Отек Квинке, или Что у тебя с лицом?

Заринэ Джандосова
Неля лежит на спине среди бурьяна, вдыхает запахи южной травы. Репейник, осока, солодка. Ветка дикой малины. Полынь. Полынь особенно. Небо синее как не бывает. Беркут парит черным незатейливым росчерком. Это превращается в навязчивый сон, вариант ностальгии. Сейчас это происходит наяву, но все равно как во сне. Воздух качается, плывет. Марево! – вспоминается слово. Такое состояние воздуха, кажется, называется маревом.
Марево-зарево.
  Стрекот кузнечиков отовсюду. Жужжание шмелей. Здесь у них гнездо, наверное. Уж очень деловиты, упорны. Она с ними заодно совершенно. Она заодно с бурьяном, с полынью. Ей нравится, когда репейник цепляется к юбке, она любит исцарапанность ног и рук посреди лета. Она заодно с летом.
О, лето!
Дети спят, и она может полежать немного на спине, отдохнуть от забот, заглянуть прищуренно-близоруко - в вечность. Беркут парит. А недавно пролетел кукурузник. “Пожарная – кричит, - опасность!” А потом на дельтаплане пролетела фигурка. А вот низко-низко, едва не щекотнув лоб, - шмель.
Конечно, она - городской человек, даже слишком городской. Не каждый год получается побывать за городом, в деревне, да хотя бы на даче. И не каждый год удается увидеть это небо. Здесь солнце далеко-высоко, на самом дне перевернутой небесной чаши. Но оно обнимает ее своими длинными, жаркими лапами. И она заодно с солнцем.

Еще одно слово она вспоминает. Английское слово belong. To belong. Принадлежать – вот как оно переводится, так, по крайней мере, учили когда-то в школе. Но потом ей часто попадалось в романах: She felt she belonged to this place. Или: you belong to this town. И это было так трудно перевести. Она чувствовала, что принадлежит этому месту? Она чувствовала, что это ее место? Она чувствовала себя здесь как дома? Она с этим городом заодно…
О, родина моя, я принадлежу тебе, думала она, лежа на траве навзничь и глядя в высокое небо. О солнце мое, я твоя.

Она не боялась сгореть, получить тепловой удар, не хотела пережидать сиесту в тени. Слишком долгой и холодной была зима, слишком промерзли за зиму кости. Слишком промерзла душа там, на севере, которому она не принадлежит.
Но голова закружилась, когда она, наконец, заставила себя встать и перейти в тень. Пора настала корить себя за глупость. Она поднялась на веранду, подошла к большой фляге с водой из артезианского колодца, зачерпнула ковшом и сделала несколько глотков. Присела на лавку. Голова вроде бы встала на место.

Пора настала корить себя за глупость. Глядя сегодня на счастливого дельтапланериста, она больше чем когда-либо прежде понимала, что совершила глупость. Зачем уехала отсюда? Нет, конечно, она бы сама никогда не полетела бы на дельтаплане, не прыгнула бы с парашютом, не ринулась бы вниз головой с моста с привязанными ногами. Нет, этот экстрим ей чужд. Она человек тихий, ласковый, домашний. Но разве уехать за тридевять земель, в чужую страну, где ни родни, ни друзей, ни солнца, ни лета… - не все равно, что рухнуть с моста вниз головой?

В ее рассуждениях была какая-то ложная посылка, она это чувствовала. Ведь никто ее не заставлял уезжать. Она это сделала сама, причем дважды. Сначала уехала учиться. Потом, второй раз, - уехала замуж. Не насильно же ее выдавали. Никто за руку не тянул. Да и в романах вышеупомянутых английских, все эти фразы про belong. Как правило, они появляются тогда, когда у девицы в чужом городе заводится роман, появляется любовь, и вот она уже чувствует, что ей хорошо, там, где он, и вот уже она этому новому месту принадлежит. То есть чувствует себя на новом месте счастливо и органично. И очень уверенно: как дома. Потому что там у нее любовь, а за милым хоть на край света.
Но чувствовала ли она себя там органично? Даже в самые лучшие годы или хотя бы в самые лучшие дни? Ведь были же у нее лучшие дни? Ведь понимала же она, что попала в город культурный и культовый, место паломничества туристов со всего света, и ей, можно сказать, повезло? Понимала же она, что сменяла провинцию, захолустье, сущую дыру, дикую Азию на один из лучших городов Европы? Нет, не понимала. Не понимала, что город прекрасен, или не понимала, что ее родина – захолустье?
Обижалась, когда рассказывала всем про свой родной городок, а ее передразнивали: ну-ну, конечно, лучший город земли! Скажешь, мол, тоже! Но ведь это правда. Ее родной город все равно лучший. Это любовь, а от любви никуда не деться. На любовь не действуют рациональные доводы.

Муж… муж был очень великодушен. Прощал ей (поначалу?) плохо скрываемую  тоску. Еще в жениховский период – довольно длительный по нынешним временам – решил ее, провинциалочку, приобщить к культуре, начал показывать ей красоты, водить по дворцам-музеям, паркам-пригородам и улицам-набережным. Она послушно ходила за ним повсюду. Они ходили на прогулку каждую среду, потому что в среду у него был выходной. Она приезжала к нему домой первой электричкой с другого конца города, где жила в общежитии, дожидалась во дворе, когда его мама уйдет на фабрику, и потом взлетала на верхний этаж, где он заспанный, в банном халате, открывал ей дверь. Иногда он просил ее немного подождать, пока он доспит, и тогда Неля сидела на кухне и читала книжку, а иногда она сама начинала зевать и засыпала укромненько рядом с ним.  А иногда, очень редко, он не ложился больше спать, а принимал душ и потом варил кофе, и она пила с ним кофе, потому что отказаться было неудобно, ведь неприлично отказываться, когда угощают, хотя вообще-то она кофе не пила, потому что пила чай, и потому что там, на родине, все пьют чай, а не кофе. Муж и пил кофе, а чай не пил, и это немного огорчало ее еще в тот, жениховский период. После кофе они шли в музей. У него была тетрадочка, где он отмечал, в каком музее они уже побывали, а в каком нет, а также записывал походы в театр, раз в месяц, которые тоже были у него четко распланированы. Впрочем, походы в театр быстро иссякли, потому что он все покупал билеты на какие-то эстрадные концерты,  на ансамбли песни и пляски, а она не считала, что это театр. Эстрадные концерты утомляли ее своей фальшивой радостью, она скучала, и, в общем, на походы в театр они быстро забили.
Но они все же шли в музей, или ехали за город, в один из пригородных дворцов-парков, брали экскурсию, слушали объяснения экскурсовода, потом гуляли по парку и…
Было ли хорошо? Ну, хотя бы тогда, когда гуляли, – было ли хорошо?
Она не хотела слушать экскурсовода, не хотела знать, какой царь или царевич жил в этом дворце и откуда навезено все то добро, что выставлено в нарядных залах, по которым нужно ходить в войлочных тапках, нацепляемых сверху на туфли. Ей было стыдно своего нежелания это знать. Ей было стыдно своего недовольства им, ее женихом. А ведь она была им недовольна. Потому что не спала всю ночь для того, чтобы не проспать первую электричку и оказаться у него в первую же минуту после того, как его мама уйдет на работу, а он, а он… даже не поцеловал ее…  ни разу. И она злилась на него за то, что даже в этом романтическом царском парке, среди этих беседок, фонтанов и псевдоантичных статуй ему не приходит в голову ее обнять, сказать что-то ласковое, нежное, такое, отчего ее сердце наполнилось бы радостью, а парк стал отныне священным…
Как тот яблоневый сад…
Тот сад у нее на родине, где она была так счастлива когда-то по-настоящему. Сад ее детства. Сад ее девичества звонкого, сад цикад. Сад красных плодов, глухо падающих в траву при порывах теплого ветра.

