Идеальный кадр

Ирина Зеленовская
…Он увидел ее на пороге собственной комнаты в очередном захудалом отеле. Ее била дрожь и гримаса боли маской застыла на лице. Она говорила что-то о том, что ей холодно, и она устала. Он уложил ее в кровать, накрыл теплым одеялом, и сам прилег рядом, обнимая…

Грозовые раскаты, хрупкость водяной стены за моим окном.
Ее непробиваемость.
Ее отрава.
Я снова прожила этот душераздирающий эпизод и смотрю, смотрю на дождь, нарочно растравливая себя до слезной горечи. Как трудно быть счастливой чужим счастьем! Как легко наполняться чужой болью! Неужели чувство счастья так призрачно и кратко, что вспомнить это ощущение и воскресить хотя бы слабый отблеск его в беге крови гораздо сложнее, чем воскресить чувство боли и отчаяния, которого как-то уж слишком много на короткий век?

Вожу пальцем по запотевшему краю стекла. Рисую что-то невразумительное, чисто рефлекторно. Может, детские ощущения, может, первобытные росписи. Мой палец влажен, вода прокладывает двойное русло: вниз к подоконнику и к моему локтю. Гладкое холодное стекло не чувствует этого движения, а вот клетки моей кожи чувствуют, и даже очень. Я ощущаю их трепет под прохладным раздражителем, они стремятся как можно быстрее отдать свое тепло, уравновесить температуру. Клетки нагревают каплю воды, стремительно высушивая ее, и, тем самым, возвращая к первоисточнику.
 
Вода освобождается от собственной тяжести и впитывается в молекулы воздуха, делая их сочными и весомыми. Они гладят мою шею, обнаженные руки, колени. Они впитываются в мои легкие и умирают там, даря мне жизнь.

Я сейчас тонка. Как еще назвать это состояние? Я чувствительна, чувственна, эмоциональна. Я живая. Мои пальцы, мои губы, мои закрытые глаза. Моя кровь, мой ритм, мое дыхание.

Этот эпизод размером в две минуты безупречен. Он безупречно действует на меня.
 
Почему слова, описывающие страсть, так возбуждают? Я могу совершенно спокойно прочитать изысканное меню дорогого ресторана и не почувствовать испепеляющего голода. Я прохожу мимо игрового автомата, выплевывающего пятачки случайному везучему игроку, и не зеленею от зависти. Я безучастно отнесусь к тому, что кофта, которая понравилась мне в магазине, не моего размера.

Но я не могу спокойно думать о том, что холод отступает под действием тепла.
О том, что кричать можно не только из-за боли.
О том, что состояние полного покоя приходит после дикого напряжения.

Я думаю об этом, и мне искренне жаль, что моему поколению было разрешено узнать все тайны священнодействия, что зовется близостью, еще до того, как хоть один из нас смог дорасти до этого.
Мы стали маленькими циниками и умельцами прежде, чем хоть один из нас смог преодолеть робость первого прикосновения к любимому существу.
Мы стояли на пороге жизни, чувствуя себя как те восемнадцатилетние, пришедшие домой с фронта. Мы знали слишком много, чтобы насладиться новизной ощущений, чтобы испытать элементарное смущение. Никто из нас не верил страдающему Онегину, бесчисленным женам декабристов, даже собственному богу мы умудрились приписать вполне земные отношения с раскаявшейся блудницей.
Удивить кого-либо в наше время уже невозможно – даже у эстетствующих барышень на полке за книгами прячется де Сад.

И, возможно, само непонимание неприкосновенности некоторых вещей стало причиной их дальнейшего разоблачения (в смысле раз-облачения, избавления от покровов) и принижения. Мы дошли до ручки. Мы придумали все возможные варианты. Мы распространили их газетами, телевидением, Интернетом, собственным сленгом. Мы оказались по уши в дерьме.

Что ж, есть и другое… Я чувствую невысказанную тоску мира. Тоску по потерянной целомудренности.

Кажется, у Чехова был такой рассказ, в котором друзья приводят молодого человека в бордель в первый раз. Он думал увидеть там полумрак, глаза, полные стыда и отчаяния, а увидел наглых голых крашеных девок. Он в ужасе сбегает оттуда и его мысль звучит примерно так: неужели они все не понимают, что сокрытое тело и искреннее смущение волнуют в сотни раз сильнее вульгарного поведения?
 
Мы понимаем это. И чем бесстыднее и развратнее все окружающее, тем яснее понимаем. Но прячем осознание как можно глубже, дабы не испачкать эту святость грязью зла.

Смотрю на кадр, что замер на мониторе моего компьютера. Я куда лучший оператор данной сцены – в моей внутренней замедленной съемке есть пронзительность и чувственность всей совокупности прошлого.
Когда экран гаснет, меня уже нет в комнате. Лишь кресло, выпрямляя поролоновый наполнитель, еще хранит мое тепло.

2008 г.