12. Когда уходит детство

Альбина Гарбунова
Восьмой класс выдался очень насыщенным переживаниями: в конце сентября меня на целый месяц положили в больницу. Все банально: врачам надоело возиться с моей бесконечной ангиной, и они настояли на удалении миндалин, а оперировать было невозможно из-за крови. Аукнулась та проблема, с которой я родилась. Пришлось серьезно заняться лечением, а уж потом лететь в Красноярск на операцию. Ее делали в те времена почему-то только в краевой больнице. Пока была в Тасеево, посетителей у меня хватало: родители, бабушка, Володя, Галка, и девочки из хора приходили, и одноклассники. Приносили домашние задания, забирали тетради на проверку, просто так болтали, веселили, рассказывали про школьные дела. Я не чувствовала себя «выпавшей» из событий и даже не отстала в учебе.

Врачи добились нужного результата и безотлагательно отправили меня в Красноярск. Прилетели мы туда с мамой первым утренним рейсом, у меня сразу же взяли кровь на анализ и на следующий день положили в хирургическое отделение «ухо-горло-нос». Мама улетела обратно, а я очутилась одна среди десяти взрослых женщин в огромной палате. Рядом со мной лежала какая-то тетушка, которой в черепе сделали дырку, чтобы исправить дефект уха. У нее была забинтована вся голова, и она стонала от боли. Мне было жаль ее и в то же время очень страшно, что она, вдруг, умрет.
 
Операцию помню смутно, зато первое утро после нее – отчетливо. Всю ночь раны кровоточили, во рту появился противный привкус металла, и к утру мне нестерпимо захотелось почистить зубы и попить. Я пошла в умывальную комнату, посмотрела на себя в зеркало и поняла, что это… не я. Не знаю кто, но точно – не я. Было такое впечатление, что все, что в данный момент происходит, происходит не со мной, а с той особой, которая отразилась в зеркале, и я ее просто наблюдаю со стороны. Странное состояние. Сродни раздвоению личности. Мне стало жутко, и в зеркало я старалась больше не смотреть.

 Наклонившись ближе к раковине, я как-то умудрилась слегка разжать челюсти, почистить зубы и прополоскать во рту. Стало значительно приятнее, и я набрала воды в стакан, чтобы напиться. Я уже представляла, как осушу его сейчас до дна, но не тут-то было: вода не глоталась, а выливалась через нос. Вот так «несолоно хлебавши», а вернее, вообще «не хлебавши», я вернулась в палату, и тут же получила от врача нагоняй за свой «поход» – нельзя было еще, оказывается, ни зубы чистить, ни пить. А нужно было лежать тихонько и заплевывать кровью дальше третью по счету простынку. Веселенькое занятие…

Через неделю за мной приехал отец. Был уже ноябрь и только что начались осенние каникулы. Лететь на самолете мне было еще нельзя, и до Канска мы добрались на поезде. Впервые в жизни я ночевала в гостинице. В номере было невероятно холодно, а в ресторане нам принесли такой острый суп, что, как я ни была голодна, мне не удалось проглотить ни ложки. А ничего другого у них не было. Утром натощак автобусом поехали в Тасеево и к обеду были уже дома. Как же хорошо там было! Тепло! И мама готовила мне то, что я могла есть. И в зеркале снова отражалась я, а не та – другая.

Много лет спустя я приводила детских врачей в ступор тем, что ни за что не отдавала своих детей в больницу и лично присутствовала при всех процедурах и даже тогда, когда нашей шестнадцатилетней дочери хирург вскрывал абсцесс горла. Я долго размышляла над вопросом, почему же я так упорствовала, что научилась делать не только компрессы, горчичники и банки, но и уколы, вплоть до внутривенных, и подписывала любые бумаги, лишь бы только моего ребенка не разлучали со мной. И мне стало ясно, что в моей душе так и живет то тяжелое чувство, которое я испытала тогда утром в умывальной комнате. Я поняла, что в зеркале отразился страх одиночества, и мое подсознание в тот момент вывело всем давно известную истину: любые физические и моральные трудности переживаются легче, если рядом есть самый близкий человек. Ну, а кто для ребенка может быть ближе его мамы и папы?
 
