Impressio

Диана Солобуто
I.
Окна в комнате заиндевели с двух сторон. Снаружи – потому что в них дышала зима. Изнутри – от пылкости человеческой жизни.
 Ветхость и хаос вокруг. Древний паркет весь изошёл трещинами, потеряв былой лоск. Справа на полу – несколько чистых холстов, прислонённых к стене. Пустые полотняные лица с готовностью ждут, когда же они, наконец, получат облик в награду за свою готовность. Тюбики с краской громоздятся в противоположном углу без всякой симметрии, контрастируя с симметричностью пропорций загрунтованного полотна, стоящего ровно посередине мольберта и смотрящего на полусонных нас и наше неряшливое ложе.
- Милый, если ты сейчас же не встанешь, я вырежу тебе сердце мастихином!
- Глупость.
У него очень острый голос, проникающий сквозь тебя с настойчивостью творящей кисти, но голос притупляется, врезаясь в подушку; он лежит, зарывшись в нее носом.
- Глупость, - повторяет он. – Мастихин не приспособлен для человеческих жертвоприношений.
- Да, мастихин не так остр, как твой голос, но кто сказал, что нельзя причинить боль весьма безобидным на вид предметом?
 Слева от кровати – стол, заваленный эскизами, кистями и карандашами; стоят, заблудившись среди всей этой канцелярии, две чашки с недопитым кофе; все ящики стола выдвинуты, нижний – слегка, средний – наполовину, верхний – полностью, они словно измеряют вертикальное пространство комнаты по какой-то неведомой шкале. Света мало; Солнце сегодня не взойдёт; ариец Митра  проспал.
- Милый, если ты сейчас же не встанешь, я закрашу тебе глаза матовой молочно-серой краской, и ты полностью ослепнешь!
- Где солнце?
- Солнце сегодня не взойдет. С нами сегодня только тревожное зимнее небо.
- Как же я буду писАть? Мне нужен свет.
 Его голос настолько острый, что может прорезать подушку, в которую он бубнит.
- Закажи себе свет. Поговори с арийцем Митрой.
 Мои глаза блуждают по заклеенным окнам; откуда-то дует, и я ищу незалатанную прореху.   
- Что на завтрак?
 Он переворачивается на спину. Теперь его голос безжалостно калечит стены, одинокий приоткрытый шкаф, пол, даря ему новые трещины.
- На завтрак чай. Черный.
- А зелёный?
- Зелёный кончился вчера.
 Я встаю с кровати, чтобы пойти на кухню и заварить чай. По дороге на кухню я останавливаюсь у двери во вторую комнату. Она заколочена. Когда-то она служила последним пристанищем для старухи, здесь её убила летняя жара. С тех пор в этой комнате живут тени. Иногда в её гулком нутре звонит запертый там телефон, крайне редко. Раньше это пугало нас до смерти, а теперь мы пообвыклись. Говорят, старуха умерла с телефонной трубкой в руках. Я прислушалась; сегодня тени вели себя вполне прилично – за дверью царила тишина.
 Включаю газ. Немного согреваюсь. Окно в стене между туалетом и кухней глядит темнотой. Оно дарит бледной светлой кухне капельку ночи. А вечером в целях экономии свет горит только в туалете, рассеиваясь из окна по мраку спящей квартиры, озаряя и кухню и коридор.
 Готов наш скудный завтрак. Я возвращаюсь в первую комнату, в спальню-студию-гостиную, минуя заколоченное логово теней.
- У тебя такое сияющее лицо. Как у посла, принесшего королю добрую весть о смерти изменника.
- Я просто сообщаю тебе, что наш скудный завтрак готов. Поторопись, иначе остынет.
- Подожди. Я должен добавить сюда кое-что.
 Он сейчас очень смешон, гротескно смешон. Стоит в одних трусах перед мольбертом, задумчиво мнёт подбородок в поисках цветовых решений, и во взгляде – такое величие, такая власть.
- Пойдём, Дож, - говорю.
 «Дож» - это сокращение от «художник». А ещё есть в этом обращении нечто венецианско-миланское, богатое, так разительно контрастирующее с нашей убогой действительностью.
 Он не пойдёт, пока не «добавит туда кое-что». Это верно, как его кисть. Кисть его никогда не предаст.
- Принеси сюда.
Острие голоса подгоняет меня, колет в спину.
Горячий стакан жжёт мои ладони.

