Быль да небыль

Андрей Корч


А поведую вам, детушки, историйку. Нехорошее, страшное дело сотворилось как-то раз. Видел сам да и поучаствовал. Ножичек-то у меня за пазухой завсегда имелся, ага, вот и пригодился тогда. Не к добру. Теперича душа стонет, слезу давит из глаз.

Зачалось это на исходе года плодородного. Хлебушек в цене упал, завались его стало. Один хлеб и жрали в ту зимушку. И родилось тогда художество мастеровое: лепнина из мякиша, этак игрушечно крашеная - опосля того, как запеченная. Чудодейные картинки получались, волшебство несказанное. Сидит народ по хатам, сыто к морозам подготовясь, лепит чёрт-те что и ухохатывается.

Сперва холст грубо забелить надо, замостырить особым грунтом из глины да из песочка речного, да чтоб на сыром желтке замешано. Знамые умельцы, кажен по-своему в секрете, добавляли каких-то приправ потаённых для крепости, вечности и для волшбы, само собой.

Опосля, как подсохнет, ещё добавка требовалась такая: слюна, желательно с соплями, немного соли и, опять же, яичко взбитое - всё на глаз да на вкус. И начиналась лепка: рожи всяческие, фигурки несуразные, моменты срамные, зверушки невиданные, цари богатые, сброд нищенский, людишки торговые али разбойные, али служивые, скоморохи-бесы, попы-бражники... - лепи, хоть залепись, чего ни взбредёт.

Запекалось всё это на угольях. Опосля по корочке, вкусно пахнущей, наводилась краска тонкой кисточкой из конского волоса. Но это уже не волшба. Сама-то она сотворялась во время выпечки: рожи да фигурки принимали вид совершенно не такой, как из-под руки художника. Их выпячивало, перекашивало, вспучивало и плющило совершенно чудесным образом; невозможно предугадать заранее, что получится. У кого грусть была задумана - являлось веселье буйное; у кого-то из бабы, скажем, корова делалась или свинья с дюже человечьим рылом - смехота.

Один ребятёнок вылепил речку, лесок с полянкой и солнышко. Подержали над угольями, сняли... Глядь, а там череп клыкастый вместо солнца, по речке безглазые утопленники плывут, а на полянке свальный грех происходит. Такие дела.

Эх, дела-делишки наши, вот и съелась миска каши, вот и спелась песенюшка, сука, стервочка... Н-да... А и не спелась ишшо, токмо началась, песенка-сказочка, мать её...

Посмеялись над ребятёнком и над художеством его. Правда, и ужаснулись малость, но обхохотались, всё же, до упаду. Опосля забылось. Сколь их, раскрасок ентих лепных-запечённых - считать спотыкнёшься. Бывали, конечно, ужасы всячески. Но боле всего добрые, хорошие картинки получались. И невдомёк никому, что не зазря страшенное что-то виделось. Может, знамение?

Я в ту пору с приисков далёких на хлеба домашние прибыл. Золотишка принарыл, всё в исправности у меня. Матушка баньку истопила, хрустящее чистотой бельишко приготовила да стол накрыла такенный, что у меня, хоть и сыт был, слюнки голодные потекли. С батюшкой мы посидели в белом исподнем на крылечке, погутарили малость об жизни, хряпнули по стопке первача для аппетиту, всё честь по чести. Про охоту спланировали: решили по первому снегу пойти с рогатинами на бурого. Поднимем хозяина дебряного с лёжки, дракой потешимся. А то ещё и шатуна, может, заполюем - доброе дело.

Батяня мой - охотник древний, мудрый. Баял, на зверя надоть в открытую наступать, без лишней амуниции, особливо - без огнестрельной. У него, у зверя, дык ведь зубы да когти всего-то, а умишко - младеню человечьему подстать. Несправедливо, когда у тебя и пули с огневым зельем, и сталь безжалостная, да ещё и ума палата. Нечестно. А с одной лишь рогатиной - само то. Вот ведь какенный у меня батяня.

