Философия революции

Георгий Захарченко
Краткое обращение к читающим .

Прошу, постарайтесь дочитать до конца, понять . Если трудно воспринимать написанное , прочитайте хотя бы 2 главу или хотя бы заключение. Эта работа итог многолетних размышлений начавшихся с 1991 года когда революция самым краешком коснулась меня лично.
 С глубоким уважением и надеждой на понимание , ожидаю Ваших отзывов.
 Дело в том , что опубликовать эту работу отдельной книжкой мне удалось лишь в количестве 150 экземпляров , да и те фактически просто осели в институтской библиотеке . Я же очень хочу прочтения и обсуждения . Еще раз с глубоким почтением ко всем читающим -

Георгий Веволодович Захарченко.




ОГЛАВЛЕНИЕ

Введение………………………………………………………….. 4
Тайна революции…………………………………………………. 9
Что же это такое – 11

Глава 1. Поиски альтернативы………………………………..
17
1.1. Мечты и утопии……………………………………………… 17
1.2. Философские поиски………………………………………… 43
1.3. Иммануил Кант и рождение философии революции……… 48
1.4. Иоганн Готлиб Фихте и философия революции…………... 60
1.5. Макс Штирнер и революция………………………………… 65
1.6. Революция в философии Гегеля…………………………….. 71
1.7. Философско-политическая теория революции…………….. 75

Глава 2. Практика революции…………………………………
91
2.1. Этапы революции……………………………………………. 103
2.2. Восходящее развитие революции…………........................... 108
2.3. Гражданская война как основа и составляющая революции.. 113
2.4. Этап радикалистской стабилизации………………………… 121
2.5. Нисходящее развитие революции и центристский переворот………………………………………………………………….
134

Заключение
Проблемы и исторический смысл российской революции, ее значение в истории развития цивилизации……………………..


149

Примечания и комментарии…………………………………..
154

;





ВВЕДЕНИЕ

Изучение такого сложного многогранного явления, как революция хотя и имеет длительную историю, по моему глубокому убеждению, все еще ждет своего действительно фундаментального всеобъемлющего анализа. В настоящее время, при всем признании важности проблемы, в огромном массиве социально-исторического знания все-таки господствует эволюционистская парадигма.
Даже социально-экономические и политические тенденции самого последнего времени (например, экономический кризис, начавшийся в 2008 году), в которых уже достаточно явственно ощущается необратимость глобальной революционизации, не оказывают на ее фундаментальные установки заметного влияния. Показательна в этом смысле только что вышедшая книга В.Г. Федотовой, В.А. Колпакова и Н.Н. Федотовой «Глобальный капитализм: три великие трансформации». Авторы в ней делают попытку глубокого и интересного анализа процесса становления и развития капиталистического общества, но меньше всего хотят видеть причины его трансформаций в глобальных революционных катаклизмах Нидерландской, Английской, Великой французской и Российской революций1..
Мир еще не имеет подлинной теории социальной революции, в которой в освоении ее сущностных универсалий должно сойтись практически всё современное знание о человеке и обществе. Научное же сообщество традиционно охотнее ведет речь о революции в философии, социологии, физике, биологии т.п., чем о философии революции2.
Пока что явное первенство в освоении данного явления, без сомнения, принадлежит историкам. Именно они наиболее последовательно выделяют в ней свой предмет исследования – объективный исторический факт революционного бытия общества и человека. Подобная исследовательская ориентация открывает бесконечную перспективу документально подтвержденного и концептуально обоснованного реального потока событий, раскрывающего революцию в историческом времени и пространстве. Воистину необъятна литература, посвященная изучению исторических фактов революционных событий, происходивших в различных государствах3. Проблематика трудов, посвященных как событиям революций в целом, так и отдельным их фрагментам, чрезвычайно разнообразна. Здесь мы встретим и фундаментальные исследования А. Собуля о борьбе социальных низов за свои права в ходе Великой французской революции4, и огромный пласт исследований, посвященных Гражданской войне в России 1918 – 1922 годов5 и многое другое.
В то же время следует подчеркнуть, что если для западных историков революционные события прошлого вполне определенно есть «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой», в отношении к которым давно уже не следует впадать в чрезмерную эмоциональность, то для российской исторической науки не только наша собственная революция еще жива, политична и идеологична, но и другие революции мы склонны воспринимать в аналогичной манере6.
В рамках предпринятого исследования хочется особо отметить попытки теоретического осмысления общей природы и закономерностей революции. Советская традиция сформировала по этим вопросам свои каноны, отраженные в рамках марксистско-ленинской теории. В наиболее законченном виде они были сформулированы в фундаментальном труде «Ленинская теория социалистической революции и современность», изданном под общей редакцией П.Н. Федосеева, а также в книге Ю.А. Красина «Теория социалистической революции: ленинское наследие и современность»7.
Без сомнения, сложившееся в советскую эпоху понимание революции и ее роли в жизни общества было и есть явление теоретически фундаментальное, однако многие взгляды того времени, во-первых, опровергаются вновь открывшимися историческими фактами, а, во-вторых, тогдашнее понимание революции сводится в основном к политической тактике завоевания и удержания власти наиболее последовательной в революционном радикализме партией, опирающейся на непогрешимо правильную теоретическую основу, в которую можно лишь вносить некоторые коррективы под влиянием меняющихся обстоятельств.
Девяностые годы внесли свои коррективы в изучение революции. Из них хочется отметить появление своего рода «экзотических» точек зрения на революционный процесс, например, книги М. Буянова «Революция и психопатология»8. Позиция автора по-своему любопытна и отражает абсолютно естественное переосмысление исторического опыта, характерное для постреволюционного периода, в который тогда вступила наша страна. Автор несомненно отдал дань моде на сенсационные разоблачения прошлого, вроде «зверств ВЧК» и тому подобного, однако сформулированная им во введении мысль о необходимости высвобождения от детских иллюзий и инквизиторского максимализма в понимании природы истории своей страны кажется мне исключительно важной и актуальной и в настоящее время. Наиболее ценным и фундаментальным трудом по истории русской революции стремившимся в те годы не только открыть новое понимание исторических данных, но и наметить своеобразный исследовательский маршрут теоретического освоения революционного процесса как сложной системной целостности, несомненно, стала книга В. Булдакова «Красная смута». В ней предпринята попытка полной переоценки ценностей традиционного марксистского прочтения важнейшего из событий русской истории
ХХ века и поставлены наиболее перспективные проблемы дальнейшего изучения9.
Следует, однако, отметить, что обобщению проблем революции, как всеобщей, общемировой, а не только российской социально-исторической закономерности уделяется гораздо меньше внимания. Именно это дает основание исследователям до настоящего времени, имея в распоряжении, на первый взгляд, огромную и разнообразную литературу, вновь и вновь ставить вопросы: «Что такое революция: локомотив истории или катастрофа, нарушающая естественный порядок вещей? Закономерность или досадное стечение обстоятельств? Радикальный прорыв в будущее или маятник, резко качнувшийся в одну сторону, но в конце концов возвращающийся в исходное состояние равновесия? Сколько событий мировой истории можно считать революциями: сотни или единицы?»10.
Эти вопросы поставлены в одной из самых редких по проблематике и примечательных работ, касающихся именно общесистемной постановки вопроса о сущности и природе революции как социально-исторического явления – книге И. Стародубровской и В. Мау «Великие революции. От Кромвеля до Путина». На мой взгляд, эта работа заслуживает особого внимания, по крайней мере, по двум причинам: в ней содержится широкий сравнительный анализ крупнейших революционных событий Нового и Новейшего времени: Английской революции ХVII века, Великой французской революции, Российской революции 1917 года, а также предпринимается попытка включить в контекст означенных великих революционных битв событий, связанных с распадом СССР и становлением нового Российского государства в 90-е годы. Стремясь к широким обобщениям и выводам, убедительно демонстрируя общесистемные качества революции как важнейшего общемирового явления и процесса, авторы вполне определенно осознают огромные трудности подобной задачи. «Начнем с того, – указывают они во введении, – что революция это объект исследования, к которому с трудом применимы современные экономические и социальные теории. Большинство развивающихся на Западе направлений общественной мысли более приспособлены к изучению устойчивых, равновесных систем. Любой резкий сдвиг рассматривается как отклонение от состояния равновесия. Революции для подобных теорий в основном представляются явлениями негативными, случайными, которые всегда можно избежать. В крайнем случае, допускаются незначительные эволюционные изменения»11.
В приведенном отрывке в равной мере просматриваются и устремления и теоретико-методологическая позиция вышеназванных авторов. С одной стороны, революция сразу и безальтернативно фиксируется как объект исследования, выделенный в совершенно особую, относительно самостоятельную структуру социального бытия, с другой – все дальнейшее исследование фиксирует внимание именно на попытках найти в неустойчивости революции некий «момент внутренней стабильности», за который можно «удержаться», выстраивая по-своему интересную и новаторскую концепцию сравнительного анализа социально-политических и исторических событий, не только разделенных столетиями, но и происходивших в противоположных исторических обстоятельствах.
Таким моментом у Стародубровской и Мау становятся хозяйственно-экономические задачи, в решении которых они и находят тот «момент устойчивости», позволяющий развернуть сравнения практической реализации революционных установок. Такая постановка проблемы исключительно интересна и перспективна. Авторы сравнивают, например, особенности экономического развития Англии, Франции, Мексики и России накануне великих революционных бурь и реально указывают на общие тенденции. Однако подобный подход имеет и существенные недостатки. Он несколько принижает, по моему мнению, особость, исключительность революционного процесса. Невольно возникает мысль о том, что между экономическими проблемами революционной эпохи и теми, которые остаются вне ее, существует неразделимая устойчивая связь, а раз так, то и революционный путь их разрешения может уже представляться альтернативным, зависящим от конкретных умений политических лидеров и руководителей экономики выбирать методы и принимать решения. На мой взгляд, за этим стоит стремление «встроиться» в теоретические установки понимания революции как явления, вызванного прежде всего фатальными ошибками и непомерными амбициями, которые все больше принимают характер господствующей парадигмы. В ее рамках революция выступает не только в качестве исторического факта, но и как способ привнесения новых начал в любую системную целостность, давно и однозначно утвердилась как кризисное, разрушительное явление, прерывающее «нормальный», то есть эволюционный процесс12.
Думается, подлинно научная постановка вопроса по поводу истинного понимания роли и места революции как в мировой истории, так и в фундаментальных социокультурных основах жизнедеятельности человечества требует показа полной и подлинной первичности и креативности революции, а также органической неотделимости ее духа, воплощенного в теоретических концепциях социальной альтернативности от социально-политической практики конкретных революционных преобразований.
Убежден, что при подобном подходе объектом исследования становится революционность как таковая, как принципиальная и закономерная способность общественных, да и многих иных систем периодически превращаться из изначально нестабильно-револю¬ционных в стабильно-эволюционные. Именно это качество, освоенное как сознательная деятельность человеческим разумом и сообщенное им социальности как способ взаимодействия человека с миром, и есть, по моему мнению, фундаментальное первичное начало всего подлинно человеческого в мире.
Предметом же исследования в таком случае становится конкретный революционный процесс, затрагивающий любую из сфер деятельности людей. Из означенной принципиальной позиции автора и в доказательство ее и предпринято данное исследование, основной задачей его является стремление увидеть и обосновать революционную природу, как теоретического поиска социальной альтернативности, так и любой практической деятельности человека, преобразующего и меняющего действительный мир своего общественного, социокультурного и политического бытия. Теоретико-методологичес¬кое и отчасти социально-историческое обоснование данного тезиса и составляет содержание монографии.

