Заинтересованность

Гленн Гунде
Я тогда носил тёмно-серую вельветовую куртку, больше похожую на пиджак. Мне говорили, что я в ней будто полнею. Тогда я впервые купил белоснежные кроссовки. Я  очень старался сберечь их белизну. Я по-прежнему был большим поклонником широких в пределах разумного джинсов цвета разбрызганного по асфальту силикона. Я по-прежнему не носил никаких головных уборов, никакого белья, никаких цепей, серёг и прочей дребедени. Только часы. Часы с циферблатом, в довольно сдержанном стиле, с растягивающимся ремешком из металлических пластинок. На воротнике светло-серой футболки моей висели тёмные очки. Это я. Это моя внешность. Да, у меня была тогда густая причёска, горшком висевшая до мочек ушей сзади и почти до бровей спереди.

Ветер считал мои волосы, а я считал кадры. Я смотрел вокруг: сколько я мог наснимать за сегодня. Я прошёл по разным местам. Сначала шоссе: идеально чистый шершаво-серый асфальт, белоснежная разметка, камерная ширина в две полосы. Казалось, можно подпрыгнуть, перевернуться в воздухе как прыгун с трамплина и низринуться на поверхность асфальта – а это окажется не твёрдая жестокая окаменелость, а эластичная, на 80% хлопковая ткань, которая причудливо расположилась лентой от одного берега до другого. Я упаду в её объятия, она прогнётся и мягко опустит меня на столько метров, на сколько я сам захочу. Дух захватит и от медленного упругого торможения, и от прикосновения кожи к этой ткани, которую даже глазами скорее осязаешь, чем видишь, и от тяжёлого гравитационного нажима ткани на спину или на руки или на бёдра. Мягкая действительность. Упругая реальность. Вот она, иди по ней! Только заучившемуся спортсмену придёт в голову в таком случае группироваться для приземления.

Такая ткань… это был твой джемпер в последний раз, когда мы виделись. Казалось, я получал не меньшее удовольствие от прикосновения к этой ткани, чем к своей гитаре. Или я касался тебя? Не знаю, когда я рукой проводил по твоему плечу и гладил эту поверхность ладонью и пальцами, я был сосредоточен на ткани, мне кажется. Я не помню, чтобы мне представлялась под ней твоя кожа. Я вообще не думал о тебе. Прости.

Вдоль шоссе я часто видел выходы каких-то горных пород. Это были не скалы, но кучи камня. Точнее, кучами они только казались. На самом деле это были тёмно-серые глыбы, годами изъеденные каррозией, с глубокими щербинами и трещинами. Казалось, сойди я к ним на обочину и ударь от всей души по такой куче – и камни разлетятся в разные стороны и высоко в небо и потом ещё пару минут будут падать дождём, блестя на солнце и прожигая в воздухе дымящиеся отверстия идеального профиля. Я не сделал этого, потому что мне было жалко кроссовок. Ног мне жалко не было. Я же знал, что передо мной не плотные монолитные валуны с множеством сколов и щербин, а просто кучи отдельных кусочков воздушного камня, лёгкого как газ. Ощущение рассыпчатой действительности. Фрагментарная реальность. Вот она, лови её, собирай её по кусочку! Такой пазл не по силам сложить даже правительству, даже нашему совету директоров, будь они прокляты!

Из таких кусочков сделана вся ты. Каждый раз, когда я хочу обнять тебя, просто коснуться тебя, я касаюсь лишь одного кусочка твоего тела. Как будто он изолирован. Он бесконечно мал. Я мог бы поворошить тебя как уголь в мешке, но что бы это для меня значило! Я хочу, чтобы ты была целой. Мне трудно воспринять тебя как единое целое, когда я имею возможность коснуться лишь издевательски маленькой частички тебя. Когда я пытаюсь разгадать тебя, понять твои мотивы, твои мысли прочитать, я ухватываюсь за что-то и – у меня в распоряжении оказывается один атом. Буквально ничтожная частичка. Для коллекции? Я не могу думать о тебе, держа в руке одну молекулу из твоего организма, один микроквант твоей природы. Я хочу тебя, а не россыпи молекул, тебя составляющих. Я хочу тебя Ц.Е.Л.И.К.О.М! Прости.

Я ходил по траншеям, прокопанным через леса. Я гадал, что может значить их лабиринт, по какому принципу они расположены одна относительно другой. Я шёл по дну такой канавы, и мягкий песок, жидко поросший травой, сохранял клеймо моих подошв до следующего дождя. Солнце ловко маневрировало среди деревьев и в каждый момент достигало своей цели – меня. Оно хотело спалить мою одежду, оно хотело оставить меня голым, чтобы я увидел себя. Нет, ты только представь! Высокие стволы сосен, беспорядочно, но плотно воткнутые в землю на многих десятках квадратных километров, должны бы заставить солнце мелькать с бешеной частотой. Но сосны всё так же стояли, а солнце светило постоянно. Может быть, это было второе солнце, моё собственное, летящее на расстоянии трёх метров от меня? Оно подглядывало за мною. И я старался представить себе ту машину, которая роет эти рвы. Это, наверно, трактор с балластом из ежей. Они пытаются убежать из сетки, в которой сидят, но теряют внимание из-за иголок своих родных. Они со страшной скоростью семенят лапками, в результате чего земля не вырывается, а как будто стирается резинкой. А теперь я размеренным шагом шёл здесь же, и каждый мой шаг запечатлевал на дне белоснежный рисунок протектора моих подошв. Я хотел бы стать легче, потерять силу тяжести. Отказаться от неё. Я  хочу ходить, не оставляя следов там, где это мне не нужно. Это был бы некоторый суррогат гладкой действительности. Невозмутимая реальность. Вот она, пойди, пари над ней, если не хочешь, чтобы я нашёл тебя.

