25 12

Валентин Савицкий
Cнежинки огромными многоконечными звездочками обсыпали лобовое стекло. Дворники вполне справлялись, но сейчас это было не нужно. Он смотрел на беззащитные частички снега, которые обжигаясь о теплое стекло тут же таяли, оставляя маленькую каплю, будто слезинку. В машине пахло кофе, из динамиков играло что-то джазовое, через полчаса сменяемое выпусками новостей, в которых дикторы, с фальшивой бодростью в голосе, рассказывали о не менее праздничных событиях. Канун Рождества – тот самый день, который, кажется защищен от всех неприятностей и напастей. Не происходит ни взрывов, ни землятресений, ни нападений акул. Хотя наверное где-то это конечно же и случается, и непременно в ту минуту, когда вы смотрите как в камине разгораются дрова, но каждому из нас кажется что все это далеко-далеко и не с нами. Мы здесь, в теплом уютном доме, пьем бордовое, ароматное вино, заедаем его куском сочной, еще горячей индейки, обильно политым ежевичным соусом, и слушаем рождественские гимны, доносящиеся из радиоприемника и окрестных улиц. Рождество - волшебный день. Он окружен тишиной. Нет, не в прямом смысле слова. Он скорее наоборот, - шумный день. Тишина в другом. Она заключена в шуме супермаркетов и торговых центров, в уличном движении машин и свистке регулировщика, который кажется тоже дует в маленький серебристый свисток как-то по-особенному, по-праздничному. Эту тишину видел он. Небывалое и невиданное, скажете вы, действо - видеть в болтливом человеке немого страдальца. Еще какое виданное. Еще какое. В каждом звуке он видел тишину, в каждой стихотворной строчке он умел разглядеть прозаический уклон; в искренности он, словно легавая, уловив едва различимые, в запахе свежей травы, признаки прячущейся куропатки, чуствовал подхалимство и лесть. Наверное поэтому он был до сих пор один. Нет, его окружало очень много людей и еще больше считали его своим другом, но только он всегда знал, что это не так. Он был одинок. В этом и состояла его особенность - за закрытыми дверями репетиционного зала видеть премьеру спектакля. Он это умел. Сейчас он размышлял о том, почему не поехал со всей той толпой, которую про себя всегда называл «стадо», в маленький ресторанчик в южной части города отмечать Рождество, а вернулся сюда, в холодный и мрачный кирпичный дом с садом и кованой оградой, где прошло его детство и где пыльные углы хранят эхо раскатистого смеха отца, который всегда смеялся громко и заразительно. Так он смеялся и в тот день, и все тоже казалось особенным: и смех отца, и крики матери, сменившиеся плачем родственников.

Дом детства всегда вызывал приятные воспоминания, которые сменялись грустными и от которых слезились глаза. Это сейчас, когда прошло несколько лет с тех пор как не стало родителей, он смог спокойно находиться в этом доме. Раньше же он не мог выдержать здесь и часа, а если приходилось остаться, то это были бессоные ночи с тяжелым утром, от которых очень болела голова. Все это он вспоминал, сидя в машине, слушая любимого исполнителя отца и глядя как снег, сдуваемый ветром с узоров ворот, попадал на фары, капот, а редкие снежинки долетали до лобового стекла, где быстро таяли и тонкими струйками стекали вниз. Вот так и в жизне. Мы растем, становимся способными, как нам кажется достичь цели, котрую нарисовали на тетрадном листке весенним днем в десятом классе. Нас хватает ветер, сопровождая запахами того самого дня, и несет. А куда он нас несет? Мы не видим. На свет какой то. Вот как снежинки на фары. Кому-то повезет, он останется в лучах света. А другие? Другие обожгутся и, больно ударившись о горячие стекла, вылетят на капот, если не растают от излучаемого тепла. Кто-то осядет на капоте и найдет в этом свое счастье, чаще несчастье, а кто-то вылетит на стекло и ударившись о него разобьется. Не смотря на то, кто за что успеет зацепиться, итог будет один. Мы как эти снежинки медленно растаем и сползем по стеклу, оставляя за собой след...или не оставляя. Кто как.
Тяжелая калитка непривестственно скрипнула и, словно по своей воле, отошла в сторону, узнав в этом человеке десятилетнего мальчишку, который на ней качался, будто на качелях, взад-вперед, представляя что он на подножке поезда и на полном ходу ему нужно спрыгнуть под уклон. Сейчас этот мальчишка стоял на крыльце и внимательно смотря на дверь, вспоминал каждую трещинку стареющего дерева. Эта, он ковырнул пальцем бороздку под замком, от ключа. Когда он в темноте искал замок, возвращаясь из школы. Во всем квартале тогда отключили свет, была какая-то жуткая авария на линии. Вот другая засечка. Это уже от кухонного топорика. Она появилась, после того как соседские дети научили его быть Чингачгуком. Вождем племени. Дверь эта, тогда служила позорным столбом, к которому привязывали бледнолицых, обычно ими были мальчишки из соседнего квартала, а для устрашения над их головой должен был быть воткнут топор.

