***

Инна Штейн
ПЛОХОЕ ЛЕТО

Свое полное имя – Алевтина – Алька ненавидела. Никого так не звали ни в классе, ни во всей школе.
«Так ты Александра?» - спросил добрый дядечка, когда она лет десять назад гуляла в садике на Комсомольской, и протянул сосучку в шуршащем фантике. «Не приставайте к ребенку!» - закричала болтавшая на скамейке мама, вскочила, подбежала, выдрала конфетку из Алиной цепкой ручки и швырнула на землю. С тех пор, если кто-то, уж очень любопытный, узнав, что её зовут Алька, интересовался: «А целиком?» она отвечала, не задумываясь, «Александра», и мелкий, противный зверек, живущий у нее за диафрагмой и вначале пребольно царапавшийся, теперь ленился выпускать коготки.
Второго июня Альке исполнилось пятнадцать, и мама очень радовалась, что успела часть продуктов на день рождения закупить заранее, до первого числа, когда объявили повышение цен.
- Чему ты радуешься? – пожимал плечами папа. – На всю жизнь запаслась?
 - Ну, все-таки… - неопределенно отвечала мама, намазывая сметанный крем на медовые коржи «Кутузовского», самого любимого Алькиного торта. Густую базарную сметану мама сбивала венчиком очень осторожно, чтобы не дай Бог, не отделилась маслянка, но у опытных хозяек таких казусов не бывает, и обильно посыпанный орехами торт был отправлен в холодильник пропитываться. Оставшийся на стенках миски крем Алька выгребла пальцем, который еще долго пах ванилью.
Наутро после дня рождения Алька взяла тетрадку с английскими текстами, подстилку, два куска торта и вместе с подругой Надей поехала в парк Шевченко – готовиться к экзамену за восьмой класс.
Двадцать восьмой повез их сначала по Комсомольской, затем завернул на Чижикова, затем на Белинского; народ ехал на Привоз, на вокзал, на пляж, толкался, ругался, протискивался к выходу, активно работая локтями, и на конечной выдавился из вагона, как паста из тюбика.
Девочки пошли к парку мимо больницы, мимо корта, мимо военного санатория. В конце широкой аллеи возвышался открытый всего два года назад памятник Неизвестному матросу. Они остановились у вечного огня - Надя построила глазки мальчику в матросской форме, стоявшему на посту № 1, - и свернули не направо, к Ланжерону, а налево, в ту часть парка, где людей почти не было.
Побродив между деревьями и немного поспорив, они нашли место, которое понравилось обеим, постелили подстилку и стали зубрить довольно сложные английские тексты о Великобритании, президенте Соединенных Штатов Джоне Кеннеди, которого все девочки в классе единогласно считали пупсиком, и о борце за мир Никите Сергеевиче Хрущове, герое анекдотов, которые родители запрещали рассказывать в школе, но все рассказывали.
Выучив текст, Алька и Надя менялись тетрадками и слушали друг друга, исправляя ошибки и подсказывая забытое. Часа через два они устали, слопали тортик и улеглись отдохнуть – каждая на свой манер: маленькая пухлая Надя утверждала, что у нее живот раздулся от торта и легла на спину, а в организме худющей Альки кусок торта исчез без всяких о себе напоминаний, и она легла на живот.
Подперев щеки ладонями, Алька рассматривала крошечный желтый цветочек «куриная слепота», к которому ни в коем случае нельзя притрагиваться, потому что, если потом потереть глаза, то можно ослепнуть. Совсем уж микроскопическая блошка-букашка ползла по широкой травинке, вдруг оказалось, что у этой малявки есть крылья, она взлетела и опустилась на соседний колосок. Алька стряхнула букашку, сорвала колосок и стала жевать кислый стебелек.
Она думала совсем не об экзаменах, а об итальянском фильме «Рокко и его братья», который посмотрела на прошлой неделе в летнем кинотеатре «Мир».
Алька была девочка странная – в кино не плакала и в актеров не влюблялась, а одноклассников считала сопляками и придурками. Её тощее тело, лишенное каких бы то ни было соблазнительных округлостей, не привлекало их внимания. Большинство девочек, по южному быстро созревших, могли похвастаться и увесистой грудью и круглой попкой, а Манана Мурадян – таким огромным задом, что шлепнуть по нему стало в школе национальным видом спорта. Главное было - унести ноги, потому что зазевавшегося Манана крепко била.
Одноклассницы крутили любовь напропалую, у некоторых были вполне взрослые ухажеры. Этих вертихвосток Алька презирала, причем была уверена, что не за их увлечение мальчиками, а за глупость, ограниченность и равнодушие к чтению. И сейчас, грызя травинку, она видела перед собой не прекрасные глаза Рокко, то холодные, то жестокие, то жалкие, не его удивительное лицо, которое каждая нормальная девочка мечтала бы осыпать поцелуями, а идейного Чиро, сказавшего ужасно-ужасно понравившиеся ей слова о том, что ничего нельзя забывать и прощать.
Глаза стали слипаться, Алька уронила голову на скрещенные руки и задремала. Ей начал сниться сон, совсем не соответствующий её насмешливому равнодушию ко всяким там страстям-мордастям. Она опять идет по широкой аллее к памятнику Неизвестному матросу, но на этот раз одна, без Нади, и это она, а не Надя, улыбается мальчику, стоящему в почетном карауле, манящей многозначительной улыбкой, и он улыбается ей в ответ. Каким-то образом они оказываются на раскаленных плитах Массива, она лежит совершенно голая, он кладет руку на треугольник, проросший темными курчавыми волосками и протискивает палец к крошечному бугорку, который так приятно трогать, когда стоишь под душем…
-Алька, Алька, проснись! - трясла её за плечо Надя. - Тебе что, страшный сон приснился?
Все еще чувствуя запретное прикосновение, Алька уперлась руками в землю, подтянула ноги, перевернулась и уселась по-турецки. Легче было умереть, чем рассказать о приснившемся, и она сердито ответила:
-Ничего мне не снилось.
-Ты стонала и дергалась. Я что, дурная? Не хочешь – не говори, - обиделась закадычная подружка, которая очень любила лезть в душу. – Тебя, наверное, во сне душили. Полюбуйся на себя.