Однажды они даже поругались. Это была первая серьезная ссора. Они поехали в какую-то дальнюю крепость, тоже музей, до которой надо было два часа ехать на электричке. Он давно уже мечтал свозить ее туда, он сам не был там с детства (а, может, с предыдущей девушки, подумала она теперь довольно злорадно), и был бодр и в чудесном настроении. Он предвкушал отличный день. Все в его жизни складывалось удачно. Ему было уже под тридцать, с карьерой пока не очень везло, но зато в последнее время появилась перспектива длительной командировки за границу. Эта перспектива очень грела его сердце. На нем был короткий коричневый плащ, на гладко выбритых щеках играл румянец, он шагал к электричке энергичным шагом, и полы плаща развевались на ветру. Неля еле поспевала за ним на своих каблучках. На станции он купил себе несколько газет, и в электричке, удобно устроившись на скамье напротив нее, разложил газеты и приготовился приятно провести два часа в пути. Он предложил газету и ей, и она взяла, хотя не очень любила читать газеты, и электричка поехала. Электричка миновала промышленные кварталы, выбралась за город и побежала среди лесков и бесконечных дачных поселков. Ее спутник, будущий муж, был глубоко погружен в газеты.

А она вдруг заплакала. Да еще и дождь пошел как-то сразу. Она почувствовала, что совсем не готова к этому – к тому, чтобы принять этот мир, с его холодным дождливым летом, с холодными, похожими на величественные гробницы, достопримечательностями, с такими холодными отношениями между людьми – в общем, она почувствовала, что готова взорваться. И взорвалась. Но не сразу, а там уже, в этой крепости (древней шведской крепости с толстыми стенами из старинного кирпича), где он вдруг заметил ее заплаканное лицо.
- Чем ты недовольна? – спросил он. – Чем ты вечно недовольна? Вечно ты все испортишь.

Неле было стыдно, что она испортила ему встречу с детством, испортила ему настроение, не совладала с собой. И в то же время она чувствовала, что в чем-то права, что она искренна перед собой, и что просто ей не хочется смотреть эту крепость вот так, после этого идиотского утреннего ритуала с кофе и после этого идиотского двухчасового просматривания газет в электричке, и что если бы ее поездка в эту крепость состоялась бы при каких-нибудь других обстоятельствах, все могло бы быть совсем по-другому, и что крепость не виновата, и музеи не виноваты, и царские дворцы и парки не виноваты, и низкое небо не виновато, и тихий дождь, что готов зарядить на трое суток, тоже ни в чем не виноват.

А потом его мама достала им путевки в дом отдыха. От своей фабрики. Это называлось: путевка выходного дня. Суббота и воскресенье. И ночь вдвоем в одной комнате. Боже мой! Теперь уже она сама испытывала волнение, предвкушение, бодрость. И день был на удивление солнечный,  даже яркий. Дом отдыха был в поселке на берегу красивой быстрой реки. В электричке они болтали, ели мороженое. Смеялись. Она сама себе удивлялась, так мир вдруг расцвел. Со станции пошли в дом отдыха, кинуть сумку. Дом отдыха оказался двухэтажным деревянным сооружением с шаткой лестницей. Но в нем имелись, на втором этаже, двухместные номера. Двухместный номер! Две  узкие койки с пружинистыми сетками, одна у одного окна, вторая у другого. Две тумбочки и стол.
Они выставили на стол свою снедь: бутерброды, вареные яйца, термос и пиво. С аппетитом пообедали и пошли гулять. Это была настоящая деревня. На лугу без пригляду паслись козы и овцы. Овцы! Можно сказать, бараны! Она смеялась и бегала за овечками по лугу, гладила их кудрявые бока. Потом они вышли на высокий берег и стали спускаться к реке. Берег был изъеден неглубокими пещерами. Она заглядывала в эти пещеры. Было жутковато и весело. И так необычно. Она почти полюбила это место. Она мочила в воде ноги и скакала по камням. Она с тайной нежностью поглядывала на своего спутника. Она была благодарна его матери за эти путевки.

Потом они пошли на станцию, и он купил еще пива, потому что привезенное из города уже кончилось. Через поселок они пошли в дом отдыха. Вдруг он остановился и сказал:
- Мне было лет пять, когда мы тут жили с матерью. Тоже вот так, по путевке. Видишь вон тот столб? Там на проводах висел человек. Его убило током. Ничего не помню с того времени, а это запомнил.
Она поежилась. Какое страшное воспоминание! Бедный мальчик…

К вечеру похолодало, стал накрапывать дождь. И хотя еще не стемнело, потому что на севере летом светлые ночи, они не стали выходить из дома после ужина. Настроение как-то упало, может, от этого неожиданно нахлынувшего воспоминания о мертвеце на проводах, а может, еще отчего-то. Она пыталась что-то рассказывать, но он не слушал ее. Во всяком случае, ни кивком, ни замечанием не подтверждал, что слушает. Сидел на койке и пил пиво. Пил, пил… А потом лег спать.
И тогда она снова разозлилась на него. За то, что не сдвинул кровати. За то, что не лег спать с ней. За то, что единственный вечер, который они могли побыть вдвоем (вскоре ему предстояло уезжать за границу, да на год!) он отдал не ей, а пиву. За то, что забыл о ней в эту ночь.

И все равно Неля вышла за него, когда он вернулся из-за границы. Почему? Почему? А потому что когда он уехал, она осталась в этом городе совершенно одна. Без родных, без друзей, без солнца, без лета. И еще потому, что она считала себя его невестой, а это обязывает. И еще потому, что он был хороший парень и мог понравиться ее суровым родителям, отметавшим всех предыдущих ее кавалеров, почти наверняка.
 