Сколько следов я оставил в тебе, на тебе, на поверхности тебя. Ни одного – внутри. Внутри – там, где ты принадлежишь только себе и можешь позволить себе даже не рассыпаться в пыль. Снаружи – там, где можно оказаться, не преодолевая границы кожных покровов, в которых и таится любовь. Я стоял и вспоминал Франсуазу Саган. Да, это её мысль. Любовь – всего лишь взаимодействие кожных покровов. Любишь Брамса? Я старался постичь тебя, лаская тебя, говоря с тобой, глядя на тебя. Я очень ревностно относился к своему праву втайне смотреть на тебя. Зачем? – удивлялась ты. Ты не понимаешь. Тайное поглощение взглядом – это и есть любовь. Любовь живёт украдкой. Каждый раз, когда мы встречались, я не просто обнимал тебя – я вжимал твоё тело в своё. Я стремился к слиянию. Потом ты разглядывала синяки на коже от таких объятий. Никогда не понимал, как на коже так легко появляются синяки… Подавив одышку, ты отшагивала в сторону, невзначай демонстрируя мне правую ногу, и брала меня под руку. Я оставлял следы на тебе. Трудно сосчитать следы, оставленные мной: отпечатки, синяки, царапины, дрожь в теле от наслаждения равно как от раздражения, все слова, принятые тобой близко к сердцу, память прикосновений, все взгляды и даже движение воздуха. Я хотел оставить след в тебе, но только в центре твоего сознания и в центре твоего бессознательного. Я хотел быть следом того дня в тебе. Прости.

Я зашёл на какую-то заправку. Мне надо было поесть. В кафе работал телевизор. Я был на экране. И перед ним. Я ел спагетти со спаржей, потом сэндвич со свёклой, потом шоколад с ройбушем, - и я одновременно шёл с камерой на плече, я расставлял треногу, я работал на публику: делал широкие демонстративные движения руками, указывал пальцами в противоположные стороны, наводил объектив. Я с боку, согнувшийся, приникший к частичке видеокамеры, к бесконечно малой доле её существа. Я спереди: циклоп. Я сверху: меня возят по алюминиевым рельсам, которые шумят точно так же, как тубмочка в твоей спальне. Или я просто стою, широко расставив пять ног.

Мои кадры. Мои наезды. Мой выбор фокусов. Мой выбор увеличения. Мои комментарии в динамиках. Гул. Мой заказ, который я произнёс так, как будто весь день только и делал, что составлял своё сегодняшнее меню. Что недалеко от правды. Мои неловкие движения, моя манера брать на вилку больше, чем в рот, моё неритмичное жевание. Я смотрел, как за окном заливают бензин в одну, в другую, в третью машину, как новые машины подъезжают и уезжают. Я заправлялся вместе с ними.

Я думал. Мне проще думать о тебе, когда тебя нет рядом. Когда я думаю не о ткани твоего джемпера, не о точке на твоём теле, не о следах, которые оставляют мои пальцы, а о Т.Е.Б.Е. Но в тот момент… когда я высасывал холодный соус из последнего кусочка спаржи, я посмотрел на экран, я вспомнил – зачем вообще я сюда поехал тем утром, вспомнил, что не был намерен вспоминать о тебе. И вот – мысль о тебе пришла ко мне тогда, когда я собирался озаботиться совершенно другими вещами. Но я сбился не сразу. Сначала я успел провести некоторые параллели между своим обедом и заправкой машин. Нет, речь не о том, что представляет собой бензин для двигателя, и что – пища для организма человека. Но в тот момент я почувствовал, что я питаюсь буквально бок обок с машинами. Я ощущал себя так, как, вероятно,  чувствует себя свинья, зажатая между двумя соседями, когда вместе с ними ест из одного глубокого продолговатого корыта. Никого не было за столами, кроме меня. Я был наедине с машинами. Мы обедали вместе, мы желали друг другу приятного аппетита через зеленоватое стекло, на которое тень отбрасывал навес заправки. Только я за полчаса съел полкилограмма пищи, а каждая из них за короткие две минутки поглощала пятьдесят литров. Кроме того, им прислуживали люди, а я был самодостаточен.

Сидя в том кафе, я начал осмыслять произошедшее. Я созерцал свой обед с машинами, пока мне это не надоело, но успел почувствовать определённую близость к ним. Что-то сродни взаимопониманию, братскому чувству, чувству дружеского любопытства. Теперь я вспоминал, зачем я в тот день взял отпуск из всей своей жизни. Мне необходимо было перенести все эти чувства, испытанные мной по отношению к машинам, на свою собственную камеру.

Тогда я уже начинал понимать, что никогда в жизни не был прирождённым оператором. Я подглядывал, но не был ни великим вуайеристом, ни непогрешимым гением светового диска. Меня уважали те, с кем я работал, меня любили гуру, но я сам испытывал к себе всё большую жалость, всё большее омерзение. Никто не предъявлял претензий к моим материалам.

Кроме тебя. Это меня и убивало.

Я смотрел своё интервью по телевизору. Это феноменально! Оператор в кадре. Это было бы феноменально, если бы во всём мире был единственный оператор. Я крутил в руках вилку, скучно поглядывал на машины, которые беспрерывно подъезжали к колонкам. А с экрана лился мой голос, мой коллоидный раствор технической безупречности и моральной опустошённости. Это было одно из самых самовлюблённых интервью из всех, когда-либо снятых. И – о ужас! – объектив сверлил меня, меня, а не какого-нибудь попсового недоноска из кино или из музыки. Я снял много таких ребят, я всегда их ненавидел, всегда ставил себя выше них. Но на этот раз я оказался на их месте и – я был хуже.