Надя достала из большого накладного кармана цветастой ситцевой юбки круглое зеркальце и протянула его Альке.
Из зазеркалья смотрела на Альку незнакомая девица с пунцовыми щеками, распатланными волосами и явно порочным взглядом широко расставленных очень темных цыганских глаз.
-Да, видик еще тот, - неодобрительно пробурчала она. – Все, на сегодня хватит, я устала. Пошли домой.
Но они не успели еще встать с подстилки, как из-за деревьев показались два парня лет подвадцати, по Алькиным понятиям – совсем пожилые.
-Привет, чернилочки, - улыбаясь сказал один из них, симпатичный, в заграничной белой рубашке с вышитым на карманчике корабликом.
-Какие герлы, ах, ах, высокий класс! – сказал второй, тоже очень симпатичный, с длинными каштановыми волосами, в пестрой рубашке навыпуск, тоже явно импортной.
Надя сразу же заулыбалась в ответ на противные (по Алькиному мнению) усмешечки противных (ей очень хотелось так думать) парней.
Вообще-то ей тоже хотелось улыбнуться, показать, что про «высокий класс» она поняла, - а вы как думали? я не какая-нибудь глупая малолетка, книги читаю, - но вместо этого она состроила неприступную гримасу.
Парни уселись рядом на подстилку и стали клеиться, но без пошлостей, остроумно. Алька парировала достойно, блистала знанием литературы, а Надя все больше хихикала и вставляла замечания не по делу.
Тот, что был в белой рубашке, сидел рядом с Надей, а в цветной – рядом с Алькой, и она, не поднимая глаз, рассматривала зеленые пальмы, синие волны с белой пеной и яркие тропические цветы.
Вдруг она почувствовала, как рука парня легла ей сзади на шею и стала осторожно её поглаживать. Несколько секунд Алька сидела не шевелясь, как заколдованная, потом вскочила и закричала:
-Дурак!
Парень захохотал, и она с ужасом увидела, что второй уже расстегнул Надину нейлоновую блузку и засунул руку ей за пазуху.
-Надя, ты идешь домой? – слабым голосом спросила Алька.
Подруга не отозвалась, глаза её были закрыты, губы растянуты в бессмысленной улыбке – она ловила кайф.
-Иди, иди, девочка, - насмешливо произнес разочарованный кавалер и повернулся к Наде.
Алька схватила тетрадку с текстами и побежала прочь из парка. По дороге она зацепилась за цветущий куст шиповника и порвала свой любимый оранжевый сарафан на тонких бретельках.


Я с Надей больше не дружу. Мне даже смотреть в её сторону противно. И объясняться с ней я не собираюсь. Она на следующий день позвонила и спросила, идем ли мы в парк темы учить, я сказала, что никуда с ней не пойду. Она спрашивает: «Ты чего дуешься? Я, чтоб ты знала, сразу за тобой из парка ушла». А я ей в ответ: «Мне это совсем неинтересно». И бросила трубку.
К экзаменам я дальше готовилась одна и в парк больше не ездила – сидела дома. Мама спросила, не поссорилась ли я с Надей, а я ответила – нет, просто самой мне легче и быстрее. Не представляю, как другие с родителями делятся, обо всем им рассказывают, я так не могу. В пятом классе, когда я совсем дурная была, написала зачем-то записку: «Юра Лев – хороший мальчик, я его люблю” и положила в карман передника. А мама нашла. Я от стыда чуть под землю не провалилась. Хорошо, что она мне ни слова не сказала, а то я бы в окно выпрыгнула.
Все экзамены я сдала на «пять», только алгебру – на «четыре». Приятно, конечно, только на самом деле – наплевать. Если ты хорошая девочка – тебе ниже четверки не поставят, а если ты хулиган – не видать тебе хороших оценок, как своих ушей без зеркала. Большинство учителей такие, только наш математик Владимир Ефимович ставит то, что заслужил. Я слышала – другие учителя, а особенно наш директор, по прозвищу Чипка, его терпеть не могут, потому что он двоек не жалеет и понижает процент успеваемости.
А на выпускном ко мне Сима Левертова подошла и пригласила к себе на день рождения. Я чуть не упала. Сима – самая стильная девица в нашем классе, на ней любая тряпка смотрится, как фирма. И на выпускном на ней было нечто сногсшибательное – умереть и не встать. Все девочки были в светлом, только Сима в ярко-красном, а еще Наташа Бардашевская в черном. У нее мама недавно повесилась. Родила ребенка и повесилась. Родовая горячка. Я и не знала, что такое бывает.
Передо мной стала большая проблема: что надеть к Симе? Свое выпускное, белое в синий горошек, надеть было нельзя. Оно получилось такое детское, круглый воротничок и рукавчики фонариком, фасон мама выбирала, мне было все равно. А теперь мне не все равно. Я сказала маме, что мне нужно новое платье, у неё от удивления чуть глаза на лоб не вылезли. Но она почему-то не возражала. Мы пошли в «Ткани» на Ришельевскую угол Карла Либкнехта и купили чудную желтую тафту, очень красивую, очень-очень.
Я сказала, что к той портнихе, которая шила мне выпускное, больше не пойду – она старая, толстая и противная. Я вся дрожала от отвращения, когда она ко мне прикасалась. Мама и на этот раз промолчала, позвонила своей подруге тёте Клаве и та порекомендовала свою портниху, очень модную и дорогую. Она сшила мне замечательное платье, я фасон выбирала в заграничном журнале, раньше я таких не видела. Юбка в бантовке, вырез лодочкой, пояс широкий с пряжкой, обтянутой тканью, пряжку она сама дала, бесплатно, в подарок. Сколько мама заплатила – я не знаю, она мне не сказала, а я не спрашивала. Наверное много, потому что я слышала, как они с папой ругались, он говорил: «Некуда деньги девать», а она что-то ему возражала, только тихо, я не расслышала что.
Мама с папой постоянно ругаются. Когда маленькая была – не понимала почему, а теперь знаю. Папа ревнует маму к её бывшему жениху Алику Бронштейну, только ведь его на войне убили, значит ревнует к его памяти. Я своими глазами не видела, но слышала как мама папу обвиняла, что он с Алика письмами в туалет бегал, я считаю, что это подлость.
