк. Вид у солдатиков совсем не боевой, жмутся и все нас спрашивают, как, мол, там? Сами узнаете скоро, отвечаем мы им. Вот и старшина с каптером флягу с водкой волокут, значит, немного погодя все и начнется.
- Вот забегали наши командиры, началось построение и приготовление к атаке. И хотя ждали мы этой минуты давно, но команда «вперед» была вроде неожиданной. Пошли быстро вперед, жижа из-под ног в разные стороны, да отрывистые дыхания сотен человек, и какой-то гул в ушах. Пока шли по редколесью, казалось, что идем под какой-то защитой, но как только выскочили на лед, лично у меня было такое ощущение, что меня голым из бани вытолкнули на улицу, на мороз. Не помню как, но добежал до середины реки, лед ноздреватый в воронках и бурых пятнах. Бегу, а сам думаю, что это немцы не стреляют-то?. Только подумал, а тут и началось. Они что придумали-то. Вначале из минометов ударили по задним, а потом и по передним. Мы же у них, как на ладони. Да и мы на их месте так же точно поступили бы.
- Сделал я еще несколько шагов, как помню, потом удар и все, больше ничего не помню. Через сколько дней я очнулся в госпитале, не знаю. Пришел в себя мало-помалу через несколько дней. Головенку свою кое-как оторвал от подушки, смотрю на себя и думаю, что-то ты,  Гошка, коротенький стал. Сестра подошла, присела возле меня, спрашивает: ну, как ты, Першиков, себя чувствуешь? Да, ничего, вроде бы, отвечаю. Пришлось, Першиков, ноги тебе ампутировать, тяжелое ранение было у тебя.
- Вот такие дела, мужики. Потом, уже попозже, спрашиваю у этой сестры: «Слушай, - говорю, - у меня только ноги отрезали, а может быть еще что-нибудь?». А она мне и говорит: «У тебя сколько, Першиков, пацанов дома осталось?». «Четверо, а что?». «Вот домой приедешь, еще столько же настрогаешь!».
- Веселая сестричка была и к нам очень хорошо относилась!
Георгий замолчал, примолкли и гости. Яков потихоньку разливал по стаканам остатки спиртного. Выпили еще, закурили. Вечерело. Солнце уже закатилось за Горбатую сопку, а с пастбища возвращалось стадо. Каждая корова сворачивала к своему подворью и, громко мыча, приглашала свою хозяйку к дойке. Василиса побежала доить свою корову, а Георгий повлажневшими от радости глазами, смотрел на свою  Зорьку, которая тянула свой влажный нос к столу, ожидая угощения. Матрена взяла с тарелки ломтик хлеба и протянула его Зорьке. Пес Шарик, осознавая свою второстепенную роль на этом дворе и не рассчитывая на угощение, гремя цепью, залез в свою конуру. Матрена взяла подойник и чистую марлю, пошла доить Зорьку, по пути поглаживая ее по теплому коровьему боку.
После заката солнца жара спала. Аксинка о чем-то оживленно разговаривала с дедом Егором, время от времени угощаясь дармовым дедовым табачком. Заговорили о местных новостях, о которых Георгий еще не знал. От выпитой водки язык у Семена «развязался», проснулось в нем красноречие. Сколько не пытался Яков его перебить и завладеть всеобщим вниманием, ничего у него не получилось.