Я почувствовал себя как один из тех ежей, при помощи которых, насколько я понимаю, копают траншеи в лесу. Я непрерывно совершаю бегство из сетей, мельтеша своими лапками, пока кого-то они приводят  в восторг изящностью своей работы. Я непрерывно теряю внимание, потому что иглы соседей колют меня между моих игл. Ты когда-нибудь получала занозу под ноготь?

Вместе с корреспондентами, репортёрами, вместе со всеми своими коллегами, я чувствую себя свиньёй – порой. Журналистика – магическая сфера деятельности. Но кем нужно быть, чтобы в ней работать! Мы можем требовать ответов на вопросы, которые многие другие побоялись бы даже задавать. Но разве не мы с нетерпеньем ждём чьей-нибудь беды, чтобы отснять шикарный горячий материал! Как свиньи мы с моими сотрудниками едим из одного сколоченного из досок корыта, ставя занозы на свои розовые пятачки. Мы толкаем друг друга бёдрами, пока наши мягкие бока ласкают друг друга грязной шерстью. Возможно, я был не в том настроении, чтобы восторгаться своей профессией. Когда я давал это интервью, я был настроен гораздо лучше. Иначе как объяснить такой кажущийся пафос в моих словах? Разве я похож на хвастливого педанта? Как на твой взгляд? А, прости.

Когда я, скосив взгляд, разглядываю тебя через просвет между воротником и плечом, через просветы между редко расставленными пуговицами блузки, через щель, образованную твоими джинсами – спроси, для чего это мне! Ведь я могу сорвать с тебя эту блузку, эти джинсы! Уж раз на то пошло, я могу сорвать с тебя и кожу. Какое профессиональное наслаждение я получаю, когда, без камеры в руках, заглядываю в почти недоступные проёмы, нахожу горячее, интересное, кричащее – без окуляра, от которого у меня скоро начнутся невротические припадки!

Ты помнишь, я говорил о своём праве подсматривать, разглядывать тебя исподтишка? У меня ведь есть это право. Я чувствую его. Я не чувствую глупости своих слов, когда говорю о нём. Я чувствую её, когда говорю: я имею право снимать на камеру интересный мне материал. Но при чём тут право снимать? Оно не обсуждается. Хотя, казалось бы, камера – оружие более внушительное, чем глаз и память. Даже когда я ходил по пятам незабвенных Урсулы и Барни из Осло, я снимал всё, что они делали вместе и по отдельности, - я не чувствовал никакой вины перед ними, я чувствовал полную правоту своих действий. Это журналистика. А то – любовь.


§

Это просто. Приходим вдвоём к какому-нибудь неудачнику, которого бросила жена, застаём его за просиживанием штанов на стуле рядом с дверью в туалет, напоминаем ему, что недавно он был высокопоставленным чиновником, и грубо, почти как полиция, начинаем распоряжаться им. Полиция имеет право получать ответы на вопросы. Мы тоже. Мы ставим его напротив окна, и пока он сомнамбулическими движениями очищает свой свитер от пустоты, я настраиваю камеру, корреспондент наспех подготавливает несчастного, и мы начинаем. Я смотрю в окуляр – я не узнаю того, что делаю. Меня не интересует оплошавший чиновник, ещё меньше меня интересует мой напарник. Я изучаю то, что на стене за ними, на втором плане. Нет, они оба в кадре, в фокусе, но меня привлекает дыхание стен, я изучаю обои. Возможно, на них эксперт нашёл бы следы кокаина, которые этот субъект оставил накануне, занюхивая несчастье, возможно, под этими обоями спрятан подложный паспорт гражданина какой-нибудь очень далёкой страны. Меня это не интересует. Интересовало раньше. Я просто преклонялся перед смелыми, энергичными журналистами, проводящими свои независимые расследования, шпионящими и жонглирующими следами событий. Я сам был им подобен. Из-за меня никого не посадили, ни у кого не возникло проблем, но я чувствовал этот азарт, знакомый только журналисту, я получал кайф от него.

С тех пор как я впервые увидел тебя, – не в кадре, а в жизни, мне в голову всё чаще приходило одно слово – З.А.И.Н.Т.Е.Р.Е.С.О.В.А.Н.Н.О.С.Т.Ь. То, что я всегда чувствовал почти ко всему вокруг без исключения. Заинтересованность стала для меня естественной чертой, я пропитался ею. Я перестал её замечать, так же как не замечаю того, что из-за камеры у меня справа причёска огибает ухо как волна, а слева – как каскад. Я привык к ней настолько, что перестал её проявлять внешне. Мне понадобилось бы сыграть заинтересованность, чтобы она была видна, даже если бы речь шла об очень важной для меня вещи. Те бури, которые бушевали во мне с раннего детства, только крепчают, тем временем внешне я всё более уравновешен, и всё менее взрывной у меня характер.

Он сказал мне: если не хочешь, чтобы люди ругали тебя за твои съёмки, проявляй больше внимания, чувствуй картинку, живи в ней. Это мне сказал редактор, человек, ничего не соображающий в операторском деле и неизменно восторгающийся моей работой. Да, меня нередко ругают. Но не за качество работы. Если бы они знали, что для меня значит картинка в объективе! Нет, не так… если бы они знали, что для меня является картинкой! Если бы они умели, как я, видеть обои за опостылевшим героем репортажа! Меня ругают, потому что я журналист. Журналистов любят ругать.

Он сказал мне: если ты хочешь снять действительно волшебный материал, который всех приведёт в экстаз и ни у кого не вызовет недовольства, отправляйся на Северный остров – сними там. Чушь.

И теперь я был здесь, на Северном острове. Камера лежала в машине, просто потому, что она всегда там лежит. Я гулял. За день до того они порадовали меня очередной сценой на корпоративной вечеринке. Мы отдыхали в гольф-клубе после тяжёлого дня. Тогда было отснято безумное количество материала про экономический форум. Мысли еле ползали в голове, когда треснула стена, когда заструился сок богинь на моё лицо, на мой лоб. Я бежал по полю для гольфа, мимо свистели мячи – примерно раз в три минуты. Я просто бежал. Я радовался одиночеству. Мои мысли были полны экономической терминологии, которая, оказывается, отлично ложится на любовные переживания, она затыкает дыры в формулировках. Я ведь не любил никогда, эй, ты!