Тайна революции
Со страхом брался я за эту тему. Какая-то чудовищная тайна остается за ней: сколько бы ни уверяли мы себя в накопленном и примененном знании. Революция с превеликим трудом укладывается в системном мировосприятии человека. Логика и сущность ее столь прихотливы и изменчивы, что даже великие умы проявляют в столкновении с этим монстром непознанной реальности свою односторонность и недостаточность. В чем же дело? На мой взгляд, в самих попытках познать революцию, уяснить смысл ее как понятия. Следуя этому, мы пытаемся выделить в ней нечто, непосредственно несущее в себе ее смысл, дух, предметность и хотя бы основные закономерности. При этом можно даже получить некие результаты, но ни на шаг не продвинуться к ее пониманию.
Революция не продукт противоречий: в них, понимаемых как сложно переплетенные разные стороны действительности, люди могут существовать столетиями, не проявляя склонности к тотальному, одномоментному переустройству принципа ее организации. К противоречиям человек привыкает, в них реализует и раскрывает свой мир, через них он может проявлять свое восхищение, неприятие, агрессию и, тем не менее, оставаться внутри них.
Революция не бунт, ибо он есть лишь концентрированная форма индивидуальной или коллективной ненависти, которая по определению не может носить той степени тотальности, всеобщности, с которыми мы сталкиваемся в революции. Бунт всегда ограничен в масштабах: будучи даже массовым, он неизмеримо далек от подлинной всеобщности революции.
Революция также не может быть продуктом даже самых изощренных технологий моделирования поведенческой активности человека. Современные политтехнологи с помощью средств массовой информации откровенно лгут, называя массовые уличные постановки в духе Брехта, Мейерхольда или Маяковского революциями. От последних они отличаются точно так же, как от действительной жизни человека – театр или кинематограф.
В лучшем случае, в них содержится талантливая симуляция расхожих представлений о характере революционной реальности. Примеры практической действенности уличных инсценировок в отношении политической элиты раскрывают лишь особенности восприятия ею социального мира.
Дело тут заключается в принципиальной ограниченности этого восприятия, нарушении представлений о масштабах и глубинах причин той или иной формы поведенческой активности народа. Проще говоря – это лишь страх перед протестно-политизированной толпой, основанный на крайне приблизительной информации о подлинных причинах ее появления.
Революция при попытке охватить ее метафизическую определенность всегда убегает и прячется от познающего за множеством самых разнообразных декораций, масок и мифов. Самое интересное, что не она является их автором, а те, кто, уловив лишь тень, неясное мимолетное отражение, поторопились зафиксировать его и выдать за сам искомый предмет.
Убежден, что наиболее адекватным отражением ускользающего смысла революции является кантовская «вещь в себе». Она и несет истинную ее сущность, никогда и ни при каких обстоятельствах целиком не выражаемую подлинно ни единым проявлением в событиях и действиях. Наиболее же близким к подлинности отражением ее духа и сути является лишь человек, взятый в целом, как системное явление, как самостоятельный и креативный в своем разуме биологический вид, как воплощенный, материализованный дух всеобщей подвижности и изменчивости мира. Присвоение и освоение этим духом через деятельность индивидуальной личности пространства и времени и есть, по моему мнению, именно тот момент истины, то полумистическое откровение, в котором только и может быть доступна нам Революция.
Пытаясь наметить некий крайне приблизительный алгоритм ее реализации в социальном пространстве, а также показать лишь некоторые из вариантов ее мультисубъективного проявления одновременно в самосознании множества людей, я лишь хочу в очередной раз предостеречь человека от самодовольной уверенности в достижении безальтернативного знания.
Революция – в каждом из нас и во всех нас одновременно – как в выражении и самовыражении единственного и множеств. Познавая себя – познаешь революцию. Познавая многих – познаешь множество революций. Познавая через себя самого результаты действий многих, получаешь некоторую возможность осторожно распознавать следы ее вечного присутствия в мире.

Что же это такое – революция?
«Есть робкие умы, которые честно верят в эволюцию идей, смутно надеются на соответствующие изменения в положении вещей… Они одновременно и призывают и отдаляют революцию; они отрицательно относятся к современному обществу и мечтают о будущем, как-будто оно может явиться внезапно, чудом, без болезненного разрыва старого мира с новым»1.
В этих словах Элизе Реклю – парадокс отношения человека к революции: страшной, загадочной и неудержимо привлекательной.
ХХ век легализовал революцию. Она стала неотделимой от представления людей о мире, в котором они живут. Она сама стала частью жизни.
В современном восприятии революции прочно утвердилось понимание ее в качестве некоего сокрушения рубежа, барьера, преграды, которая несет в себе разрушение устойчивости предшествующего системного состояния, преодоление его «нормальности» «ненормальностью» переходного периода, через которое утверждается новая системная устойчивость.
Подобные представления вошли в употребление примерно в середине ХIХ века сменив апокалипсическое видение революции, которое утверждалось со времен великих европейских социальных бурь XVI – XVIII веков.
В ту пору достоянием массового сознания вновь стало ясное видение изменчивости общественного устройства и необходимости его целесообразного и, по возможности, рационального преобразования. Однако смысл инноваций тогда видели прежде всего в восстановлении утраченных истин и ценностей. Кроме того, революция тогда воспринималась в качестве некоего готового будущего, которое непосредственно в борьбе и противостоянии утверждается для грядущего счастья и процветания.
Потребность нынешнего времени состоит в максимальной универсализации революции, в понимании ее не как средства достижения неких более или менее великих целей в различных областях деятельности, а осознании ее в качестве единственно возможного способа существования человека в мире и во вселенной. Смысловое содержание понятия «революция» в данной работе будет представлено нами в двух вариантах:
– во-первых, революцию мы попытаемся рассмотреть как всеобщую закономерность социального бытия человека, как условие и основание его;
– во-вторых, как практическую революцию, как представленный во времени и пространстве акт переустройства, переделывания одной социальной системы в другую.
Бытие человека есть прежде всего революционное бытие, «бытие в революци», бытие внутри революции, порождающее напрямую бесконечную множественность и альтернативность вариантов хозяйственного, социокультурного, политического, индивидуального человеческого бытия.
Революция есть постоянное, бесконечное и неуничтожимое присутствие в мире некой универсальной дуальности выбора абсолютно равных по своей потенции тезисов, самоосваивающих себя и свою противоположность. Каждый из них развивается до самовыедания смысла, до взрыва альтернативной множественности возможностей иных дуальностей, порождающих иную логику выбора.
Неизбежная разница темпов данного процесса и есть чувственно воспринимаемый революционный сдвиг в субъективном предпочтении наиболее эффективного пути в самоосвоении избранных элементов множества дуальных единств.
Таким образом, революционный поворот есть сознательный выбор, уточнение предпочтения, какого-либо элемента бесконечного множества тезисов, который наиболее быстро и эффективно здесь и сейчас может продемонстрировать привлекательность порожденной им альтернативной множественности.
В традиционном и на ранних стадиях индустриального общества скорость означенных процессов реализации предпочтения и саморазрушения была недостаточно велика. Это и породило осознание наличия особой революционной эпохи, символизирующей мучительную медленность процессов саморазрушения и выбора предпочтений. Большинство практических субъектов социального опыта и рассудка попросту не успевали воспринимать меняющиеся направления развития, сталкивались множества представлений о нем, вызывая самые разнообразные конфликты. Скорость подобных процессов в современном мире такова, что практически исключает предметное разрушение отвергаемого: оно лишь уходит на периферию материального либо духовного бытия, продолжая свое существование в качестве маргинальной альтернативности, имеющей шансы в другое время и в других условиях доказать свое преимущество. В случае наиболее устойчивого отторжения, тезис как бы консервируется в реликтовых формах, сохраняя потенцию и возможность дождаться своего часа. Хочу особо подчеркнуть, что этот процесс вечен. И при коммунизме и после страшного суда избранная сущность сохранит свою противоречивую дуальность, также будет самовыедать свой смысл и предоставлять на выбор бесконечное число новых и новых множеств бытийного обустройства.
Следовательно, революция предстает перед нами бесконечным процессом, выступающим одним из фундаментальных качеств бытия или даже основой самого бытия как такового. Революция, понимаемая онтологически, не возникает в определенный момент времени как  некое свойство социальной , политической или экономической жизни человека. Она не есть  «событие», то есть нечто появляющееся как некая черта бытия, его качественно особое проявление в человеческом существовании. Революция и есть по своей природе само бытие человека, проявление  онтологической устремленности его духа и  воли. Революция возникает как самотворящее качество разума, как  его воля к господству над телесным и чувственным, как дуальное  творение-разрушение выводящее волю к постижению инобытия,  иного бытия,  создаваемого в апофатическом пространстве духа и устремляющегося посредством воли к революции  в свое предметное воплощение в человеческой жизни.
       Отчасти она объективна и представлена во всем многообразии космичес их и природных процессов. В этом реализуется то, что традиционно принято называть эволюцией, возникновением новых форм неживой и живой материи и где фактически разворачивается внутренне-революционный процесс. Особенностью его является отсутствие субъекта, несущего в себе осознанный выбор знания и самосознания происходящих изменений. Так, до конца реализовавшие себя и биологически «обессмыслившие» собственное существование динозавры уступили инициативу в освоении биосферы млекопитающим.
За этим как бы «эволюционным» проявлением революции мы обнаруживаем второй план: она неотделима от субъективного бытия. Ее проявления перестают быть слепой игрой стихий именно тогда, когда носителем ее становится человек.  Когда сполна реализуется его способность менять общество не только на основе рационально выстроенных целей , но и на основе реализации собственной воли которая выступает прежде всего как революционная воля, воля к революции и отражает прежде всего человеческую сущность. Человек – носитель воли к революции – следовательно, общество в значительной степени продукт случайных, зачастую окрашенных не расчетом, но эмоциональным неприятием надоевших порядков изменений. И только в последствии эти изменения начинают приобретать некоторую причинно-следственную упорядоченность прежде всего потому что частный человек должен жить в условиях сотворенного им  социума, организовывать быт и удовлетворять необходимые для повседневной жизнедеятельности потребности.   

   Реализация воли к революции создает опыт поддержания в пространстве и времени некоей генеральной совокупности собственных желаний и устремлений. Тем самым создается некая видимость , подобие наличия объективной социальности, от которой якобы зависит человек и с проявлением законов которой он вроде бы ничего не может поделать. На самом деле социальная устойчивость существует практически тогда и только тогда , когда в общем и целом устраивает человека. В подобной ситуации воля к революции направляется не на системообразующие изменения, но формирует задачи системоуточняющего порядка реализация которых носит также однозначно революционный  характер. 



Здесь вполне уместно будет сослаться на авторитет Тейяра де Шардена, который рассматривал процесс антропогенеза фактически как колоссальную по значению революцию. «Для окончательного решения вопроса о «превосходстве» человека над животным… я вижу только одно средство – решительно устранить из совокупности человеческих поступков все второстепенные и двусмысленные проявления внутренней активности и рассмотреть центральный феномен-рефлексию»2.
Становление последней, по Тейяру, есть приобретение сознанием способности сосредоточиться на самом себе и овладеть самим собой как предметом. Де Шарден не ведет напрямую речи именно о факте революции, но имеет в виду именно ее всеохватывающее универсальное значение. Так, по его мнению, «рефлексирующее существо в силу самого сосредоточивания на самом себе внезапно становится способным развиваться в новой сфере. В действительности, это возникновение нового мира. Абстракция, логика, обдуманный выбор и изобретательность, математика, искусство, рассчитанное восприятие пространства и длительности, тревоги и мечтания любви… Вся эта деятельность внутренней жизни – не что иное, как возбуждение вновь образованного центра, воспламеняющегося в самом себе»3.
Я привел здесь эту чрезвычайно объемную цитату, чтобы показать, как давно естественно и прочно утвердилось фактическое понимание революции как всеобщего универсального свойства мира и человека.
Можно радоваться и быть довольным результатом познания, за исключением малости : речь идет о понимании даже не революции, а некоего осторожно ограниченного логикой познания революционного фактора в достаточно узкой и специфической проблеме – антропогенезе. И ведь так понимают революцию практически все – от крупных ученых до студентов. Она воспринимается как некое всегда и везде достаточно ограниченное явление. Дальше этого познание и не пытается идти.
И если о революции идет речь, то обязательно надо указать пальцем, где и когда, в каких условиях, при каких обстоятельствах и в каких временных рамках имела она место. А она везде, а она как Бог, как абсолютная идея, как основа трансцендентности мира и человека по отношению ко всему, вне его персоны лежащему, как некий момент креационизма присутствующий в человеке, который по праву может считаться не только «человеком разумным», но и «человеком революционным». В деятельности его разворачивается бесконечная (перманентная!!!) революционная борьба как за родовое господство и инициативу в природе, так и за внутривидовое господство в разных условиях и на разных уровнях наиболее перспективных интересов каст, классов, наций, стран и великих империй.
На уровне же индивидуальном  частный человек придает революции облик «борьбы за эго», то есть постоянного революционного утверждения прав интересов и возможностей господства личного, индивидуального человека над себе подобными. Именно на уровне личностного и группового утверждения альтернативной множественности вариантов реального существования человека в мире и порождается преимущественно социальное восприятие революции, которое очень и очень давно сформировало мощное направление теоретического и практического поиска социальной альтернативности.
Итак, революция предстает перед нами фактической основой бытия и познания реальности, которая имеет всеобщий характер. Абсолютная революция выступает универсальным способом реализации альтернативной множественности перспектив практически во всех сферах бытия. Особое место в ней занимает субъективная революция, являющая собой воплощенное стремление человека иметь в своем распоряжении не только данность позиционирования себя во взаимоотношениях с природой, обществом и самим собой но также и альтернативную систему взаимоотношений и взаимодействий. Креативное начало, свойственное человеку, с давних времен развернуло поиск универсального иного, обращаемого в альтернативную реальность. В процессе этого и происходило освоение им своей разумной и революционной основы.
В дальнейшем мы с неизбежным множеством оговорок постараемся выделить и рассмотреть его наиболее существенные проблемы и рубежи.
;



