Вселенское позорище

Никита Хониат
Мы гуляли по Арбату веселые от солнца и слегка пьяные. Шли втроем, – меж нами девушка теснилась симпатичная, – по крайней мере, нам так казалось, – и мы с удовольствием прикладывались лапами к её костистой привередливой заднице: друг к одной половинке, я – к другой. Иногда, фыркая, она помахивала на нас руками, – так, для порядку, – отбивала руки нам, понимаешь, для порядка. А мы только посмеивались, и менялись для разнообразия местами.
Так мы и шли: смеялись и слагали песни, тут же пели их и зарабатывали деньги. Люди вокруг боялись петь песни, боялись сделать самостоятельный шаг, и оттого ходили друг за другом, циркулируя по улице, как мелкие частицы по вене, а нам кидали деньги за то, что мы другие и – поём песни, хотя и несчастливы, а они счастливы – и платят за своё счастье.
А деньги все были грязные: всё доллары да евро – ни одного рубля замусоленного не попадалось. Но мы всё равно брали их деньги, и люди смеялись над нами, и даже решались танцевать и хлопать в ладоши в знак благодарности за сделку.
Всё-таки весёлые были это люди, что ни говори: куда уж веселее, чем, к примеру, сливной бачок, или форточка, или тумбочка, или гвоздик и молоток. Так что мы считали, что сделали правильный выбор, оказавшись здесь в нужное время.
К тому же чуть позже примкнул к нам человек один. Сам-то он был такого свойства, что все прохожие от него сразу открещивались, – грустнели и, молясь, чтоб он оставил их в покое и не вымогал счастья, стучали головами об асфальт. Но всё это те самые люди боялись уронить кусочек счастья, будто счастье можно потерять как какой-нибудь ошмёток сыра, что обязательно вывалится из кармана, если долго его не ешь, – а мы не боялись и нам пришёлся по вкусу новый человек. Мой друг попробовал его и одобрил, а я всегда верил, что у друга моего отменный вкус.
Но вокруг все корчили рожицы, привередничая и брезгуя новым человеком. И мы плюнули тогда на предрассудки густыми голодными слюнями, и ушли пропивать все наши денежки. Купили водки с апельсинами и уселись там, где погаже, чтоб никто не завидовал.
Человек наш рассказывал всякое: о вселенской любви, например, о хали-гали, о том, как в храмах Будды кормят и как они, будто славят там Будду. А когда мы пошли за догонкой, в магазине кто-то рыкнул: «Бомж!»
«Уходи, бомж! – послышались голоса. – Кто запустил в магазин бомжа?!» Я-то не понял о чём, собственно, идёт речь, но отчего-то как-то сразу обиделся, интуитивно, видно, – и выступил вперёд, и сказал им всем: «Не трогать бомжа, пока не разберёмся!»
Тогда наш бомж опустил голову и вышел. Я догнал его на улице и спросил: «Что случилось, друг?!» – «Ты назвал меня бомжём, во что! А я пять машин оставил в Казахстане и – жену красавицу. Я всё бросил, а ты мне – «бомж»!»
Я говорю: «Но я вообще-то по незнанке только – я знать не знаю, что такое «бомж»». – «Да?! – обрадовался он. – Правда?!.. Ну пойдём тогда плясать!»
И выбежали мы на мостовую, кружась и держа друг друга за руки, как малые неопытные дети, и все наши ****утые друзья, и даже те, которых мы не знали, присоединились к нам.
И стало всем как-то веселее, хотя, казалось бы, куда ещё веселей, но все согласились со мной, что определённо этот случай повлиял на то, что боги дали нам добавки, и стало веселей.
А потом кто-то вспомнил, что сегодня на небесах ждали комиссии из нового Архангельска, и поэтому увеличили всем порции. И правда: ведь сунув руку в карман, каждый обнаружил у себя какую-нибудь вкуснятинку. Я нашёл пачку сосисок, бомж – вермишель. Друг тоже что-то обрёл в кармане, и все мы стали счастливее и отправились дальше.
Снова мы с другом шли и трогали девушку за задницу, а бомж помогал нам в этом деле, хотя задница была не большая, и нам щедро пришлось поделиться с ним своими задничными половинками. Девушка теперь ещё сильнее фыркала на всех троих, чтоб не обделить никого и не обидеть.
