Тургенев бы плакал

Человек Эпохи Вырождения
Пролог

Дмитрий Александрович Пискунов корнями своими был от земли, а инженером по случаю. Поэтому, когда в эпоху перемен,  лихие 90-е, случай оказался несчастным,  он не  то,  чтобы сильно возрадовался, но довольно благодушно осознал крах  своего инженерства.  По сути, решение окунуться в сельскую жизнь принял не сам Пискунов, а супруга, существо нервное и динамическое. Пискунов лишь привычно согласился. И не то, чтобы босоногое детство аукнулось, или страсть к почвам захлестнула, но дурного в таком остракизме Дмитрий Александрович не наблюдал. Подобная ссылка избавляла от рвущих сердце рулад Ангелины Михайловны, и забубённого пьянства идиота-сынка, с каждым годом становящегося всё гаже и гаже.
 Благодаря стараниям деловитой старушке-маме, царствие ей небесное, подвижнице, домик в родных палестинах оказался очень ничего себе пятистенком. Потратив NN-ое количество не пропитых сыном средств, Пискунов довёл строение до ума, а какое-никакое тщание инженерское и природная аккуратность решили много деликатных проблем. Например, с электричеством, за которое он сам фактически не платил, и помогал не платить нужным людям. Так же состоялся крайне нужный в хозяйстве насос и удивительного свойства дренажный комплекс, созданный с напряжением технической мысли.
Жил Дмитрий Александрович несколько особняком, на отшибе. Близких соседей не имел, но с дальними легко ознакомился, и даже завёл в обиходе настойчивые приглашения на чай с телевизором. В ответ его вынужденно любили и уважали по случаю: с удовольствием возили в райцентр по надобности, а иногда и просто так, за компанию. В дни посещения колхозного рынка Дмитрий Александрович становился свободным от дел, а вечерняя походка его приобретала морскую разлапистость, нажитую, вероятно, за годы службы в одном закрытом КБ, имеющем отношение к субмаринам. Впрочем, кто его знает, отчего в такие дни голос его ввечеру становился визглив и неряшлив, может море тут вовсе и не при чём, а просто «кориандровой» было выпито свыше нормы. Какая, в сущности, разница, что двигало им в такие редкие дни, не чаще трёх  раз в неделю?
Ангелина Михайловна навещала супруга преимущественно погожим августом, а иногда и по весне, хотя эстетически любила ядрёную сочную осень. Впрочем, восторженного умиления багрянцем, первыми листышками, или грибами хватало от силы на пару недель. Ей катастрофически не везло с осадками, комарами и безнравственностью столичных соседей. Кончалось обычно тем, что наиболее хамоватый тип, банкир с мамой на отдыхе, погружал Ангелину в свой бесчестно нажитый джип и увозил в столицу, из которой она уже сама, вдоволь погуляв, пару-тройку дней поругав Лужкова, отбывала в Северную Пальмиру,  грязную, нищую, но привычную. Там, под низким балтийским небом она вдумчиво страдала болезнями за культуру -- профессиональными немощами, нажитыми в одном полудохлом, но весьма изворотливом комитете.
Дмитрий Александрович поначалу тоже на зиму возвращался, но как-то поставил вторую печь, да и остался, рискнул здоровьем. Здоровье только поправилось. После удачного эксперимента по выживанию, он решил более не трясти душу по диким российским дорогам, и замер на местности.
По Ангелине он порою платонично скучал, а о сыне знал, что тот жив, да и ладно. Выглядит всё это не очень красиво, если навскидку, но Пискунов-младший и впрямь был весьма негуманной скотиной. Чем раздельнее существовали самцы Пискуновы, тем покойнее и слаще проистекала их обоюдная жизнь. Порою Дмитрий Александрович поглядит в красный угол, где среди пыльных склянок и литографий притаился синий в плесени Иисус, да и скажет: «Пусть живёт, пусть. Токо здесь его вовсе не надо». Где-то в глубине души Пискунов опасался визита, и потому неосознанно молил: «пусть не приедет»
А он взял, и приехал.

1.
Неуверенный июньский день, прохладный, дышащий близким ненастьем, подползал уже к ночи. Дмитрий Александрович недовольно лопатил картофельную гряду, вяло поругивая себя за майскую лень, грязь – за врождённую липкость, комаров – для острастки. По-совести ему было лень ругаться с природой, виновной лишь в покорной неустроенности, свойственной для Руси. Себя ругать и вовсе не хотелось, потому как он знал, что непременно простит, не бывало такого, чтоб не простил. Пожалуй, что и не шёл он с раскисшего от дождей огородика только по причине острого нежелания есть и пить в одиночестве. Готовить Пискун не любил, и даже жизнь бобылём не научила бабьей сноровке. Одинокую снедь можно было бы сдобрить парой водки, но водка кончилась, и вообще как-то последнее время лезла туго сквозь раскисшие в жиру макароны. Ночами снились вялые, нехорошие, мутные сны с привкусом майонеза, отчего появлялась тревога. Однажды поутру он дошёл по росе до таксофона, набрал город, и даже удивился, как отмяк душой от бурного возмущения Ангелины. Не понял, что кричит, но выяснил, что жива, раз кричит, и успокоился. Странно,  в последний год он как-то неожиданно сдал, будто осел вместе с домом. Но если переставить петли или замок на перекошенной двери было плёвым делом даже для одного, то прокисший суп в одиночестве оказался весьма неуступчив, и  порою заслышав скрип калитки, Пискунов, кажется, обрадовался бы самому заглянувшему на огонёк чёрту… Вот калитка и выдала треснувшее соло.
Под низкий рокот отбывающего мотора неприязненно качнулась сирень, сторонясь инородного тела, и навстречу сощуренному под картузом хозяину проследовала косая тень нежданного гостя. Приблизившись, тень скинула с плеча массивную сумку, и значительно постройнев, приветственно пробасила:
-- Встречай, что ли, блудного сына, отче...
У того полоснуло скользким по спине, и вытянутые колени на трико, казалось, набрякли. Однако он неторопливо, с достоинством чавкнул грязью, обстоятельно обтёр резиновый ботик о сорные травы, и лишь затем молвил, ступая навстречу:
-- Ну, здравствуй, здравствуй, сколько лет, сколько…!
Седая бородка двигалась бодряком, руки сами разъехались в припадке радушия, но голос оказался изрядно предательским – свистел, и явно фальшивил.
Впрочем, обнялись. И даже облобызались. С долей скупого мужского кокетства.

