Прощай, kisdobos!

Геннадий Хлобустин
   Во  второй раз я женился на венгерке – поздно, сорока уже лет и там же и жил – в Венгрии.
   Язык подвигался туго, и хотя к тому времени я, было, болтал с поляками и французами, немцами и чехами, тут особый случай выдался – пришлось на собственной шкуре прочувствовать, что да, их язык не понарошку считают в Европе самым путаным. (Виданное ли дело: глаголы в словаре не в инфинитиве подаются, а только – корень!).
   Натаскивала меня, - долго и уныло, как беспородного пса, - близкая подруга жены, меня лет на десять старше, дородная, тихая, участливая женщина; удивительно только, как ей удавалось всегда сочетать в себе безудержный смех, лукавство и нередкие, порою длительные приступы меланхолии.
   Она, как и моя жена, тоже учительствовала, - но не в гимназии, а в обычной школе, - и по всему, дети ее просто боготворили: терпелива, толкова, в меру строга, - чего там еще желать.
   Вела она венгерский язык.
   Приходил я к ним дважды в неделю, обычно в среду и пятницу, и неизменно у самой двери она встречала меня одна. Муж, Лаци, не по летам застенчивый, добродушный и тоже полноватый, с узким разрезом глаз и неуверенным приятным голосом, допоздна работал в собственной проектной фирме, буквально рядом, в первом этаже соседнего дома. Трудился неистово, самозабвенно, с клиентов брал чертовски дешево, а кто понаглее, так те вообще не платили, - хоть суммы иногда  выскакивали приличные. Анна об этом знала, но не пилила.  Короче, типичный бессребреник, «подпольный» альтруист, он из кожи вон лез, чтобы к старости деньжат скопить на собственный дом в пригороде. Ну, хотя бы лет за пятнадцать.
   Дочь, 26, в K;zepiskola  преподавала в начальных классах. Существо милое, хрупкое, стыдливое,  не из этой земли. И вся в каком-то легком сиянии. Волосы не вьющиеся, коротко стриженные, каштановые, фигурка миниатюрная, гибкая в талии, обычно туго охваченной кожаным поясом, ну ни дать ни взять – прилежная гимназистка, и все тут! А еще это личико свежее, задумчивое зачастую, не накрашенные розовые губы, задорные лучистые глаза, без малейшего намека на морщинки.
   Как говорят англичане, намного короче говоря, в ту удивительную пору моего «самообразования» я был в Эдину немного влюблен, - с той лишь оговоркою, что определение «немного» все-таки спорное.
   Работу в школе Эдина заканчивала в три, но затем непрестанные какие-то кружки, семинары, а под вечер, через день, курсы.
   «Мальчика» у нее не было. Со слов жены – никогда.
   Моя жена, дама, в общем-то, не язвительная, ни разу не упускала случая мужу напомнить, что у нее-то самой «мальчики» были без конца, а Эдина «странная», и они обе – жена и Анна – болезненно озадачены этим, надо что-то предпринимать. Они и предпринимали, время от времени, но пока, правда, тщетно. (Ну, и слава Богу, думал я, девчонка не глупее вас).
   Ее курсы – тема особая. Целых два года, с кипой зачетов и проверок на профпригодность, утомленная, не отдохнувшая еще от уроков собственных, она в любую непогодь тащилась автобусом в другой конец города, и для чего же? – чтобы в итоге получить разрешение работать с детьми умственно отсталыми.
   Всего-навсего…
   «Чем это тебе так приглянулось? – не раз спрашивал я. – Нормальные дети чем хуже?»
   «Нет, почему… - она качала задумчиво головой и говорила тихо. – Нас этому и учат. Ведь и этих детей нельзя бросать без помощи... Они такие, как все».
   На моих уроках у Анны Эдина поначалу без конца краснела. Ясно было, что ей невыносимо больно вот так оставаться безучастной к нашему с Анной не бойкому разговору, подмывало ее что-нибудь подсказать, поправить, самой спросить, но уже раскрыв рот для того, чтобы сделать какое-либо замечание, зачастую дельное и своевременное, она вдруг пронзительно взглядывала на меня, хлопала ресницами, как будто пугалась, и снова уходила в себя.
   Поначалу это меня даже забавляло, но вскоре я стал примечать, что за этим будто нарочито отстраненным и печальным ее взором, за беспричинной задумчивостью, кроется нечто большее. Что-то невысказанное и насильно хранимое втуне, и даже то, что дальше хранить эту какую-то свою тайну она уже не в силах: когда-нибудь да прорвет.
