Первый снег

Лилия Боголюбова Вадим Малый
Слетаясь со всего неба к единственной на свете земле, снежинки не спешили опускаться. На фоне черной синевы ночного неба маленькие белые небожительницы дремотно кружились в мерцающем мареве реклам и уличных фонарей.
Про свет все люди обычно так и говорят: «Марево». А про снегосошествие – «Снег кружится». А некоторые люди, которые называют себя словом «писатель» и любят, чтоб это слово потом все остальные люди писали с большой буквы, так вот, эти люди прямо берут и пишут: «Снег кружится, кружится и кружится» и очень-очень потом гордятся тем, что нашли такое меткое и, главное, такое новое название вечному сошествию снежинок.
Но снежинки об этом ничего не знали и просто кружились одна вокруг другой. Они всегда так делают. Так они кружились и вчера. Но именно вчера я почему-то вспомнил, что на земле есть один народ, люди которого, когда хотят кому-нибудь сказать: «Люблю тебя», говорят: «Я кружусь вокруг тебя». Их, этих людей, много. Очень много. Потому эта фраза звучит на земле каждый час.
Каждого дня.
Каждого месяца.
Снежинки и этого тоже, конечно же, не знали. Они просто кружились и все тут. Каждая вокруг всех и все вокруг каждой. Как кружатся каждый год.
Каждого века.
Каждого тысячелетия.
***
Приблизившись же к са;мой земле снежинки застывали в недоумении. Земля, смотревшаяся с высоты такой величественной и неохватной – от неба и до неба – вблизи оказалась другой. Совсем другой. Земля валялась в ногах у прохожих. Она лежала ничком в грязи и слякоти, иззябшая и униженная бесчисленными лужами с глумливыми масляными потеками.
Земля не смотрела на снежинки. Она не смела на них смотреть. И не потому, что земля ничего не видит – она видит все. Просто она не могла позволить себе даже взглядом просить о помощи. Она молчала. Она такая же странная и такая же гордая, как и люди, которые ее населяют. Она всегда молчит. И, если тебе однажды скажут: «Земля застонала», не советую этому верить. Ведь скажут это, опять-таки, люди, а они часто ошибаются.
Потом люди опять скажут: «Аж земля застонала». А она опять промолчит. Как всегда молчала. И как будет молчать всегда.
Но я не о земле, я – о снежинках.
Снежинки замерли в воздухе. Их предназначение казалась им намного возвышеннее, ведь они же с неба. И, конечно же, оно им казалось гораздо чище. Рядом столько подруг и, что же, прикажете прямо при всех – в грязь?!
Поймай снежинку на что-нибудь шерстяное, ну, чтоб она подольше не таяла, и повнимательнее рассмотри ее. Ты увидишь какое на ней платье. Посмотри на это платье подольше и ты пой-мешь, как мучительно не хотелось им, снежинкам, впервые в жизни надевшим платья (и какие!) бросать их на прожор самодовольной слякоти, плотоядно чавкающей под ногами ночных прохожих.
Снежинки кружились, решаясь. Они знали, что родились, чтоб укрыть собой землю. Укрыть ее, чтоб она не простыла и не погубила спящие в ней семена и побеги.
По одной снежинке – на каждое семя.
По одной снежинке – на каждый побег.
По одной снежинке – на каждое одно живое.
Снежинки хотели этого, они мечтали сойти на землю. Правда, они еще не знали какая она на самом деле, земля-то. Нет, снежинки себе ее, конечно, представляли и, пока к ней летели, часто видели ее в своих снах. И в каждом сне она была другой. И в каждом сне она была… Они не смогли бы точно объяснить какой же именно земля виделась им. Таких слов еще и люди-то не придумали. Хотя думают. Правда, думают! И об этом тоже.
Потому скажу тебе, что она, земля, казалась им, снежинкам, просто прекрасной, вот и все.
Увидев же настоящую землю, снежинки в страхе прижались друг к другу. Они сбились в ночном воздухе в огромные белые лохмотья и вдруг застыли. Так люди останавливаются, споткнувшись о свою страшную мысль.
Эти снежинки, они ведь были первыми. И им было трудно. Не потому, что потом вспомнят про тех, вторых, которые, как всегда, впервые пройдут по уже пройденному. Нет. Просто первым всегда трудно – и все тут. Но ты это и без меня знаешь.
Ты и без меня, конечно, знаешь, что поступок не может сам по себе сделаться ни хорошим, ни плохим. Он так и останется никаким, пока он не сделан. И всегда трудно предсказать что будет потом, после него, что вызовет к жизни этот поступок.
Поступок?!
Неосмысленное движение!
Ничтожнейшее дуновение случайного шального ветришки, чуть сдвинувшее с места маленькое облачко, из-за которого просто выглянула луна.
Что это значит само по себе?
Но промозглый взгляд не похороненной Луны, упав на теплый, дышащий живот моря может обернуться для людей лунной дорожкой.
Ну и что, что лунной? Но, ведь, дорогой!
Ну и что, что не для всех? Но, хоть для кого-то!
Ну, хоть для кого-то может же?!
И снежинки нехотя, по одной, начали медленно спускаться на землю.
Ослепительные платья первых же сошедших на землю микроскопических божеств непоправимой белизны под ногами ночных прохожих сразу же становились дремучей слякотью, оскорбительной и вызывающе-нелепой на асфальте среди многоэтажек.