Мама мне фотографию Алика показывала – красивый, у него еще отец на фронте погиб и брат. Пока я в школу не пошла, мы часто Алика маму навещали, я её называла бабушка Рива. У неё один-единственный сын в живых остался – дядя Майор, я с его сыном Сашей в первый раз в жизни целовалась. Нам было лет по шесть, коридор был длинный-предлинный, темный-претемный, коммунальный. Мы губы вытянули трубочкой и чмокнулись. Смехота.
А теперь мы к бабушке Риве не ходим. Она умерла.
Проблема с платьем была решена, туфли белые с выпускного вполне подошли, осталось только прическу сделать. Все девчонки, когда гулять идут, бабетту себе сооружают, Сима даже в школу с бабеттой ходит, грозились её из комсомола исключить, а она носик свой точеный вверх задерет и смеется. Никто её ниоткуда не исключил, школе скандал не нужен. Наша классная, Полина Семеновна, её постоянно пилит, так Сима серьги нацепила и маникюр делает, а за ней её подружки – обезьянки все, как одна, маникюрятся.
Только попробуй с моими патлами бабетту сделать. Начесаться – начесалась, а они торчат в разные стороны – слишком короткие. Еле-еле заколками закрепила и “Прелестью” залакировала.
Ну, и пошла. Сима от нас недалеко живет, на Баранова, в старом доме. А мы в сталинском, все нашей квартире завидуют. Сима на шесть пригласила, а я решила в полседьмого пойти, чтобы первой не быть, и все равно – раньше всех пришла. Потом девочки стали приходить, а еще мальчики, нет, не из нашего класса, да их и мальчиками назвать нельзя, - взрослые, лет по восемнадцать. И все дарили шикарные подарки, один – даже духи заграничные, не какую-то там «Красную Москву», которой старухи душатся или «Международный женский день», папа их каждый год маме на 8 Марта дарит. А я книгу принесла, «Собор Парижской богоматери», вот дура!
Последней Надя приползла, я не подозревала, что Сима её тоже пригласила, и не одна, а с теми двумя парнями из парка Шевченко. «Вот, обещала привести и привела», - гордо заявила она Симе, а Сима им: «Рада познакомиться», ну просто английская королева.
Тот, который ко мне лез, был на этот раз не в рубашке с пальмами, а в премиленькой бобочке в сине-красную полоску с тремя пуговичками, только сейчас «бобочка» уже не говорят, а как – я не помню, что-то на английский манер. Еще на нем были джинсы в облипочку – закачаешься, я о таких сто лет мечтаю.
Он как меня увидел – улыбнулся то ли презрительно, то ли снисходительно, в общем, противно. Я, конечно, сделала вид, что первый раз его вижу.
На столе столько всякого было – полный отпад, я очень мало ела, чтобы не подумали, что я из голодного края, но бутерброд с черной икрой и кусочек салями все же съела – не удержалась.
И выпивка была – вино венгерское «Леанка» в длинных бутылках и ликер «Шерри-бренди». Я попробовала, ничего, вкусно, но мама вишневку делает ничуть не хуже. Она когда осенью вишневку сливает – пьяная вишня остается, я её просто обожаю.
Потом танцы начались. Только сестры Берри запели, этот кадр ко мне подвалил и пригласил танцевать. Не знаю, что со мной произошло, я вообще-то люблю танцевать, дома, когда никого нет, балерину из себя изображаю, даже на пальцах могу, один раз так руками размахалась, что часы задела, тяжеленные, металлические, они упали, стекло разбилось и стрелки отвалились. А тут руки-ноги стали деревянными, не гнутся, и все тут, тело совершенно отказалось слушаться, он попытался вести, а я ни в какую. Тогда он меня к дивану подвел и сказал: «Пардон, мадемуазель, не буду вас больше напрягать», - а улыбка у него была… Ужас!
Я на диване сидела и слова Холдена об одной девочке вспоминала. Он говорил, что танцевать с ней все равно, что статую Свободы по залу тягать. Я Холдена очень люблю, но совсем не так, как хотелось бы мальчика полюбить, только чтоб он обязательно умным был и понимающим, а как брата. Я всю жизнь о брате мечтаю, о старшем, чтоб помогал и советовал, только старшего брата у меня нет, а младшего я всего один раз видела – в мусорном ведре. У мамы выкидыш был, простыня вся в крови, скорая приехала и маму увезла, а до этого они что-то в ведро выбросили. Родители думают, что я совсем ничего не соображаю, а я сообразила, пошла в туалет, вытащила из ведра марлю окровавленную и развернула. Там мой братик и лежал. На вид настоящий головастик, я таких в пруду видела, когда с Надей к её тёте с дядей в деревню ездила. Так и нет у меня брата.
Потом папа на маму орал, обвинял, что она нарочно это сделала, а он так о сыне мечтает.
Веселье у Симы продолжалось, девицы такое выделывали, завидки брали смотреть, лучше всех Сима твист танцевала, а с ней тот парень, кадр, чувак, как там их сейчас еще называют… А я потихоньку домой смылась. По-английски. Хотя вообще-то, конечно, по-дурацки. Никто меня больше никуда не пригласит. Ну, и ладно. Я всегда знала, что я не такая, как все.


О своем позоре Алька никому ничего не рассказала, на вопрос мамы, как прошел день рождения, ответила: «Ничего». Мама посмотрела на нее странно и больше не приставала.
Лето было в разгаре, жара стояла такая, что плавился асфальт, на ночь мама развешивала на стульях мокрые простыни. Алька каждый день одна-одинешенька ездила на море, брала с собой тяжелый том «Жана-Кристофа» и читала до тех пор, пока темные пятна не плыли перед глазами. Тогда она переворачивала книгу домиком и шла купаться.
Тело было таким раскаленным, что вода казалась ужасно холодной, Алька с разбегу плюхалась в воду, на губах её появлялась счастливая улыбка, и она плыла, плыла, плыла до самого волнореза, обросшего скользкими водорослями и острыми мидиями. Ловко ухватившись за край, она вылезала на бетон, отворачивалась от берега и смотрела в море, где видимая только ей, бежала по волнам девушка, тоже не такая, как все.