2.
Отрасль чресел проспал почти сутки. А он всё это время двигался аккуратно, хотя мимикрия быстро наскучила, и бросая косой взгляд в угол,  Дмитрий Александрович несколько возмущался душой: вот лежит кучей, и хоть тихо, порою до страха неслышно лежит, а вот зачем навалился, скажите-ка?!
Более всего Пискунову-отцу не нравилась мысль, что сын таки встанет. Мысль была крайне неуютной мыслью, к тому же навязчивой и шабутной, вроде дурачка козлёнка, что боднёт невпопад, и как бы играет, и не в серьёз, а порою очень чувствительно.
Отключился сынуля резво, и в целом мирно: выгрузил из уродливой сумки толстую папку, убрал на шкаф. Какие-то мятые шмотки, провода, чёрта в ступе. В остальном сумка оказалась забита жратвой, загадочной, дорогой, и явно бестолковой на селе. Виски Дмитрий Александрович сразу убрал от греха. Пиво воспринял благосклонно, особенно на фоне участия: «ты ж ведь тёмное пользуешь, батя?». Пользовал. Давно это было. Но приятно, приятно, что не забыл…
Макароны, ясен свет, вежливо отклонили в ведро, а вскрыли пару банок с морскими гадами, чтобы не томить в тепле и вообще побыстрее. Выпили по бутылке тёплого пива, в молчании. Отец посматривал на сына из-под кустистых седых бровей, вытирал с усов плотную пену, и дивился – ничего общего, совсем ничего. Загорелый, вроде, а под глазами мешки. Глаза сами красные, настолько, что и цвета не разберёшь. Какая-то условная муть. К шраму на виске прибавился рубец на переносице, в аккурат меж бровей, как шлакбаум. Брови, правда, его, брежневские. Но залысины на висках, и какие-то брыльца, и весьма неприятные тонкие губы. Подбородок мелковат, хоть и с ямочкой, как запятая… Нет, какой-то чужой совсем стал. И небритый. Когда щетина редкая, то нехорошо. Жалкий вид.
-- А нет ли у тебя, отец родной, простой русской водки, -- полюбопытствовал сынуля, легко, в три глотка скушав пиво.
-- Нету, любезный сын, у меня водки, -- вздохнул папаня о приговорённом вискаре, и рискнул наугад:
-- Вот надо ли оно тебе, может пивом переможешься?
Тот подумал, невесело усмехнулся вслед понятой мысли, и обстоятельно пояснил:
-- Хотелось бы чего поконкретнее. Три города сменил за неделю. Две страны. Еду и еду, надо бы стоп-кран рвануть, а то укачало. Дрянь ирландскую себе оставь, видеть не хочу, а вот водовки б – самое то. С лучком. Зелёненьким. И – спать.
--  Нету водки, -- честно ответил старший, -- давно в городе не был. Но есть спирт. Будешь? Только чуть-чуть! – поднял строгий палец, и даже нахмурился.
-- Тащи, конечно, что спрашиваешь, - широко осклабился молодой и усталый, -- спирт – это почётно. И луку бы, а?
Луку он ему, конечно, нарвал. Травы не жалко. И баклажку медицинскую, со шкалой на боку,  аккуратно накапал. Из бутыли, что в тёмном углу, под скамейкой, в сенцах.
Тут вот первый раз и плеснуло через край тихим ужасом.
Внезапно оживший молодец проворно определил в стакан боле половины, резко влил в себя, нервно ткнул горькими травами в серую соль, хрумкнул. Всё – со скоростью инфаркта. Из воспалённых глаз ещё текли невольные слёзы, а он уже цедил в стакан жалкий остаток. Выглядели эти фокусы жутковато,  Дмитрий Александрович потерялся и оторопел, и только жалобно пискнул:
-- Разбавить-то…запить!
-- Не по понятиям это, папа, шило бодяжить и запивать, - весело подмигнул мракобес, выпил, закусил, и категорично отметил:
-- Благолепно, ей-ей. Но спирт у тебя, батя,  -- дерьмо. Не пей его лучше. Эту водочку точно ключница делала, хе-хе…
-- Знамо дело – говно, -- подтвердил инженер Пискунов, --  Только не ключница, а чёрные в соседнем селе, они с него свою дурочку гонят. Натурально технический спирт, ответственно заявляю.
Улетевший было  в рай, молодой человек враз вернулся назад, даже глаза поумнели и кадык дёрнулся.
-- От него случаем никто тут…не того, типа? А?!
-- Никто, -- успокоил родитель, -- только Ванька Домашин ослеп.
И засмеялся, глядя в сильно озадаченное лицо:
-- Да он не со спирту ослеп, а от сифилиса. У них у всех сифилис, у Домашиных.
-- Сифилис?
-- Ага, сифилис. Так-что точно не спирт, хотя сам, вот веришь, не пробовал.
Сын пьяненько таращился на отца, с минуту, наверное, прошёлся ладонями по вискам, отчего видать залысины и появились, не иначе, и вдруг оглушительно расхохотался:
-- Ну ё-моё! Ехал я ехал, и вот доехал! Ха-ха-ха! Захотелось дураку хлебнуть благодати, а тут на тебе: сифилис! Гыыы!
Он раскачивался на стуле, а Дмитрий Александрович покамест убирал со стола банки, склянки, хлопал дверками в шкафу, скрипел пружинами на гостевой кровати в углу, под образами. От былых образов, правда, остались одни сыроватые тёмные контуры, что и хорошо, потому как подобное лучше к подобному, безобразное к бесформенному, там ему и место, пьяному разбойнику и весельчаку.

3.
Проснувшись, а скорее выдравшись из технического сна – тёмного, маслянистого, гремящего рельсами и больного,  -- наш молодой человек долго и жадно пил воду из ведра, с каждым глотком убеждаясь, как нехороша эта вода, тёплая и вонючая, что сил нет. Вышел в сени, потыркался по углам на предмет холодильника. Не нашёл, чертыхнулся, сунул в рот сигарету и двинул на двор.
Опять вечерело, вновь нависала над больной головой невесёлая туча. В пределах двора всё оказалось выкошено, но за серым забором, славным таким дощаном, буйно топорщился злостный бурьян пополам со всяческой ересью – ивняком, черёмухой, и прочей растительной чепушиной. Оросив землю под ближайшей сиренью, молодой человек прислушался, уловил некий симптом разумной человеческой деятельности, и двинул на огород. За сараем обнаружился бодрый старикан в нелепом картузе, деловито снующий с граблями по лиловым в закатных проблесках грядам. Поприветствовав родственника, соня бросил было окурок, но удержался  ввиду благородства и чистоты экологии, а потому ввернул его в рыхлую почву. Сделал, вроде всё по уму, но испытывая известное страдание от некурящего взгляда. За любезным шуршанием старика чувствовалась некая жесть, отчего становилось безрадостно стыдно. Просто так.
Родитель осведомился, не помешала ли спящему чужестранцу гроза, и очень натурально удивился в ответ. Лично его гроза изрядно взбодрила, ночь без сна, а годы уже… не побеспокоил ли он, глупый старик своими телодвижениями поутру? А в обед? Нет? Вот ведь какой крепкий сон, просто завидно, видать здоровый… Ну, а колотил он тут на дворе, отбивал косу – тоже мимо? Тоже. Эка как , кивал головой Дмитрий Александрович, просто богатырь у него наследник, ничем не проймёшь, хотя, может быть это с пивом был лишним спиртик, или…?
-- Что вода-то такая, отец?-- перевёл стрелки уставший от сочувствия человек, -- Раньше  лучший колодец в деревне был, для питья все таскались, помнится.
Тот озадаченно смотрел, и в глазах под идиотским графским убором, читалось недоумение, от которого стало смешно.
-- Ты забыл, что я тут с бабкой детство провёл? Каждый год, пока в большой спорт не укатали.
Пискун чесал грудь и смущённо констатировал: не забыл, но выкинул из расчёту, сам-то он в те годы больше гайку точил, зарывшись по уши в сопромате, а потому и удивлён, что тут сказать, а точнее – рад он, что вот оба они от сих мест, родная кровь, только если он, Дмитрий Александрович, тут на месте, то насчёт него, молодого и модного, -- весьма не уверен, хотя, пожалуй что и признаёт глубинную правду…
-- Да ладно, -- прервал сын, -- то быльём поросло. Колодец-то жив?
Узнав, что жив, но зарос, да и далеко, если насос, -- махнул рукой и взяв старенькую литовку отправился подразмяться.
Дмитрий Александрович пожевал губами о чём-то своём, но втайне был даже доволен. Он уже прикидывал, чем бы того ещё озаботить, дабы только занять. Трудностей с выбором не предвиделось:забот в деревне всю дорогу хоть отбавляй.
4.
Косил он неважно, стоит признать. Со всей дури, но без души. Зато прилично готовил, бодро копал, таскал воду. Вода действительно была хороша. Новый сруб, ясно, не потянул, мастерства не хватило.  Зато снёс гнилые венцы, до самой земли, под обрёз разметал, а следом затворил бетону, и состряпав нехитрую опалубку, соорудил приличный такой колодец, приземистый, но функциональный. Хоть ведром черпай. Крышку приладил. Всё по уму.
Между тем жил вторую неделю. Терпеливо слушал бубнение старика о косых руках, сносил упрёки в небрежности. Быстро приноровился к русской печи. Дмитрия Александровича от чувства, что та не только греет, но и кормит – грело вдвойне. Пискунов недоуменно вертел седой головою, свесив с печи вдвойне нагретое тело, и становился схож с потрёпанным Мефистофелем на скале, разве что сильно дурковат спросонья. Чего он никак не мог взять в толк, так это пугающей трезвости гостя. Несуразность таила в себе мутную угрозу, и, как ни странно, подспудно шевелила извечную страсть человека к познанию. Дмитрия Александровича подлым образом подмывало как-нибудь вечерком выставить на стол заныканную бутыль, да и рявкнуть: карты, мол, на стол, душегубец! Очень хотелось услышать признание. К тому-же он сам скучал по рюмке-другой под вкусное и горячее. Но провоцировать опасался.
Ещё поражала удивительная нелюдимость молодца. Ни разу не поинтересовался, что да как соседи, зачем живут и как дышат. И если поначалу Пискунов питал страстное желание спрятать сынка понадёжнее, то теперь вроде как и недоумевал – мужик-то по сути молодой, видный даже. Дмитрий Александрович пригляделся к нему при свете дня повнимательней, и оказалось, что всё не так худо, как поначалу: залысины вовсе привиделись. А что губы земноводные, так и не страшно, всё не мамай губастый, а тонкое существо. С изгибом, пусть и в мать. Шрамы впрямь украшали. И щетина вполне. Но с такой красотой будто нелюдь.
Все эти несуразицы мучительно хотелось разъяснить. Кроме банального стариковского любопытства, им руководили мысли практического свойства. Например, поняв кто таков есть сей индивид -- куда его лучше пристроить. Дмитрий Александрович вяло интересовался сыном в детстве, скушно в юности, и абсолютно не желал знать позднее, когда жизнь стала внезапно сложна, а сынок  неприятен. Пискунов отчётливо помнил, что неприятности были. Много. Больше пьяные,  из породы отвратительных даже для матерей, а для прочей родни так и вовсе излишних. Ну и на что такой оболтус сгодится?!
Такие вот суетливые мысли кишели в седой головёнке экс-инженера, он нервно ковырял пальцами в мохнатых ушах, и немного злился от тупости пальцев.
Руки у них, кстати, стали один в один. Короткопалые, с  квадратными ногтями. Пискунову, с его толстовскими одеяниями, это даже шло, а вот сыну с материнской фамилией, шло не очень. В страшных руках таилось некое торжество над тонкой породой, обидный резон, тот, что сродни сатисфакции. Ангелина Михайловна, стоит признать, в жизни была той ещё штучкой, с буцациром на почве собственной значимости, и хоть сына  родила своего донельзя, а оказался похож на него, вылитый Пискунов, пусть и руками! Местами похожи сын с отцом, но всё-таки сходство…
Дмитрий Александрович упражнял закисшее серое вещество, и склонялся к тому, чтоб рискнуть здоровьем. По-совести, его весьма подзаело зыбкое равновесие. И здравомыслие допекло. Он внезапно почувствовал себя тем, кем являлся: обглоданным временем стариком, незначительным, и весьма относительно нужным.