Глава 1. ПОИСКИ АЛЬТЕРНАТИВЫ

1.1. Мечты и утопии
Важнейшим этапом поиска альтернативного бытия человеком стала античная Греция. Уже на самых ранних этапах развития ее обществ в изобилии встречаются разнообразные представления о том, что жизнь людей организована неправильно, что существуют какие-то иные, альтернативные начала, дающие гораздо больше достатка, блага и счастья. Следует отметить, что наличие подобных взглядов и идей на всех этапах развития античной цивилизации вещь давно и хорошо известная. Более того, получила развитие концепция, согласно которой они несли в себе потенциал некой первичной революционности, воплощенной в стихийном противостоянии классов рабовладельческого общества. Дело, однако, в том, что все известные факты такого рода чаще всего встраивались в марксистский формационный контекст, в котором за подробностями социального конфликта уходила или почти уходила в тень сама концептуальная основа революционной альтернативности видения общества и человека.
Марксистская традиция, с одной стороны, стремилась модернизировать социально-философские идеи античности, подразделяя их на социалистические и коммунистические, а с другой – фактически игнорировала их позитивный смысл, с порога объявляя их наивными и лишенными практического значения. На самом деле, революционная альтернатива бытия общества и человека в Греции и Риме развивалась в рамках единой принципиальной модели, проявлявшейся во всей последующей истории человечества. Суть ее состоит в том, что на основе противоречий социальной практики и концептуального признания альтернативы существующей реальности всемирного бытия формируется общее альтернативное системное множество, включающее в себя как предельно умеренные, так и сверхрадикальные варианты возможных преобразований. Из данного множества осуществляется стихийная выборка элементов, способных к адаптации в теоретических и практических реалиях мироустройства и миропонимания. Формируется своего рода дериват, «сухой остаток», превращающийся в неотъемлемую часть социальной теории, практики и политической борьбы. Именно он прежде всего и способствует внутреннему самовыеданию системы, ее обессмысливанию и краху. Оставшиеся альтернативные революционные идеи сохраняются, становясь элементами культуры, и на их основе впоследствии создаются заново системы революционных концепций.
Наиболее ранние из общественных альтернатив античности содержат в себе идею восстановления утраченного блага. Смысл их мифологичен и связан с иными богами, в период господства которых земля приносила человеку свои плоды без всякого усилия с его стороны. Люди проводили свои дни без забот и нужды, так как всего у них было вдоволь. Люди не знали ни зависти, ни борьбы, ни войн, и Земля была для них светлым раем. На протяжении всей античности подобная легенда живет и ассоциируется со счастливой сказочной порой бога Кроноса, в которую не было ни богатых, ни бедных, ни господ, ни слуг. Здесь революция выступает прежде всего как реэволюция, циклическое, возвратное движение, восстановление утраченного в силу случайной ошибки или козней неких злых сил блага4.
За этим стоит ее понимание как восстановления некой мифологизированной гармонии, которое при всей своей наивности удивительно живуче в сознании людей и является по сути ни чем иным, как первой наиболее эмоционально-непосредственной реакцией разума на вновь обретаемые обстоятельства жизни, несущие в себе отчетливо ощущаемую экзистенциальную опасность.
Самое удивительное состоит в том, что человеческое сознание до настоящего времени склонно обращаться к идеям подобной мифологической модели. Наиболее характерны в этом отношении «экологические страхи» конца ХХ века, в которых некоторые пытались искать альтернативу неизбежной, по их мнению, катастрофы в социально-природном взаимодействии или в некотором сверхтоталитарном устройстве – «режиме космического корабля» или в классическом «возвращении назад» в идеализированную сельскую утопию руссоистского образца5.
Вернемся, однако, к античности. Первая «чистая альтернатива» реальному устройству человеческой жизни появляется у Платона. Современные способы организации отношений между людьми в обществе вызывали у него резкое неприятие. В четвертой книге «Государства» он определенно утверждает, что богатство и бедность губит фундаментальную основу преобразующей мир человеческой деятельности. Платон предостерегает государство от них, так как «одно ведет к роскоши, лени, новшествам, другая кроме новшеств – к низости и злодеяниям»6. Важно отметить, что под новшествами следует понимать ненавистную Платону корыстную борьбу за личную власть и влияние, за утверждение в государстве вместо общих интересов граждан частных интересов как разбогатевших олигархов, так и стремящихся отомстить за свои неудачи бедняков. Торжество общечеловеческого интереса, солидарности людей – вот основа платоновской революционной альтернативы. Ход его мысли еще в те далекие времена уловил «самообессмысливание» солидарной совместной деятельности людей именно в случае преобладания в ней частностей. Эта далеко не бесспорная установка Платона на долгие столетия определила пафос обличения мира неравенства и корысти, заставляя вполне искренне полагать, что все успехи человечества были бы стократ большими, если бы люди действовали бы исключительно в интересах всего сообщества.
Доказательство своего тезиса Платон ищет, кстати, не только в экономических, этических и социальных отношениях. Он убежден, что и сама природа, точнее взаимодействие человека с ней, доказывает значимость человеческой солидарности.
Рассуждая об идеальных размерах государства, Платон утверждает, что последнее «можно увеличивать лишь до тех пор, пока оно не перестает быть единым, но не более этого»7. Следовательно, естественная общность интересов людей в значительной мере порождается, по его мнению, способностью реально оформить это единство на основе практического социально-природного взаимодействия. Особенности пространства впервые становятся основаниями возможностей революционной альтернативы. Эта мысль получила в последствии широчайшее распространение во всех позднейших проектах организации идеальных общества на островах, в пределах городских стен, монастырей, фаланстеров, отдельных колоний и рабочих поселков, наконец, в возможности построения социализма в отдельно взятой стране или в условиях обособленного « социалистического лагеря».
Не менее важен для Платона вопрос: как показать, аргументировать, убедить в подлинности своих суждений людей. Вполне допускаю то, что и сам его классический идеализм есть порождение личной сверхсоциальности античного гражданина, уверенного, убежденного в том, что предлагаемые им модели альтернативного бытия дарованы ему свыше и на этом основании более значимы чем презренная рутинная реальность, в которой человек есть лишь узник мира теней и предрассудков. Путь наверх, путь к свету, путь к высшим идеям и их особому миру – вот революционная альтернатива человека по Платону. Стремясь решить вопрос о ее доступности, он ставит в диалоге «Протагор» вопрос: «Как показать добродетель и как обучиться ей: с помощью ли мифа, какие рассказывают старики молодым, или же с помощью рассуждения?»8. Платон использует миф как форму «показа», то есть способ формирования альтернативности. В «Протагоре» философ, мудрец рассказывает о происхождении жизни и человека, в котором в ярких образах удивительно точно воспроизведен процесс обретения им революционной альтернативности своего разума стихийным силам природы. Из них человек вырастает, выделяется и воплощает в своих умениях и стремлениях по-своему, на основе новой множественности вариантов организуя мир, основанный на чисто человеческих представлениях о его устройстве. Здесь же формируется первичная система ценностей, центрирующая человеческую альтернативу как свойство тяготеющего к божественной духовности «верха», противостоящего силам «низа», то есть материальной природной предметности, и являющая собой своеобразный «категорический императив» Платона: «Необходимо всякому так или иначе быть причастным справедливости, в противном случае ему не место среди людей»9.
В седьмой главе «Государства» в знаменитом мифе о пещере речь также идет о революционной природе человека. Однако смысл ее принципиально иной. Человек, человеческое сообщество, выделившись из природы и оформив как подлинную реальность свои самостоятельные основы, сталкивается с множественностью вариантов своего существования. Обратим внимание на самое начало «мифа». Одни люди «как бы находятся в подземном жилище наподобие пещеры», на них оковы, они обращены спиной к свету, их ограждает от мира стена, за которой проходит дорога. Так вот по этой дороге проносят статуи и всяческие изображения живых существ другие люди. Эта деталь, как мне представляется, дает основание усомниться в справедливости традиционной оценки платоновского миропонимания. Согласно ей содержание человеческого духа, оторванное от человека, существует в качестве самостоятельного, высшего подлинного потустороннего мира. Но платоновская пещера как символ «низа» и верхняя дорога, рождающая тени, наблюдаемые обитателями пещеры, также населена людьми. Одни из них скованы физически и духовно, другие свободны в предъявлении посредством сделанной ими различной утвари и «всяческих изображений живых существ …из камня и дерева»10. Над ними в далекой вышине – огонь, источник света, как бы увязывающий в единую систему и предметы и тени от них, наблюдаемые людьми низа на стене пещеры. Обратим внимание на то, что Платон ведет речь не о небесном божественном свете, принципиально недоступном человеку, но именно об огне, несущем свет, который уподобляется мощи Солнца, огне, который украден Прометеем из мастерской Гефеста и Афины, кстати, вместе с умением делать те самые вещи, тени от которых видят узники подземелья. Получается, что вся вертикаль платоновской системы мира принадлежит человеку. Боги в этом случае уже не наверху, а где-то рядом по соседству решают свои проблемы в своем олимпийском уединении. Платоновская пещера глубоко противоречива и конфликтна. В его тексте: «…идея блага – это предел, и она с трудом различима, но стоит только ее различить, как напрашивается вывод, что именно она – причина всего правильного и прекрасного»11. Следовательно, постигший смысл собственного бытия, разорвавший оковы навязанных запретов, вырвавшийся на свет из пещеры человек усваивает идею блага, то есть он очищает свою деятельность от суетного и второстепенного, которое лишь мешает увидеть подлинный смысл своего существования в мире.
Но затем перед ним (и это полностью осознавалось Платоном) открываются два различных варианта его существования:
1. Полное обращение к идеальному: «…пришедшие ко всему этому не хотят заниматься человеческими делами; их души всегда стремятся ввысь»12.
2. Стремление вернуться назад в пещеру, чтобы открыть идею блага оставшимся в ней узникам.
Это-то возвращение и порождает практическую фазу конфликта, в котором то ли преступника, то ли революционно преобразившего свой дух человека либо перестанут понимать живущие в нормативных оковах: «…из своего восхождения он вернулся с испорченным зрением, а значит, не следует даже пытаться идти ввысь»13, либо просто осудят и убьют как опасного носителя зла, разрушающего установленный порядок: «А кто принялся бы освобождать узников чтобы повести их ввысь, того разве они не убили бы, попадись он им в руки?»14. Пожалуй, именно здесь и рождается идея жертвы во имя всеобщего блага, страдания ради того, чтобы люди наконец сумели вырваться из пещеры. А обитатели ее так же готовы убить носителя нового, неведомого соблазна как и те, кто готов был отдать на мученическую казнь Христа. В «мифах» Платона мы можем увидеть рождение не только идеи революции, но и идеи революционера, инициатора и вождя, то есть подлинного субъекта революционной альтернативности.
Обратим внимание на совпадение форм изложения важнейших мыслей Платоном в виде мифов в «Государстве» и «Протагоре». Оба сюжета именуются так сознательно: «Мне кажется, приятнее будет рассказать вам миф», – решает Протагор, а «Миф о пещере» начинается со слова «представь», которое несет в себе тот же момент допущения некой обобщенной условности. И здесь и там момент явного художественно-эмоционального обобщения, призванного максимально облегчить восприятие принципиально важных положений. Раскрывая систему взаимоотношений между «низом», несущим преобладающую реальность восприятия мира большинством людей, и «верхом» постигнутой максимой блага, Платон вскрывает фундаментальный конфликт между человеческой деятельностью, соответствующей нормам и правилам сакрализации общепринятого и деятельностью, стремящейся эти правила игнорировать и нарушать. Понятие «благо» в философии Платона как раз и совпадает с тем, что нарушает привычные правила повседневности. Но не ради личных или групповых интересов, а ради человеческого блага как такового. Оно фактически и есть предлагаемая им альтернативная революционная множественность норм всеобщего мироустройства в виде идеального государства.
Нет нужды подробно останавливаться на анализе конкретных системных составляющих революционной альтернативы, отраженных в «Государстве» и «Законах» Платона, все это уже давно изучено и проанализировано, правда в несколько ином качестве и в рамках иной идеологии. Это, впрочем, не имеет особого значения. В конце концов, идеальная альтернатива остается в своем внутреннем смысле неизменной, вне зависимости от того, видят ли в ней воплощенную в человеке и его творчестве изначальную революционную альтернативу или ранний, наивный вариант коммунистических идей, не имевших шанса практической реализации из за недостаточного уровня развития производительных сил и незрелости греко-римского пролетариата. Хочу отметить только то, что здесь нет альтернативности общецивилизационных перспектив: все-таки родным Платону был античный мир с естественно ограниченным социальным и политическим кругозором. Это человек как таковой в те времена был моментом космоса, а человек политический и тем более революционный – лишь моментом полиса! Вместо нее – подробная, затрагивающая множество деталей внутрисистемной организации альтернативность внутреннего устройства, явное стремление вписать, вставить в современный Платону мир и увязать с ним его идеальное отражение. Это типичная тотальность революционного доктринерства, стремящаяся предусмотреть все, выстроить законченную жизнеспособную систему общественной организации. Подобные установки будут потом столетиями воспроизводиться во множестве попыток создания революционно-созидательных перспектив, построенных на основе противопоставления настоящему. Кстати, одним из последних примеров чего-то подобного будет знаменитая в свое время программа построения коммунизма в СССР с указаниями на конкретные сроки отмены налогов, платы за проезд и бесплатного пользования жильем.