В один из дней, спускаясь к пляжу, Алька увидела, что на море  волны и сначала обрадовалась, потому что ужасно-ужасно любила прыгать на волнах, а потом огорчилась, потому что прыгать лучше всего вдвоем, взявшись за руки. Можно с подругой, можно со старшим братом, а можно…
«Глупости какие», - подумала Алька, побежала вниз, стянула ставшее узким старое штапельное платье цыганской расцветки – по зеленому полю малиновые розы – и сразу же вошла в море. Шум голосов смешивался с шумом волн, они языками набегали на берег, слизывая песок с разноцветными камушками и ракушками, и пытались то затащить Альку в воду, то вышвырнуть её на берег. Она зашла глубже, высокая волна накрыла её с головой, это было так весело, что вынырнув, она засмеялась.
Только подплывая к волнорезу, Алька поняла, что взобраться на него сегодня будет нелегко. Разумно было бы повернуть к берегу? – но разумная эта мысль даже не пришла ей в голову. Волны подхватили её и стали швырять о стенку, на какое-то мгновение ей стало страшно, вдруг с волнореза протянулась к ней чья-то крепкая рука, она ухватилась за нее и оказалась наверху.
-Больно? – сочувственно спросил спаситель, которого сквозь воду, стекавшую с волос, она еще не успела рассмотреть.
-Почему больно? – удивилась Алька и посмотрела вниз, туда, куда смотрел он. На левой коленке была ссадина.
Сразу же стало больно. Алька чуть было не скривилась, но вовремя спохватилась, изобразила беспечную улыбку и махнула рукой:
-А, ерунда!
-Смелая какая! – улыбнулся спаситель и посмотрел на нее с одобрением.
Тут и она на него посмотрела. Он был невысокий, с очень развитой мускулатурой, коротко подстриженными светлыми волосами и глазами, похожими на глаза её матери – желто-зелеными, кошачьими.
Плавки на нем были совсем не стильные, выцветшие, трикотажные, даже со спущенной петлей. Не очень-то это понравилось Альке, но она укорила себя, что только такие дурочки, как Надя, обращают внимание на всякую ерунду.
Они стояли, отвернувшись от берега, так, как любила Алька, смотрели на расставленные по линии горизонта корабли и болтали ни о чем. Как-то так получилось, что Алька рассказала ему и в какой школе учится, и в какой класс перешла, и где живет. Самое удивительное, что когда он спросил как её зовут, она ответила – Алевтина, сокращенно – Алька.
-Алевтина, - повторил он, - красивое имя.
Алька чувствовала, что он все в ней одобряет – и черные её цыганские глаза, и фигуру, вдруг оказавшуюся не тощей, а стройной, и даже жатый ситцевый цельный купальник, который утягивал толстых, а худым, как Алька, прибавлял объема в нужных местах. Ходить в отдельном купальнике Алька стеснялась.
О себе он ничего не рассказывал, только имя назвал – Коля. Сколько ему лет Алька спросить постеснялась, видно было, что много, может девятнадцать, может двадцать, но странно, он совсем ей не казался старым.
Имя его Альке не понравилось – уж очень простое, среди знакомых мальчишек были Саши, Юры, Жени, Олеги, Славики, Марики и Эдики, и ни одного Коли. И ни одного Феди. И ни одного Степы. Нет, в младших классах у них был один Степа, ну просто круглый идиот, и после четвертого класса его вышибли за неуспеваемость. В английской школе таким делать нечего. Алька бы о нем забыла давно, только один случай засел в памяти. Им велели принести спичечные коробки с калом для анализа на яйцеглист, все свои коробочки стыдливо из портфелей не вынимали, а Степа коробочку открыл, гонялся за девочками и под нос пихал, чтоб понюхали.
Дурацкое это воспоминание промелькнуло и исчезло, точнее не само исчезло, Альке пришлось сделать усилие, чтобы от него избавиться.
Море ослепительно сверкало под июльским солнцем и прищурившись, она стала считать корабли на горизонте. Странно, но Коля сразу угадал, чем она занимается и через мгновение воскликнул:
-Пятнадцать!
-А у меня шестнадцать! – торжествующе закричала Алька и показала на маленькую красную точку между двумя темными кораблями.
-Ты смотри, какая глазастая, - удивился Коля и улыбнулся как-то по особенному.
-Да, я такая! – с неведомо откуда взявшимся кокетством сказала Алька, потом засмущалась и покраснела так сильно, что красные пятна проступили сквозь загар.
К счастью, он этого не заметил, а может просто сделал вид.
Они пробыли на пляже целый день, плавали, лежали на узкой Алькиной подстилке близко-близко друг к другу, разговаривали, молчали, ели купленную у тетки пшенку, посыпанную крупной солью, и Альке было так весело, легко и хорошо, как никогда в жизни.
В шесть часов Коля заторопился, сказал, что ему пора, они оделись и поднялись наверх, только не по лестнице, а по узкой крутой тропинке, он шел впереди и тянул её за руку, пластмассовые шлепки скользили, она ойкала и смеялась.
Пахло нагретой пылью и бурьянами.
На остановке двадцать восьмого он спросил, какой у неё телефон.
-Очень лёгкий, - ответила Алька, - тройка, две четверки и две пятерки.
-Я запомню, - кивнул он.
Тут подошел трамвай, Алька еле влезла в переполненный вагон и даже не смогла посмотреть на Колю в окно, а так хотелось!
Он позвонил тем же вечером, очень поздно, в половине двенадцатого, когда родители уже легли спать. Алька тоже была в постели, но не спала, а читала «Иметь и не иметь». «Жан-Кристоф» был проглочен за пять дней.
И началось то, что папа с раздражением называл дурдомом: Коля звонил каждый вечер, всегда в половине двенадцатого, и они болтали до одурения, утром Алька не могла вспомнить о чем, но какое это имело значение?
Одно только смущало Альку, казалось ей очень странным – свиданий ей Коля не назначал, ни разу даже не намекнул, что пора встретиться.
Но почему, почему?