- Тут у нас, Гоша, такое произошло, что смех и грех вспоминать-то. Помнишь деда Захара, ну, нашего «золотаря»? Так вот. Старуха его еще в начале войны померла, сыновей всех на войне перебили, и остался он один. Невесткам он стал не нужен, дай Бог самим бы как-то прокормиться, одним словом, изголодался старик, дошел до крайней точки. Старик-то, помнишь, здоровенный был, под два метра ростом. Картошку не садил, помощи ждать неоткуда. Решил Захар от такой жизни избавиться. В самые крещенские морозы пришел на могилку своей старушки, сел и замерз. А у него, у деда Захара-то, четверо сыновей на фронте погибло! Один на Халкин-Голе, Николай на финской, а двое уже на этой, в сорок втором. А в это время наша кассирша из эвакуированных умерла. Набегала от кого-то, а Клавка Мезенцева ей аборт сделала, да что-то не так. Вот и приказала баба долго жить. Клавке, конечно, восемь лет дали, а у Клавки двое ребятишек! Ну, детей-то в детдом определили. Теперь надо хоронить и Захара, и кассиршу. Две могилы надо копать, а ты сам знаешь, как у нас зимой могилу выкопать. Вот и решили их в одной могиле положить. А когда кассирша была еще жива, в конторе выдает зарплату, приходит Захар за получкой, а она носик зажмет и кричит: «Пропустите вперед Захарова, дышать нечем!». Женщина и впрямь была красивая, городская. Из Ленинграда она была, фасонистая, не чета нашим бабам. Народ долго смеялся, что теперь-то она от Захарова запаха никуда не денется. Муж ее, летчик, после приезжал, дочку забрал, а вот на могилу так и не сходил. Не мог простить шалаву! Вот такие дела у нас тут происходили.
Вечерело. Запах парного молока и свежескошенной травы наполнял воздух. Копошились, устраиваясь на ночлег, куры, слышно было как весело цвиркало в ведро Зорькино молоко из-под умелых Матрениных рук. Поскрипывая колесами, в сторону Хуторка по верхней дороге двигались две арбы, запряженные быками. Девчонки-косари красивыми голосами пели песню.
- Это никитинские и говорковские девки, - сказал Яков.
- Перезрели девки, замуж уже некоторым давно пора, а женихов-то нет.
В вечерней тишине хорошо была слышна грустная, берущая за душу, песня на мотив старой шахтерской песни про молодого коногона.
На поле танки грохотали,
Пехота шла в последний бой,
А молодого лейтенанта несли
С разбитой головой…
В углу заплачет мать-старушка,
С усов смахнет слезу отец,
А дорогая не узнает,
Каков танкиста был конец…
Песня постепенно затихла. Прошла Матрена с ведром молока и полотенцем, перекинутым через плечо. Волоча за собой цепь, вылез из конуры Шарик и, чего-то ожидая, преданно смотрел вслед хозяйке.
- Аксинка! Давай-ка и мы что-нибудь споем? Давай я зачну, а ты подгунанивай, - елозя под столом своей деревяшкой, проговорил дед Егор и, не дожидаясь ее согласия, подперев кулаком бороду, тонким бабьим голосом затянул:
Папиросочка, друг да ты мой тайный,
Как тебя-я мне, ой, да не курить.
Курю-ю-ю, а сердце бьется,
Дым свивае-е-ется, ой, да кольцом.
Пел в основном дед. Чем-то растревожила душу деда Егора незамысловатая песня, слезы катились по щекам, застревая где-то в прокуренных усах. Кончив петь и вытерев платочком глаза, дед, обращаясь к Семену, спросил:
- Вот ты, Семен, давеча про Захара рассказывал Гошке. Вот четыре сына у него за Родину погибли, так? А почему ихний отец с голоду помер? Почему ни одного сынка с отцом, с матерью не оставили? Опять же ты не знаешь, и я не знаю. У меня ведь тоже такая же история. А я вот что вам расскажу. Как это при царе-то было? Тогда младшего сына в армию не забирали, потому что понимали: нельзя рушить семейное гнездо, нельзя крестьянскому двору умереть. Вот такой случай у нас в станице был. У моего соседа, Петра Романыча Кислицина, старший сын должен был идти на службу, а он к тому времени уже женился, двух ребятишек завел. Младший решил идти вместо него. Станичный атаман разрешил, и ушел Никола на службу, в аккурат перед русско-японской войной. Там и погиб бедняга. Через год вернулся в станицу его конь. Представляете, из Маньчжурии, через казачьи станицы, вначале по Амуру, а потом по Аргуни, прибыл конь со всеми пожитками в нашу станицу. Все было в сохранности: и шашка, и шинель, и мундир. Все честь по чести. Кисет из шаровар отец вытащил, а там деньги. Пятаки от времени позеленели. Эх-ма! А конь-то подошел к дому и голову склонил, словно винился, что хозяина не уберег. Вот так было раньше, не то что теперь… Не косись на меня, Семен, я правду говорю.