Сначала потянулась осень. Потом потянулась зима. И весна все не наступала. Она часто навещала его маму. А потом и вовсе переехала к ней. Не жить же в общежитии, когда квартира стоит пустая? А после этого – как отступать? Только ждать. Они рассматривали его заграничные фотографии. Его мать угощала ее кабачковой икрой и клубничным компотом. Она писала ему письма, в которых описывала свою тихую жизнь. Она тосковала по нему. И их мелкие разногласия (разве это были разногласия?) представали в каком-то другом, еще более мелком свете.

Он тоже писал ей. Краткие отчеты. Скупо описывал музеи, парки, дворцы, которые посещал за границей. На фотографиях он был довольным, бодрым и излучающим энергию. Он очень легко переносил разлуку. И этот год за границей навсегда остался для него самым лучшим воспоминанием. А ближе к весне он начал деловито планировать свое возвращение и – свадьбу. Он писал о свадьбе как о совершенно решенном деле. Она тоже стала готовиться к свадьбе. Чтобы занять пустоту.


Неля вздохнула, перебрав все это как историю своей незадавшейся жизни. Руки ее что-то мыли, резали, ставили банки в микроволновку, перебирали разложенные на чистых холстах ягоды черной смородины и чашку за чашкой ссыпали их в банки, вперемежку с сахаром. Но она делала эту работу автоматически, не зацикливаясь на ней.
Проснулся старший мальчик, рассудительный четырехлетний Саша, а следом и младший, трехлетний Тимка – большой непоседа. Малышка же еще спала. Наскоро попив молока, мальчики убежали в сад. Было уже часов пять, и жара начала спадать.

Итак, она вышла замуж, и в течение четырех лет у нее родилось трое погодков. Дети заняли собой все ее время.

Что такое трое детей-погодков с точки зрения традиционного общества? Азиатского общества, например. Норма! Показатель нормальности брака. Здоровый мужчина, здоровая женщина, чему тут удивляться, ведь что может быть естественней, чем рождение детей? Но все удивлялись. Там, на севере, все удивлялись. Зачем женишься на азиатке, говорили ему. Весь дом пропахнет бараниной, рожать будет каждый год. Как в воду глядели – насчет детей. Рожала каждый год. А вот насчет баранины промахнулись. Немясное это было время, восемьдесят девятый год. Да и девяностый тоже. И девяносто первый. Что было основным занятием беременной женщины? Добыча продуктов. От магазина к магазину, по проверенному маршруту, по особому графику. В одном магазинчике, она знала, колбасу выбрасывают в двенадцать, в другом в час масло по двести граммов, а в большом универсаме, если повезет и не побоишься с животом в толпу сунуться, выкидывают часа в два суповые наборы… Свекровь на работе, муж на работе, кто отвечает за обед, за ужин, за завтрашний завтрак, за чистоту в доме? Она, Неля. Невестка. А тут еще зима, холод собачий и анемия чертова, анемия, как говорит гинеколог, Борис Абрамыч, кабинет которого так мило увешан фотографиями выношенных под его присмотром детей, и надо пить препараты железа, такие-то или такие-то, но только запивать надо чем-то кислым, лучше соком, барышня, гранатовым соком. Так говорил Борис Абрамыч, и она отправлялась послушно в поход, в бесконечный поход по магазинам, в поисках еды и кислого сока в трехлитровых банках, и тащила все это домой, и дома готовила обед к пяти часам, к приходу свекрови, супчик какой-нибудь из рыбных консервов или из добытого супового набора, и картошку жареную на второе, потому что у свекрови было принято, чтобы и первое, и второе, и компот, и десерт, потому как мужчина в доме, мужчина в доме! И теперь уж не обойдешься кабачковой икрой… Потом  приходила свекровь, включала телевизор, и они обедали и ждали сына-мужа, и часов в десять или одиннадцать он приходил, и тогда они ужинали остатками обеда и смотрели телевизор.

Никакой самой малой влюбленности не осталось у него, когда был поставлен штамп, и она свалилась беременная носом к стенке (они спали на полу на матрасе). Эта беременность на полу; он, она – свекровь – на работе, ни звонка, ни привета. А ее мутит, и она то проваливается в мутный сон, то бродит по пустой квартире как привидение. А потом одевается и идет добывать продукты и так гулять – ради ребенка. О, она ждала ребенка. Живот растет, и в нем маленькая жизнь, и до этого никому нет никакого дела. Оказалось, беременность – самое одинокое из состояний женщины. Тут она окончательно отрывается от мира и отдает себя всецело ребенку. Ночь, утро, день – наедине с ребенком. Разговаривала с ним. Чтобы и он не чувствовал себя одиноким в «бурдюке первозданного мира», как выражается Эрика Йонг. Ставила ребенку пластинки, чтобы он слушал музыку. И мечтала, как будет заниматься с ним английским языком.
И вот Сашка родился.

В шесть тридцать утра. Показали - мальчик! - сиреневого, с голубым шлангом пуповины. Кричали: “Тужься! Набери воздуха и дави! Дави!» Тужилась. Давила. Одна акушерка в ногах. Другая на живот нажимает… Наконец выбрался мелкий наружу. Ох, как трудно! Это в родилке, где еще два с половиной часа лежала на том же столе, держа на животе пузырь со льдом, в крови и драной рубахе, которую потом окончательно додрала. А была еще предродовая палата, дверь в дверь - обе распахнуты - напротив родилки, так что она вдоволь насмотрелась родов в натуре - по близорукости как цветовые шоки - коричневый — обмазанное йодом яйцо живота, бедра и лоно - красный - кровь - черный - мокрые головы победоносных младенцев. Предродовая палата - восемь коек с резиновыми матрасами, и на них, сменяясь, орут роженицы. Лежала она там пять часов и, слушая ор, думала, что сама орать не будет. Оказалось - орала. И еще как.
В общем, в шесть тридцать родился Сашка. Унесли его мыть и пеленать в соседнюю комнату, и она слышала, как он там плачет.