В середине июля Алька восстановила отношения с Евой Будман. Они дружили в младших классах, до коварной разлучницы Нади. Ева, полная, с очень белой кожей, усыпанной веснушками, и светло-рыжими, мелко-кучерявыми, небрежно заплетенными в толстую косу волосами, на море не ходила: у нее было больное сердце, и они встречались по вечерам. Не успевала Ева переступить порог, как мама угощала её обедом, и Алька знала почему - Ева была бедная. Жила она рядом с табачной фабрикой, на первом этаже ветхого двухэтажного дома вместе с мамой и двумя старшими братьями. Отца у неё не было, а мать выглядела глубокой старухой, хуже всех мам в классе, называвших друг друга старым словом «мадам».
Мадам Будман горбатилась на фабрике, а еще убирала у людей, брат Игорь учился в политехе, брат Сюля (он же Шурик) – на юрфаке, и оба хватались за любую работу. Комнатушка мрачного технаря Игоря была завалена какими-то непонятными деталями – он чинил магнитофоны, а в темном закутке, где ютился Сюля, высились пирамиды книг, к нему часто приходили стародревние старички и старушки, и он составлял для них какие-то бумаги.
Кормить Альку там никогда не кормили. Зато у Евы было интересно. Именно в комнатушке Игоря услышала она впервые Окуджаву, и про Леньку Королева, и про бумажного солдата, и про последний троллейбус. Как-то она без спроса вошла к Игорю и услышала звучащий с магнитофонной ленты хриплый голос: «Вот как просто попасть в палачи, промолчи, промолчи, промолчи».
-Кто это? – спросила Алька.
Игорь буркнул, что стучать надо и еще какую-то глупость про любопытную Варвару.
Зато Сюля был очень добрый. Он разрешал Альке рыться в его книгах, и она нашла толстый потрепанный том о самых знаменитых преступниках в истории криминалистики, попросила домой и прочла залпом. О том, что люди бывают очень жестокими, она уже знала, но не до такой же степени…
Алька чувствовала, что нравится Сюле, и ей это было ужасно, просто ужасно неприятно. И ничего с этим нельзя было поделать. Умный, начитанный, без памяти своей мамой любимый, Сюля был не от мира сего. Алька, стремящаяся к чему-то необыкновенному, считавшая и себя необыкновенной, отвергала странного Сюлю всем своим существом.
Наступил август. Душными вечерами соседи собирались во дворе, женщины делились рецептами, ругали дороговизну, хвастались детьми и внуками, жаловались на зятей и невесток; мужчины без стеснения выходили в одних полосатых пижамных штанах, а то и вовсе в сатиновых черных семейных трусах и обливались по пояс под дворовой колонкой. Дети, с горящими щеками, такие мокрые, как-будто их тоже только что облили водой, гоняли как скаженные, а подростки, расположившись на цементном бордюре у входа в подвал, вели свои собственные, непонятные ни взрослым, ни детям разговоры.
Обычно Алька проходила мимо, не повернув головы, чувствуя вмиг одеревеневшей спиной то ли насмешливые, то ли презрительные взгляды. Членом дворовой компании она не была.
В детстве Алька гуляла только с мамой. Они ходили либо в садик на Комсомольской, либо на Соборку, а иногда на бульвар, протянувшийся от горсовета до колоннады. Алька мчалась к пушке, влезть на которую так хотелось, но мама запрещала, брызгалась под струями, льющимися из дельфиньих пастей в большие чаши у Пушкина, взлетала по ступенькам к Дюку и держалась за холодное ядро, с криком: «Я сама, сама!» влезала на отполированную спину мраморного льва и мечтала, как она пойдет в школу, станет сначала октябренком, потом пионеркой и придет во Дворец пионеров. На этом её мечты обрывались, что она там будет делать -  Алька не знала. Потом обязательно надо было пробежать через колоннаду и, остановившись над обрывом, с тайным страхом посмотреть вниз, на балку, застроенную старыми домами и заросшую вонючим чумаком.
Еще можно было полюбоваться Шахским дворцом. Алька часто просила подойти к нему поближе, и, если мама соглашалась, они шли через Краснофлотский переулок к Екатерининской площади, на которой когда-то стоял большой-пребольшой памятник (папа его помнил, а мама – нет), потом через Сабанеев мост, сворачивали на Гоголя и, миновав атлантов, останавливались на пустыре. Дворец был красивый, только очень облезлый, и мама рассказывала, что во время войны в нем жил главный румын, который убил мамину двоюродную сестру Бузю. «Ей было столько же, сколько тебе», - говорила мама. Ну, потом Алька становилась все старше и старше, а Бузя так и осталась маленькой.
В  тот вечер Алька задержалась у Евы, потому что они листали неведомо как затесавшуюся среди Сюлиных книг подшивку старого журнала «Сатирикон», увлеклись и забыли о времени. Наконец Алька спохватилась и стала прощаться.
-До встречи, - сказала она.
-Где и когда? – вдруг спросил Сюля, который сидел на своём топчане, читал книгу и, казалось, не обращал на Альку никакого внимания.
Она взглянула на него и увидела необыкновенной красоты большие черные глаза, точь в точь такие, как у другого странного маленького человечка. И взгляд был точь в точь такой, каким он смотрел на глупую слепую цветочницу.
Алька ничего не ответила, выскочила в палисадник, хлопнула дверцей калитки и побежала домой. Ей было стыдно. Стыдно за чувство отвращения, чуть ли не омерзения, охватившее её, когда она посмотрела на Сюлю. Ей было обидно. Обидно из-за того, что Сюля пытался назначить ей свидание, а Коля – нет. И ей было непонятно. Непонятно, почему она испытывала страстное желание увидеть Колю, не прочитавшего ни одной её любимой книги, да что там не прочитавшего, не слышавшего о них никогда!
Алька вошла в свой двор, увидев сидящих на бордюре подростков, почувствовала всегдашнюю скованность, но на этот раз, вместо того, чтобы ускорить шаг, замедлила его. При этом она смотрела себе под ноги.
Может это было совпадение, а может был уловлен какой-то сигнал, который Алька подала, сама того не сознавая, но она услышала:
-Алька, иди к нам!
Звала её жившая на четвертом этаже Наташа, единственная девочка в компании. Весь район знал, что Наташа была честная давалка, и Алька, ни с кем на районе не общавшаяся, тоже об этом откуда-то знала. Смущала ли её Наташина подмоченная репутация? Да нисколько! Ханжество она считала смертным грехом. Грехом, присущим только взрослым.