Но это было только началом моего взросления. Через пару месяцев у меня появились первые месячные. Не могу сказать, что я совсем ничего об этом не знала: мне все-таки было уже четырнадцать с половиной и большинство моих одноклассниц уже иногда на уроке физкультуры скромно сидели в спортзале на лавочке, а физрук грозно рявкал на смеющихся над ними мальчишек. Я понимала, что не захотят девчонки просто так без причины становиться мишенью насмешек. Кое-что об этом мне жутко научно рассказала Галка. Но всего этого было явно мало, а иных «достоверных источников» у меня не было. Учебник анатомии не давал ни малейшего представления об истинных физиологических процессах организма и еще меньше о том, как же с этими процессами уживаться. Воспитание в нашей семье в этом смысле было «образцово-пуританским». Когда однажды, увидев замоченные в тазу кровавые тряпки, я спросила у мамы, что это такое, она, пожав плечами, ответила: «У тебя это тоже скоро будет». Я тут же попыталась узнать у нее, как же это будет происходить, она сказала: «Придет – увидишь». И закрыла эту тему.

И вот оно пришло. Причем так, будто внезапно кран открыли. Перепугалась до смерти, когда увидела красное пятно на стуле. Вспомнились туманные объяснения Галки, и те кровавые тряпки в тазу, и что целая стопа выстиранных всегда лежит в мамином ящике комода. Долго вертела в руках одну из них, складывала так и сяк, наконец, приспособила как-то. Через несколько шагов «подкладка» переползла на попу к самой резинке трусиков. Вернула ее на место. Прошлась по комнате – то же самое. Ладно еще, что в этот момент я была дома, а не в школе. Отправилась к маме за консультацией. Та протянула булавку, и сказала, что я слишком худая, и мне придется всю эту «конструкцию» пристегивать. Так я не и поняла тогда, почему нельзя было заранее обо всем рассказать и все показать. Зато поняла, что базисный тезис полового воспитания «нам никто ничего не рассказывал, мы сами всему научились и наши дети тоже сами научатся» -- в корне неправильный. Зачем тогда учат ребенка есть за столом и, простите, ходить на горшок? По данной логике пусть уж и это сам постигает. Конечно же, со временем и я «постигла» эту науку и приспособилась к новым обстоятельствам. Вот только зачем мне нужны были лишние стрессы? Их в том «нелепом» возрасте и без того ведь хватает.

 Тогдашние размышления на эту тему помогли мне избежать ошибок, когда нашим дочерям перевалило за десять лет. Им не пришлось ни о чем выспрашивать у подружек. Обо всем я им рассказала, все показала и научила гигиеническую прокладку приклеивать (вот ведь прелесть: и никаких тебе тряпок и булавок). А позже от меня же узнали они о тампонах, презервативах и пилюлях. И самое интересное, что при этом ни одна из них не пустилась «во все тяжкие», как предрекали, глядя на мое воспитание, некоторые старшие.
 
Ну, да ладно. Что там у нас еще в восьмом классе-то произошло? Ах, да: вслед за зимой весна наступила. Апрель – ручьи, капель, сосульки метровые с крыши свисают. Чтобы они никому «башка» не попали, отец, как обычно, забирается на крышу с лопатой, сбивает все это прозрачное радужное царство, скидывает некогда снежный, а теперь ледяной карниз, потом откалывает здоровенный кусок наста и зовет меня скатиться на нем вниз. Ух, и знатное это развлечение – «оседлаешь» такого «конька» и вжик на нем с крыши. Потом другого, третьего, пока крыша не станет чистой, а сугроб – под самые окна. Я стою во дворе, смотрю на акробатические трюки отца. Он снова призывно машет мне сверху рукой, а я не иду. Не хочется. Выросла. Отец что-то улавливает и молча отправляет кусок снега вниз без «наездника».

Потом приходит май – половодье, ледоход… Первые листочки, первые цветочки и… любовь… Тоже первая… Паренек, как и положено в том возрасте, на два года старше и на две головы выше (ну, не в своих же «мелких» одноклассников влюбляться!). Шагаем, взявшись за руки из школы через мост до почты. Потом он идет налево, я – направо. Но мне и этого хватает, чтобы до полуночи мечтать о новом дне и новой встрече. Мы еще не научились выражать наши чувства словами, а просто ходим с дурацки-счастливыми лицами и ничего, кроме пронзительно-изумрудных глаз весны, вокруг себя не замечаем. Потом в стакане на моем столе появляется букетик сон-травы – сибирских подснежников. Я смотрю на него, почти не отрываясь, и учу какую-то теорему. Скоро экзамены. И у меня и у Толика. Он тоже сидит у себя дома и что-то бубнит себе под нос. Только цветов в стакане перед ним нет. Он их мне утром на велосипеде привез, потому что в школу мы больше не ходим. Для нас уже прозвенел последний звонок, и поперек коридора висит заставляющее мое сердце замирать напоминание: «До экзаменов осталось пять дней». Экзаменов я очень боюсь. Наверное, потому, что они первые в моей жизни. (А сколько их потом еще будет!). Других-то причин нет. Толик тоже, скорей всего, боится, но не показывает вида. Ему нужно получить высокие баллы, иначе плакал его мединститут. А после двух лет армии захочется ли снова браться за учебники?
 