У нас, в Захолмье, почитай, все такие. Охотницким делом промышляют с младости; животинку лесную прилежно берегут, не лупят бездумно. Правда, конечно, с одной рогатиной да на самого хозяина - это не у каждого жилка сдюжит. Потому всякого припаса огневого завсегда в хатах навалом. А к тому, чтоб землицу-матушку плугом да бороной умасливать, к этому не приспособлены захолмичи. Да и какая у нас тут земля: буераки-реки-раки да всё в камнях. С валунами, которые в дебряных пропастях, вроде бы, как-то понятно: свалились, дескать, с круч овражных. А вот на ровных местах, дык чтоб им треснуть, прут и прут из-под дёрна мшастые тела - ни топором, ни зубилом их не поцарапать. Откель такое? С каждым годом всё боле и боле выпирает. На Щуке, речушке нашенской, помню, когда уходил отсель годов пять тому, перекатов бурливых было раз-два и обчёлся. А нынче вся гладь извилистая пеной одета, будто взбесившийся табун потонул в одночасье, да не сдох, а всё бесится под водой. Волшебно это, непонятно. И в лютые морозы не спит Щука, бурлит, ревёт, сказки сказывает.

"То лешак через неё с нами говор говорит, не иначе..." - шепчет матушка моя, за столом пригорюнясь. Хмель медовый бродит в очах родимых, милое лицо морщинами распахано. Постарела ты, мать, сильно сдала. К чему лешака помянула? Ну да, да, он ведь к захолмичам благоволит безмерно за бережное к лесу отношение, вот и предупреждает, остеречься велит. Картинки страховидные на мякишной лепнине - тоже, по всему, от него весточка. Ох, уж этот лешак, нелюдь чумазая, аборигенство дебряное, чтоб ему раз-так-перетак. Нет, чтоб в открытую показаться да поведать о беспокойстве, он всё загадками норовит.

Тьфу мне на енти загадки. Ушёл я. Не сидится на месте лёгкому на подъём детинушке. Дали дальние позвали-поманили - сгинул. Опосля десятка зим возвернулся, а туточки всё по-прежнему, только страсть на лепнину отошла, да на Щуке все её камни под запрудой скрылись. Да ещё война зачалась.

Батя мыслил, что это из Копенок рать бесовская на Захолмы подалась. Людишки там слабы, пастушье да хлеборобное племя, семени волчьему легко предались. Может, оно и так. Но мне, со стороны пришлому, думается инако. Вот сижу, кумекаю. Левый бок печка шпарит, к правому изморозь от окошка льнёт. Матушка хлопочет у горнила, на завтрева да на неделю хлебы запекает. Батяня скрючился на лавке, мелким узорочьем кроет рукоять ножа-свинореза - подарок мне. Песни волчьего гона разливаются по вьюге-ведьмушке; мрак над миром властит, зима лютая душу холодит.

Сижу, думку мусолю... А чего мусолить-то? Пора забивать сребро в патроны, сталь гнездыхину вострить да на запястья, на щиколотки да на горло тряпьё поплотнее наверчивать. Неплохо бы, ващще, всего себя под одёжкой обмотать броневой  тканиной, а то ведь клыки волчьи куда хошь достанут, не убережёшься. А рать у них несметная: с десяток положишь заговорённой картечью, дык ишшо в два раза боле накинутся, порвут... Плохо - ежели не насмерть. Война...

И чего я сюда, на родимую сторонушку, припёрся? А коль уж припёрся, дык взял бы и навострил лыжи куда подале. А то здесь недалече ходить за дурацкой смертушкой. Но нет, землица-то родная, корни, то да сё, разтудыть-так. Да и бродяжить подустал. Лады, с утреца - в бой.

Утро позднее, зимнее. Сугробы невелики - снега маловато в сей год; наст подмёрзший под блёклым Златоглазом радужно переливается. Волки обложили все тропы, не вырваться никому. Бейся насмерть, вот и весь выбор. Как пошла мясорубка, да не то, что цветочным людишкам вообразить. Хлынуло красным на белое, криками небеса содрогнулись. Нашенские, захолмичи-то, поножовщиной издревле володели. Частенько, бывало, состязаньица устраивали - до первой крови. Всяк и всякий, хошь баба, хошь мужик, - в шрамах с малолетства. Но у волков по пяти лезвий на каждой лапе. Драка несусветная. Кишки, пальцы, глаза, клыки, горла располосованные...