-Иди, не боись! – позвал Сережа, он же Серый, он же Серж, главный в компании, красавчик и стиляга, к тому же игравший не в футбол на пустыре, как все, а в большой теннис на корте возле парка Шевченко.
-Почему это я должна бояться? – оттопырила нижнюю губку Алька, подошла и села на бордюр.
-Ты в музыке шаришь? – спросил Серый.
-Нет, я в этом темная, как три подвала, - призналась она, и прозвучало это как достоинство, а не как недостаток.
-А мне нравится Робертино Лоретти, - сообщила Наташа. – Я на нем торчу.
-Наша Наташа торчит на всех, - вклинился в разговор прыщавый мелкий Вадик.
-На всех, кроме тебя, - отбрила Наташа, засмеялась, и Алька засмеялась вместе с ней.
А дворовой шут гороховый, Вовка-морковка, красная головка, вдруг сорвался с места и, дергаясь костлявым телом, завопил:
Зиганшин – буги,
Зиганшин – рок,
Зиганшин скушал
Чужой сапог!
-Какое старье! Ничего вы не хаваете в колбасных обрезках! – воскликнул Серж. – Вот мне мой старик пластинку привез – закачаешься! Негр поет, слушайте!
И он спел довольно приятным голосом первый куплет “I can’t stop loving you”, а на словах “I can’t stop wanting you” кинул на Альку выразительный взгляд. Очень даже выразительный.
Алька сделала вид, что ничего не понимает. И кого она хотела обмануть? Серый знал, что она тоже учится в английской школе, только он на Гаванной, а она на Соборке.
-Very nice song, - неожиданно для себя самой сказала Алька и насмешливо посмотрела на Сержика, которому легко было быть таким клевым – его старик ходил в загранку. - У нас тоже хорошие песни есть.
Чувствуя себя совершенно свободной, она запела и взлетела вслед за чистым и звонким голосом прямо к первой звезде, только что появившейся в вечернем небе.
Грохот палочек, то ближе он, то дальше,
Сквозь сумятицу, и полночь, и туман,
Неужели ты не слышишь, как веселый барабанщик
Вдоль по улице проносит барабан?
Сегодня она будет разговаривать с Колей, и они скоро встретятся, очень скоро, может быть даже завтра.


Нет, я все-таки умная! Я знала, знала, что Коля хочет меня видеть, просто он раньше не мог. «Почему?» - спросила я, правильно меня Игорь любопытной Варварой обозвал. «Увидишь меня и сама все поймешь», - ответил он.
Что же я такое увижу, чего раньше не видела? На нем одни плавки были, я все прекрасно разглядела.
Он сказал, что будет ждать меня в восемь вечера в садике на Средней, возле танка «На испуг». Такие танки во время обороны на «Январке» клепали. А до войны папа, когда на рабфаке учился, работал на «Январке» и говорит, что лазил по кранам, как обезьяна.
Почему в этом садике, а не в центре – он не объяснил, а мне было без разницы. Лишь бы его увидеть.
Носить мне совершенно нечего, пришлось оранжевый сарафан зашить аккуратно и в нем идти! Зашивала, конечно, мама, а то у меня руки-крюки, спасибо, что не морда ящиком.
Было ровно восемь, когда я к памятнику подошла, а его там не было. Может, надо было позже прийти? Говорят, что девушки должны опаздывать.
Только я даже расстроиться не успела, как увидела, что он ко мне идет, спешит, торопится, я его сразу узнала.
И точно, увидев его, я все поняла. Так вот почему он свидания не назначал! Он себе не хозяин.
-Привет! – сказал он смущенно.
-Привет! – ответила я, как ни в чем не бывало. – Что, в самоволку сбежал?
-А ты откуда знаешь?
-Догадалась. Я сообразительная.
Коля рассмеялся и сказал:
-Ты замечательная. Я так боялся!
-Чего это? – не поняла я, а еще сообразительная.
-Многие девчонки с солдатиками не хотят встречаться.
-Значит они куколки-балетницы, воображули-сплетницы, - сказала я и глазками клип-клип, клип-клип. Изобразила воображулю. Мы оба расхохотались и стали по аллеям бродить – искать свободную скамейку.
Только откуда же взяться свободной скамейке летом в садике, когда такая духота? Дети вопят, мамаши трепятся, старушки сидят, сомкнув ряды, и на нас недовольно смотрят.
Уже темнеть начало, а мама сказала, чтобы быть в десять дома, как штык. Папа хотел, чтобы в девять, но она ему что-то прошептала, и он согласился.
Наконец нам повезло. Коля в кустах скамейку углядел, мы на нее опустились и сразу же стали целоваться. Долго целовались. Оказалось, что это очень здорово. В кино когда целуются – глаза закрывают, я тоже глаза закрыла и к себе прислушивалась: тепло по всему телу разлилось и мурашки бегали. А кое-где совсем жарко стало.
Он от моих губ свои губы отлепил и сказал:
-Дорвался.
-До чего это ты дорвался? – это я из себя дурочку строила.
-Дорвался солдатик до поцелуев. А ты здорово целуешься.
Вот как! Значит я здорово целуюсь! Приятная новость.
Гимнастерка у него была застиранная, на солнце выгоревшая, но почему-то мне было приятно к ней прикасаться. Наверное, когда человек нравится – все в нем нравится, даже старая гимнастерка.
Коля сказал, что не может меня проводить, его часть на Средней, совсем рядом, и ему надо бежать. А главное – он сказал, что у него в воскресенье увольнение, и мы договорились на конечной двадцать девятого встретиться и поехать в Люстдорф. Насчет Люстдорфа – это я предложила, он из Донецка, служит уже второй год, центр знает хорошо, а про Люстдорф и не слышал никогда.
Я домой приехала, маме крикнула, что пришла и во дворе с ребятами посидела. Наташа такая красивая, вся из себя блондинка, и не шкиля-макарона, как я, а совсем даже наоборот. У нас таких роскошными называют.
Сережа очень умным оказался, прочел навалом, но говорит, что это не главное, а главное – много бабок зарабатывать. Он в вышку собирается, хочет увидеть, какая жизнь за бургом.