Миф неотделим от революционной концепции, более того, он, наверное, и есть на деле наиболее доступная, приятная (Платон был совершенно прав!) и вызывающая интерес у людей форма ее изложения. Кроме того, миф в интерпретации Платона становится рациональной формой того, что неосуществимо или не существует реально: следовательно, миф превращается в утопию, где мы видим уже не фантастические деяния богов, героев и титанов, а рационально обосновываемые автором подробности альтернативного бытия человека и его общества. Однако не будем забегать вперед, разговор об утопии еще впереди.
Поздняя античность развивала платоновские идеи революционной альтернативности в двух основных направлениях:
1. Усиливая мистическое, иносказательное, эмоционально-про-роческое по способу воздействия на людей.
2. Пытаясь реализовать идеальное в сфере чистой практики, сводя его к воспроизведению уравнительных традиций общинного устройства.
Любопытным примером последнего стало получившее распространение в еврейском мире I века нашей эры движение ессеев. Упоминавшие о них Иосиф Флавий и Филон Александрийский так характеризовали устройство их общины: «Они живут все вместе, организованные в корпорации, братства, и все заняты были работами для общины. Никто из них не имеет собственного имущества, ни дома, ни раба, ни земли, ни стада, ничего вообще, что приносит богатство. Но, соединяя вместе все свое имущество без различия, они все пользуются им сообща. Деньги, которые они приобретают различными работами, они отдают выборному старшине. Этот принимает их и покупает на них все, что нужно, и выдает им обильную пищу и все, что необходимо для жизни»15.
Первое же и главное направление получило свою реализацию в христианстве. Столетия не утихают споры о смысле и содержании христианского учения. Нас применительно к нему интересует лишь одно его абсолютно бесспорное качество – это одна из глубочайших по масштабу своего воздействия на судьбы мира революций. И, что особенно важно, наибольшее революционное воздействие на мир, по моему мнению, оказала не доктрина не церковь, (хотя глупо отрицать, что воздействие их огромно), а изменение самой методологии революционной альтернативности. Постараюсь пояснить сказанное.
Для гения античной мысли – Платона – воплощенное и организованное бытие человека не выходит за рамки полиса. Все его инновационные озарения упираются в него, как в единственно возможный вариант цивилизованного общества. Платон не смог переступить его пределов ни в одной из граней своей философии. Ему еще недоступна обобщающая глобальность христианства. Его мысль изысканна, светла и лишена мрачного реализма планетарных социальных стихий.
Именно христианство впервые вскрыло неизбежный катастрофизм глобальной переоценки ценностей. С наибольшей отчетливостью и силой проявилось это в знаменитом «Откровении» Иоанна Богослова. Отношение к этому великому памятнику человеческого гения разное: от благоговейно-теологического толкования в рамках конфессиональных принципов практически каждого слова, до мистического поиска сокровенных тайн и откровенной иронии, которая, однако, в большей степени касалась и касается бесчисленных пророков-подражателей, чем самого оригинала16.
На мой взгляд, картина принципиально неизбежных потрясений, связанная с самораскрытием человечеством возможностей, которые несут революционные преобразования, отчетливо видна в шестой главе – «Тайна божьего домостроительства».
Первая печать открывает нам общий смысл пророчества, где белый конь есть символ благой вести, которая сразу, что говориться, с порога заявляет людям о неуничтожимости блага и справедливости, которые идут впереди всего остального, каким бы оно ни было. «И я увидел… белый конь, и у того, кто сидит на нем, лук; и дан ему был венок, и он вышел, побеждая, чтобы победить»17. Следовательно, человек не должен опасаться за свое родовое предназначение, мир его неустраним и неуничтожим. Какие бы беды ни обрушивались на него, какие бы изменения ни ждали, главную свою благую цель, метафизически заложенную в нем, человечество не способно утратить. Получается, что не на страх и потерю самого себя в этом страхе нацеливает «Откровение», а на необходимость быть готовым к любым испытаниям.
За второй печатью стоит первое неизбежное испытание – война и кровопролитие. «И …вышел другой конь, красный и тому, кто сидит на нем – дано было взять мир с земли и чтобы люди убивали друг друга; и дан был ему большой меч»18. Войны между людьми – неизбежные спутники противостояния идей, мнений, интересов. Войны между государствами и войны гражданские. Да и сама революция, в самом массовом ее понимании и в самой распространенной своей практике, и есть война! Одни противостоят другим, одни ненавидят других и считают их врагами. Как глубоко сопоставим дух революции и гражданской войны, внутренняя логика социального противостояния и соперничества за господство!
Много общего можно обнаружить в фундаментальных причинах этих явлений. К таковым прежде всего относится наличие массовой решимости народов прибегнуть к вооруженным действиям для коренного улучшения положения в стране.
Определенным доказательством данного утверждения может служить стремительная военизация противостоящих сил в революции и неизбежная революционизация столкновений в гражданской войне. Революция – гражданская война всегда первоначально порождает разрушительно-боевые, а не созидательные общности. Не фаланстеры и коммуны, а боевые отряды становятся ее первичным элементом. Показательно и то, что сам облик человека, манера его социального поведения буквально с первых мгновений революции преобразуется на воинственный, подчеркнуто милитаристский лад.
Третья печать открывает в откровении именно то, что связано как с революцией, так и с ее непременной спутницей-войной: голод, нарушение естественных, привычных взаимоотношений людей с сообществом и с природой. Не до работы людям в момент революционных противостояний, не до хлеба насущного – все в политических и военных битвах в социотворчестве. Вот и сбывается практически буквально, что «хеник пшеницы за динарий и три хеника ячменя за динарий»19. И как созвучен этому Питирим Сорокин, знавший революцию не только как ученый, но и как практический ее участник. «Непосредственной предпосылкой всякой революции всегда было увеличение подавленных базовых инстинктов большинства населения, а также невозможность даже минимального их удовлетворения»20. А один из важнейших «базовых инстинктов» – пищевой, и стоит только-только начаться революционному конфликту, тотчас как по волшебству даже в самых изобильных обществах – острые продовольственные проблемы.
Итак: благая весть революционного обновления порождает войну, война – голод, а за ними и четвертая печать, за которой легендарный и воспетый «Конь бледный и тот, кто сидит на нем,– имя ему Смерть…»21. Четвертая печать как бы суммирует первые и неизбежные результаты «Благой вести» – перспектив революционного обновления: война, голод, смерть, создающая на земле ад. За этим я вижу глубокую мудрость и понимание того, что любая альтернативная революционная инновация несет с собой прежде всего беды и страдания, к которым люди должны быть готовы, ибо иного пути в деле, практике революции нет.
Открывающаяся пятая печать, на мой взгляд, символизирует нарастающий протест против бед, которые принесла первоначальная «благая весть». Внутрисистемный кризис продолжает развиваться, стремясь к своей высшей точке, смерть уничтожает земной мир, заменяя его адом и в этот момент звучит сигнал: «…тех, кто был заклан из-за слова Божьего и из-за свидетельства, которое они имели. И они воскликнули громким голосом: «До каких пор, Владыка святой и истинный, ты не будешь мстить за нашу кровь живущим на земле?»22. Настает время избранных для борьбы и мщения, их отделяют и призывают ждать пополнения числа их товарищей и братьев.
Снятие седьмой печати открывает долгую череду бед и катастроф, в ходе которых разворачивается борьба как за утверждение нового порядка, так и борьба внутри его, между силами, претендующими на господство.
В этой части откровения наиболее значимыми, на мой взгляд, представляются прежде всего: «Семь труб – исполнение божьего домостроительства». Здесь идея революционной альтернативы мира приобретает воистину всеобъемлющий, глобальный размах в котором, говоря современным языком, можно ясно увидеть неизбежность глубоких и противоречивых преобразующих воздействий на природу. Здесь мы видим и уничтожение деревьев и трав огнем (что, на мой взгляд, может означать не только стихии, но и организованные действия людей по освоению земель) и космические катастрофы – «большая гора, горящая огнем, была брошена в море…и умерла треть тварей, которые в море и которые имеют жизнь и треть судов была уничтожена»23, хотя это можно интерпретировать и как результат возможного покорения людьми мирового океана и «звезду Полынь». Чернобыль! Как в свое время об этом много писали и как точно это совпало с надвигающимся катаклизмом распада великой советской империи!
Переломным этапом в ужасающей череде бед и катастроф человечества становится Армагеддон (что означает в переводе с греческого «гора бойни»), где еще более страшные насилия и разрушения реализуются в соперничестве с силами, пытавшимися отвратить людей от истинной преобразующей перспективы: «И схвачен был зверь и с ним лжепророк совершавший… знамения, которыми он обманывал тех, кто принял клеймо зверя, и тех, кто поклонялся его изображению. Эти двое были брошены живыми в огненное озеро, горящее серой»24. Примечательно, что через тысячу лет после наказания и заточения Сатана вновь вырывается на свободу и входе последнего бунта пытается вернуть себе власть над людьми. Причем с ним идет огромное количество людей «с четырех углов земли…и число их как морской песок»25. Когда читаешь это, когда ощущаешь мощный эмоциональный накал, нисколько не утраченный за столетия, приходит понимание подлинной гениальности этого текста. Пусть в нем на каждом шагу мистические детали, пусть в многочисленных комментариях давно указано, что в тексте имеется в виду падение Римской империи, однако сколь точно определены в нем наиболее общие закономерности развития революции. И если мы обратимся к истории, то в каждой из известных революций при бесчисленном их разнообразии мы можем выделить наиболее общие этапы ее развития, практически полностью соответствующие намеченным гением Иоанна Богослова. Таковыми, на мой взгляд, могут быть:
1. Формирование основных теоретических, культурных, ценностных и поведенческих принципов революции. Общий подъем, мечты и надежды на неминуемое торжество чего-то нового, которое, наконец, сменит утративший авторитет и смертельно надоевший людям уклад жизни.
2. Практическое свершение альтернативного выбора, который открывает дорогу не созиданию, но разрушениям, войнам и конфликтам. Они могут длиться сколь угодно долго, до тех пор, пока сам народ не определит для себя главный сакральный символ революции, тот момент иррациональности, который станет ее итогом, заставит, наконец, объединиться вокруг конкретной силы или личности с тем, чтобы, завершив борьбу, взяться за созидание. И что особенно важно – источником такого итога всегда была вера!
3. Поиск и наказание лжепророков. С этим этапом мы также столкнемся в любой революции, начиная от европейской реформации с ее охотой за ведьмами и кончая революционными по сути (ибо окончательный выбор так и не сделан!) ограничениями возможностей оппозиционных сил в ходе президентства В.В. Путина.
4. Так и не реализованный ни одной земной революцией, этап обретения завершающей позитивной абсолютности.
Действительно, ни одна революция не окончилась созданием земного рая, полного торжества свободы, равенства и братства или коммунизма. Однако в «Откровении» также новое небо и новая земля – не для всех. Туда допускаются только избранные записанные в «книге жизни», да еще и судимые «по тому, что написано в свитках, согласно их делам»26. Остальным же, то есть «…боязливым и неверящим, и мерзким, и убийцам, и блудникам, и ворожеям и идолослужителям, и всем ложным (лжецам – Г.З.) – их участь в озере, горящем огнем и серой; это – вторая смерть»27. Вполне земная знакомая и удивительно реальная картина! Любая состоявшаяся успешно революция в конечном итоге для избранных, а рядом с ними либо загнанные оружием в свои предместья бедняки Парижа, либо ГУЛАГ (вторая смерть!). Эта двойственность, неопределенность результата делает «Откровение» исключительно ценным источником, превосходящим множество утопических теорий. В них – лишь мечта о недостижимой прекрасной альтернативе и стремление угадать ее облик, здесь же – правда: страшная, неприкрытая и противоречивая.
Думаю, что из этих особенностей «Откровения» вытекает идея допустимости и даже необходимость насильственных действий во имя утверждения подлинного «царства божия», столь характерная для средневековой Европы.
