Три письма в никуда

Василиса Штрудель
… ты когда перестанешь мне сниться? Пора бы уже. А я до сих пор  просыпаюсь растревоженной школьницей, не отпущенной в сегодняшнюю жизнь твоими глазами. Зачем ты меня держишь? Всё, что могли, мы уже разрушили и сожгли. Всё, что было нужно, на пепелище отстроили заново. Ты зачем звонишь мне? Зачем мне теперь «ты моя»? Твоей я была в 14, когда ты несмело спросил, можно ли меня поцеловать, а я подумала: вот дурак какой, кто же тебе позволит? Позволила. Не понравилось. Твоей я была, когда случайно (или не случайно) коснулся коленкой на уроке, а я забыла, как дышать и слышать. Когда на контрольной накрыл мою ладонь своей, тёплой и знакомой, и не отпускал все 45 минут, а я пыталась казаться невозмутимой. Вот тогда я была твоей. И на выпускной фотографии – я в белом, ты в белом – всем было очевидно: пара. Смеялись: не рано делать свадебные фотографии? Все понимали : твоя. Сожгла. И фотографии, и дневник, и все твои письма. Жалела ли? Очень. Но я понимала: до основания, подумаю потом. Даже тогда, когда меня увезли от тебя  за тридевять земель, казалось бы, навсегда,  а ты приезжал в любую погоду по перевалу, чтобы  напомнить моим однокурсникам: «Это моя девочка, узнаю, кто пальцем тронул – убью», даже тогда я была твоей, хотя ни разу к тебе не вышла и слова тебе больше не сказала. Ведь есть вещи, которые нельзя прощать даже любимым. И я не простила. И ты знал, что не прощу. И пошёл на это. Поэтому – не твоя. Давно не твоя. Отпусти. Не целуй своими огромными глазищами из снов. Не думай обо мне – я всё чувствую. Не твоя, понимаешь? Нет.
Совсем  забыла… здравствуй.



Здравствуй. Здравствуй же!.. Вот ведь как бывает: всю жизнь я не смела сказать тебе «ты», хотя мой брат легко и просто это делал, а когда тебя не стало, исчезли все преграды. Никто не понимал этой духовной связи. Особенно твоя будущая жена: как можно всё свидание проговорить о том, какая замечательная у тебя племянница? А ты мог. Как часто мы виделись? Раз в три, пять лет? Реже? Бывало и реже. Мешало это нам? Нисколько. Мало кто понимал. Да я и объяснять не собираюсь. Я же тебе сейчас пишу. Сколько лет прошло, а ты – моя единственная невыплаканная боль. Всех оплакала. Кроме тебя. Во-первых, не дали. Держалась до последнего. Всю долгую дорогу. Пока не увидела эту проклятую чёрную ленту на твоём смеющемся портрете. Вот тогда я первый раз упала. Просто упала и всё. Чем-то накачивали, разжимали зубы, заливали что-то успокаивающее. И в церкви падала. И когда на кладбище стреляли в твою честь. Говорят, брат выносил меня на руках. Плохо помню. Кто решил, что мне так будет лучше? Почему не дали упасть и бить, бить по свежевыкопанной земле кулаками, почему не дали выплакаться в голос, почему не дали прокричать не знаю куда: «Вернись! Сейчас же! Мы так не договаривались, слышишь? Ты не  попрощался со мной, так нечестно!» Отсюда  - во-вторых: я не верю, что тебя нет. Поэтому  ни  разу не была потом на твоей могиле. Боюсь. Очень. Тогда всё – придётся принять. А я не могу.  Помню, когда ты уезжал в последний раз от нас, я, взрослая, еле удержалась от того, чтобы не побежать за такси. А потом зашла за дом и плакала так, что полдня боялась показаться на глаза близким. Никогда ни  за кем не плачу. А тут… наверное, тогда и оплакала. Авансом. Как чувствовала. Незадолго до отъезда ты читал  мои рассказы. Вышел из комнаты, потерянный, взволнованный. Все ограничивались сюжетом, образами, хвалили-ругали. А ты прочитал сердцем и испугался. Потому что было чего пугаться. И ты понял. Смотрел на меня, смотрел своими добрыми глазами. Потом сказал тихо: «Пиши, моя хорошая, для меня пиши. Не держи в себе».
Я пишу, дядь Саш, пишу..




Здравствуй, маленькая. Прости, я не знаю, как тебя зовут. Какая ты хорошенькая. Кареглазая. Бантики. Улыбаешься тихо, ласково. На папу похожа. Это к  счастью. Смотрю на тебя мысленно и радуюсь. Одного не могу понять: почему же ты не захотела родиться?..