Как я сформулирую то, что мне нужно тебе сказать? Я бежал и думал о тебе. Моё состояние было настолько странным, настолько были перемешаны впечатления мои, моё восприятие было сбито. Орошаемый небесным нектаром, я твердил про себя. Я твердил слова любви, как твердят лирическую поэзию школьники во втором классе.

Если бы я мог конвертировать тебя! Ну, нет, ты не смейся. Я сталкиваюсь со стагнацией чувств. Дешёвый кредит на крупные партии заинтересованности. Я… я тебя. Ты мой акселератор. Да, в таком духе.

Ну, куда это годится! Только одно слово могло спасти меня от этих пошлых смешений экономической лексики и попыток сформулировать свои чувства, если это вообще возможно. Заинтересованность. Его я и твердил постоянно. Я пробегал мимо построек клуба уже второй раз, когда меня позвал один из серых сотрудников - аналитиков какого-то отдела. Это такие скучные некрасивые люди, не устающие поражать своей тупой последовательностью и целесообразностью. Заинтересованность!#\

- Эй, Гленн, ты бегаешь? - …

Это нормально для аналитика. Я бы понял этот вопрос, если бы он был произнесён с укоризной. Нет, он спрашивал на полном серьёзе, ожидая не менее серьёзного и целесообразного ответа. Но я внимательно посмотрел – достаточно внимательно, чтобы он осознал, какой он осёл – и пробежал мимо.

- Гленн, ты не хочешь присоединиться к нам? – это уже серьёзно. Шеф-редактор. Я остановился, со всего размаху пожал его мокрую мозоль, отдышался и вдохнул в него приветствие. – Сегодня на славу поработали, правда, Гленн?

- Ты дашь мне завтра отгул? Иначе я сдохну и упаду прямо на камеру.

- Мы хотели, чтобы ты снял кое-что, - кивок головы дал мне отгул. Председатель хочет взять слово – это буквально на полчаса. А потом можешь поснимать красивые виды – девушек, поле, машинки.

То, чем я меньше всего хотел заниматься вечером того дня. Я медленно пошёл к воротам, чтобы взять из машины камеру. Какая-то пьяная компания, кажется, из культурного отдела – культурные такие девицы – повисла на моём ухе: Гленни, что ты с нами не выпьешь?

Дьявол! Обычно я делаю вид, что они меня не интересуют, а на этот раз они меня действительно Н.Е.-И.Н.Т.Е.Р.Е.С.О.В.А.Л.И.

Возвращаясь с камерой, я шёл слишком далеко от них, поэтому они культурно завизжали на весь клуб: Гленни, ты нас снимать будешь? Девочки, кто нальёт мне «Роха»? Гленни, возвращайся!

Увидимся в аду.

Я снимал председателя, который стоял на подиуме конференц-полянки в гавайской рубашке и шортах. Это жир или моча у него на ноге? Придурок. Надо менять ракурс. Его ноги! Отрезать бы надо потом, - подумал я. Публика выглядела как бандерлоги, плохо побритые и вооружённые клюшками и принадлежностями для барбекю. Да, тогда меня почти всё раздражало. Это был уникальный день. Я чувствовал себя кем-то другим. Ноги председателя были красными и тощими, особенно контрастировали они с его милой физиономией, которая была сделана из аршинной улыбки и разных побрякушек, которые болтались на упругих шейках как глаза у игрушечной улитки.

Он говорил о выходе нашего холдинга на новый уровень. Больше сказать не могу, это было единственное членораздельное сочетание слов. Я думал о тебе. Как бы ты выглядела в этом гольф-клубе! Ты бы кружила вихри непокорные, ты бы заставляла песок в этих ямках ложиться в форме твоего имени. Ты бы осветила всё это поле одним своим жестом, одним движением взгляда своего.

Когда свиньи на подиуме не стало, я оказался окружён барышнями из отдела культуры и примкнувшими. Они требовали, чтобы я снял их корпоративную попойку. Эти девочки, которые в коридорах никогда не позволяли себе пошлостей в моём присутствии, которые уважали меня и нередко в меня влюблялись, - они, должно быть, выпили весь Роха на этой планете, - теперь считали, что я вот так возьму и стану их снимать. Камера всё ещё снимала – я сам себя не помнил, а тем более не помнил, что её надо выключить. Я взял её за ручку и пошёл вокруг треноги – быстрее, быстрее. Я бежал по кругу, и объектив ловил из пространства взвесь из пьяных физиономий этих куколок. Они визжали от восторга, они скандировали моё многострадальное имя, они становились всё страшнее и страшнее в своём алкогольном экстазе, и когда камера начала падать, а я бросился на спину под неё, чтобы смягчить удар, их ликованию не было предела. Объективом камера задела чью-то тарелку с барбекю, щедро политым какой-то подливкой, и этим кончился сюжет о речи председателя. Объектив на свалку, камера спасена.

Я должен был стать звездой вечера, но предпочёл уйти. Мне надо было погулять. Я снял объектив, стёр с него грязь, бросил в карман, поставил другой, запасного качества, и ушёл. Я просто не мог дольше находиться среди этого мракобесия. Невыносимо. Мне надо было прогуляться, чтобы вновь стать собой.