5.
Пока отец много и тускло думал, сын наблюдал. Пригнавший его в свою задницу,  мир на время отпустил поводок, и он, злобно рвущийся на цепи, прочувствовал грянувший в душу рай – свободу от злого ошейника. И внезапно, припустив было во всю прыть, резко остановился: мама моя мама, и куда ж меня занесло, что за случай?! Но как в целом культурный скот, он не стал понапрасну брехать и на радостях гадить, а повалившись в дурную траву – прижал уши. И замер. Принюхался.
Вокруг дико топорщилась чудная жизнь. Буйно, но безмолвно, что здорово вышибало после долгой и немыслимой говорильни, от которой ломалась голова, сердце и прочие органы, болевшие некой очень запланированной кем-то, очень конечной болью. В башке намертво засела парфянская стрела, и хотя боли по умолчанию полагалось отпустить, она не спешила, Может, страшась исполнения окончательного вердикта, либо просто играясь с ним в тёмную.
Зелёный мир успокаивал и гасил. В нём наблюдалось непрерывное шевеленье, движение соков, размножение, смерть. Скошенные травы падали, чтобы тут же взрасти вновь, без лишних обид и претензий. Надорвавшийся в избытке чувства соловей уступал место более изощренному конкуренту. Без ропота. Без долгоиграющей и лелеемой злости. Самки воспринимали эти коллизии с равнодушным сознанием правоты, заключённой в личной востребованности. Комары бесстрашно сосали последнюю в жизни кровь, слепни бесновались, паук терпеливо плёл сеть.
Погода тоже слегка паясничала, то распахнувшись удатной жарой, то сморщившись в бесконечную волглую мерзость.
Человек смотрел на мокнущий мир, задумчиво пуская с крыльца тяжёлые сизые кольца, и удивлялся.
Тому, как мгновенно мокнет гигантский валун, блестя, и дополнительно каменея. Тому, как нехотя сосёт влагу скамья, старая, серая, ущербная насквозь, намокая по напрочь противоестественной физиологии. Он усмехался, созерцая волнение карапуза-шмеля, застигнутого дождём в соцветье ириса. Это было забавно: жирный, хохляцки округлый шмель, -- и продрогший, тонкого свойства цветок, изысканно европейский. Изумительный контраст, просто фуга.
А однажды, на сломе дня, раскалённый солнечный диск заслонила случайная нервная тучка, и вдруг расплакалась таким беззащитным девичьим дождиком, что он и сам скривился – проняло до печёнок.
Отец не вызывал у него особого любопытства. На следующий день младший Пискунов съехал на веранду, походу являющую собой плюшкинское подворье. Пообещав ничего не сломать, выкинуть, или подло расхитить,  он расчистил старый лежак, притащил сенник и с удовольствием засыпал под гомон пернатых.
Но частенько не спалось. Устав пялиться в зловещую пустоту, он отгонял привычные мысли, и в качестве упражнения медитировал. Странно, но на предмет гомозливого родственника за стеной.
Вот он тяжело слез с печи. В два приёма, натужно. Прошёл, ступая на пятки. Так ходят либо глупые особы женского полу, либо стремительно старые люди. Вот кинул ложки в стол. С шумом, звоном, пальбой. Двинул стол – с треском. Было, было такое, наблюдал…
Старик плох слышит, а до кучи – боится невзначай обнаружить позорную слабость. Знакомо. Радио бубнит непрестанно. «Не надоело?» – спросил как-то раз, отупевший от пропаганды. « Я не слушаю, -- сконфузился тот, -- просто привык, что вроде не один, будто с кем-то…».
Проняло, как ни странно. Он взглянул под другим углом на торчащий живот, нелепую кацавейку, оттянутые портки. В сущности: а кому тут смеяться над разной масти носками, или пошлыми ботами? Некому, не над чем, не над кем. Его же, отца, вроде и нет. Даже для него, и так, по привычке – для маменьки. Та ведь тоже киснет в своём тусклом и кислом мирке. Возможно, менее человеческом, хоть и ближе к людям. Родились они как-то все без нужды, кое-кто так и впрямь пустоцветом.
Отец за стеной отключал президентов, достаточно обнадёженный будущим великой страны, и становилось пугающе тихо. Пискунов отходил ко сну с сознанием социально-значимой единицы. Соловьи за окном жизнерадостно дурковали, но глухая тишина за стеной давила неясной тоской и тревогой. В тишине пряталась безысходность.
Так повторялось изо дня в день, и каков же состоялся кундштюк, когда неожиданно, сквозь стену, прорвался смех. В ночи!
Настоящий смех.
Полноценного человека.

6.
-- Чего тебя так взорвало-то ночью? – поинтересовался младший поутру, шкворча чем-то знатным на сковородке, -- Пробило на ха-ха как системного.
-- Чего? – привычно не понял его отец, зачарованно следящий за поварскими делами.
Вопросы от родственничка случались редко, а речь отличалась крайней невразумительностью и больше походила на брань, пусть и не вредную, а бытовую.
-- Смеялся-то над чем? – вздохнул путаник, -- Трубу не закрыл, смешинка залетела?
-- А-аа…-- догадался старший, -- Читал я. Разбудил? Вот ведь…
--  Нормально всё, -- успокоил кормилец, вывалив на тарелку родителю нечто яйценосное с помидорами, зеленью, и ещё чем-то в кляре, -- просто удивился… соусом полей, вон тем, красным… что читаешь?
-- «Чевенгур», писателя Платонова крупный роман, - рассеянно пояснил Пискун, увлечённый движеньем соуса по глазунье. Но мельком глянув в вопросительное лицо, тотчас заострился:
-- Мать оставила. А что?!
-- Ничего, ничего, -- пробормотал сын, склоняя лицо над тарелкой, -- Ешь!
Минуты две провели в жующем молчании, затем Пискунов с материнской фамилией не сдержался:
-- Не, ну мать-то ясен хрен не осилила, а тебя, отец, чем цепануло? Это ж круче Фауста дантов ад…
-- Что ж я по-твоему, совсем дурак?! – взметнулся правильный Пискунов, -- С чего бы ты это меня в идиоты записал, мил человек, ну-ка, ну-ка…
Мил человек примирительно поднял вилку. Где-то на уровне глаз возмущенца.
-- Бжи. Чё ты вспученный такой, будто гейзер?! Сразу на встречку, как не родной… Смеялся-то над чем, вот, конкретизирую, уточняю. Не бузи.
Сразу подостывший под ласковой угрозой прибора, Дмитрий Александрович неторопливо отпилил кусок «нечта в кляре»,  повозил в луже кетчупа, справил в рот. С упрямой тщетой прожевал. Откинулся на спинку, икнул, вытер рот и тогда уже высказал:
-- Уморительно  пишет товарищ.  Описывает незабвенно характеры и времена. Хотя! --  тут он вновь отёр полотенцем чистейшие губы, пригладил моржовую поросль, и зафиксировал финальное резюме:
-- Хотя быт и события – несомненно ужасны. Страшно, что делалось в головах. Не представить. И правда – ад.
Собеседник задумчиво глядел на оратора. В глазах его, мутных и беспросветных, как грязь по осени, недавно вдруг проявилась серая строгость, неприятная, впрочем своим оловянным спокойствием, или тяжким равнодушием даже. Но сейчас промеж свинцовых клемм явно проскочило электричество мысли, только вот неясно какой именно, чем и тревожной. Пискунов постоянно чувствовал тревогу от близкого человека, а оттого ненавидел его. Неосознанно и подспудно.
-- Странный ты, отец, -- разродилось пугало низким басом, -- Ругаешь ад, а сам в нём живёшь припеваючи… И над ним же смеёшься? Вот ведь чёрт возьми русского по Достоевскому, а?!  Хрен его сузишь даже по Гоголю – сплошная мерзота и полярность, блять!
-- Не ругайся, -- тихо попросил отец, -- Можно ж спокойно? Ты, сынок, когда ругаешься – страшный.
Зависла та самая пауза, что всегда нагнетает.
-- Ты что, боишься меня? – весело изумился отрок.
-- Боюсь, -- трудно признался отец, -- Ты давно стал чужой мне. Совсем. Потому что сильно… недобрый.
Сделав официальное заявление, старик суетливо и боком вскочил, подхватил тарелку, кинулся от стола, вон из избы, на привычный и добрый воздух, подальше от яростных шуток. А вот склонный к веселью молодой человек остался сидеть, уставившись в бессмысленно точную точку.
Если б Дмитрий Александрович по нелепой случайности возвернулся, то с немалым изумлением обнаружил бы у себя за столом самое потерянное лицо, какое он, Пискунов, видал в своей долгой жизни.