Именно в этот период народные восстания впервые получают подобие концептуальных теоретических оснований в качестве действий, нацеленных на достижение некой освященной христианскими идеями социальной справедливости. Примером этого могут служить, например, проповеди Джона Болла, получившие свое распространение в Англии накануне восстания Уота Тайлера и особенно революционная идеология чешских таборитов. В этой связи даже примеры исключительной жестокости повстанцев приобретали некое идейно-нравственное основание, ибо откровение практически давало возможность оправдать любое кровопролитие святостью целей и искренностью в утверждении повстанцами принципов добра и справедливости. Да и не только Средневековье, но и гораздо более поздние времена дают нам множество примеров, когда крайности революционного насилия, получавшие теоретическое (например, Нечаев со своим красноречивым по названию «Катехизисом революционера» или концепции бунтарского анархизма Бакунина) их практические воплощения несут в себе прямую параллель с «Откровением Иоанна».
Эпоха Возрождения принесла новые задачи и теоретические построения в концепции революционной альтернативы. Прежде всего это был возврат к «забытой доктрине святости человека как божественного творения, предложенной иудейским монотеизмом и платоновской теорией врожденной способности понимать истину»28. Человек вновь осваивал свое революционно-альтернативное «Я», свою телесную, эмоциональную, социальную определенность. Это было стремление к самостоятельному выражению понимания мира и своего бытия в нем. Возрождение античности проявилось, кстати, не только в интересе к греческой и римской культуре и философии, но и в возникновении любопытного аналога полисной системы в Италии ХV века. «Власть в Италии эпохи Ренессанса концентрировалась в городах-государствах. Самыми важными из них были Милан и Венеция – на севере и Флоренция, Рим и Неаполь – на юге. Они больше не находились под властью церкви. В обстановке постоянной борьбы между городами-государствами само папство превратилось в своего рода светскую силу»29. Однако в отличие от греко-римского полисного мира, где человек в своих индивидуальных эгоистических проявлениях все-таки еще растворялся во всепоглощающей стихии преобладающего над ним Космоса, ренессансный полис строился вокруг отдельного человека, пропускавшего реальность и противоречия действительности не через общинное, а через личностное миропонимание.
В этих условиях особое значение принимало формирование двух направлений революционной альтернативности. Одно из них абсолютизировало требования и идеи нового миропонимания и многократно усиливало личную ответственность человека перед Богом. Другое выводило на первый план светскую по своей природе человеческую мечту о земном благоденствии и счастье.
Глубокое противоречие между тягой к мирским желаниям, материальному миру и его наилучшему обустройству в интересах человека и потребностью в покаянии, освобождении от греха и обретении душевной чистоты на долгие годы определило острую внутреннюю конфликтность самых разнообразных теоретических и практических попыток реализовать революционную альтернативу. Одним из его наиболее известных проявлений стало сочетание идеи прав человека и прав собственника, породившее в будущем масштабные внутриреволюционные конфликты.
Самыми же первыми попытками создать целостную картину человеческой гармонии в труде и повседневной праведной жизни стали: протестантский «дух капитализма» и попытки принципиального отказа от частной собственности в зародившихся революционно-утопических альтернативах.
Отмечая особенности реформации в ее революционном бунте против организационных и догматических основ католицизма, Макс Вебер отметил одну исключительно важную деталь: « Реформация означала не полное устранение господства церкви в повседневной жизни, а лишь замену прежней формы господства иной, причем замену господства необременительного, практически в те времена малоощутимого, подчас едва ли не чисто формального в высшей степени тягостной и жесткой регламентацией всего поведения глубоко проникающей во все сферы общественной и частной жизни»30.
В психоаналитической интерпритации протестантизма и особенно творчества и деятельности Мартина Лютера делается упор на лично испытываемой им потребности к самонаказанию, которое реализовывалось в глубоко переживаемом им чувстве собственной греховности, нечистоты. Он чувствовал, что Дьявол находится внутри него и это грязное, вонючее, грубое существо живет у него в желудке и угрожает завладеть его мозгом и душой31.
В своих «Застольных беседах» он несколько раз описывает встречи с Дьяволом, который выступает не как символ, а как живое существо, которое воняет и пукает. «Художники всегда изображают Дьявола черным и грязным», – говорил Лютер и, действительно, Иероним Босх нарисовал Дьявола в уборной, причем из его анального отверстия выпадают проклятые души32. Обращаю внимание на подобные физиологические подробности прежде всего потому, что хочу отметить любопытную ультрареалистическую деталь проявления революционной альтернативы в фанатизированном сознании. Может быть, в сопоставлении с ней нам будет понятнее потрясающая умы жестокость практических реализаторов позднейших революционных преобразований. Может быть, и кровавый царь, и буржуй, пьющий пот и кровь пролетария (физиологическая подробность, достойная Босха!) и поганые псы-троцкисты, врачи-убийцы и безродные космополиты так же воспринимались какой-то частью фанатизированного общества с такой же впечатляющей физиологической непосредственностью!?
Протестантский Бог привел человека в крайне суровый альтернативный мир. Он не поощрял излишнее потребление и наслаждение своим богатством, он прежде всего «радовался при виде получения дополнительной прибыли, экономии и сбережении денег»33. На этой основе происходит морализация и сакрализация труда – одно из важнейших революционных преобразований в истории человечества. Труд перестал быть уделом рабов и париев, сложилась этика трудовой жизни, наконец, принципиально расширилось само понимание работы как деятельности, равноправно объединив в себе самые разнообразные ее варианты, включая и предпринимательство, «наживание» денег за счет умственных усилий, изворотливости и предприимчивости.
В противовес протестантизму утопическая альтернатива попыталась наметить перспективу человеческого общества за счет принципиального отрицания частной собственности как таковой в любой из ее форм и возврате к концепциям, объединявшим в себе идеи платоновского идеального государства с раннехристианскими общинными традициями. Для этого направления прежде всего был важен уход от монополии религии в воплощении подобных идей, а также определенный отход от апокалипсического катастрофизма в сочинениях. На смену картинам кровавых катастроф и мрачного изуверства (пусть и фантастическим по своей правдивости – это тогда не осознавалось так, как в наши дни! – Г.З.) вновь пришла светлая мечта, отражающая в себе давние идеи «золотого века».
Основателем и крупнейшим теоретиком этого нового периода был Томас Мор. Его «Утопия или золотая книга о наилучшем устройстве государства», с одной стороны, вобрала в себя платоновскую форму изложения концепции: это диалог автора с воображаемым путешественником Рафаэлем Гитлодеем, проповедующий новые принципы обустройства человеческого бытия в мире, с другой – в ясной обличительной категоричности критики современной автору действительности ХVI века явно унаследовала пафос «Откровения».
Действительно, даже в более поздних социалистических теориях далеко не всегда встретишь столь яростное и бескомпромиссное отрицание частной собственности.
«Я полностью убежден, что распределить все поровну и по справедливости, а также справедливо управлять делами человеческими невозможно, иначе как вовсе уничтожив собственность. Если же она останется, то у наибольшей и самой лучшей части людей навсегда останется страх, а также неизбежное бремя нищеты и забот. Я признаю, что его можно несколько облегчить, однако настаиваю, что полностью устранить этот страх невозможно…пока есть у каждого своя собственность, нет вовсе никакой надежды измениться и вернуть свое здоровье»34. Следует обратить внимание, что изложенная Мором принципиальная позиция отчасти перекликается с Платоном. В «Государстве» также содержится мысль о недопустимости собственности у стражей. Однако суть в том, что привилегия, которую получали избранные в идеальном государстве, у Мора становится принципом реальной жизни, реального счастья всех людей и основополагающим условием альтернативного устройства общества. Свое принципиальное положение автор не может подтвердить практикой и пытается обосновать логикой построения системной теоретической модели своего вымышленного государства. На логической безупречности «Утопии» следует остановиться особо. Мор выстраивает альтернативную систему общественной организации, разворачивая ее от основ экономического устройства.
Собственность в его системе отсутствует, значит, отсутствует и привычный стимул большинства людей к труду – нищета. Ее он считает ненормальным явлением, вызывающим беспорядки, конфликты и взаимную ненависть людей. В «Утопии» создается система стимулирования трудовой деятельности людей за счет организованного государством всеобщего учета и контроля человеческой деятельности. Мор удивительно точно понимает природу собственности и возможность фактического возникновения ее из не определенного никакими юридическими нормами длительного владения. Именно поэтому он выстраивает систему действий государства, которые препятствуют этому процессу. Так, владение домом и проживание в нем семьи не может превышать десяти лет. Хочу пояснить особо свою позицию относительно революционности сочинения Томаса Мора.
Традиционно принято рассматривать созданный им жанр утопической литературы в качестве не имеющего никакого отношения к революции и революционности. Более того, глубокий и внимательный его исследователь Эмиль – Мишель Чоран утверждает: «Чтобы всерьез возводить подлинную утопию, с убежденностью живописать картину идеального общества нужна… известная доза простодушия (то есть глуповатости)»35. Оставлю это утверждение на совести автора. Как говориться, без комментариев, по крайней мере, пока без комментариев...
В «Утопии» можно выделить несколько принципиальных моментов, которые прямо ориентируют людей на то, что существующий порядок вещей необходимо самым решительным образом менять. Прежде всего подобные суждения относятся к той части повествования, где речь идет о ситуации в современной ему Британии или, точнее, о той ситуации, которая сложилась в период, названый Марксом так называемым первоначальным накоплением36. Мор прежде всего обличает общественные язвы: «…держателей (крестьян-арендаторов – Г.З.) вышвыривают оттого, что один ненасытный обжора, жестокая чума в отечестве окружает несколько тысяч югеров единым забором… им недостаточно того, что, живя в праздности богатстве, они нисколько не полезны обществу, если только не вредны ему. Для пашни они ничего не оставляют, все занимают пастбищем, ломают дома, разрушают города, оставляя лишь только храм под овечий хлев»37.
Обратим внимание на жесткость и эмоциональный накал обличения и присутствие рассуждений относительно полезности обществу. Здесь у правоверного католика Томаса Мора ясно видна близость, скорее, не к Платону, а к «Откровению Иоанна», где всем отступникам от норм, ниспосланных свыше, грозят неизбежные страшные кары. С этих позиций обличение несправедливости есть приговор, исполнение которого лишь откладывается, так как недело человека смертного судить и наказывать за преступления против устройства мирового порядка. Есть сила, которую информирует обличитель и которая обязательно восстановит справедливость. Именно в этом ключе следует рассматривать также обвинения, адресованные не какой-либо привилегированной группе или сословию, а всему неправедному общественному устройству, которое совращает человека, приравнивает его к блудникам, лжецам и идолопоклонникам. «К жалкой бедности и скудости прибавляется еще и дерзкая роскошь. Ибо и у господских слуг, и у ремесленников, чуть ли даже не у самих крестьян у всех… сословий много необычайного богатства в одежде и чрезмерной роскоши в еде. Трактиры, притоны и публичные дома, и публичные дома в ином виде – харчевни винные и пивные; наконец разные бесчисленные… игры разве все они не посылают своих приверженцев прямо на разбой, быстро лишив их денег»38. Томас Мор – обличитель, в рамках тогдашнего миропонимания и есть никто иной, как революционер, конечно, не практический, идущий против власти с отрядом повстанцев, а создающий концепцию, нацеленную именно на революционную альтернативу отрицаемому настоящему.
В подтверждение своей точки зрения могу привести фрагмент из текста Утопии, где автор прямо говорит о необходимости качественных преобразований в организации человеческого общества. «Отбросьте же эту пагубную заразу, постановите, чтобы те, которые разрушили хозяйства и селения, восстановили их или же уступили тем, кто хочет возвести их вновь. Обуздайте эти скупки богачей и их произвол, подобный монополии»39.
Осуждая, обличая и фактически призывая к ликвидации сложившегося общественного строя, Мор не останавливается на описании бед и трагедий, не сводит к ним жизнь, а предлагает созданную не Богом, а людьми принципиально новую социальную систему. Подобно Декарту, он строит посредством дедукции рациональную модель революционной альтернативы, где общие положения и принципы общественного блага и справедливости обретают математически точные черты.
Рационалистичность устройства «Утопии» не выглядит чем-то искусственным или надуманным: в ней уж точно нет того «простодушия или глуповатости», о которых писал Чоран. Обратим внимание на некоторые детали, с помощью которых автор ясно намекал на то, что существование подобного государства нового образца – не беспочвенная фантазия, а реальность, предполагаемая при неких обстоятельствах, которые Томас Мор просто не мог обозначить с точки зрения рационализма. Так, описывая остров, он сообщает, что тот