   А уроки шли безостановочно. Обязательные по учебнику темы мы таки добили и в основном трепались с Анной о пустяках: каким выдалось утро, как дача, что удалось слямзить из кирпича б/ушного, в домах под снос.
   Эдина отчего-то заметно осмелела, пообвыкла к нашему легкому трепу, и теперь, нередко подолгу, не сводила с меня заинтересованного взгляда. Ну, вот, думал я: она перестала меня стесняться, громко и к месту смеялась, и это ей шло.
   Только чуть непривычно сидела: хоть в кресле, хоть на диване – непременно с ногами, по-турецки.
   Но и это ей шло.
   Сегодня я шел к ним в последний раз; настроение было скверным, мрачным, я даже до конца не решил, открыться им или нет.
   Неожиданно припомнился, будто только вчера, день Св. Микулаша, 19 декабря, у нас – Николая Угодника.
   Эдине тогда принес я в подарок, так принято, - высокий вязаный сапожок, доверху наполненный конфетами, апельсинами и молочным шоколадом.
   «Зачем это?» - испуганно спросила она.
   «Тебе. От Микулаша, - тоже немного смутившись, ответил я и прибавил, краснея все больше: - Так надо. Просто».
   Изящными тонкими пальчиками, все еще как будто в нерешительности Эдина подхватила вязаный сапожок, поднесла его близко к вдруг залучившимся своим глазам и поневоле улыбнулась себе самой; как-то смутно. Снова посмотрела на меня, пристально, сквозь линзы очков, и вымолвила еле слышно: «Спасибо».
   Затем она долго и тщетно пыталась водрузить незатейливый подарок на верхней крышке серванта, а сапожок все кренился и падал, ведь конфеты в него загружались наспех и как попало. Наконец девушке удалось его утвердить под фарфоровой китайской вазой, она резко повернулась ко мне и пронзительно, задумчиво заглянула мне прямо в глаза. «Теперь не упадет», - сказала только, и безуспешно пытаясь скрыть волнение, убежала на кухню.
   «Догадалась, - мрачно подытожил я, - ну, к чему все это, что за дурь? Жил себе ребенок и жил безмятежно, а тут, будто черт из табакерки – ты… и ведь полная безнадега… Эти цветы никогда не распустятся, так зачем же тебе, пожившему и вдобавок женатому такие дорогие уроки?..»
   Ответа не было; была только боль.
   «Она знает», - в этой мысли я окончательно утвердился, ведь читал когда-то, что любой женщине достаточно мига одного, мгновения, чтобы понять безошибочно, чт; мужчина к ней чувствует. «Ну, да, а ты, Слава Богу, сюда уже второй год ходишь, чего уж там…».
   Между тем, Лаци, сидя рядом с женой на диване, как ни в чем не бывало, рассказывал, как праздновался «Микулаш» в советские времена.
   «Раньше я в профкоме председателем был. Путевки там, остальное. И подарки Эдине всегда в этот день приносил. И с мамой тоже мы ей на ночь в сапог клали, свое».
   Услышав, что говорят о ней, девушка вернулась из кухни с подносом, на котором дымились четыре чашки крепкого черного чая, и, уже без смущения прыгнула в глубокое кресло в углу, не без кокетства подобрав тонкие ноги.
   Я невольно залюбовался.
   «Эдина, так ты не плохо, сладко тогда жила?»
   Она миндально улыбнулась и сказала восторженно, задыхаясь:
   «Конечно. С работы папа, мама, дедушка с бабушкой. В школе и детсад». – Детсад, думаю, она прибавила из «тщеславия» - чтоб больше выходило, потому что ведь нельзя одновременно посещать и школу, и детсад. Но у нее это милое вранье получилось естественно.
   «Udy hody… Так что…» - засмеялась она простой улыбкой, и, гордая, еще глубже подобрала под себя худенькие ноги.
   Лаци отпил чаю и аккуратно поставил чашку на журнальный столик.
   «Праздник давний. И всегда так назывался – по имени святого. А при социализме переименовали: коммунисты ведь не любили попов. И вышло, как у вас, вроде тоже «Дед Мороз», «Дед Зимы»… Но все всё равно называли по-старому…»
   Анна сочувственно взглянула на меня, затем, отвернувшись, сделала вид, что поправляет накидку, обмахнула складку на брюках. Она знала, как мне противны любые разговоры о наших – здесь.
   А оно мне и было так – просто стыдно.
   «Да, идиотизм редкий», - сказал я и тоже поставил чашку на стол.