7.
В нашей временной жизни всему наступает предел. Человек не исключение. Он как железо: долго терпит, сопротивляется, гнётся, а в один прекрасный день устаёт и ломается. Доходчивый для простых механизмов инженер хорошо знал эту особенность шестерней, зубцов и всякого толка болтов или гаек. Тут не имеет значения смазка и сплав, просто время выходит всякой, пускай и легированной стали. Однажды летит резьба, или сносит вполне идеальные клёпки.
Вот уже и на третью неделю завернул срок этого странного посещения, отстранённо-совместного жития, и вроде покойнее в душе стало, уют от трудов появился, странные разговоры не всплывали, обидами не икалось. Ровно всё, геометрически правильно, в параллельных плоскостях. Копали, пилили, лопатили. Рядом, плечом к плечу, и совсем по отдельности. Разговаривали больше за едой, словно ели. Прорекали друг другу банальности с набитым ртом, смеялись бывало. В душу не лезли.
Пискунов начал склоняться к тому в своих умозрениях, что в механизме его отцентрованной жизни наладился вдруг случайный, но очень правильный ход, о причинах которого лучше не думать. Зачем портить старческий ум? Пару раз он позвонил Ангелине Михайловне, осторожно прознал о её сугубом и частном мнении, и порадовался, узнав, что она, собственно, рада. Причины радости восторженная дама разъяснила весьма сбивчиво, но Дмитрий Александрович особо и не слушал, осознав главное: Ангелина Михайловна счастлива, что они вот тут, вместе, пока она там. А что совсем одна, устаёт и здоровье пляшет, так Пискунов и слушать не стал – скушно и бесполезно, ничего нового. Муть.
Вспенилось же всё, как ни странно, по причине шведского социализма.
Дмитрий Александрович втайне тяготился демократическими преобразованиями, со всех возможных ракурсов видя в них явный вред. Почитай двадцать лет назад подлые свободы развалили его КБ, преобразовав в нечто совсем непотребное. Сам он оказался за штатом, а вслед – и вовсе за пределами цивилизации. Бесспорно, нынче этот глюк виделся бедой весьма относительной, а в свете устойчивой непристойности внешнего мира, так и вовсе благом. Но вот с жизнью на селе дела обстояли значительно хуже. Жизнь эта разом задохнулась, словно пропив себя до нитки, заснув, да так и не прочухавшись ввиду сильнейшего злого похмелья. Быстро померли все подряд колхозные люди, и появились новые, крепко деловитые, но совсем не в масть. Либо попёрли сорняком страшные, диких кровей, для которых чужая земля – дешёвая ****ь, разметавшаяся бессильном в чаду и угаре. Эти пришлые будили недоброе чувство, и как не старались, чего бы не затевали, стремясь осесть среди льнов и берёзок, – а всё оставались лишними и чужими. От них, заезжанцев, исходила угроза и врождённая нелюбовь, круто замешанная на страхе, унижении, и врожденном чувстве своего превосходства. Пискун ёжился, проносясь на соседском авто мимо почерневших отчаянно деревень, с испугом слушал краткие реплики и оценки белых людей, но позже, если случалось задуматься, - соглашался, что да, их всех надо бы туда, за Урал, где бамбук и олени. Или проще… «Убить?» -- любопытствовал внутренний голос, и пугался он теперь себя самого, зная, что никого не убьёт, пусть бы и следовало, но на то ведь есть кто? Государство! А оно, государство, что-то окончательно затупило. Слушая первых лиц, Пискунов не совсем разбирал, кто из лиц первое, кто второе, о чём говорят этими сильными лицами, и что доносят волевые и строгие голоса. Неразбериха, крепко закрученная в водовороте новых безжизненных слов, порой ужасала. Будучи слегка инженером по профилю, Дмитрий Александрович неплохо представлял значение ряда понятий, но в итоге смирился с тем, что знания его глубоко устарели. Оказалось, что «вертикаль» далёка от Евклида, «вектор» от Лобачевского, «схемы» от Джоуля-Ленца. «Технологии» странным образом стали синонимом подковёрной возни, а «программы развития» - антонимом «экономического плана». От прочих «инноваций» мозг скрипел и грозил перегрузкой. Эх, думал Пискунов, кабы попонятней, какой определённости в смыслах, а не то полный реверс и даже звездец…
В тот день парило, жгло, и кошмарило в смысле наглости насекомых. С юга, от Москвы, потихоньку натягивало грозовым ожиданием, но медленно, томно. Поливая растения Дмитрий Александрович ощущал кипение бросовых мыслей под картузом, а оттого часто поглядывал в сторону изрядно подгоревшего плотника, неторопливо налаживающего крышу над интимного свойства строением. Строение Пискунов затеял год назад, но с отчаянной удалью вогнав в землю четвёрку столбов – расслабился, заскучал, а потом забыл напрочь. Ныне же постройка сказалась востребованной, пусть и по легковесно-нравственным соображениям, лишним вполне одинокому человеку. Вдвоём любая самобытность имеет границы, а где граница – там КПП. Вот и двинулся долгострой, вот и ладно…
-- Чё-то ты, батя, конкретное залупил, на манер Церетели.
Архитектор с готовностью обернулся на критику:
-- Так двухместный проект, чтоб как в Швеции.
-- Двухместный?! Проект?!
Вылетевший от хохота чинарик прилёг на свежеполитой огуречной гряде. Пискунов брезгливо вдавил инородное тело в жирную землю, и поучительно заметил:
-- Были б у нас сортиры как в Швеции, то и перестройка бы не нужна.
Раздался второй гогочущий залп. Странно довольный подобной реакцией политолог невозмутимо выжидал ожидания канонады, равняя подразмытую водной струёй аккуратную грядку.
-- Отец, ну ё-моё, причём тут гыыыыы!!!...Швеция?! Гыыыы!!!
-- Как при чём? – умно глянул в лицо дураку Пискунов, -- А социализм?
-- Что?! – неожиданный разворот темы погасил дурную истерику разом.
-- Шведский. У нас был свой, советский. А у них шведский. И разницы никакой, только они жили лучше. Не родились бы хамами и дураками – тоже могли. Зачем было систему ломать, если она, система, лучшая в мире? Разрешили бы джинсы всякие, на курорты в Турцию, компьютеры… рок….
-- Что?
-- Рок. Ну, музыку эту, чтоб недоумки балдели.
-- Рок?
-- Рок. Говна-то… Пусть бесилась бы молодёжь, коли нравится. Бог даст вырастут – поумнеют. Но жизнь-то была лучше!
-- Лучше?!
-- Лучше.
-- Обоснуй.
-- Так чего там? Конечно, лучше. Вот сейчас: капитализм, рынок, отношения… Газпром... О! Инновации! Ну, и толку? Народ простой только хуже живёт, сам что ль не видишь? Поля вон все заросли, не жнут, не сеют. Капитализм кругом, а хозяина – нету! Раньше в колхозе через пень колоду, пили, воровали, а дело делали между тем. Хоть бы как. А теперь что?!
-- Теперь воруют правильно. Грамотно, по науке.
-- Правильно?! Воровать – это правильно, так что ли?! Лес валить в заказнике, реки травить, хозяйство совхозное отдать черноте?! Э-э-э, нет, сынок, у хорошего хозяина так не забалуешь, он удавит за своё. Где он, этот хозяин?!
-- Как где? Там же, где и всегда, отец. Он, если надо, и удавит. Ты ей-богу, как из пробирки мутант, почкованием зародился. Одичал, видать, да.
-- Не надо, мил друг, не надо! Мы в курсе, если что, даже не сомневайся. Телевизор имеется, уши тоже есть.
-- Зря ты пялишься в долбоящик, отец, совсем крянешься, зуб даю. На кой те?! Живёшь тут, как леший, сыт вроде, чего ещё надо-то?!
-- Ну, а как же, позволь… Нет! Из чего, да, вот из чего мне составить картину окружающего мира?!
-- Нужна она тебе?
-- А как же иначе, я всё ж человек, не огрызок.
Молодой человек с сомнением покачал головой. Комедия вырождалась в фарс, не иначе.
-- Не было никакого социализма, папа. Ни здесь, ни в Швеции. Никогда. И капитализма нет. И демократии не было отродясь. Это же прогоны для лохов. С начала мира одно и то же дерьмо: сильный нагибает слабого. Ставит в интересное положение, и – пошёл процесс. Пока тот, кого пользуют, кони не двинет. Вот и вся любовь. А назвать можно сей беспредел как угодно…
Старший недоверчиво шмыгнул носом, глядя в сторону. Презирая в душе экстремизм. Но не удержался, и всё-таки уточнил:
-- Ну и какая тогда разница между…э-э-э….ими и нами?
-- Да никакой. Разве что там с соблюдением гигиены, предварительно обласкав, а у нас – сразу раком.
-- Уверен?
--  А то! В Швеции не бывал, а в Финляндии доводилось. Нет там социализма. Жир сплошной, а в нём чудь белоглазая, нудная как геморрой.
-- Но живут хорошо? Ты бы вот сам как хотел жить? При капитализме нашем, или при ихнем социализме?
-- Я, отец родной, жить вообще не хочу. И поэтому,  где и как – глубоко конгруэнтно.