«… повсюду настолько укреплен самой природой, или же с помощью искусства, что даже малое число защитников может там воспрепятствовать целому войску»40. Зададимся вопросом, зачем укреплять и вооружать то, чего нет и не будет? Более поздние утопии, особенно в ХIХ веке, просто игнорировали подобные вопросы. Можно, конечно, сослаться на дух времени, можно связать с традицией платоновского идеального государства. Кстати на основе параллелей с Платоном можно кое-что понять. Вспомним, что свой проект он считал реально осуществимым и даже предпринимал практические шаги для его реализации. Отсюда и подробности организации и подготовки стражей, призванных на деле, а в не в фантазиях, защищать его. Посмотрим теперь на столицу утопийцев Амаурот: «Высокая и толстая стена с частыми башнями и укреплениями опоясывает город. С трех сторон стены окружает сухой, но широкий и глубокий ров, а также ограда из непроходимого терновника. С четвертой стороны ров заменяет река». Фортификационные усилия жителей приобретают удивительный размах, если обратить внимание на следующее замечание автора: « Кто узнает об одном из городов, узнает обо всех: так они вообще похожи друг на друга»41.
Здесь зашифрована убежденность Томаса Мора в том, что подобное государство может быть создано при определенных условиях, среди которых он вполне рационально и оправданно важнейшим считает защиту от внешней угрозы. Напрягите фантазию и представьте себе «остров свободы и благоденствия», где Томас Мор поместил 54(!) великолепно укрепленных города, находящихся друг от друга на расстоянии, которое всегда можно преодолеть пешком за один день. Подобное государство фактически есть единый укрепленный лагерь, готовый к противостоянию любой внешней силе.
Любопытно и то, что эти описания воспринимались современниками как абсолютно реальные и были даже попытки узнать, как доплыть до этого места. Еще один намек на достоверность состоит в том, что Рафаэль Гетлодей, моряк, от имени которого осуществляется повествование, реальное историческое лицо: один из спутников Америго Веспутчи.
Чтобы понять величайший революционный смысл «Утопии», надо просто хорошо представить себе, что все, подчеркиваю, именно все последующие революционные теории и революционная практика, так или иначе восходят в конечном итоге к ее великой альтернативе. А европейская революционная традиция, взятая целиком, базируется в понимании перспектив борьбы на «Откровении Иоанна», а в понимании принципиальных задач и методов их решения – на бессмертной книге Томаса Мора.
В дальнейшем его творчество породило целый жанр литературных произведений, в том или ином виде повествующих о предполагаемом, либо рационально – альтернативном либо откровенно фантастическом устройстве общества. Современная мысль настроена по отношению к нему, в лучшем случае скептически. Так, уже упоминавшийся ранее Эмиль-Мишель Чоран связывает утопию с практическим существованием в мире крайней нищеты и видит в ней своего рода социальный симулякр обездоленных.
«Чем большего вы лишены, тем больше времени и энергии расходуете на то, чтобы мысленно изменить все, иначе говоря, – тратите попусту. Я имею в виду не учреждения, дело рук человеческих, – их вы прокляли раз и навсегда, – а сам ход вещей, обычных вещей, в том числе самых ничтожных. Не принимая их такими как есть, вы пытаетесь навязать им свои законы и причуды, а сами красуетесь за их счет в роли законодателя, самодержца. Вы не оставляете в покое даже природу, рветесь перекроить ее облик и строй. Воздух не по вам – сменить и немедленно! Камень? Та же история. А растительность? А человек? Добраться до устоев бытия, до самых основ хаоса – подчинить даже их, утвердиться даже там! Человек без гроша в кармане не находит себе места, он в горячке, он мечтает завладеть всем на свете и, пока в нем бушует неистовство, взаправду владеет этим всем, равный Богу, только никто этого не видит, даже Бог, даже он сам. Бред неимущих – прародитель любых событий, первоначало истории. Толпа бесноватых, жаждущих иного мира здесь и сейчас же, – это они вдохновляют утопии, это ради них утопии создаются»43.
В этом большом отрывке интересна, прежде всего, несколько легковесная социологизация. Однако жизнь богаче и разнообразнее. И опыт показывает, что далеко не всегда утопия есть голос нищеты: примеров тому множество. Кроме того, она, по крайней мере, в наиболее значительных своих проявлениях есть не «однородное, типичное, повторяющееся, правильное»44, а вызывающий удивление взрыв еретической, революционной энергии, альтернативной существующему порядку.
Это взрыв тотального отрицания системы, затрагивающий действительно все грани ее существования, вплоть до взаимоотношений человека с природой. Могу согласиться с Эмилем – Мишелем Чораном, что, например, устройство фаланстера или описание детей у Фурье выглядит лишенным жизни и неправдоподобным в своей идеализированной невинности. Все это так. Но не будем забывать, что в момент написания это была именно ересь, открытый вызов социальной реальности, в которой ребенок чаще всего воровал яблоко не потому, что он ребенок, а потому, что ему нечего было есть. Ведь массовый взлет интереса к утопическим идеям приходится на тот период в
ХIХ веке, когда в реальности, например, по первому британскому трудовому законодательству запрещалось использовать на подземных работах детей младше двенадцати лет. Вдумаемся в это! В реальной жизни того времени, да и значительно позже далеко не все дети могли позволить себе счастливое и невинное детство среди угроз и конфликтов реальной жизни. А авторы утопий (Фурье, Кабэ, Вейтлинг, и многие другие) искренне хотели, чтобы такая возможность была у всех.
Над некоторой неуклюжестью этого «утопического быта» как описанной, так и реализованной практически, (до некоторой степени это было осуществлено в СССР – Г.З.) можно сколько угодно насмехаться. Вспомним хотя бы давний фильм Элема Климова «Добро пожаловать, или посторонним вход воспрещен». Эдакий образ реализованной мечты о счастливом детстве во всей своей утопической нелепости. Смешно, критично, но какова альтернатива неуклюжей и комичной заботе? Брошенный в толпу кем-то из персонажей в конце фильма призыв: «Айда купаться!» А теперь подумаем, в какой из ситуаций больше реальных гарантий для жизни, здоровья и безопасности ребенка? В комичном лагере под руководством товарища Дынина или в бегущей на речку толпе? Только давайте по возможности обходиться без демагогии по поводу реальностей жестокой жизни и необходимости знать ее изнанку или пошлостей вроде того, что человечество тонет во зле. Человечество может тонуть сколько ему угодно, ибо не утонет никогда! А конкретная личность, ребенок, за которым вовремя недоглядели, не помогли, наконец, не остановили от зла даже силой, вопреки его воле, может реально погибнуть и, в отличие от общества, возродиться не сможет!
Именно в этом я и вижу революционный взрыв и пафос утопии. Она обращена к человеку, каждому в отдельности, именно она пусть наивно и прямолинейно защищает не абстрактные реальности и противоречия, существующие только потому, что человек не может с ними справиться даже если очень этого желает. Для утопии (и в этом, наверное, состоит главный ее революционный смысл) общество никогда не было и не будет «толпой бесноватых». Утопическая формула социальности это Я+Я+Я+Я+Я и так до реального перечисления всех тех, из кого она состоит. Именно в этом субъективистском человекопонимании и человекосострадании и сосредоточена ее вечная альтернативность реальному обществу, которое в лучшем случае может лишь более или менее искренне стремиться к обозначенным в утопиях идеалам. Эта альтернативность затрагивает буквально все аспекты социального бытия человека, не оставляя без внимания даже его взаимоотношений с природой45.
Процесс актуализации утопии, некий идейный «десант» с далеких таинственных островов и полупрозрачных в своей идеальности «Городов Солнца» относится к тем давним историческим временам, когда в Европе складывались реальные предпосылки, превратившие ее уже в XVIII веке в центр мировых революционных преобразований. Революционная альтернатива где-то на рубеже XV – XVI веков вобрала в себя три основных компонента, ставших постепенно тремя паралельными путями и способами реализации реальных революций. Речь идет об утопии, как ее целеконцептуальной основе, об отсутствии страха перед насилием и жестокостью, ибо неизбежность их в деле достижения истинного мироустройства освящена христианством, а также о богатой практике организации массовых движений, готовых применять насилие ради достижения конечного результата.
Уже в ходе первых практических европейских революций, возникновение которых простимулировала реформация, утопия в различных ее вариантах приобретает характер теоретической основы революционного процесса как особого состояния общественной жизни, особого исторического периода. В ходе его развертывания рациональный вектор жизнедеятельности человека видоизменяется: на смену естественным устоявшимся способам развития общественных отношений приходит новое, по сути своей близкое к утопии их переосмысление. Люди, поначалу незаметно, а затем все быстрей и явственней, перестают руководствоваться в своей жизни устоявшимися нормами здравого смысла.
Идеи, бывшие совсем недавно достоянием малоизвестных групп полупризнаных мыслителей, приобретают значимость, сопоставимую со священным писанием. Разворачивается и приобретает воистину тотальный характер стремление уйти как можно дальше и как можно быстрее от существовавшей и существующей повседневности. Тысячи требований иллюзий, предрассудков, существовавших до того где-то в параллельном сознании, множество фантазий относительно возможностей практического введения в жизнь неких альтернативных начал ее реализации возрастают в объеме до практических требований вышедших на улицы толп. Происходит «утопизация» сознания с неизбежным исчезновением рационально воспринимаемой грани между возможным и фантастическим, разворачивается массовая публичная театрализация жизни.
Объективный характер исторического процесса, руководимого стихией космоса, Богом, судьбой превращается в разыгрываемое по текстам многочисленных инновационных проектов драматическое действие. Драмы истории стремятся породить итог истории: на первый план выходит человеческий минорат, маленький человек, начинающий реально приобщаться к драме великих исторических событий. Герои и авторитеты тайных религиозных собраний, интеллектуальных салонов, заговорщицких кружков или скрытые честолюбцы, терзаемые физиологическими ощущениями собственного величия и избранности, реально становятся вершителями судеб стран, народов и континентов. Сознание обыденного, бытового человека воспринимает подобный процесс как некое торжество игры, театральности.
Представим: вы пришли с семейством в театр, удобно расположились в креслах и внимательно смотрите на сцену, где разворачивается что-то захватывающее. Вдруг, в какой то миг, вы поражаетесь ужасающей реальности персонажей, решающих свои сценические проблемы и страсти. Здесь и железнобокие рыцари круглого стола под предводительством короля Оливера насмерть бьются с врагом, здесь уже не условно-театральный палач с бутафорским топором, а исполнитель судебных приговоров гражданин Шарль- Генрих Сансон тысячами отсекает головы своей гильотиной. Вам жутко и больше всего на свете просто хочется домой в свой теплый и уютный мир, но все смешалось вокруг и это уже не пьеса, а реальность. В ней нет привычного вам мира, законами его как-то незаметно стали страсти, только что отделенные от вас рампой, а вы сами, ваша семья, дети оказались в массовке великой трагедии на ваших глазах ставшей правдой жизни. И бредете вы куда-то в обезумевшей действительности, спустившейся со сцены и ставшей в один миг враждебной и страшной.
С ХVI по ХVIII век разворачивается процесс освоения человеком (как единичным так и массовым) своего естественного революционного потенциала. Спавший до этого времени «человек революционный» проснулся в человеке разумном. Люди, ранее не видевшие единства и взаимозависимости своей индивидуальной жизни и судеб от закономерностей развития цивилизации, обществ и государств, начинали осваивать свои возможности влияния на них и даже управления ими. Человек осваивал революционную силу слова и текста в деле реального изменения мира на рациональных началах. Вершины подобного рационализма несла в себе утопия и именно на ее основе стало разворачиваться стремление превратить жизнь мира в жизнь духов.
В ходе первых европейских революций с особой остротой развернулось фундаментальное противоречие обыденной жизни как текста, нормативного образца ее организации и социально-политической реальности, которая реализовывала этот текст. В своем стремлении преодолеть его проявилось отмеченное еще Платоном предпочтение идеального – реальному. Бытовой, естественный человек готов был поступать так от мучительного осознания своего бессилия в практическом воплощении идеалов. Он столетиями видел реальное, но, пытаясь изменить его, неизбежно создавал мнимое. Бесконечная повторяемость этого порождала его безумное желание и вожделение. Ведь кажется, вот оно, здесь, рядом и как славно улаживаются все проблемы у утопийцев, жителей «Города Солнца» или Телемской обители46. Людям кажется, что нужно какое-то одно, последнее усилие, какое-то самое главное слово, и откроется, наконец, заветная потайная дверца, отделяющая бедных и страждущих от вечного царства гармонии и справедливости.
Человек столетия искал ее, уповая на веру, силу и ненависть, просвещение и науку. Одновременно самая массовая и глубокая христианская (вспомним «Откровение Иоанна Богослова»!) традиция реализации своей внутренней революционности толкала его на тотальное разрушение всего, что стоит на пути к идеальным формам жизни. Неизбежный крах подобных ожиданий в ходе практических революционных преобразований, приносивших реальные выгоды только избранным, вновь порождал надежды в виде масштабных утопических проектов. Ведь именно завершившаяся Великая французская революция вызвала к жизни новый всплеск утопических теорий. Однако наряду с подобным, кажущимся повторением, был предпринят качественно новый шаг в попытках понимания закономерностей реализации человеком своей внутренней революционности. Рядом с традиционной утопией зародилась философия революции.