А потом она отдыхала в роддоме (и с тех пор всегда в роддоме отдыхала): шесть раз в сутки церемониал кормления, два раза – обработка швов, трижды - поход в столовую, а все остальное время - сон, телефон, Дюма, выглядывание в окно, и, главное, бесконечно - душ!
А Сашка четыре первых кормления дрых, как сурок, и она тщетно щипала его за щечки, пытаясь добудиться. Тетки говорили ей, что ребенок спит, потому что его там подкармливают глюкозой, чтоб не орал, и кляли на чем свет стоит такие порядки. У них дети тоже спали и не хотели брать грудь. Но на пятое кормление Сашка впервые явился с открытыми мутно-синими глазками на татарском личике и впервые начал сосать. А пока он дрых, она его внимательно-внимательно рассматривала: щеки абрикосовые, на подбородке ямочка, лицо круглое и лоб высокий, без бровей. Волосы черные, кое-где на уши лезут, сантиметра по три длиной. Но если уж он бодрствовал и глазками позыркивал, то сосал вполне, вполне чувствительно для молодой мамаши, у которой, заставляя каменеть груди, уже начало прибывать молоко. А потом Сашка опять засыпал, и приходилось щекотать его под подбородком. Он засыпал, а она целовала его абрикосовые щечки.
Сыночка мой…


Покончив со смородиной, Неля пошла будить дочку,  свою Малышку, пухлую полутрогодовалую девочку, счастливое сохраненное дитя. Мальчишки носились по саду, изредка забегая в кухню или подбегая к окну за какой-нибудь надобностью. Сонная дочка, не открывая глаз, потянулась к ее груди. Она, хоть и ходила уже, и приплясывала, и начинала немножко балаболить, но до сих пор сосала, подпитывалась иногда материнским молоком.

А вот с Сашкой так не получилось, дотянуть до полутора лет или хотя бы до года. И с Тимкой не получилось. Наверно, поэтому они такие дерганные. А все потому, что дура была их мать, и некому было посоветовать. Кроме книжек всяких болгарских и переводного доктора Спока. А что нам говорил доктор Спок? Кормить по часам, по часам, по часам. Хоть ребенок кричит и надрывается до посинения. Три часа, потом три с половиной, потом четыре часа. О, мой бог!

Ему три месяца всего было, как у нее стало пропадать молоко. И всего пять, когда оно пропало совсем. И в тот же месяц она поняла, что снова беременна. Как же так, думала? Как это получилось? А вот так. И муж приставал перед отъездом, ругался, что мол, не может уже столько месяцев терпеть, и разговоры народные вспомнила, что пока кормишь, вроде, не забеременеешь, словом, сама не заметила, как это произошло. Но произошло. Сначала, впрочем, было нетрудно. Лето было, фрукты-овощи, кефир. Пеленки быстро сохнут на жаре, на балконе. И коляску вниз тащить не с пятого этажа, а только с третьего. Ведь она была дома, то есть у родителей, приехала показать старшего и призналась, что носит второго.

Но ведь это нормально. Если замужем. Рожай. Носи. Корми.

В растерянности позвонила вдруг старому другу, которого не видела почти десять лет. Неля и не знала теперь, друг ли он или уже не друг. Она ни в чем теперь не была уверена. Я приехала, сказала, гуляю с сыном в парке каждый день. С коляской. В котором часу, спросил он. С утра, ответила она, часов с десяти. Намажь лицо кремом, вечером сказала сестра. А то выглядишь черт знает как. На следующий день он пришел. В белой рубашке с коротким рукавом. И тоже с сыном. Темноволосым кудрявым мальчиком лет четырех. В белой рубашечке. И они сидели на лавочке в парке. С двумя мальчиками. И потом старший мальчик катал младшего в коляске. И папа с мальчиком проводили ее с Сашкой до дому.
Дурацкий эксперимент! Черно-белое кино!

Она не сказала ему, что снова беременна. К чему? Все равно это два разных мира каких-то. Два несовместимых мира. Ее мир, который она никак не может сконструировать. Рассыпающийся мир. Карточный домик. И его мир, такой устоявшийся. Деревенский. Когда его сын промочил ноги в фонтане, как он сказал ему строго: «Ай-ай-ай, что мама скажет!» Как веско, однако. Что скажет мама?

Она так и не поняла, друг он или не друг. В нем – в его узнаваемых милых чертах, в ласковом, хотя и несколько ироничном голосе, во всем мальчишеском и чистом облике - было что-то бесконечно родное и братское, но это родное и братское маячило где-то на заднем плане, затененное тем новым и неизвестным, что накопилось за десять лет разлуки. И что она знает о нем? И что он знает о ней? Почти ничего.
С тех пор они больше не виделись, хотя она и гуляла на том же месте каждый божий день. Может, он не хотел дошатывать ее карточный домик? А может, хотел ей показать, что она стала здесь гостьей, и его миру больше не принадлежит? Если и принадлежала когда-то. Отсюда отбилась, туда не прибилась…

Неля позвонила мужу и, набравшись храбрости, сообщила ему о своей новой беременности. И что, ничего уже нельзя сделать? – раздраженно спросил он с того конца света, из того карточного домика. Что сделать? – не поняла она.
И поняла, наконец, что не хочет уезжать. Не хочет возвращаться к человеку, который спрашивает: «Ничего уже нельзя сделать?».  А  поняв это, почувствовала какое-то удовлетворение и успокоение. И тошноты сразу как не бывало, и настроение чудесное, и бабья осень роскошная весь сентябрь, и весь октябрь багряный, золотой.
Сашка уже сидел, начинал ползать, весело лепетал. Сердце заливало теплотой, когда она смотрела на него, щекотала его, играла с ним. И часами гуляла она по парку с коляской, улыбаясь внутренним мыслям и прислушиваясь к Тимке внутри.

Поздней осенью они с Сашкой полетели домой, то есть к мужу, на север. Она тянула время, ссылаясь на токсикоз, мол, тяжело с такой тошнотой в самолет. Но на шестом месяце не было уже никакого токсикоза. И родители намекали: пора. И свекровь накричала на нее в трубку, мол, имей совесть, бросила мужа на меня, и я ему при живой жене и стирай, и готовь. Назвалась, мол, груздем, полезай в кузов! И она поехала. Вернее сказать, полетела.

Уже после регистрации билетов, в предбаннике-накопителе, объявили задержку рейса. Она сидела с малышом и  умоляла его не плакать. Сашка не плакал. Первое время. А потом устал, вспотел, испачкался, проголодался и заплакал. Она была уже в отчаянии, потому что в предбаннике было тесно и душно, но какая-то сердобольная женщина проводила ее в комнату матери и ребенка. Там оказалась теплая вода, стоял пеленальный стол, имелась даже кроватка. Переодев Сашку и покормив его из бутылочки, она уложила его спать и посидела сама, вытянув ноги. Вот родители сейчас переживают, думала она. Думают, я в толпе сижу. А я здесь, в тишине и покое. Она проверила свои припасы? Пять ползунков, две кофточки, молочная смесь. Должно хватить на пять часов полета.