8.
Пауза над огуречной грядой затянулась. Стало ясно, как тихо вокруг, и как громко они излагали. Плотная синь, однако, надвинулась почти что вплотную, нависла, приобретая по ходу движения характерный чернильный окрас, ворчащий нутряно,  глухо, но так угрожающе, что собственные взрывы показались тщедушными и жалкими донельзя. Несмотря на разницу потенциалов, оба почувствовали себя одинаково глупо, отчего не сговариваясь двинули к дому.
Войдя в избу, отец покосился на телевизор, вредную по словам юного поколения, вещь. Плюнул было, но вспомнив о грядущем природном явлении, с удовольствием обезопасил мир, выдернув шнур из розетки. Надо признать, что за годы, прожитые в чевенгуре, стройная инженерная мысль обросла всякого рода маразмом и предрассудками.
-- Страхуешься?
Сын вытирал руки, и улыбался. Старик сконфуженно почесал в бороде, не нашедшись.
--  Бабка на окно резиновые сапоги ставила, помню, -- окончательно добродушно рассмеялся мизантроп, --  Молнию, говорила, отведут ха-ха! Смешно…
-- Смешно, -- легко согласился жизнелюбец, чувствуя преимущество перед бабкой, -- Чепуха, конечно, с точки зрения электричества, но главное – верить.
-- Верить, тогда уж, логичнее в Илью Пророка, а не в юродивый каучук. Но что-то не помню, чтоб она в эту братию сильно верила, хулиганка была ещё та.
Дмитрий Александрович глянул в красный угол, задумался и усомнился:
-- Но ведь и не убрала ж до конца? Заставит, бывало, образа всякой дрянью, цветочки там, то-сё, а не убирает!
-- Так ведь и ты не убираешь?
-- Мне-то зачем?! – искренне подивился Пискунов, -- Я крещён в православную веру, вот…
Старче живо вытащил из под бороды габаритный нательный крест, богато сверкнувший латунью.
-- О как! – заинтересованно крякнул нигилист, --  Интересно девки пляшут… Давно?
-- Да всегда был крещён, только не знаю где, мать всё темнила, времена были сам знаешь…
-- Счастливые! – похожая рука хлопнула по плечу, -- Социальные проекты на два лица, персонально, я помню, отец, хе-хе!
-- Да что ты пристал со строением?! – возмутился душой Пискунов, и вдруг выкинул штуку:
-- Может, немного того…? По граммульке?
Спросил, да и обмер.
-- Есть чего? – буднично отозвался лиходей и развратник.
-- Есть, -- коротко ответствовал правильный Пискунов, пряча крест и спонтанно гладя Спасителя.
-- Тогда вздрогнем.
За окном вслед за сварочным всполохом ухнул первый залп, мир слегка вздрогнул, изба будто присела.
Понеслась.

9.
-- Это просто разврат какой-то, -- пробормотал сын, опрокинув в себя цельную рюмку, -- Где разжился такой лепотой, отче?
--  Анисовая, -- торжественно кивнул отец, будто помавание седовласой главой гарантировало несомненное качество, -- Я, пока ты тут упражнялся, в город пару раз съездил. Вот, думаю, побалую труженика… Дорогая, стерва, но хвалят. Как тебе, кстати, хороша?!
Отпрыск энергично кивнул, крепко занятый луком. Папа успокоено освежил ёмкость, испытывая нежную гордость. Полную жизнь набуровил, зашедшись в искренних чувствах.
-- Царское пойло, Пётр Алексеич жаловал, помнится. Знал толк самодержец. Ну и мы не хуже его будем, а?
Развёрнутый комментарий несомненно льстил, но привыкший к упрямой объективности Пискунов нарочито не согласился:
--  В нынешних людях пользы существенно меньше. Прут, как ботва, а что б в корень! Как считаешь?
Дмитрий Александрович между первой и второй любил подпустить философии, нужный тон задать, пока не снесло куда в бессознательность.
-- В нынешних, я считаю, отец, пользы вообще ни на грош. Один вред. Не ботва, а чёрная плесень. Никакой пестицид не возьмёт, разве напалмом.
-- Лучше в кислоту, -- рассудительно продолжил экс-инженер по атомным лодкам, -- Чтоб основа осталась цела.
Собеседник поперхнулся, и снова заржал:
-- Ай, малацца! Ну, давай за основы!
За основы прошло недурственно, скорей хорошо. Дмитрий Александрович кушал упревшую в печке солянку, и удивлённо сознавал, что разбитое вдрызг одиночество ушло без болезни, а пугающего свойства сожитель – не совсем бесполезное существо, да и ведёт себя куда тише радио.
-- Пойду покурю, -- пробасил тихий человек, и поднялся.
-- Кури в печь, чего там…-- Пискуновым двигало великодушие в этот жертвенный день, а сами жертвы мстились добровольными и бескровными.
-- Не комильфо это, в хате гадить. Пойду гляну на музыку сфер, люблю грозу с детства.
И ушёл наслаждаться музыкой, а Дмитрий Александрович думал, подчищая коркой останки первого блюда, что тоже любил раньше грозу, а потом стал равнодушен со временем, и гроза превратилась шумным придатком к насосу, полезным для огурцов. Но ведь любил в детстве? Любил. Как и первый снег, снег он, правда, по сей день уважает, когда вовремя, а вот как у молодого и красивого, интересно, со снегом? Вот вернётся, и нужно спросить, снег весьма безопасен под водку, даже если не любит тот снега вовсе…

10.
-- Конкретно разбирает, -- одобрил наблюдатель, вернувшись с изрядной задержкой, -- Со всех сторон обложило, просто так не соскочишь. Смотрю, заскучал? Насквози по децлу для тонуса. А я тушонки метну, давай миску.
Наливая, Пискунов в который раз подивился, насколько замысловата и дика стала человеческая речь, и что за чертовщина творится в мире, если два близких родственника с трудом понимают друг-друга. По децлу! Это сколько, хотелось бы знать? Нацедил по три четверти. Себе меньше.
-- Я тост скажу, -- предупредил Дмитрий Александрович, уловив момент истины, -- а то ни на что не похоже, будто и не семья.
Скорый на расправу молодец задержал рюмку у самых губ, подумал, скривился и выдал:
-- И то правда. Давай, толкни речугу, отец. Пусть будет правильно, как семья. Одобряю! Только не вставай, чай не свадьба.
Пискун чувствовал издёвку, но мудро не заметил. Гораздо сложнее оказалось заявленный ум выразить устно.
--  Вот ты, сын, верно заметил, что семья – это правильно. Так и есть. Потому мы и живы, что где-то есть близкий человек… Можешь, правда, сказать, что видимся редко, и это тоже правильно, верно говоришь, но ведь потому, что обстоятельства… Каждый идёт своей дорогой, тут никуда, жизнь она сама решает, кому где, но в итоге-то что?
Лицо напротив не казалось сильно тупым или скучным. Оно вообще ничего не выражало. Пискун слегка потерялся, но мужественно потащил крест дальше в гору:
-- Я тебя, признаюсь, совсем не ждал. И честно скажу – даже не думал, что вот так сразу… Ну, сам знаешь, мы с тобой давно уже врозь…Но это не потому, что обида там, или что, -- нет! Просто я не знаю тебя совсем, а что помню, то плохо всё было, ты уж прости сердечный друг, но это правда. Не злость, а просто…отвык я, а с тобой беспокойно…я так думал! Пока жить не стали…
Чувствуя, как затягивает болотного свойства речь, он досадливо сдвинул брови, полагая выдавить нечто формообразующее и цельное, но те вдруг разъехались глупо к ушам, и произвольный внезапно рот тихо выдавил:
-- А вообще-то я очень рад тебе…правда…
Выползшую ни к месту слезу он утопил во вздёрнутой рюмке, скоропостижно воткнутой в седые усы. Выпил, поставил рюмку на стол, и жалко взглянул сквозь предательскую муть в ехидну напротив.
Тот с серьёзно чокнулся с пустой посудинкой, выпил, и семейным голосом сообщил:
-- Так и я ведь рад тебе, папа.
Наклонился над тарелкой, начал было жевать, но вдруг поднял голову, хитро подмигнул и добавил:
-- Иначе бы не приехал! Вот только не знаю, чему больше радуюсь: тебе, или луку.
Потерявший внутренний стержень Пискунов расслабленно улыбался – в тот момент его устраивал любой выбор, и под настроение он готов был скормить шутнику весь репчатый лук на свете.

