7. Дорогие мои учителя

Альбина Гарбунова
Четвертый класс. Новая школа. Новая не только для меня, но и вообще. До этого на горе стояло только потемневшее от времени двухэтажное здание, а теперь рядом появился огромный п-образный пахнущий свежим деревом корпус. Все начальные классы, кроме четвертых, остались в старом. А нас решили приобщать к взрослой жизни и выделили пару помещений. Два четвертых с утра, два – после обеда. Все как у пятиклассников, только по кабинетам бегать не нужно, потому что наша Марь Ванна (Мария Ивановна Кузьмина) сама со всеми предметами прекрасно справлялась.
 
В классе за три года все уже друг к другу притерлись, и новенькая я одна. Но мне повезло: Марь Ванна – это как раз та женщина, что стащила меня почти год назад с неокрепшего льда и отвела к отцу в школу. Она прямо-таки нутром чуяла, что и в какой момент нужно сказать ребенку, чтобы достичь желаемого результата. Мое глубокое убеждение: научить человека быть педагогом – невозможно. Либо это есть внутри, либо нет. И никакие институты, курсы повышения квалификации и семинары тут не помогут. Бог дал или не дал. Мне все больше попадались учителя, которым Бог дал. Началось все, конечно, с Анны Исаевны. Следующей была Марь Ванна. Когда папа привел меня первого сентября в школу, она сразу же сказала:
-- Вы мне дайте эту девочку. Мы с ней уже немного знакомы.
И не дожидаясь папиного согласия, взяла меня за руку и подвела к классу с табличкой «4б». Потом открыла дверь и показала на вторую парту в среднем ряду:
-- Садись рядом с тем мальчиком. Там тебе будет все хорошо видно.

Бог милый, я ведь и в самом деле была близорука, но очки носить жутко стеснялась. Но как об этом догадалась Марь Ванна – до сих пор загадка. Хотя, когда я сама через много лет стала учителем, то тоже могла с первого же взгляда понять, что мой ученик не очень-то хорошо видит. Но бесполезно спрашивать у меня, как я это определяла. Понятия не имею!
 
Моим соседом оказался Сережа Толмачев – славный мальчик с обожженным лицом и всего одним глазом. Во второй глазнице был мертвый неподвижный протез. Ох уж эти дурные послевоенные времена! Все пацаны «воевали». Хорошо, если просто выстругивали себе деревянные пистолеты и носились с ними друг за другом, крича «бах-бах». А если делали поджиги и вместо «бах-бах» понарошку случался настоящий выстрел, а точнее взрыв начинки в том месте, где его меньше всего ждали. Сколько таких мальчишек осталось без глаз да без рук, а то и вовсе легли в могилы, разрывая души своих родителей, – не война, а дитя не уберегли. Так что Сереже еще в определенном смысле повезло: и жив, и наука на всю жизнь. Горькая наука. И еще одна девочка, опаленная неуемным мальчишеским желанием вооружаться, в классе была – Алла. У той, к счастью глаз был, правда, зрения в нем с гулькин нос осталось.
 
Вот с таким воинственным и уже пострадавшим от этого племенем работала наша Марь Ванна. Справлялась ли она? Еще как! Самые отпетые хулиганы смирнели перед ней, как ягнята, и старательно учились. Думаете, что была она грозной бой-бабой? Да в ней всего-то полтора метра роста было, и голоса она никогда в жизни ни на кого не повысила. Вот директора школы Любовь Федоровну – ту боялись. И не просто боялись, а трепетали перед ней. Каждый понедельник школа выстраивалась на общую линейку. Один старший класс сдавал дежурство другому. И не приведи Бог, если чья-то фамилия прозвучала с негативным оттенком в отчете дежурных. Сначала директриса выставляла их перед всей школой, а потом вела к себе в кабинет, из которого нарушители порядка, независимо от возраста и пола, выходили, размазывая слезы по щекам. Мне в тех кулуарах побывать не довелось, поэтому, что Любовь Федоровна говорила там, я не слышала, но порядок в школе был образцовый.
 