Но вот объявили посадку. Неля упаковала спящего Сашку в теплый зеленый конверт, поправила на плече сумку и пошла в самолет. Сезон был не туристский, в самолете было много свободных мест, и ей предоставили с малышом все три сиденья. Стюардесса спросила, не надо ли чего. Она сказала, что потом понадобится горячая вода для смеси, а пока все хорошо, спасибо. Полетели. Сашка, конечно, скоро проснулся и начал хныкать. Она переодела его. И дала ему попить, чтоб не плакал. И тут – пошло-поехало. Чтобы он не плакал, она давала ему бутылочку, он мочил ползунки, она переодевала его и давала ему бутылочку, потому что он никак не засыпал и все плакал. Вдруг объявили посадку в городе у китайской границы. Оказывается, все это время они летели не на запад, а на восток, совсем в другом направлении! Самолету требуется дозаправка, объявили. Просьба освободить самолет. Стоянка три часа. Она поняла, что ползунков не хватит, и стала развешивать их на спинки сидений перед собой. Пусть повисят, пока стоянка. Может, высохнут за три часа! Упаковала Сашку и вышла со всеми на воздух. Была глубокая ночь. Мороз царапал щеки, и Сашка мгновенно заснул. А у нее болела спина. Сашка оттягивал руки, и Тимка в животе вдруг начал кувыркаться. Почувствовал, наверно, прилив кислорода. Она походила немного перед стареньким зданием областного аэропорта, но потом почувствовала, что сейчас упадет, и вошла в зал посидеть.

Неожиданно к ней подошел немного странный, сильно загорелый, обветренный и слегка заросший мужчина в полувоенной форме. Он окликнул ее по имени. Нелька! В его голосе слышались удивление и радость. Она с трудом узнала в нем своего одноклассника. И ахнула в душе. Когда-то давно он ей очень нравился. Очень давно, в седьмом классе. Но как он изменился! И почему такой загорелый в ноябре? Откуда ты, куда? Она объяснила. А ты куда? Откуда? Он засмеялся… Да я, как бы тебе сказать… Профессия у меня такая. Геолог, что ли? – удивилась она, потому что слышала от подруг, что он поступил в какой-то технический вуз. Вроде того, ответил он уклончиво. И покраснел. Несмотря на загар, было видно, что он покраснел. Он всегда краснел очень легко. Давай подержу малыша, устала, наверно. Пойдем в буфет, отдохнешь, подкрепишься. Вам еще не скоро лететь. Она вдруг почувствовала, что проголодалась. И Тимка в животе, наверное, проголодался, так сильно пинается. Пойдем в буфет, легко согласилась она.
Он купил ей киевскую котлету и чай, а себе пиво. Сказал, что поел только что, и сел напротив. Улыбался ей небесно-голубыми глазами. Надо же, какая встреча, Нельк, говорил он, пятнадцать лет назад не обращавший на нее никакого внимания. Да он и сейчас не обращал на нее внимания – в том смысле, в каком мужчины обращают внимание на женщин. Кто она была в тот момент? Беременная баба с ребенком на руках, измученная дорогой, растрепанная, бледная. Но она почувствовала, что он потянулся к ней как к человеку из своего прошлого, из того времени, где он мог быть беззаботным и простым – на фоне того времени и той профессии, которую он избрал теперь, и которая держала его железными клещами. И испытав одновременно прилив сочувствия друг к другу, они глядели сейчас друг на друга во все глаза и, краснея, бледнея, перебивая друг друга, вспоминали одноклассников, кто, где, кого последний раз видел, о ком что слышал, кто куда уехал, кто где работает, кто как женился, у кого кто родился, и это было важно, и это было связью, которая тоже делала их родными…

Когда он сажал ее в самолет (а его рейс был отложен совсем уж на неопределенное время), то они обнялись по-братски, и она шепнула ему – Береги себя! – потому что поняла, откуда и куда он летит, и он обнял ее еще крепче, но осторожно, чтобы не разбудить Сашку и не задеть Тимку…
Take care.


Вот еще одно странное английское выражение. Мы, русские, всегда понимаем его буквально. Что о нас действительно заботятся, о нас волнуются. Или мы о них заботимся, волнуемся. Но потом возникает страх: а вдруг имелось в виду совсем другое. И здесь начинается вилка. Одна вероятность – что за  двумя короткими словами стоит не забота, а осторожность, проще говоря, трусость. Другая, более вероятная вероятность – что за этими словами не стоит ничего. Что это так, просто пока. Пока пока.
Поэтому она сказала это по-русски. Чтобы не было двусмысленности. Береги себя.
- Берегите себя! – сказала она теперь вслух.

От этих воспоминаний у нее щемило сердце и горело лицо. Неля вышла с дочкой в сад, звать мальчишек. Дочка заковыляла к бетонной плите, в тени которой жили десятки улиток. Но сейчас было сухо, улитки попрятались. Малышка огорченно морщила лобик. Что ж, пора было собираться. В шесть часов из города должна была придти машина. Они были приглашены в гости, на день рождения ее двоюродного брата. Они должны были пробыть в городе минимум три дня, потому что через несколько дней у нее у самой был день рождения.
Она отогнала невеселую мысль: тридцать лет.
- Дети! – крикнула она. – Кончайте игру! Идем умываться-одеваться! Скоро дядя Вася приедет.
Дядя Вася был водителем ее двоюродного брата.
- Забыли, что ли? Мы идем в гости к Айгуле!
Айгуля была маленькой дочкой брата. Дети ведь ходят в гости к детям. А взрослые к взрослым. У детей своя особая жизнь. А у взрослых своя.
- Ура! Ура! – орали Сашка и Тимка, пока она умывала и переодевала их в городскую одежду. Схватив по куску белого хлеба с маслом, мальчики убежали  обратно в сад. Когда еще приедет этот дядя Вася!

А Неля расстроилась. Она вдруг почувствовала, что устала. Может, просто устала быть на даче? Без душа, без горячей воды, да и хлопоты целый день? Да нет, что тут уставать! Здесь так хорошо! Посадив дочку в песочницу, стала рядышком собирать малину. Отвезу матери баночку, подумала с радостью. И тут же устыдилась, что не вспомнила о матери раньше. Мать работает, мучается в жарком и душном городе, не имеет возможности пожить на даче, а я тут ною.
Мать осуждала ее, она знала. Раньше за то, что она не умеет делать правильный выбор. Теперь за то, что она не любит мужа и поэтому лето за летом проводит здесь, в родительском доме, на ее шее. Мать не понимала, как можно не любить человека, который не бьет, не пьет, не курит, не гуляет и исправно приносит зарплату. Что еще нужно? – говорила мать. Да ты просто бесишься с жиру! И когда мать рассуждала на эту тему, становилось стыдно, что она такая неблагодарная дочь и такая плохая жена и нисколько не ценит такого во всех отношениях замечательного мужа.