Два оборота ключа. Такой знакомый и родной звук. Дверь открывается с привычным шумом, кажется что сейчас из соседней комнаты выбежит огромный Далматин Хьюз. Он начнет вертеться вокруг, скалить зубы, наивно по-собачьи улыбаясь, и навязчиво чихать. Хьюз любимец отца. Несмотря на это собаку всегда кормила мама. Наверное оттого рацион Хьюза напоминает трапезу королевской особы. На выбор ему всегда предлагаются несколько пакетиков с собачьим кормом и несколько банок с консервами. Нюхая их, он тыкал мокрым носом в банку, указывая тем самым что он сегодня будет на обед. Когда кто-то приходил Хьюз громко лаял, виляя радостно хвостом при этом. За всю свою жизнь он никого не укусил, не считая мухи за которой гонялся в щенячьем возрасте по кухне. Он тогда разбил банку с огурцами и опрокинул свою миску с водой, за что был наказан и провел ночь в корриодоре. Вне спальни родителей.

Сейчас это место, где Хьюз отбывал пожалуй единственное за свою длинную собачью жизнь наказание, было похоже на пещеру. С вешалок и трофейных оленьих рогов до самого пола тянулись нити паутинок, пол покрывал плотный слой годовалой пыли, стены были обшарпаны и состарены искуственно, что придавало прихожей еще более устрашающий вид. Он подошел к большому зеркалу, которое состояло из шести поменьше, - гордость дома. Мама всегда хотела зеркальную стену. Отец для нее соорудил это. Сначала было очень непривычно, и вся семья выстраивалась перед ним, смотря на свои отражения. Так могли простоять около получаса. Молча. Разглядывая свои физиономии. Пока это занятие не прерывал либо телефонный звонок, либо чей-то визит.

Гостей всегда было много. Соседи приходили якобы за чем-нибудь и оставались на несколько часов. Все заканчивалось ужином или обедом, в зависимости от времени суток. Бывало что несколько папиных друзей могли придти раном утром, и тогда завтрак приобретал оттенок аристократичности. Гостям подавался жареный, ароматный, свевыпеченный хлеб; вареные яйца; каша, овсяная или манная; и большой графин со свежевыжатым апельсиновым соком.
В той столовой, где когда-то собирались гости и родители, ветер завывал через каминную трубу монотонную,грустную мелодию. Где-то он уже слышал ее. Когда-то в детстве, оставаясь один, он приходил в эту комнату и слушал ветер. Ему казалось что то же слышали индейцы в своих вигвамах поздними ночами и путешественники, покоряющие полюса, о которых он читал у Майна Рида. Взяв несколько поленьев, он развел огонь и придвинул кресло ближе к камину. Раскачиваясь в нем, он закурил. Глубоко затягиваясь и медленно выдыхая дым, как делал отец, в перерывах между работой. Огонь потрескивал, напоминая секундную стрелку часов в детской, которая упорно бежала, не останавливаясь. Куда? Может быть к этому моменту? Вот он наступил, но стрелка в детской все равно бежит и ее ничего не остановит, даже севшая батарейка. Он вспомнил как засыпая, перед школой, мечтал чтобы время с полночи,  часов хотя бы до четырех утра, шло в два раза медленнее. Чтобы в часе было не шестьдесят минут, а сто двадцать. Тогда бы он мог просыпаться в половине седьмого выспавшимся, а не разбитым от мучавших кошмаров и мыслей о предстоящем дне в школе. Больше всего его пугало не то что завтра снова учить скучную математики или химию, которые он не любил больше всего. Его пугало другое. Он может не выспаться. «Через семь часов уже вставать, а я еще не уснул». – с досадой думал он про себя, слушаю ненавистную стрелку, пытавшуюся обогнать время.

