Heart and Soul

Нестор Утопист
Мой друг почти пять лет писал и переписывал свою первую книгу. За эти пять лет от него ушла любимая жена, сгорела старенькая дача, ему пришлось продать десятилетний Фольксваген Гольф вместе с гаражом, и еще много чего неприятного произошло по мелочи. Кроме того он как-то осунулся, перестал смеяться и заметно постарел. Наконец книга вышла в маленьком московском издательстве тиражом в тысячу экземпляров.
На банкет в ресторане у него не было денег, самые близкие друзья собрались в его небольшой квартирке на Васильевском Острове, с еще советскими обоями и мебелью. Поздно ночью, когда гости разошлись по домам, а одна милейшая девушка вызвалась помыть посуду и прибраться, чтобы было повеселее составлять столы, уносить грязную посуду и кучи пустых бутылок и вообще двигать нетрезвыми руками и ногами, я почему-то поставил совсем не жизнерадостную пластинку «Closer»  Joy Division.
И произошло нечто странное. Прежде надо заметить, что с Пашей Н. мы учились в одном классе с первого класса и до последнего, и были «братанами» с того дня, когда перочинным ножем рассекли себе ладони, соединили их, чтобы наша кровь смешалась, а потом этой же кровью нанесли на стену подвала клятву о вечном братстве. После мы вместе без счету раз «бились» с гопниками из старших классов, составляли из селитры, серы и древесного угля порох, взрывали банки с карбидом, мастерили рогатки страшной пробивной силы, глушили и жарили рыбу на Вуоксе и еще много чего было. Во время одной из наших летних экспедиций по разным зловещим местам, Паша наступил на стальной штырь. Кровь хлестала и он бледнел и оседал, но даже не поморщился, когда я рывком вырвал ржавый штырь из картонной подошвы сандалии. Лодыжку перетянули ремнем и закрутили палкой, чтобы пережать артерию, и я волок его и наши рюкзаки, до станции семь километров на закорках.
В седьмом классе я выпросил у двоюродного дяди на неделю дореволюционное издание «Так говорил Заратустра» безумного гения Фридриха Ницше. Прочитал за ночь и побежал утром к Пашке. Тот не только прочитал, но и переписал книгу от руки в общую тетрадь, ведь копировальные приборы были тогда под строгим надзором, и у нас все равно не было к ним доступа. С тех далеких времен жаловаться на жизнь, женщин и неудачи мы считали немужским постыдным занятием. Это был негласный обет, который однако не исключал помощи и содействия друг другу.
Сорокалетний грузный бородатый дядька, он сидел сгорбившись и поникнув на жестком стуле в кухне. Он не был пьян, хотя выпил явно лишнего. У него дрожали руки, когда он снял тяжелые очки, слезы сьезжали в полуседую бороду. Он закрыл лицо ладонями, отвернулся к стене и ...зарыдал.
Большое его тело тряслось и вздрагивало.
В морозилке холодильника я нашел заветный пузырек с медицинским спиртом на случай чрезвычайных происшествий. Разлил по стаканам как водится «на троих», разбавил спрайтом и всунул ему в руку стакан. Выпили молча. Потом я закурил.
Началась «Heart And Soul», молчание затягивалось. Молодая женщина хмурилась, куталась в дешевую синтетическую кофточку. Ей было не по себе. Я чувствовал как что-то неправильное, то что происходить было не должно нарастает и захватывает все пространство тесной кухоньки.
Тогда я принес из спальни клетчатый плед и укрыл им притихшего Пашку. Выключил свет, оставив гореть свечу.
Люся, так звали молодую женщину, неловко цапнув иглой по винилу, остановила кружение мертвого Яна Кертиса. Я постелил ей на диване, сел в кресло и отключился.
Неживым холодным зимним светом напомнило о себе утро воскресенья. Было около девяти, соседи завели какую-то тошную новорусскую попсу с завываниями и хлюпаньем электронных эффектов. Люся – свежая и веселая вышла из душа. Судя по густой струе ароматов, Пашка варил кофе.
Потом мы проводили Люсю до метро и купили упаковку немецкого пива. Мне бы и в голову не пришло напоминать другу о событиях прошедшей ночи, но он заговорил сам.