Масло в огонь подливали подруги, которым муж ее нравился. Конечно, это были незамужние подруги, не хлебнувшие еще семейных радостей. Ведь тогда после свадьбы она привозила мужа сюда, на родину, в свой яблоневый сад.
Яблоневый сад…
В тот старый сад, где доживали свой век покрытые шрамами яблони ее детства.


Зачем об этом вспоминать? Зачем травить душу?
Подбежал Тимка, сорвал малинку и убежал. В руках у него был автомат, выпиленный дедушкой из куска дерева. На ногах у Тимки - надетые на босу ногу зимние сапоги, которые он носил на даче, опасаясь жуков и змей. Глаза у Тимки были узкие, щеки пухлые – тоже, как и Сашка, - татарча! Когда он шагал по улице, встречные улыбались: Кандай батыр келе жатыр-гой !
Малышка сосредоточенно орудовала лопаткой.

Да, они поехали тогда в деревню – в аул. В ауле, когда стемнело, Неля повела мужа в колхозный сад. Муж был уже изрядно пьян к тому времени. О! Ему у нас понравилось. Да и как могло не понравиться? Его тут затаскали по гостям. Как же! Киеу-бала! Все дядья и тетки, все выделившиеся в отдельное хозяйство двоюродные братья и сестры, все свояки-бажалар  мечтали с ним познакомиться! Поили, кормили, катали и ублажали. Чуть ли не байгу для него устроили. Баранов для него резали. Это нравилось ему, не думал он раньше, что у нас так принимают. А может, подумал по простоте душевной, что у нас тут богато живут. И что все, все и всегда едят мясо. И пьют, пьют. Конечно, ему здесь понравилось. Он просто лоснился от удовольствия. И его румяное лицо становилось еще румяней от водки.
Но она все же потащила его в сад. Он не понимал – зачем? Да и какой тут сад, в темноте?  А она – Смотри! - говорила. Тут прошло мое детство, в этом саду, среди этих яблонь. Мы тут лазали с сестрами, мы тут в футбол играли на поляне. Да ты посмотри, какая тут трава, послушай, как цикады поют в темноте. Осторожно, тут ветка. А тут арык, слышишь? Прыгай через него!
Он чертыхался – зачем? И ноги промочил. А ей хотелось впервые за столько дней остаться с ним наедине, забрать его от этих чужих людей, своих родственников, напомнить ему о себе. Это ведь наше свадебное путешествие, говорила она, медовый месяц, понимаешь, а ты все с ними и с ними. Не пойму я тебя, отвечал он. То ты мне все поешь про восточные обычаи, и что родственников надо уважить, и что отказываться нельзя, то жалуешься, что я с твоими родственниками сижу. Вечно ты чем-то недовольна! Сама же просила, чтобы я с ними сидел и был вежлив!
Да, просила, но не думала, что ты совсем обо мне забудешь. Ночью храпишь спьяну беспробудно, утром пиво пьешь с бодуна и - понеслось по новой. А я? Почему ты не вспоминаешь обо мне? Возьми меня хоть за руку! Обними! Давай ляжем тут на траву. Под яблоню. Так можно увидеть небо. Звезды. Ты ведь даже голову не задираешь, не видишь, какое небо у нас тут! Млечный путь, между прочим. Да ты видел ли когда-нибудь Млечный путь? – и она потянула его вниз, на траву.
Да ты что, обалдела? – вырвался он. - Иди ты на фиг! Да тут змеи, тарантулы всякие! Бр-р-р…


Змеи, тарантулы…
- Тимка! Пора переобуваться! Иди сюда, сандалики наденем.
- Мам, а мам! А когда дядя Вася приедет?
- Уже едет!
- А что он нам привезет? Кока-Колу привезет?
- Не знаю, Тимочка. Наверно, не привезет.
- А Фанту привезет?
- Нет, не привезет. Мы же сегодня у бабушки и дедушки ночевать будем. А пока поедем к Айгуле.
- А у нее велосипед есть?
- Боюсь, сынок, у нее только двухколесный.
- А машинки у нее есть?
- Может, и есть, там посмотрим. Давай сюда ножку. Наденем носочек. Вот так.

Ровно в шесть они были готовы, одеты и обуты. И она оделась. Надела красную шелковую блузку и пеструю, шелковую же юбку, странный цыганский наряд китайского производства, который она носила в тот год, и который муж привез ей из-за границы. Красный цвет шел к ее длинным каштановым волосам и к тому загару, что уже к середине лета приобрела она здесь, на даче. Она одевалась так, выезжая в город, а на даче обходилась шортами и парой быстро выцветающих футболок.

С дядей Васей приехала и ее сестра – решительная молодая особа, ни в каких обстоятельствах не терявшая присутствия духа. Недавно она рассталась с парнем, с которым встречалась никак не меньше, чем полгода, но отнеслась к расставанию удивительно легко – по крайней мере, на взгляд со стороны, и смехом встречала любой намек на это печальное обстоятельство.
- Вот еще, убиваться из-за него! – смеялась она, взмахивая упругой челкой. – Пусть он из-за меня убивается! Мы таких, знаешь, сколько найдем? Помяни мое слово!
 Дети с визгом кинулись навстречу тете.
- Ну как вы тут без меня? – говорила сестра, обнимая и целуя племянников. Она тоже работала, ждала отпуска в августе и поэтому приезжала на дачу только на выходные. – Ой, Нелька, а что это у тебя с лицом? Красное совсем! Сгорела, что ли на солнце?
- Красное? – она удивилась. – Да, то-то я чувствую, жарко. Сколько сегодня градусов?
- Да градусов как обычно. Нет, тут что-то не так. Не заболела? Дай-ка лоб.
Сестра приложила ладонь и сердито хмыкнула:
- Точно температура. Наверно, в жару помидоры полола.
- Нет, не полола! А если бы и полола, то плечи бы обгорели, а не лицо.
- Намажь пока кефиром.
- Ну что я с кефиром в гости поеду? На ночь намажу.
- Ну ладно. Или кремом каким намажь.
И она снова вспомнила, как сестра тогда говорила: намажь лицо кремом.
И подумала о том, как часто бывает, что мы думаем о чем-то, а в это время нашу мысль кто-то произносит вслух.
 Ну, например, только запоет Тимка «Песенку велосипедиста»: Трудно было человеку десять тысяч лет назад! А в это время по радио диктор говорит: «Наши велосипедисты успешно выступили на чемпионате Европы». Сколько раз так бывало. В этом роде.
- Ну, поехали, детвора!
И когда это лицо так сгореть успело? Горит, горит.