- Дож, король венецианских лож, ты бы хоть оделся.
 На лице – полная отрешённость, он весь живёт глазами и кистью. Он может спросить, нравится ли мне, или нужно ли здесь что-то поменять, правда, спросит он лишь ради приличия. Моё мнение останется за рамкой картины, оно даже не дойдёт до его сердца. Моя любовь доходит до его сердца, пусть редко, но доходит, и нужно довольствоваться этим; от него не потребуешь большего.
 Понеслась кисть, галопируя по грунтовке с резвостью пришпоренной лошади. Вблизи картина – это неразборчивый хаос, повторяющий хаос комнаты, от комнаты холст отличается только отсутствием ветхости – новорождённая краска лоснится под взглядом, словно свежевымытый фрукт. Вблизи – хаос, однако, стоит отойти подальше – и картина выливает на тебя пейзаж – физически ощутимую суматоху города, – его детали: дома, люди, машины, пятна светофоров, сквозные полоски летящего света, городское заезженное небо, фонарные столбы, окна, запотевшие от движущихся за ними фигур. 
- Знаешь, скажу тебе одну тайну, - говорит Дож, сосредоточенно орудуя мастихином. – Пока картина не высохла, она живёт. Я похож на врача…
- Ну, если врачи имеют обыкновение разгуливать по палатам в трусах…
 Я накидываю ему на плечи халат; он молча принимает заботу. Моя едкая реплика игнорируется.
- Я оперирую на живом существе, и если я ошибусь, картина умрёт. Родится мёртвой. Стоит лишь перерезать какой-нибудь сосуд, и она истечёт кровью у меня на глазах. Пока краска не засохла, я должен реанимировать картину, иначе – всё.
- Но в итоге, когда ты закончил картину, краска всё равно засохнет. Получается, все твои картины – мёртвые?
- Нет. Если я успел воплотить свой замысел, то после высыхания краски картина начнёт жить своей собственной жизнью. Начатое полотно – это смертельно больной в ожидании операции. Операция проходит успешно – и больной выздоравливает. Готовой картине операция не требуется – она живёт уже без моей помощи, без моего скальпеля.
 Пока он бросается словами, скальпель его голоса режет мою душу.
 Он сидит на кровати. В соседней комнате шмыгают тени, устраиваясь на ночлег. Тени спят днём.
 Чай совсем остыл. Дож пьёт его, не чувствуя вкуса, глядя сквозь пространство; он видит что-то по ту сторону холста.
- Спас, - говорит, улыбаясь.
- Дож, король венецианских лож, ты меня любишь? Милый, если ты не ответишь на вопрос, я сожгу тебя и научусь рисовать углём, который от тебя останется.
- Спас, - говорит он, обнимая меня правой рукой и сажая к себе на колено. Я учусь видеть по ту сторону холста, город проникает в меня с полотна, тревожный, суматошный, льётся в уши уличный шум, мне хочется отскочить от летящей навстречу машины. Я смотрю на картину и заключаю, что операция прошла успешно. 

II.
 Дож спал как срезанный сноп. Не было слышно даже его дыхания. Я ворочалась в постели без сна: город с картины будил меня своим физически ощутимым шумом. За стеной бушевали тени. Я встала и вышла в коридор, закрыв за собой дверь. Прислушалась.
 В заколоченной комнате шептались; скрипели половицы паркета. Говорят, после того, как старуха умерла, некоторое время с её телефона кто-то обзванивал родных и знакомых, притом, что квартира пустовала. – Бур-бур-бур, - забормотало совсем близко. Мне стало немножко жутко.
 Я зажгла свет в туалете. Окно рассеивало свет, делая видимым и коридор, и кухню, выпаривая капельки тьмы из углов, прокрадываясь под запертую наглухо дверь. Я уселась за кухонный стол. Что происходит там, в заколоченной комнате?
 Осмелевшие лучи легли на мою голову пятном, делая мысли более материальными, отвлекая меня от мистики ночи. Мы снимали квартиру у сестры умершей старухи. Она была весьма сварливой, несговорчивой, и терпела нас только, покуда мы исправно платили. Правда, плату за этот месяц мы задержали, и за просрочку платежа каждая копейка обратилась рублём. Неплохо бы рассчитаться, но деньги кончились; их еле хватало на еду, и я не знала, как выкрутиться.
 Раздался звонок в квартиру. Три часа ночи. Они там с ума посходили?!
 На пороге – никаких признаков человеческого существа, лишь это животное.
- Ну, заходи, кошка.
 Уход за кошкой был обязательным условием хозяйки квартиры. Из-за этого навязчивого создания стоимость за проживание была снижена вдвое, и всё равно едва по карману. Кошка покойной старухи представляла собой сплошные странности. Дож её ненавидел, видимо потому, что не мог разгадать. Несмотря на это, она испытывала к нему
какую-то маниакальную привязанность, ходила за ним, пыталась заглянуть ему в глаза и лишний раз провести хвостом по его штанине. Кошка в буквальном смысле гуляла сама по себе. Внезапно она могла исчезнуть и не появляться несколько дней к вящей радости Дожа. Также внезапно она возвращалась, незаметно проскальзывая, просачиваясь в дом, когда кто-нибудь заходил. Иногда, как сейчас, соседи звонили в дверь, заметив на пороге ожидающее животное.
 Кошка примостилась у входа в заколоченную комнату. Она поводила длинными ушами, а её большие зелёные глаза смотрели сквозь пространство, будто искажая его.    

