Меланхолия Иммануила

Амнепхис
 

Как  известно, Иммануил Кант жил в морской пучине, в темной и загадочной глубине соленых вод; что находил для себя вполне приемлемым и привлекательным, и – тоже немаловажно – достаточно обоснованным: под водой все очень красивого цвета, кроме того: разве жизнь зародилась на суше? Поэтому твердую почву под ногами всегда было сложно уважать, еще с очень древних времен. Поэтому-то  целесообразно начинать любое исследование с самого начала, и мы его, конечно же, начинаем оттуда же: с самой обыденной, будничной пучины, даже не Марианской впадины, но и не отмели, конечно, потому что кто же, какой уважающий себя ученый согласится обитать в таком месте, где слишком легко стать посмешищем? во время всех этих приливов-отливов, в непосредственной близости от электрических скатов (причиняющих сотни, тысячи неудобств). С другой стороны, любой должным образом образованный человек может позволить себе роскошь  (по выходным, а при отсутствии лени – и в любое другое время) подняться к поверхности и даже прогуливаться по водной глади, и даже воспарять над ней, подавая пагубный пример летучим голландцам (несущимся, сверкающим –  сплошная издевка над Хроносом). Уж наверное, никто из нас не усомнится в разуме Иммануила и в степени его образованности, и в его непосредственном происхождении от первичного древа – отчего же он предпочитал пучины поверхностям? Миф о мнимом разнообразии подводной обстановки давно и стопроцентно развеян: любой свидетель скажет, что обстановка ничем принципиальным не отличается от обычной человеческой обстановки в обычных человеческих обстоятельствах: часы, кресло, стол, печатная машинка, раскладушка. Можно на это ответить тем, что Иммануил любил одиночество, но помилуйте! Какое уж тут одиночество! Во-первых, от звуковых волн спасешься еще менее, чем от собственно морских, и, находясь в точке А, легко можно слышать спор (совершенно необязательного содержания) двух пьяных матросов на палубе корабля Б, плывущих по ту сторону океана, а уж неугомонно снующие аквалангисты не достанут только какого-нибудь феноменального терпеливца (и ведь совсем не само собой разумеется, что Иммануил был феноменален именно терпением).
Потом, говорят, будто бы это хорошее место для исследований. Но тоже мне нашли кунсткамеру! Посмотрел бы я, как вы – да вот, лично вы! –  управитесь с бумагой, вечно сыроватой, с чернилами, вечно расплывающимися в кляксы, с часами, сошедшими с ума от изобилия ржавчины – любой лаборант побежит жаловаться в вышестоящие инстанции (уверяю, вы скоро и думать забудете о заспиртованных эмбрионах и всяких там гомункулусах).
Некоторые мистики способны подозревать Иммануила в преднамеренном затемнении горизонтов, но это уже совершенно бездоказательно: все слои общества весьма и весьма осведомлены о его полудетской фобии, о его страхе перед любыми темными предметами, не говоря уже о страхе оказаться внутри такой темной субстанции.
И, наконец, некие прагматики предполагают, что Иммануилу именно так, внутри многослойной водяной толщи, было гораздо уютнее и удобнее, чем если бы он жил всего лишь на берегу. Тут можно только руками развести: мало, кто не слышал еще о том, что Кант терпеть не мог водоемы – любые, в принципе; что воды он боялся  сильнее, чем принято бояться огня, сильнее, чем сам он боялся неясности.
Конечно, теперь как раз впору спросить: отчего все-таки Кант жил там, где жил? Только на первый взгляд и только неискушенному его поступок покажется нелогичным: во-первых, как мы помним, под водой все очень красивого цвета, но никакой цвет, никакой страх, никакой дискомфорт не мог переменить его меланхолии и его упорства относительно исследования своего недуга, дотошного исследования его истоков, его душных, душевных глубин – раз уж часами все равно ничего не измерить. Когда Кант (иногда он все же позволял себе это) подплывал к поверхности моря, когда он почти неподвижно возвышался над ревущими, пенящимися волнами – то продолжал напряженно исследовать свою меланхолию; может, поэтому  его самого было трудно отличить от волны или от барашка пены; под конец жизни  он и волны стали почти неразличимы. Русалки, видевшие его издалека, единогласно свидетельствуют, что в такие моменты он бывал неизменно, сказочно прекрасен, почти как хрустальный глобус, и это несмотря на смешной крючок носа и седые всклокоченные волосы.