«Знаешь, когда я начинал писать, я ведь не знал кто мои читатели.» - он вытащил из плаща сигареты и закурил, закашлялся. «Ну то есть у меня все еще были некоторые иллюзии. Но за эти пять последних лет я кончился, я вложил в роман всего себя, всю свою жизнь с прошлым и настоящим, все что у меня было стало текстом. Первые главы я никому не показывал, но Лена как-то прочла с первой по пятую главы...она была в восторге. И вот этот то восторг и воодушевление меня и насторожили. Я ведь знаешь – не писатель, и писателем становиться не собирался, как-то само все писалось вначале, будто бы кто-то заманивал в ловушку. А потом все стало разрушаться на глазах. Лена влюбилась в какого-то не то брокера, не то девелопера и укатила с ним и Катькой в Лондон. Потом контора наша начала без заказов загибаться, а потом ее просто незадорого перекупили азербайджанцы.
Через две недели они уволили всех, кроме меня и Степанова, помнишь, такой гладкий тупой тип, влюбленный в деньги. Так они и его выдавили, я один тогда работал за целую фирму... Вообщем, сам ушел. Так не хотели отпускать, гады. Не смог с этими ... Вот так. Да. Когда продал Фолькс, пришлось ездить в метро. Первое время напрягала очень давка, потом ничего, попривык. В метро в часы пик едут с работы и на работу серые замотанные, измочаленные существованием тетки, мужики и дети. Тетки – те читают или Донцову или Устинову, или еще чего похлеще, мужики – дикую косноязычную российскую фантастику, девицы – глянцевые журнальчики или Пелевина. Ну вот это и есть мой народ, мои читатели. И не будет других. Никогда. Вот тогда-то я решил перестать писать. Ведь это морок, Вить! Никому не нужны все эти миллионы текстов, ведь гениальные книги еще не прочитаны и не осмыслены, а мы еще и еще набиваем. Тщеславные никчемные писателишки всерьез себя с Достоевским, Чеховым и Толстым сравнивают! Но что! Чтобы писать так, нужно так как они жить! А мы! Посмотри в какой гадости и подлости мы живем, Витя! И вот, я продержался меньше трех недель. Как тянуло что-то, звало дальше графоманствовать, понимаешь. А жизнь-то она утекает. В пошлых и глупых надеждах...»
Мы зашли в низкую сырую арку. На высоту человеческого роста она была покрыта великолепными по исполнению, апокаллиптическими граффити.
Навстречу нам, застегивая на ходу брюки, что-то громко обсуждая на гортанном языке, вышли четверо пьяненьких черноголовых варваров.
Паша продолжал: «Значит, а стирать шестьсот страниц текста жалко мне стало как-то. Вот я взял и не указывая имени разместил романчик этот почти целиком на одном портале в сети. Повисел он так с месяц. А потом пришло мне по электронной почте огромное по размеру письмо от одной женщины-инвалида из сибирского какого-то городишки. И вот она умоляет меня закончить роман. Пишет, что читала его с экрана ноута в больнице, и что он ей вроде как жизнь спас, потому что жить она больше не могла и не хотела. И собиралась вроде как самоубиться. Тогда я роман дописал и отослал ей по электронной почте файлом. И вот не поверишь, на следующий день приходит бандероль из Лондона, это Катя тайком от матери купила мне на карманные свои деньги пластинку Joy Division и портрет Яна Кертиса. А на оборотной стороне портрета написано: «Папа, это теперь и моя любимая пластинка. Я купила две одинаковых тебе и себе. Когда будешь слушать, просто думай обо мне, а я буду слушать и думать о тебе. Держись! Я тебя люблю. Катя.» Вот такие, брат, дела. Не выдержал я вчера, перебрал градусу! Извиняй! Да и девку хорошую напугал» - он виновато улыбнулся. Даже в тусклом неверном свете было заметно, как непоправимо он постарел и поиздержался. Я молчал, не хотелось ничего говорить. Я понял бы его и без слов.
В «Курице-Гриль» мы купили жареных куриных грудок и горячих лепешек, в супермаркете сеточку бледных помидоров. Начиналось что-то новое. Какое-то движение и жизнь возвращались издалека, из нашего далекого ушедшего детства пришла теплая волна. А может это Катя в Лондоне думала о своем отце и моем друге – русском писателе Пашке.