   «Конечно, идиотизм, - все больше распалялся Лаци, сам по себе человек на редкость спокойный. – С 1945-го по 90-ый тут немало было всякого идиотизма, не зря ведь 6 млн венгров живут за границей, а тут только 10».
   Он неожиданно смолк.
   Самую малость растерялась и Эдина. Она оглядывалась на меня сквозь тонкие линзы своих круглых очков – с болью, с плохо скрываемым желанием немедленно переменить тему.
   Но Лаци историю эту рассказывал без всякой задней мысли, даже игриво: ему и на ум ничто язвительное прийти не могло, ведь речь шла о святая святых в Венгрии – дне св. Микулаша.
   Немного погодя Эдина принялась старательно подливать всем чай, который, как ни странно, еще не остыл, а я украдкой подглядывал за ней, скорее почувствовал, чем увидел, как легонько подрагивает ее рука.
   Вечер, без сомнения, удался, а уходя и уже выйдя на лестничную площадку и по-венгерски прощаясь, неожиданно отворилась соседняя дверь, и на пороге в домашних тапках на босу ногу «нарисовался» еще не старый усатый дядька.
   «Извините, Лаци, но я все слышал. Сколько лет уже живет этот парень в Венгрии?» – кивком подбородка он указал на меня.
   «1,5 года», - ответил я за Лаци.
   «Невероятно! – вскричал он. – Этажом ниже живет китаец, от тут уже лет 10, но и вполовину не говорит так хорошо, как вы».
   Венгры не французы, комплиментами без надобности не бросаются.
   «Тем более жаль, - грустно усмехнулся я тогда, - ведь больше не пригодится».
   Да, здорово тогда мы посидели, и легко мне всегда чувствовалось в их семье. Правда, язык хотя и продвигался, а зайди в какой-никакой дрянной bolt , пока пальцем не ткнешь, все одно моих слов не понимали.
   Однажды вот Анна рассказывала:
   «Ездили мы в Финляндию по путевке, шельфы там, фиорды. Наш экскурсовод говорит: «Не бойтесь, язык там, как наш почти».  И что ты думаешь, - ни хрена не понимали без переводчика, хотя языки, действительно, похожие. Но презабавное не здесь. Одна моя знакомая, учительница, на празднование 1100-летнего исхода венгров из России забралась аж в вашу Йошкар-Олу, столицу Мари Эл, и, представь себе, на базаре там все ее прекрасно понимали, хотя говорила она исключительно по-венгерски. Вот где отыскались «родичи», - чудеса да и только…»
   Сегодня я шел к ним в последний раз.
   На душе кошки скребли: они не должны были знать, что завтра из Венгрии я уезжаю.
   Навсегда.
   Снег, мелкий, но густой, переливаясь в мерцанье высоких фонарей голубым и желтым, кружился, сеялся косо за шиворот, ветерок хлестал незлобиво ворот куртки. Я замедлил шаг и повыше подтянул «молнию».
   Пробираясь по узкой аллее вдоль заснеженных мелких берез в сквере, вышел к трассе Кечкемет – Будапешт. Позади осталось замкнутое крашенной железо-бетонной оградой кладбище советских воинов.
   А вот и то место, что особенно мне по душе, - ну, хоть пару минут, да и побуду здесь, если и опаздываю.
   Снег, между тем, усилился, мокрый, - явление редкое для начала апреля.
   Фигура Сеченьи высилась прямо на гранитной плите, породистое вытянутое лицо с усами врастопырку и заметно сутулые плечи блестели во мгле. Длинная сухая рука была воткнута в громадную карту из бронзы. Взгляд безнадежно грустный.
   «Трианон* , - вспомнил я слова тестя. – Наш национальный позор».
   Прибрел я, понурый, после Сеченьи – на этот раз опоздав. Дома были все трое, и меня это как-то сразу озадачило и удивило: обычно Лаци и Эдина приходили только «под занавес», а Эдину так и вообще заставал не всегда.
   Весь урок как-то было не по себе. Так и подмывало признаться, рассказать запросто своим друзьям, что да, так вот случилось, завтра уезжаю домой. Вероятнее всего, насовсем. Ведь сколько доброты, бескорыстного участия  и тепла каждый раз я тут находил, в этой обыкновенной венгерской семье. Ведь они не виноваты, что я еду. И я тоже. Но кто же тогда, жена? Нечего валить с больной головы на здоровую. Ведь, наверное, бывает же так: никто не виноват, а – не идет. Ну, не судьба. А только заикнись об этом, участливо начнется: «А надолго ли? А Катя в курсе? А тесть с тещей?», и самое смешное - нечего будет ответить. Никто не в курсе. Один я.