И коллектив учителей она подобрала очень работоспособный. Ей было глубоко наплевать на то, был ли у ее работника диплом пединститута. Мой отец и некоторые его коллеги вообще прошли ГУЛАГ и были сосланы в Сибирь «навечно», однако специалистами они были первоклассными. Одна Елена Ивановна Саулите чего стоила. Говорили, что в Латвии она была гувернанткой в богатой семье. Повезло же тем отрокам, которых она на своей родине воспитывала. Елена Ивановна свободно говорила по-французски, по-английски и по-немецки, великолепно играла на рояле, прекрасно пела и танцевала. С такими вот "униками"-учителями Любовь Федоровна создала школьный театр, ставивший Чехова, Островского, Горького. И зал РДК сидел затаив дыхание, рыдал и смеялся во время спектаклей не только потому, что не был избалован столичными (и никакими другими) гастролерами, но и оттого что самодеятельные актеры играли профессионально. И из затруднительных положений выходили c завидной ловкостью. Отец рассказывал, как один из актеров по случаю несварения желудка выбежал в туалет, ну и подзадержался там лишку. А тут его выход. Последняя реплика перед его предполагаемым появлением была: «И куда же она поставила эту опару? Сейчас я у ее мужа спрошу». А поскольку спросить оказалось не у кого, то актриса тут же сказала: « А чего тут спрашивать! Откуда мужику об этом знать! Я лучше сама ее поищу». И взялась искать. Она ее так искренне искала, что весь зал начал ей подсказывать, в каком месте, по житейской логике, может стоять та опара. Облегчившемуся за это время актеру, находчивые коллеги, наблюдавшие всю эту кутерьму из-за кулис, сунули в руки первую попавшуюся банку, и он вышел на сцену со словами: «Ну, что ты мечешься по дому? Нет там никакой опары. Я ее всегда с собой ношу… чтоб не остыла», -- и протянул актрисе двухлитровую посудину. Зал покатился со смеху.
 
Потом Любовь Федоровну перевели в Красноярск поднимать какую-то другую "целину", а у нас директором стал Евгений Миронович Нисневич. Он никого «на ковер» не вызывал, но школа при этом продолжала занимать первые места на смотрах, соревнованиях и олимпиадах. Для меня же совсем не это было важным, а то, что он преподавал русский язык и литературу. И то, что наш класс попал именно к нему. Учительницу, которая была у нас до этого, я даже не запомнила. Видимо, это был тот редкий для нашей школы случай, когда "Бог не дал". Зато с приходом Евгения Мироновича каждый день для меня превратился в праздник. Представляете, он всего «Евгения Онегина» наизусть знал и цитировал с любой строчки! Да одного ли «Онегина»? И это меня сразило наповал.

В дальний угол полетел любимый атлас мира. Был у меня такой: в пол квадратных метра величиной и сантиметров пять толщиной. Папа его где-то для меня выудил. С этим талмудом я дневала и ночевала, пытаясь разгадывать географические диктанты, которые задавала особо интересующимся географией наша Нина Александровна. Почему наша? А потому, что она у нас не только географию преподавала, но и классной руководительницей была. И гербарии с коллекциями дохлых стрекоз и бабочек, проткнутых булавками, будто шпагами, тоже больше не привлекали. Географию с биологией затмили русский язык и литература. Это было уже не увлечение и даже не влюбленность, а настоящая любовь. Причем, любовь с первой секунды взаимная. Кто только и как только не пытался потом отвратить филологию от меня или меня от филологии – безуспешно.  По желанию родителей я даже в музыкальном училище поучилась, а потом все бросила и, не оглядываясь, пошла в университет на филфак.

 Но все это было потом, а пока был седьмой класс и Евгений Миронович с его незабываемыми уроками. Учитель видел насквозь каждого из нас и каждому установил свою индивидуальную планку, до которой мы должны были дотянуться. Мне уже тогда стало понятно, что моя планка стоит очень высоко и учитель не без основания задал ей именно этот уровень. Евгений Миронович и родителям моим не однажды говорил, чтобы они обратили внимание на мои способности. (Они обратили, только, правда, на музыкальные).
 