Какого рожна я тут делаю? Что мы делаем? Не так с ними надоть. По-другому, полюбовно, что ли... С волками?! А что? Мозгов у них поболе, чем у нас, у человеков. Звериный разум, замешанный на человечьем восприятии мира сего, это круче всего, что насотворяли создатели сущего. Мы смогли бы договориться. Им ведь угодья надобны, что ещё? Они охотники, но ведь и мы не лаптем щи хлебаем. Схожи по духу.

Договориться... Хм-м... Есть и другой способ: попросту отсидеться. А что? Гордыню в зад себе засунуть, запереться в хате со старанием, и спи-храпи на здоровьице. Пущай бесово отродье скребёт клыком да когтем дубовые ставни - плевать. Главное, скотинку не оставить, в сенцах её схоронить, чтоб волку не досталась. Вот так ночка и минет к чертям собачьим... Да, ещё собачку надоть на волю с цепи спущать. От лиха ночного псы-то удерут, утречком возвернутся в целости. А ежели в хату взять верного сторожа, дык никакого спанья не будет - только лай, брех, визг и вой.

Да уж, отсидеться... Но битва мозги затмила. Уже и не токмо по ночам да с факелами, а и белым днём драки зачинались. Озверела нелюдь. Почитай треть деревенских порваны стали. По рукам да по ногам ядовитый клык прошёлся, а у кого и по горлу да по роже. Некоторые померли, остальные переметнулись во вражью рать, почтение волчьей доле отдавая. Никто сам себя не порешил, как деды завещали: ежели покусан отродьем, дык убей себя, ибо нет хуже того, чтоб нелюдью обернуться.

Надоело мне трястись поджилками и драться еженощно. Гнездыхина сталь волков уже не очень-то брала, а серебро для них - тьфу и разотри. Убить можно, лишь башку отрубив, да ещё побыстрее огню предать. Но такое редко получалось, а рать вражья всё прибывала. Ну его на фиг!

Плюнул и ушёл. Дорог много, любая к ногам ластится. Походил немало, не об сём речь. Ещё годков через пяток на перепутье заночковал, от родных мест, сообразно, недалече. Сообразно - для того, кому хожать не в тягость. Потянуло меня проведать край отцовский. И страх перед волчьим засильем подзабылся. Так что дён через осьмнадцать добрёл я до перекатов Щуки, взошёл по лесной тропке на высок бережок, и чего-то сердце хладом поёжилось. Ох, думаю, хана родимой землице, нет больше Захолмья: торчат развалины да кости белеют... Глядь, а всё на месте, как из веку повелось: хаты в целости, дворы ухожены, сенцо в скирды собрано - средина августа.

Батяня крепок ишшо, и матушка, слава те, жива-здорова. Народ захолмский улыбчив, спокоен, твёрд и неспешен, как издревле. Детишек понарожали, медов знатных понаварили. С Копенками, правда, торговлишки боле никакой - отрезало. Там оборотни в засилье: хлебушка не растят, кровью живут. Но кровь та - от дичи лесной, не от человеков. Стало быть, помирились.

Как я и мыслил тогда, пять годов тому, отсиделись людишки, непротивлением побороли рать вражью. Волкам со временем, видать, осточертело воевать с пустотой. Мозгами человечьими да инстинктами звериными докумекали они, что легче и безопаснее оленя брать гоном, благо, в нашенских лесах предовольно этого мясца.

Те захолмичи, которые волчьей крови предались, бывало, даже в гости к сродственникам захаживали. В нормальной, конечно, личине. Их боялись, но пущали на порог, а то за стол саживали, хлебом солью потчевали. Главное, чтоб в это время Луна ещё и на дветь не взгрызлась, ну и, само собой, чтоб гостевание происходило при свете дня.