11.
Ещё пару раз пили чокаясь ни о чём, вроде за грозу и Ангелину Михайловну. Потом просто по полной, чокаться надоело.
Анисовая благой вестью неслась по жилам, от картошки вдарило в пот,  в головах зазвенели те самые бубенцы, что бравурно голосят посредством вольно отпущенных языков. Всяк стал себе колоколом, звонарём и внимающим одновременно, упиваясь хлынувшим в душу праздником откровений. Пара отдельных Пискуновых напоминала хмельного Тянитолкая из детской сказки, разобравшего наконец, что он, мутант и уродец, –  вполне единое существо, бежать которому легче вместе, а оттого обе головы с любовью глядели друг на друга, не пытаясь пока разобрать, которая растёт из нормальных плечей, а другая, простите, из …
Да нормально они выросли, обе эти две головы,  что дуэт Пискуновых настойчиво и доказывал в голос. Дружелюбная бестолковка осеклась где-то к концу поллитры, отчего враз наступил конец страстей и растерянность мыслей.
Несмотря на обретённое общее тело, реагировали обе головы сильно по-разному. В глазах младшей промелькнуло недоумение, затем раздраженье, после -- грусть. Старшая тоже недоуменно округлила глаза, но они быстро остекленели в привычно-пугливых расчетах. Слезливая искренность погасла с той-же скоростью, что и проявилась. Пискунов усилием воли запустил часовой механизм, напряжённо прислушиваясь к шелесту шестерёнок, скрипу пружин и дрожанию оси. Возможно, в нём заговорил инженер, но вероятнее --  испуганный родственник. Так или иначе, но один молча скис, а другой втихомолку обеспокоился.
Самое ужасное, что у Пискуна было. И дарёный вискарь, и кориандровая, проверенный кашинский друг, и даже такое, чего бармалей напротив в ум себе взять не мог при желании. Было. И сидят хорошо. Но страшно ведь, страшно! «Если спросит чего – не дам, -- решил хлебосольный Пискун, -- значит опять понесёт, а этого нам тут не надо».
Не спросил. Только сгрыз огурец, да и вышел. Поплакать, видать, на грозу. Или гром обругать, с него станется, на язык невоздержан. Дмитрий Александрович добрал соус, вздохнул, и отправился за «Кориандровой», плюнув на жалость к себе и детские страхи.
-- Только чур не хамить! – заявил он изрядно поражённому родственнику, -- Мне не жалко, пей на здоровье, но чтобы в пределах. Договорились?
-- Да не вопрос, чего паришься-то?
Этого момента Дмитрий Александрович и ждал всю дорогу. С высоты положения, с осознанием правоты, подкреплённой хмельными дарами, с чувством того самого первородства, он попросил, нет, скорее даже потребовал:
-- Знаешь, ты со мной разговаривай по-людски, а не как с женой, или лошадью. Что за манера? Я тебя этому не учил, мать вроде тоже. Ты, милый друг, уважай людей, оно, знаешь, никому ещё не вредило. Пока мы с тобой…ну…в общем, пока мировую не выпили, -- я молчал, а сейчас изволь соответствовать.
Пожалуй, что он и горд был речью, а оттого не приметил, как в серых, благодушных глазах мелькнуло что-то нехорошее. Речь же ответная оказалась безукоризненна – покаянна, смиренна, учтива.
-- Извини, отец, попутал слегка. Понял, осознал, исправлюсь. Нахватался всякого, было дело, а с волками жить – сам понимаешь. Ты, если что, меня тормозни, я растолкую. Мир?
-- Так не ссоримся вроде, -- великодушно налил обоим Пискунов по две трети, -- Главное же понять другого человека, а как понять, если половина слов лишние?
-- Согласен, -- кивнул сынок, -- Слова, знаешь, вообще часто лишние…почти все…Ну, будьмо, хэй!
Последние слова гаркнул в нос, с удалью, и сразу же выпил. Дмитрий Александрович тоже выпил, но не успел допить, а тот уже сокрушался:
-- Это, батько, я у хохлов научился, прости, что на державной мове, уж больно в масть…Нет! По существу. Типа, настроение создаёт, согласен?
Пискунов кивнул, понимая, что сын у него хитрый гад, и с этим лучше мириться. Пущай на мове. Лишь бы не матом. И драки вот тоже не надо.
-- А чего тебя на Украину-то понесло? Это ж теперь заграница.
-- В Украину, отец. Если уж за базаром следим, то В Украину. Так правильно.
-- Ну, а ты туда каким боком? – упрямо не замечал уколов Пискунов, -- Там что – мёдом намазано? Дышится легче?
-- Кому как… Видишь ли, проект у меня в самостийной вылупился. Вот и сорвался.
-- Хороший проект?
-- Лучший в жизни. Вроде твоего: двуспальный и со всеми удобствами.
-- Опять ты…-- поморщился старый, -- Ну, а чего ж ты не там, если лучший в жизни?
-- Говорю-же – вроде твоего. Не достроил и просрал…Извини, но иначе не назовёшь, особенно в контексте, согласен?
-- Согласен, -- улыбнулся видавший виды семьянин, -- Но, уж раз двуспальный, то не один гадил, так надо думать?
-- Ага, на пару.
-- Ничего,  -- авторитетно заметил Дмитрий Александрович, -- вдвоём зато разгребать легче.
Сын поглядел на отца с искренним любопытством, усмехнулся, почесал в башке и признал:
--  Острый ты у меня старец, не ожидал, да. А по сабжу…ну, по делу если…Разгребает всегда кто-то один, папаня. Это фатум, карма и просто беда. Но так надо. Влопался – вывози. Риски надо было просчитать, конкуренцию. Такие дела…Давай, что-ли, выпьем? Тускло это всё, морок и пустота. Что скажешь?
-- Насрать, и розами засыпать, -- выдал вдруг культурный старец, и сконфуженно пояснил:
-- Начальник мой, Борис Аронович, так говорил. Одессит был, выдавал порой, вспомнил…
-- Ха! Отлично, в тему, отец, прямо в яблочко, давай, вздрогнем!
-- Я бы сказал не столько в тему, как «в контексте» хе-хе!
-- Гыыыы! Есть контакт, поехали!
И поехали. Не совсем представляя куда.

12.
--…да они, бабы эти, отец, вообще самые бездуховные твари…божьи, да…но у них не жизнь, а сплошной цикл…между бабочкой, что порхает и размножается…недолго, ха-ха…и гусеницей, которая только жрёт, пока не окуклится…и какой цикл раньше – не суть, тётки по сути своей сплошная преемственность поколений, процесс выживания, и всё. всё. даже не сам процесс – он интимнее, а его иллюстрация. в глянце…
-- Ну…а мужик?
--  Жук. Навозник. Катит по жизни шар из говна, старается.
-- Тоже глупость.
-- Хуже, отец, это злая глупость. Усмешка Господа Бога. За одно это в него верить не хочется.
-- Так и не верь.
-- Я и не верю. Только это ещё глупее.
-- Почему?
-- Потому, что тогда смысла жить вообще никакого.
-- Смысла, или желания?
-- Один хрен. Жизнь это осмысленная воля. Жить против воли – пошлость. Нет, подлость!
-- Не знаю, сложный ты человек, я так хочу жить…хоть и жук, как ты обзывался.
-- Да это ж не я, отец. Всё надёргано, всё чужое, чёрт бы побрал этот мусор головяной…У меня из своего в голове – только шрамы. Зарубки на память. А какая память, если  в черепке одна только пульпа и вздутие?
-- Какое вздутие?!
-- Хрен его знает…вздутие пульпы, гыыы…рога, верно, продолжают расти…только внутрь. Хорошо сидим, кстати.
-- Хорошо. Ты  закусывай.
Закусил, но как-то лениво и нехотя. Пискун сразу взял нюанс под контроль, и собрался. Стал молчалив и внимателен. Сам, однако,  то разливал криво, то мимо рта проносил.
Дмитрий Александрович в общем и целом оказался изрядно пьян. Дурчина, правда, шла по уму: прямо в ноги. Так ему, во всяком случае, показалось. «Ноги в этом деле не главное», всплыл некий штрих, и он улыбнулся, памятуя, что вроде анекдот из тех, старых, добрых и правильных...
-- Чему улыбаешься?
--  Анекдот вспомнил. Раньше много знал, а сейчас вроде их и не стало?
-- Да сейчас, батя, вся жизнь сплошной анекдот. Наливай и пей.
-- Ещё?!
Сын с недоумением воззрился на отца, уловив истеричные нотки. Тот покраснел лицом, несколько криво сидел, но вроде как держался молодцом, и вдруг – нате!
-- Ты чего шумишь?
-- А чего ты торопишь?! Наливай! И так уже… Не жрёшь ничего, что с тобой потом будет?!
-- Да что тебя разбирает-то?! Тему не просёк? Ладно, ну тебя, пойду пройдусь, дождь вроде кончился. Говори с ним по-людски, ага, поговорили…  Тьфу!
Встал и вышел. Дмитрий Александрович кучно сидел и мучился недовольством. Только не мог понять на кого, отчего начал злиться всерьёз, и в сердцах разбил рюмку. До кровати прошёл по дуге, а как заснул, так и вовсе наутро не вспомнил.