 
1.2. Философские поиски
Революция, отражающая объективные свойства человеческого рассудка и разума, постоянно присутствует практически во всех формах и способах самоосознания человека. Она проявляется в его личности, в освоении и постижении различных сфер окружающей действительности. Через революцию определяют и оценивают место и значение какого-либо события, с ее помощью желают подчеркнуть степень решительности и решимости совершать разного рода действия и поступки. О революционности чего-либо говорят, когда хотят подчеркнуть его необычность, нестандартность и одновременно новаторство и значимость.
Революция – это своеобразная «интеркатегория», присутствующая в неявном скрытом виде «внутри» множества философских доктрин понятий и суждений. Например, момент революции содержит в себе платоновская идея, христианский креационизм и категорический императив Канта.
Кроме того, революция представляет собой столь значимое явление в социальной и культурной жизни человечества, что вполне оправдано утверждение реальности существования самостоятельной философии революции. Важнейшим рубежом философского мироосознания стало выделение ее в качестве особого способа ощущения мысли, бытия и познания.
Наконец, освоение особой роли человека как субъекта познания и воли, свойственной его чувству и разуму, находит свою реализацию именно в революции как единственном универсальном способе существования. Ведь воля волит свою волю прежде всего как воля к революции, к замене одного своего качественного проявления другим.
Говоря о последней, я имею в виду нечто более масштабное и фундаментальное, чем переворот в некой системе, связанный с накоплением параметров, отрицающих ее целостность и приводящих к разрушению и созданию новой системной целостности. Революция не локальна, она не может захватывать лишь одну какую-либо сферу человеческой жизни, оставляя другие вне своего воздействия. Любая из десятков описанных за последние десятилетия «революций» (научно-техническая, аграрная, сексуальная и т.п.) есть лишь частное проявление революционной тотальности, реализуемой прежде всего в самоориентации духовной жизни человека в его желаниях и действиях.
Революция представляется мне началом человеческого духа, неотделимым от начал его телесной, материальной сущности. Иными словами, его разумность в бытии и бытие в революционности – это две стороны равноподобные картезианскому мышлению и существованию, дуально определяющие нашу внутренне противоречивую природу.
Революция это не результат поведенческого выбора человека по отношению к внешней природе или социальности. Это своего рода изначальная «духовная программа», в соответствии с которой строятся фундаментальные основы взаимодействия человека с природой, миром, другими людьми и самим собой. Более того, бытие человека есть революционное бытие, бытие-в-революции и бытие революции. А сознание есть прежде всего самоосознание в себе человеческого как революционного направляемого и управляемого человеком как субъектом своей воли.
Человек сам для себя и сам в себе и есть революция, тотально разрушающая и созидающая реальность на основе его собственной воли и деятельности. Реализуя себя, человек революционный сокрушил монополию биологического начала и основал социальное, выжил и утвердил свое господство, разрушил дикую, вне его воздействия существовавшую природу и отчасти уже создал свою, организованную своей волей и господством.
Одно из фундаментальных свойств живого – действие. Оно прежде всего и задает миру революционное начало. Действуют силы космоса, действует природа, действует человек. Однако только он несет в себе способность к оценке содеянного, его метафизическую основу, внутренний революционный смысл.
Человек осваивает и познает мир. Одновременно он очеловечивает его со всем множеством вытекающих из этого противоречий. Совершая это, он как бы подгоняет мир под себя, по своему произволу и разумению создавая в нем картину некоего целеориентированного и ценностноориентированного противоборства.
И вот уже в стихиях Космоса и Земли он готов видеть силы, действие которых направлено на злодейское разрушение. В мире животных – естественное биологическое взаимодействие воспринимается как насилие, рассматриваемое в контексте отношений агрессор – жертва. Много еще можно привести подобных примеров.
Суть их сводится к стремлению вынести основания действия за рамки его практического осуществления, а причину его созидательно-разрушительной двойственности и противоречивости по-человечески приписать некоей внешней программирующей силе, объективному волевому началу.
Так, или примерно так реализовывалось и реализуется в очеловечиваемом мире важнейшее для человека этическое восприятие революционного через категории добра и зла. Они сразу же предстали перед ним как исключающие однозначное отношение.
Добро и зло всегда шли рядом и зачастую были просто неразличимы. Именно поэтому появилось великое множество достаточно искусственных представлений по отделению одного от другого. Нравственное начало революционной воли и революционного действия раздваивалось и обрастало противоречиями.
Организуя социальное и культурное пространство, человек нуждался в простых и ясных формальных критериях, отделяющих злую, то есть враждебную человеческой природе, неверную по отношению к ней как к истине деятельность от доброй, то есть несущей благо.
Опыт показывал людям, что неразличимость границ между добром и злом таит в себе опасности тотальной утраты перспективы деятельности и самого существования созидающих разумных сил.
Иными словами, если революционная воля не способна к этической оценке последствий собственной реализации, если все дозволено и нет никаких воспринимаемых как рассудком, так и разумом пределов, то что дальше? Ведь нет более нужды в совершенствовании ни мира, ни человека, ни общества.
Действие превращается в простое воспроизводство данного состояния, в полное господство суетной бытовой повседневности, лишающей людей человеческого типа деятельности.
Подобное состояние общества и культуры опасно, прежде всего неизбежным доминированием культа гедонистического наслаждения, последовательно приводящего человека в иллюзорный наркотизированный самыми различными способами мир.
Он, в свою очередь, окончательно извращает человека, лишает его естественного чувства ответственности за содеянное, подавляет природные инстинкты, в том числе и сильнейший из них – инстинкт самосохранения. Понимание подобной опасности пришло к человеку очень и очень давно. Еще наши древние предки усвоили некую разницу между желательной нормой и несущим некую угрозу отклонением от нее. Например, можно догнать и убить оленя и обеспечить мясом и шкурой соплеменников, а можно отнять оленью тушу у другого. Чистый результат вроде бы будет тот же: и ворованное и добытое честно мясо насыщают одинаково. Вот только нормативное действие способно обеспечить средствами жизни всех, а ненормативное – лишь немногих.
Однако парадокс соотношения в жизни людей этической нормы и преступления против нее состоит как раз в том, что именно ненормативное действие, преступление и содержащееся в нем чувство азарта, риска, удачи и стало естественным способом социально – практической реализации человека как носителя естественного революционного начала. Иными словами, именно злодейство и преступление способствовали наиболее эффективному и быстрому развитию человечества.
Этот парадокс рождает множество противоречий, которые были и будут неразрешимыми пока не придет понимание достаточно простой вещи. Как отмечал в своей «Патологии русского ума» Федор Гиренок, добро и зло – не пара и сколько бы не пытались вывернуть зло, добра мы не увидим. Зло – не противоположная сторона добра, а добро – не противоположная сторона зла. Это значит, что не существует границы между ними. Отсюда все попытки развести добро и зло, норму и преступление носят достаточно условный, порожденный социальным строем и политическими отношениями характер.
В дуальной структуре добра и зла, позитивного и негативного действия скрывается третий элемент – чистое действие, то есть принципиально нейтральное в отношении оценки его результатов. Все виды человеческой деятельности как физической, так и умственной предстают перед нами системой из трех сообщающихся сфер, находящихся в состоянии неустойчивого равновесия. Две из них представлены явно и отчетливо – это добро и зло, норма и девиация, моральное и аморальное. Скрытой точкой их равновесия и является «чистое действие». Момент или мера его присутствуют в каждом шаге, жесте, желании и предметном действии человека.
Так, если вы голодны и хотите ликвидировать это неприятное ощущение, вы действуете. Подумаем, как. И мы увидим, что для своего насыщения прежде чем и для того чтобы положить что-то в рот, разжевать и проглотить, то есть совершить «чистое действие» избавления от голода, человек должен осуществить массу символических действий. Причем, чем выше уровень цивилизованности, чем выше социальный статус – тем большее будет количество и сложнее и прихотливее конструкции этих символических действий.
Подтверждением тому могут служить необыкновенно разнообразные и сложные ритуалы поглощения пищи, сложившиеся во множестве культур и, что особенно важно, субкультур и контркультур47.
Человек осуществил радикальный разрыв чистого и символического действия. Первое оказалось внутри второго. Оно лишь незримо присутствует и остается некой первичной, родовой, альтернативой, принципиально нейтральной точкой. В чистом действии нет преступления, нет аморальности и безнравственности. Чистое действие приносит «чистый» результат. Зачастую неявный и неочевидный, открывающийся человеку ценой жертв и усилий. Центрирует и уравновешивает он многочисленные символические игры человечества с добром и злом, нормами и девиациями, законами и преступлениями.
В рамках подобных игр человечество столетиями искало центр, сущностную основу деятельности вне себя, в сфере всеобщих законов и принципов. Столетиями же множество людей на доступном для их индивидуального рассудка и разума уровне пытались найти тот «особый случай», когда «чистое действие» как бы выходит на поверхность, стихийно разрушает условности и дает возможность за счет злодеяния выйти из неразрешимых противоречий и тупиков, в которых оказались люди, искренне или по принуждению соблюдавшие многочисленные нравственно-этические ограничения, создававшиеся цивилизациями. Таким «особым случаем» и является революция, в которой сплелись в неразрывной связи рациональность и безумие, расстрелы и молитвы, реальность и мечта. Так, где же в ней реальный «чистый результат», сущность безразличная к добру и злу и может ли она принести действительное благо людям? В поисках ответа на этот вопрос и состоит сущность философии революции.