Я бросил камеру в машину и пошёл вниз, к центру города. Я встретил тебя у угла ограды гольф-клуба. Ты шла вверх по тротуару со своей подругой, имени которой я никогда не запоминал. Она остановилась первой. Я встал перед тобой и протянул к тебе руку. Я аффективно погладил тебя по плечу. Я касался тебя. Я так хотел, чтобы камера была в тот момент со мной. Я бы общался с тобой через неё. Я бы делал вид, что беру у тебя интервью. Было бы так просто! Тогда мы точно поговорили бы. Через пару секунд я отдёрнул руку. Мне показалось, что тебе что-то угрожает, я не знал, как тебя спасать. У меня в голове происходило что-то похожее на катастрофу вантового моста. Я переставал слышать что-либо, я видел тебя как обуглившийся по краям кусочек чёрно-белой фотографии.

Я улыбался. Это я помню отчётливо.

Я улыбался тебе и говорил П., потом Р., потом И. – я еле соображал.

В. У меня в кармане зажужжал телефон. Ты посмотрела туда, вниз, а я продолжал.

Е. Я хотел снова положить руку на твоё плечо, но вместо этого смотрел, как мусоровоз сгружает пустые баки.

Т. Очки упали со лба мне на глаза, я перестал видеть что-либо. Потом я сорвал их, бросил на землю и растоптал ногой.

Ты посмотрела на меня так же внимательно, как я только что смотрел на парня из отдела. Ты сжала губы, которые подобно прибрежной волне с её собственным отражением в поверхности разделочного ножа чуть выдались вперёд, став совсем тонкими, и выбросили меня, щепку, на раскалённый песок. Ты несколько коротких раз кивнула головой, твои волосы колыхались в два раза медленней. Ты просверлила, прожгла лазером две тонкие траншеи в моём лбу, после чего шагнула.

Моя рука, мои пальцы ещё хранили память прикосновения к ткани. На них ещё были какие-то частички её, микроскопические следы. Я крепко сжал руку в кулак и ударил ею асфальт. Он раскрошился, поддался мне. Так мне показалось. Я воспринимал действительность таким образом. И снова в голове, в этих твоих отверстиях, на бесконечных электродах твоей зловещей вилки, выпал всё тот же осадок. Я не могу играть заинтересованность, даже если внутри меня она сильнее инстинктов, инертнее творческих мечтаний. Заинтересованность можно найти только прокопав меня вдоль и поперёк, только прорыв во мне рваные канавы любовной пожарной безопасности. Я не даю себе труда сделать это своими руками. Я не иду на такое самоистязание. Хочу жить.

Жизнь – несовместима с траншеями. Жизнь – это полное отсутствие ежей. Теперь понимаешь?

Я не копаю себя, потому что хочу жить, но и не живу по той простой причине, что не могу вскопать себя как пахотную землю. Я – не земля. Вероятно, в этом моё затруднение.

Так думал пленник собственного сарказма, так обходился он со своим уважением к тебе, так проявлялись его самые замечательные качества: не-гибкость, не-гладкость, не-рассредоточенность. Как легко их принять за одно преступление: не-заинтересованность!


§

Хочешь, я проведу раскопки? Хочешь, я сделаю с собой всё, что угодно тебе: разобьюсь на мелкие осколки, буду развеваться на флагштоке… а хочешь, хочешь – я побью рекорд скорости света! Вот в чём смысл большой скорости. Чтобы достичь её, нужно быть идеально гладким, нужно отполировать себя. Если достичь её, становишься непостижим, завораживаешь, устремляешь к себе. Гладишь.

Я кричал эти слова в тот день, как сумасшедший медленно шагая по лесу и жестикулируя небу на смех. Я всерьёз задумался о том, как искоренить эти три качества. Заинтересованность сама проявится, - думал я.

А как просто всё у нормальных людей! Как красиво им это удаётся! В театральные училища конкурс больше годовой пропускной способности врат ада. Но ведь все люди актёры! Все играют – на заказ. Все культивируют себя, чтобы быть универсальным товаром, только этикетки переклеивай!.. им не надо копаться в себе, не надо бороться с вредными качествами, которые только крепчают. Достаточно только сыграть – интерес, уважение, улыбку, обожание, сексуальность. Они знают, что в какой последовательности делать, каждое движение – инстинкт.

Сигареты кончались так быстро, что я снова направился к шоссе – туда, где была другая заправка. Я шёл, оголённый непреходящими лучами солнца. Мои ноги тонули в вереске, мои руки тонули в хвое. Было семь тридцать вечера. Навстречу мне шёл человек с лопатой. Я встал неподвижно. Оглянувшись, я увидел: белоснежный лишайник толстой короткой ковровой дорожкой покрыл почву. Я лёг на него, а человек уже приближался. У меня в глазах стояли кровавые сцены: острой стороной лопаты в лоб, плашмя, по горлу, по пальцам – мои пальцы! Куда же он собирается бить?

- Гленн, ты отдыхаешь? – я бы на его месте замахнулся получше лопатой и перерубил бы шею.

- Ещё нет. Пока. – Я запрокинул голову, чтобы ему удобнее было сделать своё дело.

- Где твоя камера, Гленн? – меняю камеру на могилу. Ну, быстрее, дорогой! Не буду же я тебе говорить, как работают лопатой. В конце концов, я сюда пришёл с лопатой или ты!

- Что ты здесь делаешь? – я жутко раздражён, момент упущен. Сейчас из-за дерева выбежит целый табор сотрудниц отдела культуры. Гленн, сними нас на твою грёбаную камеру со старым объективом! Мы так соскучились! А ты уже сделал вчерашний ролик?

- Меня попросили пройти этой дорогой, посмотреть, нет ли здесь машины.

- Какой к чёрту машины? – негодяй смеялся надо мной!

- BMW 525 не видал? Серая, – интересно, его попросили выкопать её заодно? – я мотнул головой.

- А лопата тебе зачем? – подвожу тему к главному, благодарю Систему за то, что она послала мне этого дурика. По-моему, ему не должно составить труда выкопать внутри меня могилу для моей любви. Или хотя бы вырыть могилу для меня – рядом, а потом закопать меня на дне.