 Утром Дож очень злился. Я старалась не попадаться на его пути.
- Я думал, эта зверина ушла навсегда, - сказал он, прорезая своим голосом пар, шедший от кастрюли. Макароны приплясывали в воде, бестолково стукаясь об алюминиевые стенки.
- Отойди от плиты, пожалуйста. Из-за тебя еда паникует и прилипает ко дну.
- Пожалуйста, - передразнил он, садясь на стул.
 Кошка вспрыгнула на столешницу напротив него и замерла, наблюдая свысока. На мгновение воцарилась тишина, закипающая постепенно, как вода в кастрюле.
- Я не могу больше! Не могу! – вдруг взорвалась тишина воскликом Дожа.
- Дож, король венецианских лож, ты не во дворце, - произнесла я с максимальной лаской. Вышло все равно иронично.
 Кошка продолжала гипнотизировать его. В какой-то момент их взгляды скрестились; я не видела этого, но почувствовала.
- Ну хорошо,…хорошо, зверина, если ты настаиваешь…- прошипел Дож сквозь зубы.
 Дальше всё произошло очень быстро. Обернувшись, я проследила за тем, как он молниеносно схватил кошку за шиворот и отправился с ней восвояси.
- Дож! Дож! Постой!
 Бегу за ним. Он захлопывает дверь мастерской-спальни-гостиной перед моим носом и поворачивает щеколду внутри. Я ожидаю ругани и душераздирающего предсмертного мяуканья. Однако мои ожидания не оправдываются – ужасающее молчание, неправдоподобное спокойствие.
 Вторая попытка.
- Дож, пусти меня! Открой!
- Я занят! – следует резкий ответ.
Некоторое время спустя кошка появляется на кухне. Выглядит она вполне живой.
- У неё в глазах отражается чье-то лицо, - сказал Дож, усаживаясь за стол.
- Конечно, - ответила я, накладывая ему тарелку макарон. – Когда на неё смотришь, в её глазах отражается лицо смотрящего.
- Да нет! Чьё-то лицо, чужое. Погляди сама.
 Я подала Дожу завтрак. Кошка заняла своё место на столешнице.
- Милый, если ты бредишь, изволь бредить наедине с собой. Я вижу в её глазах только себя.
- Там лицо, - настойчиво продолжил он, - лицо какой-то девушки в глазах у этой кошки. Я попробую набросать портрет.
- А можно мне поприсутствовать, пока ты работаешь?
- Нет! – рявкает он, да так сильно, что шпага его голоса со свистом рассекает воздух.
 Звучит подозрительно. Обычно он никогда не запрещает мне наблюдать за его гарцующей по холсту кистью.
 Мне хочется напомнить ему пару фактов. О том, что королём он был в прошлой жизни, а теперь у него нет слуг. О том, что я всё-таки люблю его, а не просто так здесь. О том, что крик – признак неуравновешенности и закомплексованности. А также о том, что из крови убитых художников получается неплохая акварель. Но я молчу.
 Он уходит в комнату, и я оставляю его на милость его капризного ремесла. Кошка удаляется за ним; вместе они бы с лёгкостью возглавили какой-нибудь мафиозный клан.
 