Я ещё подумал тогда: «Такая пьяная, сука, а всё фыркает и фыркает». Но потом бросил это: куда уж разобраться мне в женских премудростях, – и увидел, что, пока думал, все наши сели у фонтана омывать пыльные ноги. И я скорее побежал к ним, а милиционер нахмурил постовые усы, но ничего не сделал – только сплюнул и выругался.
Солнце выкупалось в фонтане задолго до того, как мы к нему подошли, и вода теперь переливалась жёлтым и оранжевым, но многих цветов я не разобрал, поэтому определённо не могу сказать, чем ещё она переливалась.
Заскучав, я напустил в фонтан блевотины: посмотреть – какой же выйдет узор. А потом решил погадать на зелёном горошке, украшавшем блевотину. Но тут меня потревожил друг. Он сказал вдруг: «Смотри – какая гадость!»
Я обернулся, а там – наша девушка, целовалась с ним, с бомжем – смачно так, аж слюну прихлёбывала. Я говорю: «Ну и чего тут сверхъестественного?!» А он мне: «Как?! С бомжем целуется, а нам не дала!» Я говорю: «С каким ещё бомжем?!», уже забыв случай в магазине. А друг говорит: «Да вот же он – бомжара! Ослеп ты что ль?!»
Я протёр глаза, пригляделся: действительно, бомж. По каким-то отголоскам пропитой памяти я узнал его: это был бомж! Мы смотрели с ним друг на друга, словно имели одну и ту же мысль, и в этот момент из фонтана, искупавшись, вылез ещё один наш собрат.
Громко выстрелив из ноздри и убрав с глаз косму волос, запутавшуюся в блевотине, он произнёс уверенным тоном: «Ребята, вы, знаете, что делать!»
И тут началось. Щёлкнув пальцами, будто вспомнил «что», я подлетел к нашей девушке и, схватив её, поцеловал взасос. И все немедленно последовали моему примеру. На секунду я замер и видел в замедленном действии, как губы тянутся к губам, как извиваются в жажде языки, с минуты на минуту всё должно было зацеловаться и не останавливаться уже никогда. И так всё и случилось.
Мы целовали её – друг друга – себя. Мы целовали бомжа, и Солнце, и небо, и фонтан. Целовали усатого мента, целовали во все места и местоимения, – и не могли нацеловаться, – потные, голые, – такие летние и прекрасные.
Туристы фотографировали нас в перерывах между поцелуями – и снова целовались, – снова и снова, даже они, – поцелуй за поцелуем они причащались нашей великой любви. Люди, вышедшие из метро были сразу зацелованы; некоторых вообще зацеловали до смерти. А больше всех других орудовал тот самый бомж: он лежал обнаженный, поперек дороги, и источал каждой клеткой поцелуи, каждой частицей сознания он распылял любовь.
Теперь все уже были пьяны, и пьяное Солнце лезло целоваться. Милиционер, на секунду опомнившись, резко дунул в свисток, но тут же забылся и причастился оргии.
А мы забыли всю нашу жизнь и – как различать друг друга, и, глядя в упор, не видели лиц своих, а лишь имена, начертанные в лицах. И имя каждому было Бомж – без определенного места жительства. И не было теперь ничего определенного, кроме нашего имени и того, что мы занялись всеобщей любовью. Всё остальное стало навсегда забыто и неопределенно.
И непрерывно источая любовный сок, мы пропитали воздух нашим смрадом. Любовь стала размножаться как бактерия: воздушно-капельным путём. Вся земля скора отсырела от нашей любви, небо почернело, Солнце зачахло, а звёзды свалились в канавы.
И тогда жители других планет объявили нас вне закона, ибо любовь наша была заразительна и многие из них уже научились любить. А потом они собрали совет и решили обвить Землю нашу колючей проволокой, огородить забором и забить фанерой, – и сделали вскоре всё это.
Но мы и там, в темноте и тухлятине, продолжали и продолжаем заниматься… этой самой, как её, ****ь?!.. забыл… Любовью! Во! Любовью! Любовью! Мы все занимаемся любовью, – и одной только ей, – и умрём в один день и час – и не оставим после себя ничего, что могло бы сгодиться и стать вам полезным, – ничего, нихуя, нисколечко! Наша любовь умрёт вместе с нами, потому что вы всё равно бы её пропили или пустили на веники, а с нами она сдохнет тихо и безболезненно! Ибо имя нам Бомж и любовь наша неопределенная, и Земля наша шипит на вас свиньёй, и вилы ваши смотрят в наши глаза, и сердце наше добровольно взорвётся, но не будет стучать на вас никогда…