В этом году они уехали на юг раньше, чем всегда, - в самом начале марта. Трое детей на маленьком пятачке крохотной квартирки в хрущевке заполняли собой все ее ограниченное пространство, всю ее скромную кубатуру. Особенно по вечерам и выходным, когда не ходили в детский сад. Они носились по всей квартире, кувыркались, дрались, стояли на голове, строили поезда из стульев и дворцы из кубиков, а также шалаши из одеял и театральные сцены из занавесок. Они сигали на диван с комода и скакали на диване, как на батуте, они были шумны и веселы и ни минуты не сидели спокойно – если не считать какого-то коротко времени в воскресное утро, когда им дозволялось смотреть телевизор. Конечно, они смотрели бы телевизор и в другое время, но обычно по вечерам шли новомодные на ту пору бразильские и мексиканские мыльные оперы, и телевизор смотрела бабушка. В такие часы дети могли заниматься в детской чем угодно, лишь бы не орали под ухом.

А что она? Кухня, стирка, малышка, и снова стирка, и снова кухня, и еще магазин… Хорошо хоть малышка умница - спокойная, добродушная. Не было с ней особых хлопот – ни с кормлением, ни с укладыванием. И все равно приходилось колготиться весь день. Дети, хозяйство… Куры, гуси, шутила она. Но она уже не просто привыкла к такой жизни, она полюбила ее. Ее нисколько не раздражал этот оптимистический шум, сочетающий в себе детский лепет, крик, смех, шлеп, хлоп, треск, звон, писк, визг, с ровным гудением телевизора, не раздражал яркий свет, мельтешение и круговерть. Дети росли весело, привольно, и она заражалась от них весельем и не чувствовала рядом с ними своей неволи и тяжести выпавшего на ее долю домашнего труда. Разве это труд? Обычная жизнь. Разве по-другому бывает?

Неля была бы вполне благополучна в своем карточном домике с благодушной свекровью, охотно делившейся с ней за утренним чаем (когда, отведя старшуков в садик, она приносила из магазина свежий хлеб и булочки и садилась кормить малышку) перипетиями жизни жгучих бразильцев и пылких мексиканцев, и с чудными детьми, порой облеплявшими ее со всех сторон и покрывавшими ее щеки поцелуями, так что сердце ее готово было разорваться от  острого ощущения счастья, если бы не одно обстоятельство, от мысли о котором сердце, наоборот сжималось и становилось пульсирующей точкою боли. Этим обстоятельством был муж.
Муж, который у нее был, и которого у нее не было. Конечно, он предупреждал ее. Предупреждал, когда она сообщила ему, что беременна в третий раз. Опять по телефону. Опять издалека. И опять услышала – на этот раз ожидаемо - холодное: «Что, уже ничего нельзя сделать?». А потом он сказал: «Ты жаловалась, что я мало бываю дома. Теперь и вовсе меня не увидишь». Конечно, он мотивировал это тем, что на большую семью надо будет больше работать. Но она знала: он не будет больше работать и больше зарабатывать. Он просто не хочет их видеть. Он просто не любит маленьких детей. Это не мое, говорит он, когда она просит его погулять с детьми или поиграть с ними в футбол. Это не мое, говорит он, когда она просит подержать на руках малышку. Это не мое, говорит он, когда она с температурой полощет пеленки и простыни в холодной воде и плача просит купить стиральную машину.

А что тогда твое?

Он тоже ее винит. Она знает. Он винит ее в том, что она не интересуется его работой, его делами. И он прав. Она не интересуется. Больше не интересуется. Хотя, в общем-то, в курсе всех его дел. Потому что он имеет привычку, приходя в десять или одиннадцать часов домой, когда она, уложив детей, дополаскивает последнее бельишко, еще с час висеть на телефоне и докладывать неизвестным ей людям о том, что за день произошло. Делает пять или шесть звонков и всем рассказывает одно и то же. А потом спрашивает ее, почему она не спрашивает. Ну, так что же произошло, спрашивает она. Будешь есть? Мы ужинали гречневой кашей. Нет, небрежно отмахивается он, у нас сегодня была делегация, мы посидели в кафе. А, понятно. Ну, я ложусь. Ложись. А я пойду достираю.


Они подъезжают к дому двоюродного брата. Ее брат – бизнесмен. Слово это новое, не слишком привычное. Деловой человек. Чем точно он занимается, сказать трудно. Кажется, продает телевизоры. А может, компьютеры. Но, главное, у него есть деньги, квартира с хорошим ремонтом и иностранная машина мерседес с личным водителем дядей Васей. Мерседес приехал! – вопили сегодня Сашка и Тимка. Сашка и Тимка не знают, что мерседес – иностранная машина, и что это не имя нарицательное, а имя собственное.
Имя возлюбленной графа Монте-Кристо.
Им отворяет келин, жена брата. У нее оперное имя Аида. Но вообще-то она танцовщица-балерина. А сейчас просто домохозяйка. Хозяйка дома. На ней длинное платье макси, косы уложены вокруг головы. Она – туркменка. На груди у нее золотое монисто. Она целует вошедших, не касаясь губами. Сашка и Тимка скидывают сандалики и скрываются в детской, во владениях шестилетней Айгульки. Смех, крик, писк, визг.
- Что у тебя с лицом? – спрашивает келин.
- Загорела, наверно.
- Странный какой-то загар.
Да, пора посмотреть на себя в зеркало, решает она. И что ко мне все пристали с этим красным лицом?
Проводит ладонью по лицу. Не узнает своего лица, своей кожи. Кожа шершавая, как наждак. Она ужасается. Отдает малышку сестре и спешит в ванную. Спиной слышит:
- Родители уже тут? – спрашивает сестра.
- И не только родители, - загадочно отвечает келин.
Лицо красное, шершавое, напряженное, необычное, не мое.
Что случилось с моим лицом?
А с моим взглядом?
Разве это мой взгляд, мои глаза?
Почему мне так плохо?
Ведь еще несколько часов назад, когда я смотрела на дельтаплан, на беркута, мне было так хорошо.
Что со мной?
Я заболела?
Риторический вопрос.