Писать мне тогда совсем еще не хотелось. Зато хотелось прочитать все, что уже написано другими. И это тоже заслуга учителя. Потому что, трактуя произведения классиков, он никогда не рассказывал того, что стояло в наших учебниках. А ведь это было даже небезопасно. Страна только что отпраздновала столетие со дня рождения Ленина, и всем поголовно вменялось знать мнение вождя мирового пролетариата по поводу того или иного произведения. А вождь, как выяснилось, прочел всю русскую литературу, которая была до него и даже после, и везде что-то да сказал. Так вот, цитировать Ильича нас учитель не просил. Он вообще научился как-то ловко обходить все нелитературное в литературе, вознеся художественное слово на ту вершину, которую оно заслуживало. Благодаря учителю, Пушкин стал для нас, действительно, «солнцем русской поэзии», а не поэтом-революционером, каким его упорно делали учебники тех времен. А Гоголь – не обличителем российского самодержавия, а создателем бриллиантовой прозы, над которой мы то плакали, то смеялись, то дрожали от страха. Душа переполнялась восторгом, и мороз бежал по коже, когда Евгений Миронович читал нам вслух отрывки из «Мертвых душ», поэмы, которую многие мои ровесники вспоминают и теперь как нудную и малопонятную ерунду. Если бы ни учитель, я бы тоже так считала. Тяжела эта вещь для понимания подростка, если не растолковать ее доступно. Только вот это не каждому учителю дано. Потому и живут теперь люди, которые никогда больше после школы не взяли в руки Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого… Как же много этим несчастным не открылось! А все потому, что не повезло им с учителем так, как повезло нам, ученикам Евгения Мироновича.
 
Как учил он нас писать сочинения? Во-первых, давал такие темы, к которым мы по определению не могли быть равнодушными. Например: «Печорин нашего класса» или «Как выжить Татьяне в наши дни?» Думаете, легко об этом написать? А вы попробуйте. У нас в классе прямо настоящие баталии по этому поводу разгорались. Во-вторых, даже если он и давал традиционную тему (ну, РОНО ведь требовало), то всегда говорил так: «Даже не пытайтесь «цитировать» учебник. Мнение авторов ваших книжек я и так давно знаю. А вот ваши соображения на сей счет мне пока неизвестны». Если мы, вдруг, начинали роптать (бывало и такое), учитель спрашивал: «Есть художественный текст и ваша голова полная мыслей. Чего же вам не хватает?» А не хватало умения излагать эти самые мысли. И вот тут он всегда приходил на помощь. У меня долго хранилось сочинение, которое было красным от исправлений. И при этом стояли две отличные оценки: за грамотность и за литературу. С орфографией и в самом деле было все в порядке. А вот свежие, но при этом корявенько изложенные мысли, учитель превратил в емкие, но вместе с тем изящные предложения. Так что, за те похвалы, которые я сейчас слышу в адрес своей прозы, я должна поклониться своему учителю. И я ему кланяюсь до самой земли. И не только за науку, но и за веру в мои способности и силы. Я знаю, что много раз предавала его надежды. И тогда, когда в другой школе стала писать не так, как просила душа, а так как было нужно партии, правительству и учительнице, от которой напрямую зависела моя оценка и средний балл аттестата. И когда поверила утверждавшим, что филология – это не мое и поступила в музыкальное училище. И потом, когда уже став учителем русского языка и литературы, годами успокаивала зуд письма в своих пальцах и откладывала это дело на светлое будущее, которое наступило вдруг после одного наркоза. Он был связан с операцией, но казалось, что вся жизнь моя до этого текла будто в наркотическом сне, и наконец, меня реанимировали. Теперь мне остается надеяться только на то, что Бог не отпустит меня отсюда до тех пор, пока я не выполню своего предназначения. Верьте и Вы в меня, дорогой мой Учитель!