- Ну, мы вообще на рыбалку сегодня поехали, - а, тогда понял, вопросов больше не имею.

- Слушай, вали-ка ты отсюда! Серой BMW нет, я уже искал. Рыбалка ведь у вас не в лесу?

- Нет, мне ещё рано. – Самый страшный человек – это тот, кого невозможно разозлить, довести до бешенства. Впрочем, нет, - я тоже такой. Но я не такой идиот, в конце концов!

- Слушай, дай-ка ты мне лопату, а! Я сам на рыбалку пойду.

- Нет. – Последняя стадия баранизма: человек неспособен вести себя адекватно, даже когда с ним говорят на его языке.

Я встал. Последняя надежда – подраться с ним, чтобы он убил меня лопатой. Нет, мне не подходит “убил”. Пусть он вскопает меня, тогда я принесу хоть какую-то пользу миру.

Увернувшись от первого моего удара, он отбросил подальше лопату, кинул на землю куртку, очки, часы и мобильник. “Я готов”, – говорило всё его существо.

Я развернулся и пошёл к шоссе. Оглянувшись, я увидел, как он поднял лопату и двинулся своей широкой походкой, делавшей его похожим на треногу из “Войны миров”, в своём прежнем направлении, оправляя куртку.

С новой пачкой сигарет я перешёл через шоссе и стал спускаться к берегу. Этот километр я преодолевал с таким же усилием, с каким накануне здоровался с тобой. Я думал. Мне надо было решить, как я буду очищаться, как изгоню из себя всё это мракобесие. Отполирует ли меня вода? Или я просто разбухну? Разобьюсь ли я о скалы так, чтобы остаться живым? Или я просто сделаю вид, что покончил с собой? Размягчит ли меня ветер? Или я просто улечу, подобно параплану, изогнувшись крылом? Я хотел что-то сделать. Я искренне, страстно хотел изменить себя. Я хотел тебя. Я должен был.

Придя на пляж, я увидел закат. Чёрные в середине, тучи полыхали красным по краям, как будто сгорела нефтяная платформа. Тёмно-серая стена, образованная одной скалой, возвышалась недалеко от берега, почти параллельно ему. Перед стеной был небольшой бараний лоб. Я прошёл по камню и прислонился спиной к могучей скале. Я ни черта не придумал. Ветер прижимал меня к стене, я просто расправил руки и ловил потоки воздуха, которые исчезали на мне, на стене. Тучи тушили пожар, надвигаясь на меня. Я задрал голову и смотрел на недолго чистое небо, лучи света падали на меня вдоль скалы, они соскальзывали с неё в мои глаза. Я сказал себе: “Заинтересованность”.

Архимед сказал “нашёл!”, Эйнштейн сказал “относительно”, а я не физик, поэтому я произнёс ещё более подвешенное в воздухе слово, неосязаемое, хлёсткое. Теперь им я был движим. Я прошёл вдоль стены, сел на выступ, свесил ноги почти до воды, которая всё выше поднималась в своём волнении – и вспомнил этого парня с лопатой. Какая рыбалка! Какая машина! Кто попросил?!


§

Я вскочил и побежал с пляжа, я понёсся наверх, к шоссе. Я хотел найти этого субъекта, во что бы то ни стало. Он что-то сделал, что-то чудовищное. Он должен был сделать это со мной.

Я выбежал на шоссе и двинулся чуть в сторону. Я видел его, с грязной лопатой. Он стоял на обочине, метрах в двухстах. Я закричал: “Эй, ты!”

В ответ мне тучи грянули ливнем. Стена дождя закрыла мне почти всё, но его я видел – изо всех сил, в последнем отчаянье. Я видел, как из леса выехала машина. Он прямо с лопатой залез на переднее сиденье, захлопнул дверь, и машина свернула на шоссе. Они приближались. Я кричал: “стойте!!” – дождь превратился в град, а шоссе превратилось в печку для приготовления попкорна. Я стоял лицом к ним, я махал им руками. На огромной скорости они еле объехали меня в последний момент. Это была не серая BMW 525. Я решил как можно быстрее возвращаться в город. Быстро к машине. Срезать через лес. Я нарочно пошёл чуть в стороне от дороги. Через пятьсот метров я увидел только что зарытую яму. Я испугался. Ты не поверишь, я думал, что они похоронили тебя. Первое моё судорожное поползновение было – раскопать могилу. Но как только я встал на колени рядом с ней, меня обуял такой ужас, что даже град стал падать медленнее. Я был в панике. Я вскочил и пробежал прямо по могиле, ногами сбив с неё немного песка. Быстрее вон отсюда!

Под градом я добежал до машины, завёл её и без музыки доехал до самого города. Просто пилил по мокрому шоссе. Я оплакивал тебя уже тогда. Я был уверен, что виноват в твоей гибели: я не успел ничего с собой сделать, я остался таким же. Заинтересованность жгла меня изнутри так же, как индифферентность морозила снаружи.

Всё воскресенье я провёл в прострации. Я вспоминал тебя, - несчастную, которая за всё время даже не успела со мной поздороваться, но которая значила для меня больше моей собственной жизни.

В понедельник я начал своё расследование. Точнее, началось оно стихийно: в офисе стоял траурный стол с фотографиями двоих: парня с лопатой и ещё одного. Они сделали своё последнее дело и поспешили удалиться.

Расследование кончилось так же, как и началось.

- Гленн, ты в пятницу столько пропустил! Видел этих парней, на фотографиях? Вчера они подрались с какой-то девушкой. Только вышли на улицу, а там идёт такая красотка.

- И что? – я не могу терпеть.

- Насмерть, - я так и знал. Дьявол! Почему! – озверели. Ну, поехали, быстренько где-то спрятали. Гленн, это тайна.