 Вадик только очень противный, но я его игнорирую. А Вовчик меня смешит.
В полдвенадцатого Коля позвонил, всякие глупости по телефону шептал, не в смысле пошлости, а приятное. Легла я поздно, свет потушила, только спать совсем не хотелось.
А родители, между прочим, тоже не спали, слышу – шепчутся. Я подумала, что про нас с Колей, на цыпочках к их двери подкралась, ушки навострила, чтоб понять, о чем это они. Папа что-то маме говорил, только уж очень тихо, я разобрала всего пару слов: «демонстрация», «расстреляли», «Новочеркасск».
И какая демонстрация? Непонятно. Майские давно прошли, а Октябрьские еще не скоро. Насчет расстреляли – это, наверное, про страны капитала. Только при чем здесь Новочеркасск? Зачем только шептаться? А неважно! Главное, что не про меня и Коленьку моего золотенького.
Как я до воскресенья дотерпела – непонятно. И опять-таки – одеть было совершенно нечего. У меня только платье из тафты новое, но не одеть же его на море!
Мама видела, что я сама не своя, но ничего не спрашивала, привыкла, что я с ней не делюсь. А я взяла и пожаловалась, что хожу, как оборванка, и она, совершенно для меня неожиданно, предложила поехать в субботу на толчок.
Я на толчке еще ни разу не была, но знала где он – напротив еврейского кладбища. Мы иногда туда к бабушке Риве ходим, только чтоб папа не знал.
И что же творилось на толчке! Ужас! Я за маму вцепилась, чтоб не потеряться, нас в толпе зажали и волокли в разные стороны. Но иногда толпа реже становилась, расступалась, и можно было рассмотреть кто что в руках держит. Нам повезло: мы у одной морячки купили юбку в красно-белую столеточку и блузку белую батистовую, оказывается, за границей нейлон уже никто не носит. Цвет клеточек на юбке был точь-в-точь, как цвет пионерского галстука. Я так мечтала стать пионеркой, а в шестом классе начала галстук снимать, когда из школы выходила, и все так делали. В комсомол я тоже очень хотела, нас на Октябрьские принимали. Я на все вопросы ответила, и тут представитель райкома, сам толстый, лицо румяное, какой-то младенец-переросток, ни с того, ни с сего, меня спрашивает: «Почему ты хочешь вступить в комсомол?» Я ответила как все: «Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма». «Нет, - скривился он, - это формальная отговорка, ты нам искренний ответ дай, чтоб от сердца шел». Искренний! От сердца! Дарю вам цветочек от сердца и почек. Я стою и молчу. Спасибо, Полина Семеновна, наша классная, пришла на помощь – сказала, что мой папа – член партии и начальник цеха коммунистического труда. Меня и приняли. Теперь меня комсомол совсем не греет. Собрания – это скука смертная, на классных сидеть приходится, а со школьных я сбегаю.
Мы уже собрались с толчка уходить, как вдруг я у одного парня увидела купальник импортный, отдельный, тоже красный – закачаешься. Он сказал, что приятель из Италии привез, а мама сказала, что слишком дорого. «Для такой красивой девушки я уступлю!» – пропел он таким приторным голосом, так что у меня аж скулы свело. Фарца несчастная. Мама еще поторговалась, он изобразил, что так и быть, себе в убыток, и дал мне купальник, но не просто так, а в пакетик полиэтиленовый положил. А на пакетике то же название фирмы, что у купальника на лейбе. Я так обрадовалась, так обрадовалась, просто нет слов!
Мы с Колей договорились на девять, я в семь уже вскочила, чайник на газ поставила, тут мама выползла и велела не шуметь, а то папа проснется, имеет он право хотя бы в воскресенье выспаться. Если бы он не пахал, как вол, мы бы не могли свести концы с концами.
Не очень-то мы их сводим, хотя работает не только папа, но и мама. Хорошо еще, что мама хозяйка, каких поискать, и может за пару копеек сделать приличный базар. И только тут до меня дошло, что она потратила на толчке кучу денег, интересно, где она их достала?
Но думать об этом было некогда. Я бутерброды сделала с одесской колбасой и голландским сыром, налила компот в бутылку и заткнула свернутым листком из тетрадки, а еще взяла пару кусочков вертуты с яблоками, мама вчера спекла, Коленьке такого в армии не дают.
Еду и подстилку в авоську положила, вид, конечно, ужасный, но пляжной сумки у меня нет. Доехала на третьем до вокзала, бегу через дорогу и уже вижу, что Коля на остановке меня ждет, ага! на этот раз он первый пришел! И в цивильном.
Коля как меня увидел, чуть дара речи не лишился. Юбка на бегу колышется, блузка белоснежная на солнце сверкает, одно плохо – видно лифчик от купальника, оказалось, что батист такой тонкий, что через него все просвечивается. Мама глаза большие сделала – так ходить неприлично, а мне, если честно, даже понравилось: юбка красно-белая и верх красно-белый, в этом что-то есть.
-Цветочек ты мой аленький, - восхитился Коля, а мне так хорошо от его слов стало, я сразу себя красивой и умной почувствовала, хотя при чем тут ум? Ну, во всяком случае, «Аленький цветочек» он читал.
Людей на остановке не много было, так что когда трамвай подошел, мы рядом сели, я у окна, люблю у окна, и всю дорогу почему-то молчали, а по телефону остановиться не могли. Он был очень зажатый, напряженный, я когда случайно его плечом касалась – он вздрагивал, а касалась часто, трамвай на поворотах швыряло, все вокруг дрожало и дребезжало.
Сначала по городу ехали, потом – мимо санаториев, потом пошли виноградники и вот, наконец, Люстдорф. На конечной – базарчик, фрукты-овощи продают, и лоток стоит с мороженым. Коля спросил, хочу ли я мороженое, я ответила, что хочу, и он купил мне и себе самое дорогое «Ленинградское», за двадцать восемь копеек. А я, между прочим, фруктово-ягодное за семь копеек больше люблю.
Он мороженое откусывает, а я лижу, как маленькая, и мы идем к морю мимо низких побеленных заборов из ракушняка, за которыми дома, где комнаты сдают, и не только комнаты, но и пристройки всякие, курятники, мимо высоких заборов, за которыми пионерские лагеря, это чтоб пионеры с территории ни ногой.