Первого июня все пишем сочинение по литературе. Потом дни экзаменов больше не совпадают. Теперь вместо сон-травы в стакане пылают жарки. Десятого июня мои страхи заканчиваются. Четыре пятерки. Где-то в середине месяца торжественно вручают свидетельство об окончании восьмого класса. Гордость? Радость? Ни того, ни другого. Родители приготовили «сюрприз»: мы уезжаем из Тасеева… И вообще из Сибири… Толику я сообщаю об этом после его последнего экзамена… Он тут же вскакивает на велосипед и мчится прочь от меня не оглядываясь. Я стою в полной растерянности… Что же теперь делать?...
 
Часа через два Толик возвращается. Неумело пытается объяснить, почему он внезапно сорвался с места. Я молчу. Но не потому, что обижена на него или не понимаю его поступка. Я просто не могу говорить, я глотаю, глотаю слезы. Толик впервые нежно привлекает меня к себе и гладит по голове. По-взрослому, почти по-отечески гладит. Говорит, что мы будем писать друг другу письма, а потом, когда я окончу среднюю школу, то приеду в Красноярск и поступлю в пединститут. Я киваю в знак согласия. Следующим утром просыпаюсь от дивного, тонкого запаха. Мама ставит на стол букетик кукушкиных слезок (см.фото). Я подбегаю к окну и вижу, что клетчатая рубашка Толика мелькает уже где-то возле первого переулка.

А через неделю, получив аттестат, Толик уехал в Красноярск на вступительные экзамены. Мы попрощались с ним возле автобуса, увозившего его в аэропорт. Как оказалось, попрощались навсегда. В институт он не поступил, и его забрали в армию. Мы переписывались с ним больше года, но потом наши письма стали все реже и короче и, наконец, все как-то тихо сошло на нет. И осталось лишь светлое пятнышко воспоминаний, как если бы на свежую акварель капнула чистая слеза...
 
В конце июня, окончив музыкальное училище, вернулся брат. Тут же бросился к Вере. Ведь и ему предстояло нелегкое прощание с любимой девушкой. И их пути тоже навсегда разошлись. Я не раз спрашивала потом брата, почему же он не остался в Тасееве, или не поехал вместе с Верой в Красноярск? Пусть я была еще несовершеннолетней, и со мной можно было не церемониться, а просто засунуть, как чемодан, в самолет и везти, куда хочется. Но ему ведь было уже 19, у него был диплом в руках. Но и его мнение тоже, оказывается, родителей не интересовало. И он тоже был очень послушным сыном. А зря: не сложилась его личная жизнь так, как ему самому бы хотелось.

Картинка подготовки к отъезду в моем сознании навсегда осталась размытой слезами. Родители продали дом. Где-то там, на другом конце огромной страны было куплено другое жилье. Все вещи были погружены в контейнер и отправлены по новому адресу. Родители без умолку говорили о новом месте, о новой работе, строили новые планы. Они начинали новую жизнь, а я облезлой тенью слонялась по опустевшему родному дому и переставала его узнавать. Он, без моего стола и книг, против моей воли начал, вдруг, отдаляться. Это причиняло чудовищную боль, и гнало меня во двор, где бегали уже не наши куры, или на огород, где зарастали травой уже не наши грядки, или в палисадник, где вовсю цвели мои любимые, но уже не мои циннии. Понятно, что созерцание всего этого тоже не приносило покоя, и в определенный момент в душе что-то надорвалось и, вдруг, захотелось, чтобы побыстрее случилось то, что все равно неотвратимо должно случиться. Близким умершего всегда становится легче, когда покойник предан земле. Моя «невыразимая печаль» и была тем самым трупом, который необходимо было как можно скорее похоронить.

Мы уезжали в последний июльский день. Во дворе собралась толпа народа. Многие плакали. Я тоже. Я прощалась с соседями и подружками, с Володей, с кошкой, с собакой и с тополем, который выпестовала когда-то из малюсенькой веточки… Я прощалась с селом, в котором выросла… Я прощалась с детством… Впереди у меня была дорога в полстраны длиною и вся жизнь, в которой будут и победы и поражения, и предательство и любовь на всю жизнь, и боль утрат и счастье рождения детей и внуков, и вдохновение, чтобы написать эту повесть, и гордость, когда я произношу слова: «Я родилась в Сибири».