- Хорошо. – Я опять берусь за лоб рукой – Слушай, а она одна была?

- Не знаю. Когда её стали бить, она была одна.

- А где они её спрятали?

- Не знаю. Это тайна, я уже всё сказал.

На следующее воскресенье, через неделю, я бросил в машину лопату, поставил новый объектив и поехал туда, где ты была похоронена. Я ехал, и мои пальцы крошили руль. Точка на лобовом стекле была для меня прицелом. Несколько раз я обгонял по встречной полосе и в последний момент увёртывался от грузовиков. Я хотел столкновения, хотел фейерверка, шока, но каждый раз инстинкт заставлял мои пальцы резко вернуть машину на правую полосу. Я проехал заправку, на которой ел с машинами, проехал и ту, где покупал сигареты… потом чуть вернулся и ворвался на просёлочную дорогу. Я нарушил покой, который царил здесь вот уже восемь дней. Припарковав машину, я достал лопату, достал камеру и пошёл к месту, где песок ещё был рыхлым, а траве не суждено было расти до следующего лета.

От могилы меня отделял небольшой кустарник. Кто-то тихо беседовал за ним. Я замер с лопатой в правой руке, с камерой в левой. Тренога болталась за спиной. В тот день я отказался снимать открытие оперного фестиваля. У меня перед глазами стояла одна и та же картина: сопрано стихает, со сцены уходит, шурша свинцовыми юбками, гребя по воздуху микрофоном как веслом, полноватая певица. Декорации на открытой сцене покачиваются на ветру, музыка почти стихает. Тут в заднике сцены открываются роллеты, и двое рабочих сцены резко выкатывают на сцену продолговатый сундук, после чего бесшумно ныряют обратно, под уже опускающиеся роллеты. На сундуке лежишь ты.

Что за фантасмагория творится в этом месте! Здесь почему-то постоянно появляются люди. Я прислушался к разговору: двое мужчин говорили на физические темы. Потом заговорили об университете:

- Я только весной приезжаю, мне надо провести небольшой курс. В остальное время меня вообще здесь нет.

- Хотел бы я так. Охренеть можно, ко мне одна аспирантка тут в двенадцатом часу ночи вломилась.

- Домой?

- Ну, а куда ещё? У меня жена дома, я уже спать собираюсь. А тут эта девица.

- Ну, ты как в старые времена?

- Я попытался. Угостил её чаем, начал говорить о квантах.

- А она о чём пишет?

- Да, полупроводники. Не суть… Не прошло и минуты, как она сказала: вы, наверно, не помните, но кванты – это не моя специализация. Слушай, это первая такая девушка за все двадцать лет.

- А что она тогда так поздно?

- Да, сказала, с подругой поссорилась, долго пыталась восстановить разговор, но так и не получилось. Ещё с мужчинами проблемы. Потом смотрит на часы – пол одиннадцатого. Естественно, самое время сходить к доктору Допфельгангеру.

- Хе-хе! И ты её так и отпустил?

- Ну да. Слишком хорошая девушка, слишком честная, чтобы играть с ней в эти игры. Она – учёный!

- Да брось ты! Им же всем этого хочется, с таким как ты. Неужели нельзя было отделаться от жены?

- Да можно, можно. Не нужно. Или ты думаешь, я так голодаю, что не могу оставить в покое даже такую аспирантку?

- Она красивая?

- Конечно красивая. У неё родители, кажется, из Ирландии. По крайней мере, с её отцом я виделся там. Фамилия, лицо, голос, смех. Да, мне было бы простительно лет двадцать назад.

- Когда ей было семь?

- У меня уже есть постоянная. Она же – жена.

- Везёт тебе, и постоянная, и жена в одном лице… а как у тебя с этой компанией? – пауза, - ну, ты говорил, что планируешь выпустить какое-то своё творение.

- А, похоже, им это сейчас не очень интересно.

- Может быть, это тебе не хватает заинтересованности?

- Слушай, мы же не будем делать барбекю здесь! Пойдём лучше на пляж, к морю. Тут недалеко.

- Я позвоню женщинам. – Двое стали медленно удаляться в направлении шоссе. В течение всего их разговора я стоял за кустом, боялся шевельнуться, постоянно пальцем проверял, на месте ли флэшка. Этот тик у меня появляется каждый раз, когда я должен сделать что-то, о чём другим лучше не знать. Я проводил большим пальцем по правому карману джинсов и нащупывал таким образом маленький скользкий брусок информации.

Я вошёл в круг кустарника, где сверкала песком твоя могила. Лопата почти бесшумно легла на землю рядом с краем светлого могильного пятна, а камера уже через минуту стояла на треноге и была настроена. Я взял лопату и, правой рукой покачивая камеру, постепенно собирался с мыслями.

Камера снимала птиц и кроны деревьев, которые вместе создавали необычайно мелодичную музыку. Камера не видела, что я делаю.

Я взял лопату и приготовился копать. Не знал, откуда начать. Почему-то мне казалось, что я обязательно попаду по твоей шее и перережу её. Я ещё раз проверил флэшку и замахнулся. Камера стала падать: я неосторожно её опустил. Отбросив лопату, я поймал камеру, снова поднял её и зафиксировал в таком положении, что она постоянно снимала верхушку старой осины, где было чьё-то гнездо.

Проверив флэшку в очередной раз, я посмотрел на лопату, посмотрел на песок могилы – и тут какой-то тумблер внутри меня переключился, замигал, что-то запищало, забило тревогу. Мои ноги подкосились, и я упал прямо на могилу. С первого же всхлипа вдохнув полный нос песка, я зарыдал. Впервые за двадцать лет, как никогда громко, как никогда хрипло. Я ревел так, что резонанс от моего голоса стриг траву вокруг. Ловил себя на мысли: я плачу мелодично. Такой должна быть заинтересованность?