И вдруг, как по приказу еще не сломленного доброго волшебника, светящиеся электронные часы перестали показывать время. Они начали показывать ничто, пустоту. Вместе со снежинками, искоса и настороженно подлетающими к черной земле, на нее обрушилось безвременье. Четыре нуля. Четыре «целые» ноты из творчества великого композитора тишины. Времени. Четыре наведенные ствола признанного творца небытия. Который никогда еще не промазывал. Ни разу.
Этот скульптор пустоты, правда, имеет один существенный недостаток. Слишком уж он привередлив со своими, как бы это сказать? Клиентами, что ли? Ну, не знаю… С одними людьми, с яркими и красивыми, с теми, которые ему особенно интересны, и, значит, особенно нужны, он явно торопится. Иногда торопится слишком явно.
А с некоторыми… Да лень за них всерьез и браться-то.
Вот время и тянет время.
Снова землю постигло безвременье. Как постигает каждый день.
Каждого месяца.
Каждого года.
И снова этот бессменный дирижер вечной паузы, безвременье, воцарился надолго. Снова он воцарился навсегда. Он опять воцарился навеки. Воцарился пока электронные часы не осмелятся зачеркнуть единицей хотя бы один из наставленных в упор стволов времени.
Но сошествие снежинок уже началось.
Неописуемое множество хрупких белых богов спускалось и спускалось на землю, чтоб снова и снова становиться новой и новой частью прожорливой жижи.
Ночь торопилась разогнать с улиц прохожих. Люди, они даже и выглядели нереально, словно плоские, вырезанные из фанеры, дешевые декорации заштатного провинциального муниципального театрика, в котором однажды перегорела проводка. Люди, эти грубо намалеванные декорации происходящего, просто шли с работы домой. Или просто шли. Или шли, но шли «не просто»… Да, по любому! Откуда бы, куда бы и как бы они ни шли, они, прежде всего, втаптывали в грязь снежинки, будто б только для этого и вышли из уюта комнат. И сияющие подвенечные наряды богинь чистоты прямо на глазах уличных фонарей становились погребальными саванами.
Ночь быстро леденела в бессильной ярости и колола людские глаза мертвящим светом уличных фонарей, особенно холодным и резким на фоне окон домов. Разноцветных, неярких, и теплых. Как рождественская елка. Ночь поспешно разгоняла пешеходов по домам. Чтоб ночные фонари поменьше видели как люди топчут крохотных белых пришельцев, опять и опять превращая их платья в ненасытную чавкающую плоть грязи.
Так родители не читают детям на ночь страшных историй.
Ну, во всяком случае, раньше не читали.
Когда-то на земле жили люди, рыцари, которые однажды решили: «Делай, что должен, и будь что будет!» Так же снежинки все спускались и спускались на землю. И, чем больше снежинок заглатывала слякоть, тем больше их торопилось к земле. Каждое мгновение снежинок становилось все больше, и больше. И скоро они плотно забили собой весь ночной воздух. Так плотно, что прохожим, даже если б они еще и оставались на улицах, просто нечем стало бы дышать. И, чтоб не пасть всем сразу, снежинки ворохами своих платьев вмерзли в ночной воздух, повисли в нем, чтоб потом всю ночь сходить и сходить на землю. Спускаться на землю снова и снова, чтоб однажды победить грязь.
Как это делают боги.
Как это делают все боги, если они – боги.
Как это делают все – превсе боги на свете, как бы по-разному их люди ни называли.
И сколько помнит себя этот порядком изношенный мирок, столько помнит он и пришествия готовых умереть, а потому и бессмертных богов чистоты. Снежинок.
Снежинки всегда спускались.
И всегда будут спускаться.
Чтоб всегда, как всегда, укрывать землю.
Чтоб всегда, как всегда, укрывать ее собой.
Они и спускались, и спускаются не потому, что земля нравится снежинкам. Она им, честно говоря, вообще не нравится. В небе гораздо лучше, можешь мне поверить.
Снежинки спускаются, и будут спускаться, не потому, что получат за это какую-то награду. Они ее не получат. И не потому, что недостойны ее. А потому, что когда приходят на землю, то обычно не думают о наградах. Ну, а, если и думают, приходя на землю, то уж точно не о наградах. Надеюсь, во всяком случае.
Снежинки и спускались, и спускаются, и будут спускаться не за то, что земля сделала им что-то хорошее. Она им ничего не сделала и ничего не сделает. Что может земля сделать небу, кроме того, что она уже сделала? Она уже есть.
Снежинки обязательно спустятся. Потому что знают, что лучше однажды просто укрыть молчащую, сопливящую лужами землю, чем постоянно и изнурительно долго скорбеть о своих несотворенных великих деяниях. Или, хуже того, всю жизнь только и делать, что изобретать себе замысловатое высшее предназначение.
А его не надо ни изобретать, ни открывать, ни придумывать. Если его нет, то и придумывать глупо. А, если оно есть, то оно и так есть. Любое. Сложное или простое. Или совсем уж простое.
Например, укрыть кого-то. Укрыть собой. Укрыть, даже если придется для этого пожертвовать своим платьем. Единственным.
Всегда снежинки укрывали собой землю.
И всегда будут ее укрывать.
Неутомимо.
Каждый год.
Каждого века.
Каждого тысячелетия.
Снежинки сходили и сходят с небес, что бы утром ты, заснувшая в темном, заросшем первобытной грязью городе, проснулась и увидела на месте заплаканных тротуаров разбросанные по всей земле ворохи блестящих платьев крошечных белых небожительниц. Чтоб ты увидела как по этой белизне изредка проходят вороны. Они-то и черны; только для того, чтоб ты видела насколько белы; эти платья ничтожно малых белых божеств, так легко для себя однажды решивших: «Или по-моему, или без меня».