 Вскоре в квартиру раздается звонок. У меня все сжимается внутри. На пороге – Веронья Ильинична, хозяйка жилья. Пришла требовать причитающуюся плату. Нервно подрагивает верхняя губа, морщится снобистской брезгливостью нос, недобрые маленькие глазки колются как дикобразы.
- Вы готовы заплатить сегодня? – повизгивает Веронья, наступая на меня крохотными, но верными шажками и оттесняя меня к заколоченной двери. – Бур-бур-бур, - бормочут разбуженные тени.
- Если не заплатите сегодня, можете выметаться!
- Подождите, Веронья Ильинична, да куда ж нам выметаться…
- По мне хоть куда, - перебивает брюзга, - хоть к дядьке в Киев! Так вы будете платить?
- Одну минутку… - я стараюсь по возможности вежливо протиснуться к мастерской.
- Дож! – стучу, - Веронья Ильинична пришла!
- Так проси её сюда! Сюда! 
 Не заставляя себя ждать, она в стремительно отплёвывающих снег сапогах вламывается в студию-спальню-гостиную; я за ней, дабы не допустить чьего-нибудь смертоубийства.

- Уважаемый, вы задержали плату за месяц, и теперь вы у меня в долгу! Мне вас выгнать?!
 Дож смотрит на неё с высоты своего роста. Ему придётся на время приостановить работу, а это полностью расходится с его принципами художественного мастерства. Из-за спины мастера робко выглядывает мольберт; со стола безмолвным судьёй взирает зеленоглазая кошка.
- Так вы будете платить?! – не унимается Веронья. Она вот-вот бросится на него от неудовлетворенной жадности; уже готовятся вцепиться в одежду цепкие старушечьи лапы.
 Дож невозмутимо спокоен; он делает шаг вправо, будто уворачиваясь от ее слов. Поскольку в руке он держит кисть, это движение выходит несколько театральным. Теперь он стоит слева от полотна и спиной к нему. Выпрямляется в полный рост ничем не заслонённый мольберт, открывая взору неоконченный портрет кудрявой девушки с изящными линиями лица. 
 Вероньины глаза лезут на лоб; в ее горле начинают клокотать какие-то слова. Мои глаза тоже начинают лезть на лоб, потому что я им более не верю. Краска на неоконченном портрете течет, расходиться волнами, как взбушевавшееся море, на переносице и щеках кудрявой девушки проступают складки, морщины, она неотвратимо, стремительно стареет, краска темнеет, и юность в мгновение ока превращается в ветхость, а с портрета смотрит уже не девушка, а старуха, смотрит взглядом, полным мести и торжества…      
- Боже, сестра… - произносит Веронья сдавленным шёпотом, - Боже!... – и, словно ей подрубили ноги, падает на пол.
- Веронья Ильинична! Веронья Ильинична!
 По комнате ползёт предчувствие неизбежного; тени за стеной возбужденно шуршат, словно принимая в своём логове нового гостя. Мне становится дурно; я слышу голоса, вижу мир в виде ярких красочных пятен, наплывающих на меня, сдавливающих голову со всех сторон… Последнее, что я помню – это кошка, взирающая безмолвным судьёй со стола, кошка, которая принесла в своих глазах смерть…
 
Врачи скорой помощи констатировали у Вероньи мгновенную остановку сердца. Это рассказал мне Дож. Также он рассказал мне, как выбежал из студии, сбивая по пути будто нарочно столпившиеся в коридоре ботинки, схватил мобильник с коридорной тумбы, начал лихорадочно звонить, а потом метался туда-сюда, не зная, что делать, не зная, кого спасать.
- А что сталось с той картиной? – спрашиваю я, оправляя подушку на больничной койке.
- Вот её не спас. Умерла картина, - отчеканивает Дож, словно оформляя посмертный эпикриз.
- Мне все время снится она, та картина…Как она изменяется у меня на глазах…
- Тсс, тебе нельзя сейчас волноваться. У тебя последствия impressio, - улыбается Дож, и его острый голос звучит неожиданно мягко.
- Доктор говорит, у меня нервный срыв. А ты – impressio. Милый, если ты мне сейчас же не объяснишь, что это такое, я сотру тебе лицо ластиком!
- Impressio – это ничто. Просто слово красивое.