   Эдина грациозно полулежала на диване, совсем близко, и в этот раз, пожалуй, впервые не отводила глаза, когда я все-таки украдкой, - изредка смотрел на нее.
   Она беспричинно перебивала наш диалог с Анной, поправляла мои ошибки, всегда впопад, и тогда только я мог себе позволить, не боясь быть уличенным – подолгу не отводить от нее своего трусливого взгляда.
   Знала ли она? Чувствовала ли?
   Думаю, да. Конечно, да.
   «А я тебе не показывала ее детские фотографии? – донесся вдруг до моего слуха голос Анны. – Эдина, принеси школьный альбом, ведь Сережа его до сих пор не видел».
   «Нет, - растерялся я. – А есть?»
   И началось:
   «Это дом, где Эдина родилась. Это, когда Эдина пошла в первый класс… - альбом сработан топорно, обтянут серым дерматином то и дело переходил из рук в руки, (они сами его сто лет не открывали), но вдруг Эдина решительно вскочила с дивана и села на подлокотник моего кресла. Волосы хоть и короткие, щекотали мне лицо, раскрасневшаяся, с легким придыханием она неторопливо листала страницы. Я помертвел.
   «Это мы на горе Матра, всем классом. – Сверху взглянула мне прямо в глаза. – Знаешь, это самая большая гора в Венгрии. Это…».
   «Какое к черту это…» - я весь скукожился, съежился и осознавая интуитивно, что следовало бы чуток от нее отодвинуться, не находил для этого сил.
   Тут неожиданно взгляд упал на слегка уже выцветшее черно-белое фото.
   «Это в третьем классе», - упредила она мой вопрос.
   «А почему такая нарядная? Крахмальный передничек, мини-завивка, туфельки белые?».
   «А это нас в октябрята принимали», - засмеялась она.
   «У вас и октябрята были?».
   «А как же, все, как у вас. И вот, смотри, звездочка тоже с Лениным».
   Я поневоле склонился ниже.
   «А как же… по-венгерски «октябренок»?»
   «Kisdobos», - гордо ответила она, и вконец рассмеялась.
   «Ладно, kis я знаю, - маленький, а dobos что такое, как переводится?».
   «Dobos – это… ну, как его… круглый такой, да вот же…» - и она пальчиком нетерпеливо указала на соседнюю фотографию.
   «Барабан, что ли?».
   «Ну, выходит да! Слитно – “маленький барабанщик”».
   И потом, после этой «фотосессии» всякий раз, как она появлялась на пороге посреди нашего урока, я с бодрецой, игриво выкрикивал ей из залы:
   - Привет, kisdobos!
   - Szia, - широко улыбалась она в ответ.
   Это стало нашей игрой, и о том, что стоит за этим нехитрым приветствием, знали только мы двое. Причем, «октябренка» я упоминал поминутно, без всякой надобности, - так часто, что Анна однажды не вытерпела и произнесла задумчиво:
   «Сережа, она ведь уже взрослая. Какой же она «kisdobos?» .
   «А мне нравится!» – с каким-то вызовом перебила Эдина.
   Теперь kisdobos сидел, и устремив взгляд на меня, что-то свое думал.
   Урок заканчивался.
   «Ты сегодня какой-то рассеянный, - заметила Анна. – Что-то случилось?»
   «Да нет, - солгал я, - ничего».
   «Ну, ведь грамматика и спряжение у тебя никогда не хромали, а тут все невпопад».
   «Устал я сегодня. С тестем дачу перекрывали, досок натаскался».
   «И что сказать, они ведь всегда за меня переживали. И как язык дается, отыщу ли работу, и не сбегу ли назад домой, в Украину».
   Но я дал себе слово молчать, - а слов я обычно своих не меняю.
   Я задумчиво вновь взглянул на Эдину, и она не отвела взгляд.
   «Сергей, - сказала Анна. – Напомни, какую тему я тебе в прошлый раз задавала».
   «Про нашу дачу. Как мы ее с  Лаци bacsi* «вытягивали».
   «Ну, вот давай расскажи»,  - попросила Анна.
   «Да ничего особенного… впрочем… ну, есть подвижки, есть», - сказал я и надолго замолчал.
   Все это время, пока рассказывал, медлительно подыскивая слова, Эдина безотрывно глядела на меня, и глаза ее все грустнели.