13. 
Утро выдалось крайне неважным хотя бы потому, что тайнообразующе перешло сразу в день, чего в размеренной  жизни Пискунова давно не случалось. Он с немалым удовлетворением отмечал свою склонность к режимам и схемам, привносящим в жизнь необходимую долю разумного рационализма и уверенности в собственных силах. Нынче же ощущалась нехватка сил, уверенности, а уж разумного рационализма и вовсе кот наплакал.
Например, смущали конечности. Те, что снизу. Сам он, Дмитрий Александрович Пискунов, безбожно потел, а в ногах свил гнездо нелогичный и мертвенный холод. Из гнезда чирикало острым.  То в неразумную голову, то куда-то в живот, а порою клевало в отвратительно слабое сердце, и уже не морозец, а боль, которой Пискунов не любил и боялся. Инженер опасливо прислушивался к всполохам организма, и понимал, что на смену цельности пришёл болезненный хаос, он разъят на запчасти, вся механика летит к чёрту… А где ж, кстати, чёрт?!
Характерной чертой Дмитрия Александровича являлась непоколебимая уверенность, что во всех его бедах виноваты кто-то неправильные извне. На данном базовом постулате строились всё мировоззрение, от этой печки танцевали все выводы и концепты. Случись что, и он первым делом начинал искать виноватого. Находил. Бывало, что и сердился, но чаще  прощал. В силу душевной доброты и смирения. Мир вокруг оказывался в привычно ущербен, а он, Пискунов, преодолевал мир. Скорби  уходили на второй план, оставалась нежная грусть и сознание превосходства. Дмитрий Александрович искренне  любил себя за природное совершенство. Забавно, конечно, что поднять на ноги совершенное существо способна лишь мысль о бесах, но именно она и вынудила Дмитрия Александровича прервать подсчёт дохлых пульсов.
Не имеет смысла подробно разбирать маршрут похмельного ангела. Путь был труден, а итоги двусмысленны.
На сей раз виновный по умолчанию просто сгинул. Так же неожиданно, как тогда появился. Его не оказалось ни во дворе, ни в тёмной веранде. Он не притаился в ивовых кущах за серым забором.  Дьявола не оказалось нигде. Пропал, испарился.  Браня себя за романтическую поспешность, старик вернулся в дом. Папки на шкафу не нашлось. Сумка с веранды исчезла. В наличии имелись скинутые на пол портки и футболка. Похоже, что владелец без особых сожалений расстался с тряпьём. Потрясённый открытием Пискунов не мог понять, каким боком теперь повернулась к нему жизнь, отчего вдруг расстроился, и похмелье стало невыносимым.

14.
Телевизор привычно ожил, будто и не было грозы, словно никто не уехал и всё в порядке: в Перу снег, Польшу с Германией затопило, но это чепуха, а вот в Питере – саммит. На экране появилась пара деловитых и основных, один другого конкретнее, и стали наперебой жёстко изъявлять, констатировать и выражать волю. Дмитрий Александрович в который раз ничего не понял, и кто есть кто, и кто из этих двух кто едет на саммит. Или, скорее, летит. Летит надо думать, хотя пустили новый поезд, скоростной, мечту, а не поезд, и в свете этого могут, конечно, и ехать. Один полетит, а другой… «Да пошли бы в жопу!» -- скоропостижно озверел Пискунов и выключил ящик. Дрожащими от злости пальцами подкрутил радио. Полная, судя по голосу, дама с горечью рассуждала о простатите. Впрочем, жалость к вышедшему в тираж мужскому племени неуклонно скатывалась в непристойную эйфорию по поводу чудо-мази, от которой не только бежит простатит, но встаёт на место принципиально весь органон. И не только у старых пердунов, а у всех всё стоит, включая детей и женщин. Жизнерадостное бульканье полной дуры окончательно довело: Дмитрий Александрович выругался в голос по матери, а затем сходил к заветному шкафу, скрутил в иностранных буковках пробку, и прямо там, в тёмных сенях, залудил из горла. Пару глотков всего, но в разрез этике и морали.
Что-то угодило не туда, закашлялся до хруста в мозгу. Зато когда промокнул рукавом усы, утёр слёзы, то почувствовал, как отпускает. И голову, и сердце, и там где таится скрытый враг-простатит. Сработало круче мази. Поправленный бездумно захватил данайский дар в избу.
Странное дело, но Дмитрий Александрович на фоне всеобъемлющей любви к себе прожил настолько лишённую здравой критики жизнь, что вообще не мог себя представить со стороны. Чужое мнение мало его волновало,  потому как он был с ним заведомо не согласен. Собственное же отношение, которое всякий разумный человек поименовал бы «блаженным идеализмом», а то и грубее, вылупилось естественным образом из той скорлупы, которую он, Пискунов, всю дорогу в себе сам и наращивал. Скорлупа оказалось на удивление прочной при заданной тонкости. В состав входили: отстранённость, равнодушие и бессовестность в крайне запущенной форме. Те самые качества, которые он приписывал окружающим людям, но упорно не желал признавать. Смирение, кротость и знание жизни – таковой представлялась формула кокона инженеру. Ингредиенты убойной смеси предательства виделись ему элементами философского камня.
Принявший на грудь Пискунов жрал и злился. Более того – он был в ярости, Пискунов. От холодной баранины в гадком жире, от сивушной дряни с подлым названием, от вязкой тишины и приступов честной мысли. Мысль назойливо мельтешила в недобитом мозгу, зудела тем навязчивым гнусом, приноравливалась как бы куснуть неожиданно и побольней, а он не имел сил отбиться…

15.
«Ты – старый и вздорный дурак, Пискунов, -- прокурорским голосом чеканила обнаглевшая правда, -- Чего тебе не хватало, а?! Приехал к тебе в кои веки человек, и не просто хрен с бугра, а родня, можно сказать из ближнего круга, из твоих непосредственно органов,  где теперь простатит, а тогда всё кипело, помнишь?»
«Ну, прямо уж кипело, -- засомневался обвиняемый, -- так…»
«А ты не перебивай! – повысила голос совесть, -- Поздно пить боржом, знаешь ли. Хотя, пей ты, скотина, боржом – не сидел бы здесь мерзостью запустенья!»
« Чего это мерзостью?! – возмутился было Дмитрий Александрович, --  Я его не звал, принял, кто ж знал что так выйдет…»
« Опять двадцать пять: не знал, не понимал, не при делах.  Всю жизнь, подлец,  мычишь, а не телишься! Мужик ты, или как?! То, что жена с тобой таким жить не может – это понятно, она на то и немощный сосуд, чтоб его наполняли и обращались по возможности бережно, а такой, как ты есть, чем наполнит?»
«Позвольте! – вскинулся экс-мужик, -- А то, что приезжало, оно как? не я нажил?!»
« Воот! Дошло, наконец. Сам признаёшь, что поучаствовал и вложил, так сказать, нечто. Ну да по твоим меркам это был просто несчастный случай, не иначе. Только ведь незнание закона не освобождает от ответственности, вот оно как, милейший Дмитрий Александрович, такие дела».
«Да за что ж отвечать, -- плаксиво парировал Пискунов, -- Чего я им сделал?»
«Именно – что. Ничего. Ты ничего не сделал, кроме как выдавил по молодости, между делом, из себя это физиологичное нечто, случайно вовремя и к месту, а дальше хоть трава не расти. А он вырос, сгусток этот. Не как трава даже, а сорняк. Хорошо ещё, что не выдрали и не потравили, у вас с Ангелиной ума бы хватило, гуманистов… Да чего там, дело прошлое, столько воды утекло…»
« Да уж».
« Ты не поддакивай, Пискунов! И на рюмку-то не косись, тебе уже хватит, а то коли вчера не помер, так оно дело наживное, особенно в твои годы. Помрёшь на раз, и никто не узнает, пока сладкий дух до соседей не донесёт. Рыбный такой душок, только с корицей. Чего побледнел? Страшно? Это хорошо, что боишься, мало тебя пугали, совсем обленился душой, паразит. Да и какая душа, один пар в тебе, в лучшем случае дисперсия или взвесь…»
Голос обвинял, пугал, издевался. Вконец запутанный инженер утерял стройность мысли, и чуть ли не плакал от доводов и аргументов. Хуже всего, что за аргументами должны непременно следовать факты, самая упрямая и несговорчивая вещь на свете, а …
«Э-э-э! Позвольте! А где факты? Какие ваши доказательства? Нуте-с, будьте так любезны, попрошу, извольте!»
«Да ты сам вылитый артефакт, --  явственно пробасил голос откуда-то сзади, -- Эк тебя разбирает».
Пискунов испуганно обернулся и наткнулся взглядом на факт.
Факт не выдержал взгляда и рассмеялся.