В комнате стало теплее от разгоревшегося огня. Он снял пальто, повесил его на кресло-качалку и пошел в кладовую. Там на самой верхней полке лежала большая коробка. В ней была елка. Ее наряжали последний раз очень давно, когда он был еще совсем маленьким. Отец не любил искуственных елей. Кстати, он вообще не любил елей. Ему нравились сосны. Каждый год в их доме появлялась красавица-сосна, одурманивающая запахом хвои домашних. Отец примешивал к этому запаху аромат мандаринов и чая с корицей и фруктами, который делала мама. Дом был пропитан праздничными запахами. Они были везде: в коробке спичек, которыми разжигали огонь (на них был обязательно нарисован Санта-Клаус или наряженная, сверкающая огнями ель, и они естественно были ароматическими); в подсвечниках, в которых стояли свечи, пахнущие имбирем (они обычно были выполнены в виде оленей или снеговиков); шторы, пледы и одежда тоже носили колорит и запах Рождества, последний наверное благодаря особому праздничному порошку, в котором их стирала мама; даже Хьюз переходил в статус Рождественского пса, благодаря красному ошейнику с большими белыми снежинками по периметру. Он видимо им особо гордился. Стоило выйти на улицу в этом ошейнике, как походка пса становилась надменной и неприлично горделивой. Словно представитель дворянского сословия, он обходил стороной бродячих собратьев, которые в другое время были ему лучшими друзьями, а сейчас он их стороноился как плебеев. Они же, прижимая уши, и вытягивая морды пытались уловить этот аромат мандаринов; невероятного чая, пахнущего корицей; запах хвои от рождественского дерева и запах дома, которого больше всего не хватало этим озябшим и грязным собакам.
Последняя полка в кладовой была полностью рождественской. На ней, помимо старой ели, лежали коробки с игрушками из ваты и стекла, свертки гирлянд, фигурки Санты-Клауса, снеговиков и небольшие домики-светильники, в которых, благодаря маленьким лампочкам, тускло горел свет. Обычно эти домики были либо охотничими, либо магазинами-игрушек, или же домом Санты, окруженным эльфами, оленями и заставленные санями. Он стряхнул пыль с коробок и бережно отнес их в столовую.
Развернув на полу самую большую коробку, в которой была спрятана ель, он достал пластмассовый ствол дерева и начал неторопливо крепить к нему пластмассовые ветки.
Приходя из школы, точно зная, что сегодня отец принесет сосну, он первым делом бежал сюда, в огромную и светлую комнату, в которой на обед, затрак и ужин всегда собиралась вся семья. Обычно сосна уже лежала на полу, обмотанная ослабленной веревкой. Рядом стояла треногая подставка, очень грубого и холодного вида, которую мама всегда заботливо укутывала белой простынью. Это единственное что она делала, наряжая елку. Установка праздничного дерева был процесс двух людей. Его и отца.

Наряжая эту старую, облезшую, но пахнущюю теми праздниками ель, он вспоминал как учил отец. Сначала лампочки. Вот так. По кругу. Затем шары. Самые большие. Вот они те стекляные шары. В них отражается человек, который остался здесь, в этом доме, в этой комнате, в кругу родных много лет назад. Это отражение того мальчишки. Он также смотрел на эти шары, валяясь под елкой и поднося к ним указательный палец. Отражение искривляло его и он каждый раз искренне радовался этому.

Теперь можно ватные игрушки. Белые медведи, лыжники, снежинки, куколки, зайцы. Теперь стеклянные фигурки. После этого ель нужно обмотать мишурой и сверху накинуть тонкие блестящие полоски – дождик. Смотря на елку без дождика, он всегда удивлялся. Какой-то невзрачной и не праздничной казалось ему еще не совсем наряженное дерево. Однако стоило только отцу накинуть это незамысловатое украшение, как ель оживала и наполняла дом гигантскими раскатами волн рождественского веселья.