   «А как же, - даже вздрогнул я от неожиданно пришедшей мысли, - что ей радости в нашей даче, если, к тому же, она и правда ко мне неравнодушна? Ведь это будет теперь уже наше с Kat семейное «гнездо». (Ух, и слово жуткое!) Кому – крепость, кому – дом, а главное – свидетельство «прочного союза». Да, против такого козыря ей  трудно найти сильную карту, - да еще с ее малоопытностью, порядочностью.
   «А что рассказывать, Анна?» – продолжал я неловко.
   «Из сарая столетнего хоромы не построишь, все одно, что из дерьма пули лить. Ну, ездим почти каждый день с тестем по городу, вынюхиваем кто где домишко старый разбирает. Бывает 300-500 кирпичей сразу, так что у ворот, - а ты сама помнишь, там песок один, а не грунт, - так задницу рвем оба, пока втащим груженый прицеп во двор. Но дело, кажется, на мази, совсем немного осталось. Со шлакоблоком хуже, придется покупать. А надо его до хрена – Иштван bacsi  решил из курятника третью комнату сляпать. Балки вот вчера на чердак поднимали, под стропила, думал, кончусь.  Хоть сухие, но длинные, зараза, и волочь в потемках далеко, в другой аж конец. Короче, веселого мало. Он-то мастер, спору нет, а я так вообще с третьего раза в гвоздь попадаю...»
   Подумалось, действительно, на хрена мне эта дача? Я там все одно жить не буду – даже, если ее когда-нибудь и достроят. И знал я об этом всегда. И что в Венгрии не буду жить, уеду – тоже знал. Помню, как одна молодайка из Белгорода на «китайском» рынке за городом мне запальчиво говорила:
   «Остаться? Здесь? Да ты что! Вот денег только на квартиру подсоберу и к черту домой… Они же даже в гости друг к другу не ходят!..»
   «Завтра, ура, наконец, домой. По шпалам бы пошел, если бы поезда не ходили!»
   «Ну, вот, - сказала Анна, - переедете с Каt туда жить, там сад хороший, винограда пять рядов».
   Лаци привычно молчал. Бывало так - за целый вечер ни слова. Но слушал всегда внимательно.
   «Ага, - сказал я, - есть где поишачить, это точно».
   «Что-то ты не в духе сегодня, - посмотрела на меня Анна, не понимая. – Отдохни, возьми вон бутерброд, бисквиты».
   «Ну, да, что уж там, - я невольно опять задумался и не договорил. Спустя минуту я поднялся из кресла».
   «Поздно уже, я, пожалуй, пойду, - стал я торопливо и неловко прощаться. – Каt ждет уже, выглядывает, - солгал невольно. «Какой там черт тебя ждет!» - вдруг даже взвился от злости.
   Дома тебя ждут, дурака – дома. На Украине. Дочка ждет, мама, друзья. Вот они-то точно ждут, а тут…
   Эдина смотрела на меня во все глаза.
   «Может, она знает? Может, она чувствует? Такая подавленная стоит, растерянная. Неопытная. Неискушенная. Пусть «мальчиков», ухажеров, любовников никогда и не было, зато душа… Такую и у нас не скоро отыщешь. Жаль, думалось мне, как жаль… Как глупа наша жизнь. И как даже при всем желании до обидного мало ты можешь что-нибудь изменить… Только в воображении».
   Я выбрался в прихожую и стал надевать туфли. Молча. Они – все втроем – вышли из гостиной проводить.
   В последний раз я взглянул на Эдину. И впервые не тайно – открыто.
   Она улыбнулась и как будто хотела что-то сказать. Но ведь не при родителях же… Я знаю, что она хотела сказать, я потом об этом много раз думал.
   А когда стоял уже у порога,  уходя насовсем,  как я знал - хотелось во всю мочь прокричать  на все 10 этажей - как жаль, как не хочется ее покидать! - по-русски, конечно, прокричать. А я стушевался у лифта, как обычно, подыскивая венгерские слова для прощания. А у них с дюжину, наверное, таких слов и попрощаться можно по-разному…
   И думал, уходя: ну, кто она мне? Кто я ей? Перешел на ту сторону, где еще более тусклый, мрачный стоял Сеченьи, потрогал бугорки мокрой карты у него под пальцами, и наутро уехал.

   И вот без малого 10 лет прошло, а узнай я сейчас, что замужем и удачно – разревелся бы… Хотя… кто она мне и кто я ей?


_____________
 Kozepiskola* - средняя школа(венг.)
 Bolt* - небольшой магазинчик (венг.)
 Трианон* - международный договор 1920 года, по которому Венгрия потеряла 2/3 своей территории
 Bacsi* - дядя (венг.)               

                2006 г.