16.
Дмитрий Александрович раздумал сердиться, хоть и просидел четверть часа  с офицерской спиной и гордо вздёрнутым профилем. Беглец равнодушно пояснил, что прокатился в город по делам, что будить пьяницу дело неблагодарное, лучше пива привезти, но пива теперь отец не получит, потому как за окном три часа по полудни, а он, папаша, уже в дрова, притом абсолютно бессмысленно и беспощадно, как русский бунт. Возражать не имело смысла. Да и сил не хватало. Пискунов изнемог в борьбе с голосами. Посему он безропотно дал проводить себя до тахты, уложить, накрыть пледом. Затем Дмитрий Александрович легко провалился в сонный  вакуум, пространство без свойств, движенья и боли. Возвратил же на грешную землю его совсем не жестокий сушняк, а вариации Брамса.
Разбуди Пискунова выстрел из ружья, так он удивился бы меньше. Подсознательно он готов был дождаться от сына поножовщины или пальбы, но вот раздумчивой грусти на тему Шумана – никак. Дмитрий Александрович  недоверчиво дослушал шумановский экзерсис, с изумлением признал следующего по пятам Генделя, а на Паганини определённо не сдержался, зашевелился, и двинул на звук.
Теперь уже он стоял за спиной. Спина что-то печатала на компактном приборе, параллельно угощалась пивом и классикой, а потому оставалась безучастной к сомнениям постороннего наблюдателя. Или притворялась. Нарочито одинокой казалась эта спина, характерно нелюдимой какой-то. Знакомой до тошноты. Пискунов осторожно прокашлялся, и мгновенно вариация на тему одинокой спины сменилась привычной распущенностью:
-- Уж полночь близится, а Германа всё нет…  Прочухался?
Дмитрий Александрович кивнул в закурившее лицо, неприятно поражённый метаморфозами. Нажатием кнопки умер деликатный Брамс и бездарным Фениксом народился хам и эклектик.
-- Что суровый такой, отче? Штормит?
«Начинает, -- досадливо пронеслось в голове, -- твоими молитвами, сынок». Общаться катастрофически расхотелось. Зря пришёл. Мираж, надувательство, клоунада...
--  Алло, гараж!
Похожая рука пошло щёлкнула пальцами перед носом. Дмитрий Александрович ощутил неприятное желание сломать эту руку. Оторвать к чертям. И надавать по дымящейся наглостью морде!
-- Юпитер, ты сердишься, а значит ты не прав! Точно говорю. Чего такой нахлобученный, а?
Пискунов почувствовал, как в желудке, слабом, отравленном тошной мутью что-то разом окаменело, заледенело, и вдруг это что-то поползло вверх, колом, безудержно и фатально:
-- Я тебя, засранец, вчера по-хорошему попросил. Как человека. Иметь уважение. Не можешь? Ладно. Больше не попрошу. Хочешь -- живи, не хочешь -- уматывай. Пей, матерись, хоть дом подожги.  Со мной. Но я тебе так скажу: не хами. В морду дам. Понял?!
Высказался, спустился неторопливо с крыльца, одел боты. Гроза не гроза, а поливать растения  надо.  Вода, она успокаивает нерв. «Завтра война, а хлеб сей».
Мудрая поговорка мелькнула в сознании тёплой искрой, а затем холод в животе стремительно почернел, и заполнил огородника всего, без остатка.

17.
…за полярным кругом не только ночь, там и лето бывает, а летом жара. да ещё какая. и будет жара, коли солнце с неба не сходит совсем днём и ночью.  луна с ним соседствует, этакий казус. а северное сияние можно увидеть и днём, но впечатление, ясно, не то. странно видеть весь набор разом,  особенно если в три ночи, а солнце лупит в глаза. и уж полная дичь с этими всполохами, рехнуться можно. там вообще дурдом. лёд в тундре на глубину штыка. сама тундра цветёт что твоя клумба, а внутри морозилка. речки на метр прогреваются где-то, а дальше – тот же лёд сплошняком, нырнёшь сдуру и если черепушку не раскроишь, то чувства сильные испытаешь. нет, ладога совсем не такая, хотя тоже с сюрпризами, что уж там. да, ещё комарьё и гнус, это мрачный мрак, вот уж точно. зимой? мороз там зимой. такой, что водка густеет, но водку там мало кто пьёт, её из нефти гонят, вонючая, дурная, а градусы по нулям. отходняк присутствует, как без него. народ пьёт портвейные вина. раньше, конечно, так было, сейчас не в курсе, давно уже с тех мест. что ешё? да много там всего, смешного и дикого. лагерь проезжали. размером с хороший город. поезд ночью идёт, медленно, целый час пилишь, а светло как днём. нет, не солнце. прожекторы. народ? хороший народ, большинство химики, потом остаются. привычка. чего хорошего? много чего. вольных тоже хватает. вон был армянин, чистокровный, породистый. спрашивали: ара, каким тебя ветром занесло? он водила на камазе, часто в магазин посылали, когда в тундре утюжили. триста километров туда-сюда за коробкой чернил, вот так. но там ещё вертолы, это их тема, как и со спиртом. ну, так он и рассказывает, армянин, что уже лет пятнадцать, как калымит. квартиру в ереване купил матери, дочке в москве, сыну в питере, машины всем. чего ещё надо, спрашиваем, валил бы в горы, вино пить и шашлык кушать. задумался, потом говорит: скучно там. узко и вверх. тут из края в край воля.  сам смеётся. что я там делал? работал. был и такой проект. заработал чего? сломанные рёбра и хронический гайморит. в один день. сунул голову в родник, чтоб не тошнило от рёбер, а вода ледяная. полегчало, помнится. потом, правда, по сорок проколов в каждую ноздрю, а в итоге лоб долотом распахали.  да и то слава богу, что не кинулся. глаз выворачивало, миску гноя слили, ещё немного и в мозг. тогда крышка. хуже было, когда дубль замаячил, но это уже другая авария, позднее, на диксоне. там? вот там зимовал, вахту заступили с одним дятлом. веришь, пить устали. спирт. а смешное там – ссать ходили с ракетницей. все мои соседи – белые медведи. они любопытные, подползают к самой вышке, но огня опасаются.  вот такой с ними карнавал и фиеста. страшно, конечно, поначалу, потом привыкаешь. да чёрт бы с ними, мишками, вот с напарником вилы рисовались натуральные. злее твари нет, чем лучший друг, особенно когда запакованы оба в бункере, и всю дорогу вас только двое. на ферзя меня чуть глазом не одел, с тех пор сторонюсь шахмат. да нормальный он был чувак, царствие небесное идиоту, просто в таких местах лучше одному, хоть и труднее. с ума сойти? можно, конечно. если полный кретин, и с амбицией.  но это лучше, чем убить. я так думаю. там чего заработал? ничего, жив остался. почему диксон? далеко, крайняя точка, север. зачем крайности? вряд ли ты поймёшь, без обид. а что тут объяснишь…просто бежал…

18.
Голос обволакивал съёженного в  комок инженера. И если поначалу Пискунов ощущал себя жалкой математической точкой, никак толком не ощущал, разве что сгустком плотного холода, то теперь он жадно наливался вибрациями, прожорливый до тепла и света, как чёрная дыра, загадочных свойств антитело. Дмитрий Александрович смотрел передачу про дыры, и хотя мало чего понял из лекции, был впечатлён. Излагал, помнится, некий английский физик, ущербный паралик, вот он-то и стал главным сюрпризом. Безвольное тело в каталке, перекошенное лицо, электрический голос. Овощ не имел ничего своего, но излагал теорию расширения вселенной. Крепкий старик с брезгливым ужасом слушал монстра, и тогда ему пришло в голову, что только вот так, будучи выброшенным за пределы естественной жизни, и можно понять эти дыры, в которых нет ничего, кроме вселенского голода. Насытившись, дырки имели тенденцию к взрыву, и при всей некрасивости поведения, именно эта космическая тошнота обеспечивала непрерывный процесс расширения жизни. Фамилии страстотерпца он не запомнил. Хокинг, уточнил сын, Стивен Хокинг, и он с удивлением согласился, начиная сознавать, что не просто слушает, а давно уже сам говорит, задаёт вопросы, и сразу почувствовал, что немного вырос и оттаял под пледом.
Спать не хотелось. Выдернутый с гряды, затащенный в избу, уложенный, убаюканный  низким речитативом, старик будто выпал в детство, далёкое и блаженное время, в котором даже страхи смешны, а жизнь бесконечна. Однако и дежа вю вызывало скрытый протест: благосклонно принимающий заботу, испуганную возню и внимание, Дмитрий Александрович категорически не желал вторично проснуться от симфонии  с обмороком или кончерто гроссо с  инсультом. Нежданного слабого детства хватало на сказки, но не более того. Пискунов задним умом понимал, что припадок сослужил странно добрую службу, и теперь он кругом прав, может диктовать и капризничать.
 
 


© Copyright: Антон Чижов, 2010