В одиночестве тоже есть радость. Так ему казалось сейчас. Наряжая ель, он смотрел за окно где неторопливо и как-то даже торжественно шел снег. Чего-то не хватало. Конечно. Он вспомнил. Нехватало музыки. Запыленная аппаратура не включалась с тех пор, как не стало отца. Накануне тот слушал свои любимые пластинки. Он любил пластинки, что-то находил он в их потрескивающем звучании, а может и не в звуке дело. Он долго выбирал, пересматривая раз за разом большие, разноцветные конверты. Что-то откладывал, что-то ставил к стенке, тем самым перетасовывая стопку пластинок, как заправский шулер колоду карт. Потом выбирал уже из отложеной стопки. Обычно его фаворитами в музыке были Дюк Эллингтон и Элла Фитцежеральд. Отец не мыслил жизни без джаза. Он заводил давно привычные для всей семьи мелодии и дом дышал звуками фортепиано, духовых инструментов и контрабаса, откашливаясь грубоватым тембром исполнителя. Первая пластинка обычно играла не долго и прерывисто. Отец искал нужное настроение. Включив какую-нибудь композицую он мог убрать эту пластинку через пару секунд, если мелодия не соответствовала настроению. Так было очень часто. Найдя нужную, он брал с собой конверт от пластинки, садился в кресло, закуривал и долго рассматривал большую квадратную картонку. Нередко внутри были еще какие-то вкладыши, с текстами песен или биографией музыкантов, тогда они заменяли отцу вечерние газеты. Он читал о своих любимых исполнителях и вчитывался в слова песен, подпевая в незнакомых местах.

Сверкающая огнями ель, треск дров камина и хриплый голос певца вернули то время, когда мальчишкой, после игры в хоккей, он мокрый вбегал в столовую, переполненный чувством гордости за себя, в надежде рассказать о своих голах в ворота соседского толстяка. Отец сидел в кресле, курил, рассматривал конверт. Все мальчишеские эмоции мгновенно улетучивались и наступало оцепенение. Он словно немел. Он привык видеть отца, знимающегося любимым делом, но он никогда не слышал этих завараживающих звуков. Они забирали все эмоции, и хорошие и плохие, и гнали их куда далеко-далеко. Туда где тихо, спокойно, немного накурено, пахнет чем-то крепким, вокруг все улыбаются и вежливо приветствуют тебя. Он садился на пол, и замирал, слушая эту волшебную какофонию неизвестных инструментов. От изумления у него открывался рот, а снег на одежде таял, скатываясь мелкими ручейками на золотистый, блестящий паркет. Рядом обязательно где-то лежал Хьюз, лениво поглядывая, приоткрытым глазом, на огонь.

Ничего не меняется. Все на своих местах. Книги, пластинки, ель, камин. Вещи и запахи те же, но нет того настроения. Вместо него ощущения невозможности и бессиллия. Невозможности вернуть того мальчишку с гусиными перьями в голове, изображающего индейца. Невозможно вернуть маму, нежно будившую утром в воскресенье к завтраку. Невозможно вернуть настроение отца, когда закончив очередной роман, он усаживал их с мамой на диван в столовой и в тишине рассказывал о чем он написал. Он говорил всегда очень восторжено, прерываясь лишь чтобы отхлебнуть из большой кружки крепкого чаю и снова принимался за рассказ. Нередко мама засыпала и отец переходил на шепот чтобы не будить ее. Закончив рассказ, он осторожно брал ее на руки и относил в спальню. Отец любил смотреть на нее, когда она спала. Так было и в последнюю ночь. Он закончил роман и, рассказав его содержание, остался в столовой. Сидя в кресле он внимательно смотрел на маму и непрерывно курил.

Бессилие заключено в нашей силе. Чем сильнее человек тем беспомощнее и слабее он себя ощущает, совершая при этом сильные поступки. Если крысу загнать в угол, она непременно бросится на Вас. Ей нечего терять, а спасти свой длинный и противный хвост – больше нет возможности. Так и человек. Он бросается на трудности и неприяности из последних и выползает из тупика. Побитый, оскорбленый, униженый сам собой за трусость, слабость и отчаяние, но сильным в глазах других.

Он сидел на полу, завороженный звуками давно знакомых мелодий. Очарованный парадом снежинок за окном и маршевым треском поленьев в камине. Сидел как мальчишка, вернувшийся после игры в хоккей. Промокший насквозь, с замершими ногами и мокрым лицом...от слез.