Семен поежился, пригладил рукой волосы, но ничего не сказал. Уж чересчур крамольные слова говорил старик, чуть что, за это по головке не погладят. Первым стал прощаться Семен. Немного погодя, засобирался дед Егор. Поддерживаемый Аксиньей и Яковом, дед с трудом поднялся со своего места, протянул руку хозяину и, сильно припадая на свою деревянную ногу, вместе с Аксиньей пошел со двора. Захмелевшего деда Аксинья повела домой, а тот, положив руку на плечо Аксиньи, пытался затянуть какую-то песню, но, видать, забыл все слова и только махал свободной рукой, издавая порой какие-то хрипящие звуки.
Темные очертания окружающих сопок четко вырисовывались на желто-сиреневом одеяле неба. На той стороне речушки, в хуторке, загорелись редкие мигающие огоньки домов. Матрена в сенцах разливала по крынкам молоко, Шарик, помахивая облезлым хвостом, смотрел в проем двери на хозяйку, что-то от нее ожидая.
- Вечер-то какой сегодня хороший, - затягиваясь самокруткой, проговорил Георгий.
- Бывало, там, на фронте, все вспоминаешь свой поселок, соседей, семью, конечно. Все думаешь, как они там, бедняги, живут-то? Туго им тут было. Когда меня по госпиталям таскали, насмотрелся. Мне ведь, Яков, еще при первом ранении под Москвой ногу хотели ампутировать, загноение пошло, но один профессор не разрешил. Вылечить, говорит, мужика надо. Вылечил на мою беду, сейчас бы как дед Егор кандыбал на деревяшке. А второй раз уже там, под Ленинградом, меня ведь санитары-то случайно обнаружили. Лежал, как мертвый, в лед вмерз, едва отодрали. Все кончилась для меня война, будь она проклята…!
Георгий затушил окурок, распрямил затекшую спину, посмотрел, как из-за горбатой сопки ослепительно ярким диском выплывала полная луна, высветив голубоватым светом весь двор, заросший крапивой и бурьяном, поваленное прясло, покосившуюся набок коровью стайку, прогнившие ступеньки крыльца. «Все порушено, все надо делать, а как делать…?» - горестно подумал Георгий, но Яков, словно угадав мысли Георгия, бодро сказал:
- Не переживай, Гоша! Я тебе помогу, время у меня, слава Богу, хватает. Жердей у лесообъездчика выпросим, да и доски тоже найдем. Так что не горюй!
- Спасибо, Яша! Вот оклемаюсь немного, осмотрюсь, и тогда приноси свою обувку! Сделаю все по первому классу. А сейчас, Яков, помоги-ка мне до постели добраться, устал я что-то…
Тоненькой, бесшумной тенью промелькнула и скрылась в проеме двери Маня. Мать постелила ей сегодня в сенях по ее просьбе. Вытаскивая из ушей отцовский подарок, Маня думала о своем, еще не совсем знакомом, но волнующем и радостном. Сегодня с «пятачка» ее провожал Колька Никитин. Нет, она с ним не танцевала, да и вообще все ребята, как воробьи, сидели вокруг танцплощадки. Девчонки танцевали друг с другом, мельком поглядывая на этих еще не оперившихся кавалеров, и беспричинно хихикали. У рослой, миловидной Мани, через старенькое, стиранное-перестиранное платье  проглядывали остренькие бугорки девических грудей и стройное, наливающееся молодым соком жизни, тело девушки.
Колька два года назад закончил семь классов и теперь работал слесарем в вагонном депо на станции. На воскресенье, когда не надо было работать в депо, приезжал домой к матери. В форменной железнодорожной фуражке со скрещенными молоточками на околыше, в кирзовых сапогах с подвернутыми голенищами, в черных суконных брюках, подпоясанных солдатским ремнем, да еще с надраенной до блеска матросской бляхой, Колька выгодно отличался от своих деревенских сверстников. Конечно же, каждая девчонка мечтала привлечь внимание бравого железнодорожника, но вроде бы удалось это Юльке, дочке директора школы. Так все решили и смирились с этим обстоятельством, понимая, что с красивой, всегда хорошо одетой директорской дочкой соперничать очень трудно.