- Гленн как всегда экспериментирует. Даже в воскресенье ты не хочешь отдохнуть. Как назовёшь инсталляцию? – Ханна, знает меня вдоль и поперёк, видела всё, что я снял не для телевиденья. Она стояла надо мной и восторженно улыбалась. Она называла себя поклонницей моего таланта некоммерческого видео.

Я расправился на песке, лёжа на спине, и старался вжаться в него как можно глубже: не к тебе, а от неё. Я боялся Ханны, боялся всего. Непрерывно проверяя флэшку и поглядывая на камеру, я рассмотрел Ханну получше. Почему всех так притягивает это место? Может, это ты притягиваешь?

- Заинтересованность. – Ханна не придала значения, но через пару месяцев я видел это видео в одном андеграундном клубе. Название прижилось. Кому-то запись нравилась. Мотивировали это разными причинами, но ни одна из них не была правдой. Правда: это честная запись. Случайная и правдивая.

- Гленни, тебе надо отдыхать. Хочешь искупаться?

- Только на озеро, не на море! – я проверил флэшку и встал, чтобы выключить камеру.

- Как скажешь. Это твоя лопата?

- Да, я хотел шлёпать ей по песку, но звук не тот. Надо купить другую лопату.

Мы с Ханной весь вечер провели на озере. Даже оставшись без одежды, я продолжал проверять флэшку где-то рядом с бедром. И только когда она увлекла меня в воду, только когда мы с ней оказались среди огромных валунов, лежащих на дне, только когда она раз десять дала мне понять, что я должен делать, мой невросемантический тик оставил меня. Через час, когда я сидел на берегу и курил, засекая интересные виды вокруг, она вышла из озера, взяла мою камеру и медленно, вода стекала по её обнажённому телу, пошла обратно. Она отходила всё дальше, и преломление света перегибало её тело всё выше и выше, как будто снимало с её гипсового остова силиконовую маску. Она включила камеру и снимала меня, голого, не знающего, куда прятаться, не успевшего прикурить новую сигарету, усталого и потерянного. Она танцевала с моей камерой на плече, её тело вызывало колебания воды на глубине бёдер, на глубине груди. А потом она нажала кнопку, достала кассету, бросила её мне и подняла ноги. Вместе с моей камерой нимфа оказалась на самом дне. Потом она под водой оттащила камеру в то место, где я только что, совершенно отрешённый, ласкал её, и вернулась ко мне. Я наконец прикурил и смотрел на неё, полный ненависти, полный отчаянья.

- Гленн, камеру ещё можно спасти. – Сказала она, смотря мне прямо в глаза, стоя в полуметре от меня. Я протянул к ней руки и в свою очередь увлёк на землю. Я просто хотел сказать ей спасибо.

На следующий день я написал заявление, а уволен был лишь через месяц, с громом и молниями, каких до того свет не видел: чтобы меня уволили, мне пришлось снять ответственное интервью на фоне заранее заказанных стриптизёров, которые отплясывали прямо на центральной улице, где мы задавали вопросы какому-то депутату. Не показать эту запись в новостях означало бы очень сильно подставить канал. На редактирование видео не было времени, поэтому вся публика увидела интервью с голыми качками на заднем плане.

Уже через месяц моя группа дала первый концерт. Я не хотел медлить. Мы с Ханной иногда встречались в кафе и неизменно смеялись над начальством, которое до сих пор ненавидит само себя за то, что согласилось уволить меня. У меня есть лучший друг. Но Ханна намного больше для меня сделала. Опыт показывает, что у женщин гораздо больше возможностей для дружеской поддержки мужчин, чем у нас самих. Она сделала меня человеком. Я должен ей.

- Ханна, как ты оказалась в том лесу, когда я снимал «Заинтересованность»? Что ты там делала? – спросил я, когда прошло уже полгода. Она несколько удивилась.

- Я гуляла. Разве ты знаешь лучшее место для прогулки в этих краях?

- Но почему же тогда… - нет, про могилу я говорить не буду. К тому же, ответ я только что услышал.

- Что почему?

- Почему ты сделала это?

- Это? Ты мой друг, Гленн.

- Можно я задам тебе вопрос, который задаю только друзьям? Что во мне самое отвратительное?

- Камера, Гленни, камера. Теперь её нет. Ты становишься лучше с каждым днём. Гленни, я испытывала к тебе настоящее отвращение в то воскресенье. Ты не был мужчиной, не был человеком, ты почти не существовал.


Становлюсь лучше? Я проявляю всё большую заинтересованность. Ответ мне – симпатия, обожание, снисхождение. Но пропадает внутренняя заинтересованность. Разве мне нужны эти симпатия, обожание, снисхождение? Тебя нет. Я не получил их от тебя. И не знаю, куда теперь деваться. Ты всегда казалась мне неприступной. Теперь ты действительно такова.

Этой исповедью я надеюсь избавиться от собственных тяжких переживаний, чтобы продолжить жизнь полноценным человеком. Должен ли я благодарить и тебя? Да, однозначно, вы вдвоём, ты и Ханна – две женщины, которые вытянули меня за уши из мрака душевного. Вы никогда не видели друг друга, не знали о существовании друг друга. Ты не хотела мне помочь, ты просто хотела от меня избавиться. И была избавлена от всего мира.


Прошёл год. Теперь я решил, наконец, навестить тебя здесь, на твоей могиле. Я вижу, что за ней ухаживают. Я люблю тебя не меньше, чем прежде. Хоть мне и стало легче после этого рассказа, я не чувствую свободы. Я хочу твоего возвращения.

Слушай, я больше не проверяю флэшку, я не держал в руках камеры уже почти год, я благополучен, если тебе не всё равно. Я вырос наконец-то. Дьявол, почему ты не со мной!

У тебя здесь появился надгробный камень. Твоё имя…

…Роберта Ханциг…

Это не ты.