Вот и вьюноша тот, что дитёнком первую лепнину страшную сотворил, тоже к своим забредал, шрамом на горле красовался да глазом звериным посверкивал. Теперича ему годков не десять было, а ещё семь в добавок. Красавец, девкам на загляденье. Волки-то, когда в человечьем облике, не чета смертным: завидные кавалеры. И всё бы ничего, пока до секса не доходило. В самый, понимаешь, пиковый момент они, звериной сущностью побеждённые, кусаются до крови. Правда, не насмерть и даже не членовредительно, но уж лучше бы загрызали до конца.

Когда Захолмские спохватились, зверей отваживать стали, то девок уже, почитай, с половину в лес убёгло. Нехорошие страсти обуяли человечье племя, злоба во полон душу взяла. Готовы были захолмичи опять войну обозначить, да только вот проблема: не с кем драться. Волки сгинули, в селение боле ни коготком не ступали. Видать, у них там поначалу самок не хватало, а теперь - в самый раз.

А вьюноша, про которого речь, подманил к себе одну из последних девах. И она была не прочь. Да и чёрт с ними, но вот беда: девку ту мне сосватали. Бродяжью житуху я решил оставить, осесть прочно пожелал, мхом обрасти, жить-поживать, детишек налаживать. И полюбилась мне раскрасавица, к сердцу присохла. А тут такенное дело, вот ведь незадача.

Увёл он её. Погоревал я с денёк, а что делать? Сам-то незлобливый, ежели надо, судьбе покорюсь. Но мужики, когда прознали, дюже осатанели. Останней каплей для них это стало. Пришли ко мне, самогона хряпнули, а по утру да с бодуна зверского пошли мы по следу, заранее найденному. Я их злобищей заразился, пьяная обида взыграла, и всё такое.

Следопыт я никакущий. Отстал с двумя, свернули мы на кабанью тропку. И как такое сотворилось, что вышли прямиком к цели, не знаю. Видать, судьба. Или ведьмовство какое.

Полянка там была, цветами убранная. Двуствольная ель раскинула шатёр на краю. Под нею мох обмягчил опавшую хвою - навроде перины сделалось. И вишь ты, какое дело, слышны оттуда звуки, на редкость интимные. Подкрался я, раздвинул еловые лапы, а там...

Бают старики, на эту самую полянку в давние времена хаживали боги Затени, когда ещё людьми были. Здесь же их сказочники порубили на волшебный фарш со свитой Каюлы. Да-а... Нехорошее место.

Ветерок дул на меня от волка, поэтому он не учуял охоты. К тому же, девка под ним - такое наслажденьице, что не до сторожбы. Успел я углядеть свежие шрамы у неё на плечах и на шее, да так взъярился, ух ты ж, мать-перемать... Всю, какая была, силушку вложил в удар: саданул прикладом в затылок зверю. Приклад и цевьё треснули, руки загудели, ружжишко из них выпало. Он рухнул на девку, обливаясь кровью; она взвизгнула, рванулась в сторону, да не поспела: много не думая полоснул я свинорезом ей по горлу...

Охотники подбежали, довершили дело пулями. Так и оставили их там. До сих пор, наверное, можно отыскать ту ель шатровую, раздвинуть лапы хвойные да узреть кости полюбовничков. Муравьи их сожрали, червям тоже досталось пиршества. А волки не тронули - то ли не нашли, то ли в чести у бесова отродья любовь.

А мне покоя нет с того дня. Спать не могу, закрою глаза и вижу её, слышу дыхание, запах чую. На живых баб и смотреть не хочется, совсем плох стал. Нет больше мочи. Пойти, что ли, к волкам: то ли загрызут, а то ли в своего оборотят. А что? Бают старики, что житуха у них привольная, вечная, ежели, конечно, не прикончит кто. Эх...

Вот такая историйка, детушки. А теперь живо укладайтеся да засыпайте покойненько. Да гляди, шшоб ни гу-гу про мои сказы. А то Машенька, сестрица моя, матушка ваша, приласкает меня за это коромыслом по хребтине.