Сейчас, лежа на своей постели, Маня минуту за минутой мысленно прослеживала весь сегодняшний день, который оказался для нее самым счастливым. Во-первых, вернулся домой отец, и жизнь пойдет уже совсем по-другому, она была в этом абсолютно уверенна! А красивые сережки - предмет ее многолетних мечтаний! Но, пожалуй, больше всего ее радовало и волновало то, что Колька Никитин, самый завидный парень в Поселке, провожал домой ее, а не эту «задаваху» Юльку. Правда, шли они поодаль друг от друга, и Маня все думала, что Колька осмелеет и возьмет ее за руку, но тот так и не решился. До самого дома они шли молча. Колька молчал, молчала и Маня, разговорчивая и бойкая на язык. Уже стоя у калитки, Колька хрипловатым голосом спросил:
- Дальше-то учиться будешь…?
Колька не знал, как называть теперь Маню, вчерашнюю девчушку-подростка и нынешнюю рослую и красивую девушку. Еще год назад Колька и не замечал Маньку Першикову. И только в этом году, на майские праздники, когда они всей толпой ходили за подснежниками на южный склон сопки Горбатой, там он и заметил Маню, веселую и острую на язык. Там он и преподнес Мане букетик нежных голубоватых подснежников.
- Хотела в город ехать на той неделе вместе с Люськой Овчинниковой в педучилище поступать, а теперь, вот видишь, отец приехал, матери помогать надо…
- В следующее воскресенье я, наверное, опять приеду… - зачем-то сказал Колька.
- А что у вас там, на станции, на танцы ходить некуда? – с явной подковыркой спросила Маня.
- Да есть, конечно, но тут все свои, да и матери надо помочь картошку окучить, да и сено пора копнить. Ты, конечно, будешь на танцах?
- Не знаю еще. А ты что так уверенно говоришь? Ну, допустим, меня не будет! Юлька там будет, другие девчонки будут. Только бы дождя не было. Ладно, Коля, прощай. Завтра надо рано вставать, всех на картошку гонят и сено ворошить… - и более мягко добавила, - Приходи, если приедешь, все веселее будет.
Мане так и хотелось сказать Кольке, что она будет его ждать, что никакой дождь не остановит ее. Жаркая волна прошла по ее телу, когда Колька на минуту задержал ее руку в своей шершавой ладони. Сердце гулко билось у Мани в груди, когда быстрым шагом шла в дом.
Дома все спали. Двое младших спали на печке, старшие прямо на потнике, постеленном на полу,  накрытые овчинным тулупом. За перегородкой, не доходящей до потолка, спали родители. Матрена не спала. Она лежала с широко открытыми глазами, шершавой от дратвы и вара ладонью, нежно гладила на спине рубчатый шов, а Георгий, уткнувшись головой в мягкую, как подушка Матренину грудь, тихо дышал, время от времени вздрагивал и снова затихал. Матрене казалось, что она вроде бы кормит своей грудью кого-то из своих ребятишек, только вот в темноте не может разглядеть, кого.
От ее мужа Гошки пахло перегаром, Яшкиным одеколоном, но она с радостью вдыхала этот противный, еще с той прошлой жизни запах. По круглым щекам ее текли слезы радости и умиротворения, и, боясь разбудить своего Гошу, она их не вытирала.
- Господи! Наверное, правду бабы говорят, что я счастливая? Ребятишки живы и здоровы, Манька уже почти невеста. Ишь, как серьгам-то обрадовалась! Платьешко какое-нибудь ей бы сейчас сварганить. Из этого старья она уже выросла. Своих платьев уже не осталось, все на керосин да соль променяла. Как хорошо, что отец вернулся! Нет, в самом деле, я счастливая, прости меня, Господи, прости за гордынь мою, прости!
Потихоньку начинало светать. Из распадка между двух сопок на луг пополз туман. Ощетинившимся кабаном, прилегшим на задние ноги, четко вырисовывалась на еще сером небе сопка Горбатая. Кое-где поскрипывали калитки и двери, глухо стучали колодезные ведра, мычали коровы. Как будто спохватившись, то в одном, то в другом дворе закукарекали петухи.
Солнце наконец-то отцепилось от Горбатой сопки и выкатилось на волю.
Новый день вступал в свои права.
До сентября 1945 года, окончательного конца войны, оставалось чуть больше года.