Прошли мимо пионерлагеря, в котором я после пятого класса была, и я Коле рассказала, как в воскресенье ко мне мама с папой приехали, а меня нет. Всех, кто хотел, в кузове грузовика повезли на стадион, там «Черноморец» с «Интером» играл, и «Черноморец» выиграл!
На пляже людей было видимо-невидимо, мы обувь сняли и вдоль берега побрели. Долго мы шли – бухточку безлюдную искали, за камень завернешь, вдруг никого? – а там опять парочка!
Но и нам повезло, нашли крошечный пляжик между двух скал, обрыв крутой, без тропинок, и ни одной живой души.
Постелили подстилку, разделись и побежали купаться. Я уморилась, пока мы шли, вспотела вся и голову напекло, только и мечтала, чтобы в море окунуться, и совсем не обратила внимания, что на Коле плавки новые. А вышли из воды, смотрю – новые.
-Ага, говорит он, - увидела-таки. Ты думаешь – я не заметил, какой ты на меня взгляд кинула, когда мы первый раз встретились?
-Ничего я не кинула, - сказала я, - кончай всякую чушь нести.
-Ты этого слова не говори.
-Какого слова? – не поняла я.
-Кончай.
-Почему не говорить? – опять не поняла я.
-Потом поймешь.
Видимо, я сморозила какую-то глупость, нет, не просто глупость, а что-то глупостное, мог бы и внимания не обратить, но он специально обратил, специально, это я, как раз, поняла.
Стали мы целоваться, он ко мне всем телом прижимается и трусится, как будто у него температура сорок. У меня, когда ангина – обязательно сорок, и бред, как будто я летаю. Но никакой радости при этом не чувствую, очень страшно и неприятно.
Но с Колей мне было как раз очень приятно, хотя и тоже страшновато.
Тут я что-то такое твердое почувствовала и отодвинулась, а он сел и говорит мрачно:
-Не бойся, не трону.
Мне Колю стало жалко, и я погладила его по спинке. Спина такая, такая… мужская, одним словом.
-Дай хоть посмотреть, - сказал Коля, а голос у него был и просительный, и жадный, не знаю как умирающий от голода просит о куске хлеба, но, наверное, так.
Я сразу поняла, о чем он. Трусы сняла, легла на спину, ноги в коленях согнула, раздвинула и в небо уставилась, ну, а он в совсем другое место.
-Какая красота! – выдохнул он. – Как я люблю туда смотреть! Мне бы гинекологом быть.
А я чувствую, что там не только жарко, но и мокро. Не хватало только уписяться!
Я вскочила и с дикими воплями и брызгами в море забежала. Он за мной, и мы плавали, плавали, плавали, пока совсем из сил не выбились.
Потом мы съели бутерброды, выпили теплый компот с вертутами, Коля ел и облизывался. Мы так устали, что решили поспать, перетащили подстилку в тень от обрыва и уснули.
Проснулась я от Колиного пристального взгляда, мне опять стало страшно, нет, не страшно, просто как-то не по себе. Он сказал: «Вставай», взял меня за руку и повел к морю. Сам на камень у самой воды сел, меня вниз потянул, перед собой на колени поставил, залез в плавки, и я увидела… Уж очень эта штука была большая, к тому же на самом кончике выступила вдруг мутная капля… Это просто несчастье какое-то! И он писять собрался!
Нет, я никак, никак не могла этого сделать. Видно на лице моем что-то нарисовалось, он резинкой хлопнул и произнес:
-Давай собираться.

Коля продолжал мне звонить, но все реже и реже, а осенью, когда атомная война должна была начаться, его демобилизовали, и он уехал в свой Донецк.
Какое плохое выдалось лето! И сама ведь, сама во всем виновата. Никому я не нужна. Ну, и плевать! И мне никто не нужен. Зато я сейчас читаю «Убить пересмешника». Аттикус Финч такой замечательный…


Третьего июня, наутро после своего юбилея, Алевтина Васильевна взяла внучку и поехала с ней в парк Шевченко. Они сели на второй троллейбус, внучка юркнула к окну, уперлась лбом в стекло и стала смотреть на улицу. Когда в троллейбус входили старичок или старушка, Алевтина Васильевна порывалась уступить место, приходилось себе напоминать, что это к ней уже не относится, но все равно она чувствовала себя самозванкой.
Сойдя на конечной, они пошли к парку мимо больницы, в которой умерла её мама, мимо корта, на котором соседский мальчик учил её играть в теннис, мимо небольшого красивого здания – больше ничего не осталось от военного санатория, на территории которого шло активное строительство элитных многоэтажек.
В конце широкой аллеи возвышался памятник Неизвестному матросу, вечный огонь не горел, и никто не стоял на посту № 1. Они повернули не направо к Ланжерону, а налево, в ту часть парка, где людей почти не было.
Внучка собирала цветы, Алевтина Васильевна брела потихонечку за ней, пока они не оказались на небольшой поляне, сплошь заросшей одуванчиками на длинных стеблях. Она постелила подстилку, села, прислонившись к стволу старой акации, и посмотрела вокруг.
Поляна показалась ей знакомой, она узнала деревья, цветущий куст шиповника, вспомнила запах травы и даже почувствовала во рту кислый вкус травинки, которую жевала, когда они с Надей готовились здесь к экзамену по английскому языку за восьмой класс.
И она поняла, что лето, которое казалось ей таким плохим, лето, когда родители были молоды и мысль об их смерти даже не приходила ей в голову, лето, наполненное ожиданием счастья, когда она, залитая ослепительным солнечным светом, стояла на пороге будущего, это лето было самым радостным, самым беспечным, самым лучшим в её жизни.
-Бабушка, ты плачешь? – спросила подошедшая к ней внучка, и пальчиком, измазанным соком, который вытек из полого стебелька одуванчика, дотронулась до её щеки.
-Нет, Юлечка, нет, я совсем не плачу, - ответила она.
Алевтина Васильевна помогла внучке сплести венок из одуванчиков, и они положили его на гранитную плиту, под которой лежал мальчик, когда-то учившийся в её школе