Она идет в комнату, где за накрытым столом сидят тетушки - ее собственная матушка, мать двоюродного брата и мать келин.
 - Ой, Нелечка, что у тебя с лицом? – восклицают хором.
- Ой, что это у тебя с лицом? – вторит им кто-то.
Она вздрагивает. Это голос ее мужа.
Муж появляется в балконной двери.
- Сюрприз! – говорит он. – Вот, решил приехать на твой юбилей!
Она подходит к нему, обнимает его, целует его.
- Ну ты и обгорела! – говорит муж и похохатывает.
- Да, есть маленько. Молодец, что приехал!
- Да вот решил отдохнуть, наконец, по-человечески. А то у нас как-то несправедливо получается: ты все отдыхаешь и отдыхаешь. А я чем хуже? Тоже решил рвануть на юга! Жарковато тут у вас, правда. Для меня уж, во всяком случае, жарковато.
- Ну что, Антон, встретил жену? – выходит с балкона отец. – А детей уже видел? Как малышка-то выросла, налилась! Крепенькая, как боровичок. А Тимка у нас такой… Нелли, что у тебя с лицом?
- Ничего, пап. От солнца, наверное.
- Сомнительно как-то. Как будто тебя пчелы покусали. Сразу двадцать штук.
- Никто меня не кусал.
Усаживаются за стол. Она – рядом с мужем, с малышкой на коленях.
- А это кто? – спрашивает муж. – Малышка, что ли? Я б ее не узнал! Толстая стала такая.
- Вовсе она не толстая. Маленькие дети все такие: пухленькие! Ты лучше послушай, как она у нас говорит! Ты когда ее последний раз видел? А? Малышка, это кто?
Малышка смешно склоняет голову на бок и, подумав, отвечает:
- Дядя.
Все смеются:
- Ну что, Антон, обидно?
Муж добродушно в ответ:
- Это мы быстро поправим! Дети ведь как попугаи. Повторяют, что им скажешь. Ну-ка, скажи: ПА-ПА.
Малышка отворачивается от него и прячет лицо на груди матери.
Новый взрыв смеха.
- Ничего, Антон, поживешь с нами дней пять, глядишь, она тебя и признает! -  улыбается отец и ласково спрашивает малышку: – Ай, бопем! Бул кiм ?
Малышка глядит исподлобья.
- Бул кiм, жаным ?
Малышка долго думает, дыша маме в шею, а потом улыбается дедушке и хитро так произносит:
- Это Антон!
Неля не знает, смеяться ей или плакать.



Смешанные чувства переполняли ее, когда она сидела там с ним рядом за шумным родственным столом. О, она была рада, да, рада, что он вспомнил о ее дне рождения, может быть, даже соскучился. Но разве она скучала без него? Тосковала о нем? Нет, не тосковала. И, видя сейчас, как он оживлен, как говорлив, как улыбается обаятельно всем направо и налево, как с аппетитом выпивает и хорошо закусывает, произносит и принимает тосты, она скорее стеснялась его, чем восхищалась им. Нет, она совсем им не восхищалась. Ей было за него неловко. И за то, что малышка не пошла к нему, и он не захотел ее, малышку, обнять и поцеловать. И за то, что не спрашивает, где Сашка и Тимка, и не спрашивает, как они тут вообще. Веселится с малознакомыми людьми, громко чокается, хвастается несуществующим бизнесом, под звон бокалов и на глазах у всех строит проекты… Он как Стива Облонский, думала она. А я как Долли. И никуда от этого не деться.
Она пила шампанское. Шампанское было невкусное, горькое. Голова кружилась. Да, наверно, я заболела, думала она. Может, все-таки тепловой удар? А ведь мне сегодня было так хорошо… Нет, нехорошо…
- Мам, а мам! – прилетел Тимка. – Хочу баурсак! – и вдруг заметил отца. – Ой, пап! Привет!!! – И запрыгнул ему на колени.
Муж от неожиданности чуть не уронил стакан.
- О! Человек! Привет! – гоготнул он.
С той же проворностью Тимка спрыгнул с его колен и, забыв про баурсак, помчался сообщать важную новость Сашке.
Все опять засмеялись.


Как всегда после сытного и пьяного ужина, муж громко храпел. Ему постелили на большом диване. Она легла с малышкой в детской. Храп доносился до детской.

Неля не могла спать. Ее мутило, бросало в жар, а потом в холод. Она накрывала лицо мокрым полотенцем, потом отшвыривала его в сторону. Ходила в туалет, на кухню пить воду, на балкон. Потом ложилась и мучилась.
Ей казалось, что в бессоннице ее виноват храп, доносившийся из соседней комнаты.
Она закрывала голову подушкой. Лицо горело и чесалось. Мокрое полотенце не снимало жар.
Малышка спокойно сопела рядом. Ее личико в свете ночника было ангельски безмятежным. Недаром сказал акушер, принимавший роды: «Какая, однако, благообразненькая!».  И она - Малышка – тогда вдруг затихла даже на пару секунд в его руках, услышавши первый тот комплимент. Красавица ты моя, ангелочек!
Наконец сон пришел.
Она сидела на лавочке в саду. Рядом играли дети. Сашка, Тимка, усердная Малышка с лопаткой. А с ними – кудрявый сынок ее старого друга - в белой рубашечке и аккуратных носочках. Слева от нее на лавочке сидел бородатый герой афганской войны. Справа – ироничный отец мальчика в белой рубашке. Она держала их обоих за руки и смеялась. Всем было хорошо.
- Что у тебя с лицом? – заботливо спросил герой афганской войны.
- Что у тебя с лицом? – ласково спросил отец кудрявого мальчика.
И поцеловал ее в губы. Она почувствовала, что задыхается.


И проснулась. Дышать было трудно. Она с трудом разлепила глаза. Уже совсем рассвело. Из открытой балконной двери тек свежий воздух. Малышка еще не проснулась.
Она погладила дочку по светлым волосам и спустила ноги с кровати. Пошла в ванную. Взглянула в зеркало.
И не узнала себя.
Лицо ее больше не было красным. Оно было белым. И огромным, как шар! Оно было твердым на ощупь. На месте глаз остались две узкие щелочки.
Это не я! Это какой-то инопланетянин. Вселился в мое тело, а я уже умерла.
- Мама! Мама! – звала Малышка.
И она поспешила к ней. Малышка потянулась к ней ручками, смеясь от радости видеть ее, от радости утра. Потянулась к груди. Довольная, стала сосать. Не отрывая ротика от груди, ласково погладила мать по твердой надутой щеке.
И тут в дверях показался муж. Он был в одних трусах. Над трусами нависал хорошо наметившийся пивной живот. По утрам после сытого и пьяного ужина муж обычно рано вставал, мучимый жаждой.
- Эй, человек, привет! – бросил он от двери, поворачиваясь идти в туалет. И вдруг что-то привлекло его внимание.
Ее лицо.
Ну конечно.
Он вошел в комнату.
Если он пожалеет меня, я заплачу, сказала она себе. Ведь это какая-то страшная аллергия. Я умираю.
Если он пожалеет меня, я останусь с ним.
- Слушай, а что это с твоей рожей? Дай-ка я посмотрю! Ха-ха-ха! Вот это шар! Ну ты и урод!!!
Малышка перестала сосать и отвернулась от него.
Неля быстро прикрыла грудь рубашкой.


Через час отец вызвал Скорую. И Неля не умерла от отека Квинке.


О, пьяные травы Алатау!
She belongs to you nevertheless.