1.3. Иммануил Кант и рождение философии революции
Еще Кант отметил стремление философов определиться по поводу того, какая же сила есть центр мира – добрая или злая? Он же, рассуждая по этому поводу, задал вопрос: «Не возможно ли что-то среднее, а именно, что человек как член рода своего ни добр, ни зол, или, вернее, может быть и тем и другим, то есть отчасти добрым и отчасти злым?»48.
Чистое действие, появившись на миг, тут же спряталось за уточняющими суждениями и вот уже центрирующим основанием становятся не прямые потребности, а внешние по отношению к ним мотивы человеческой деятельности – максимы произвола. Они привязывают проявление добра и зла к человеку, закрепляют их определение и различие в правилах деятельности индивида, реализующего собственную свободу.
На этой основе все деятельностные проявления замыкаются на создаваемые им самим для самого себя правила. Скрытым и непостижимым остается «первое субъективное основание принятия моральных максим». Непостижимость эту Кант видел в том, что ответ на вопрос: «Почему я принял злую а не добрую максиму?» надо искать не в естественных мотивах (то есть в чистом действии – Г.З.) а всегда опять-таки в некоторой максиме, и так как эта максима тоже должна иметь свое основание, а кроме максимы не следует и невозможно указать какое-либо другое определяющее основание свободного произвола, то в ряду субъективных оснований определения мы всегда будем вновь и вновь возвращаться к бесконечности, не будучи в состоянии дойти до первого основания»49.
Выделим это и подчеркнем особо, так как дальнейшее стремление людей разорвать эту бесконечность условностей, определить свою волевую самостоятельность и самодеятельность привело их к «переоценке ценностей», к мироутверждающему эгоизму уже не человеческого, а затем даже и не личностного произвола (например, у Макса Штирнера, затем у Фридриха Ницше).
Убедительное образное подтверждение этого дает М.А. Булгаков. Его Шариков – существо, вошедшее в нормативную систему общества, стремится реализовать, через приобретенное личностно-волевое усилие прежде всего свои первичные потребности, предпочитая «чистое действие»: «Вот все у вас как на параде, салфетку – туда, галстук – сюда, да «извините», да «пожалуйста – мерси», а так, чтобы по-настоящему, – это нет»50.
Из приведенного примера видно, что массовое сознание социальных низов (именно его, «песью породу» обозначает в Шарикове Булгаков – Г.З.) фиксирует в виде чистого действия либо привычные нормы скорейшего удовлетворения желаний, либо (и в этом одна из сущностей революции! – Г.З.) пытается их изобретать на основе противопоставления своего – иному, стремясь именно своему придать характер единственно настоящего, а потому – истинного. В связи с этим хочу отметить, что если в системе общественных отношений формируется достаточно устойчивое стремление противопоставить стилю условностей эдакий «стиль нутра», естественной, «голой» правды, то такое общество однозначно и достаточно давно «беременно революцией»51.
Реализуя кантовский принцип отделения добра от зла, нормы от преступления столетия существует правовая теория и практика. Из опыта применения в ее рамках «максим человеческого произвола» можно выделить следующее.
«Обращение к бесконечности» возникло не только в начале, то есть в основании «свободного произвола». Аналогичная бесконечность оказалась и «сверху», то есть ею характеризуется необходимость создавать все более и более обширные и детализированные предписания, регламентирующие все новые и новые грани свободы, открываемые человеком.
Практика последовательно отвергала мелочное нормативное регулирование, превращавшее Закон в подобие пособия по домоводству.
Точно так же оказались отвергнутыми наивные мечты о создании небольшого количества разумных и справедливых законов, свободно исполняя которые, люди действительно смогут обрести довольство, справедливость и счастье.
Многообразие рождавшихся видов деятельности всегда и везде опережало нормы и предписания, а в промежутке между деятельностью, существующей реально, и деятельностью, регламентированной прочно, утвердились злые принципы, создающие свои нормы и предписания и организующие людей в своих, злых и несправедливых интересах. Особенно плодовиты в порождении зла и преступных поведенческих девиаций непонятные и нереализуемые законы. Они прямо-таки кричат: «Не выполняй меня, откажись от меня, ты все равно никогда меня не выполнишь и, совершая беззаконие, будешь прав!».
Сосредоточение теоретических и практических представлений об основах организации жизнедеятельности людей в обществе на регламентирующих правилах и законах, навязывающих человеку неочевидную модель его деятельности, породило стремление к тотальному их отрицанию через преступное разрушение нормативных основ миропорядка. Революция появилась как преступление, затемнив, замаскировав свой «чистый» результат идеологизированными насилиями и террором.
Подтверждая сказанное, можно вновь сослаться на И. Канта, который отрицал возможность постановки в качестве первого основания человеческих действий «морально безразличного поступка», аргументируя это тем, что таковой «был бы тогда поступком, который следует из одних лишь законов природы и, таким образом, вообще не имеет отношения к нравственному закону как закону свободы, при этом он не есть факт, и в отношении его не бывают, да и не нужны ни предписание, ни запрет, ни даже дозволение»52.
Таким образом, вся система человеческой деятельности разворачивается внутри созданного законами, запретами дозволениями и предписаниями социального и нормативно – правового пространства, где центрирующей силой становится закон как таковой, выносящий определения относительно оценки человеческого действия как нормативного, то есть несущего в себе социально-одобренный « добрый принцип», и девиантного, то есть несущего в себе в большем или меньшем количестве «принцип злой».
Следовательно, революция как преступление против господствующих норм в противоречии зла и великодушия своего человеческого проявления создает нечто враждебное ей самой как системе революционных норм и действий и реализуется она лишь тогда, когда полностью, нормативно, организационно, социально и физически сама себя уничтожит. Однако, если практика демонстрирует одновременно вечность и революционность норм и принципов определяющих параметры социального существования, то вечна и неуничтожима революция, точно так же, как соперничество за господство над человеком злого и доброго принципов и основанные на них преступления.
Здесь, вновь обращаясь к Канту, уместно поставить вопрос о «первоначальных задатках» добра и зла в человеческой природе об их субъективной реализации в достижении объективного результата социальной революции. Он настаивает на активной, деятельностной самокоординации человека на уровне их реализации.
Так, рассуждая о «задатках животности» Кант видит в них комплекс деятельности, проявляющийся на основе «механического себялюбия», в котором выделяет: «стремление к самосохранению», «стремление к продолжению рода через влечение к другому полу», «стремление к сообщности с другими людьми, то есть влечение к общительности». Вслед за констатацией поставленных им первыми животных, то есть идущих не от животного а от живых задатков, Кант открывает естественно проявляющийся в деятельности механизм их «двоения». «Им могут быть привиты всевозможные пороки (которые, однако, не возникают сами собой из этих задатков как корня). Их можно назвать пороками естественной грубости и при наибольшем отступлении от целей природы они становятся скотскими пороками обжорства, похоти и дикого беззакония53. Тем самым фактически утверждается, что задатки животности, то есть естественно-низменное в человеке, могут быть в принципе проявлениями природного здравого смысла, а могут стать, в отсутствии высоких целей, просто скотскими пороками. В свою очередь любая революция, прежде всего и решает вопрос отделения зла, оправданного высокими целями, от простой жестокости.
Говоря о «задатках человечности» Кант видит в них, прежде всего «влечение добиваться признания своей ценности во мнении других и притом … лишь ценности своего равенства с другими»54.
Злое «двоение» задатков человечности, по Канту, проявляется в своеобразном их «обострении», когда естественное себялюбие человека проявляется ревностью, соперничеством, завистью, неблагодарностью и злорадством. У доброго и злого нормативного и девиантного одна единая природа, которая может разными практическими гранями реализовываться в деятельности, в применении к обстоятельствам.
Выделяемые Кантом третьими среди первоначальных задатков добра в человеческой природе «задатки личности» несут в себе понимание неизбежного влияния на человека его эмоциональной составляющей. Суть позиции Канта в том, что «свободный произвол» может принять в свою максиму добро лишь на основе доброго характера человека, который делает его способным испытывать уважение к моральному закону, что и есть важнейшая субъективная основа принятия его в максиму свободного деятельностного произвола человека. Соответственно характер злой, агрессивный, циничный не позволяет в естественной простоте принять изначальный приоритет добра и настраивает людей видеть повсюду козни, лукавство и обман – подобная изначальная эмоциональная оценка, принятая в максиму деятельности, придает ей злые грани, раздваивает и извращает, подталкивает к принятию нормы как девиации.
Итак, деятельность, по Канту, центрируется первичными задатками, которые в процессе ее «прячутся» за уравновешенное системное единство существования их потенций: добра и одновременно зла.
Получаются, что в человеческой практике неразделимо соседствуют уравновешенные на изначально доброй нейтральности нормативные и девиантные действия.
Это порождает недоверие: выходит, что точка равновесия не нейтральна вовсе: она реализует изначально и принципиально добрую волю Создателя и уверенность, что созидающая воля не только не может быть иной, но даже и не предполагает никакой меры риска таковой оказаться!
Иными словами, мир в первооснове своей добр, однако в ходе деятельности людей он может порождать функциональное зло как извращенное, или превращенное на основе эмоциональной субъективности девиантно искаженное добро. То есть в одной из граней соприкосновения с бесчисленно многообразным миром добра добрый принцип обязательно проявится как злой, а в реализации самого потенциально доброго закона одним из моментов неизбежно станет порожденное именно им преступление.
Так, в том, что беспризорник потянулся за лежащей на прилавке булкой и взял ее – изначально задатков преступления нет, но в контексте социальных норм, где эта булка есть результат деятельности иного, желающего получить за нее вознаграждение, стремление присвоить ее актом чистого действия есть преступление.
Применительно к социальной революции эта закономерность отражается в том, что она, действительно являясь «локомотивом истории» и в конечном итоге рано или поздно приводя к неочевидному торжеству неочевидного добра, реализует этот процесс как цепь насилий и преступлений. Добро и зло здесь реально неотделимы и реально взаимопорождают друг друга.
Чистое действие безгрешно, и именно его с большой долей условности и можно назвать добром, но нормативные игры людей превращают его в греховное и преступное.
Любопытно отметить, что в человеческой истории реально существовал период, оставшийся в памяти как время господства «чистой», вненормативной деятельности. Переход от него к господству символических норм и запретов нашел в культурной традиции человечества отражение в распространенных представлениях о «золотом веке», жизни в раю, которая предшествовала грехопадению и низвержению людей в нынешнюю греховную и злую жизнь. Подобная мифология несет в себе оценки реальных изменений, происходивших в человеческом сообществе.
Если разобраться, что такое «золотой век», то получится, что ему соответствуют религиозно-мистические представления о нормах, правах, добрых и злых деяниях. В подобном мире главной сферой деятельности людей является их жизнь, в природе реализующая по большей части прямое присвоение предоставляемых ею средств. Этот мир суров и опасен, человек в нем уязвим и беззащитен, но это мир существования в гармонии с явлениями, процессами, силами, которые можно только принимать как данность, ибо воздействию и корректировке со стороны человека они просто неподвластны. В нем человек берет себе то, что дает природа, не требующая ничего взамен.
Отношения между самими людьми по поводу каких-либо действий, направленных на удовлетворение потребностей пока способны лишь объединять их. С точки зрения человека, здесь господствует «чистое действие», еще никак не обремененное условностями и нормами общества, государства и права.
Нормативные регуляции здесь просты и не выходят за рамки естественно-бытового порядка. Обилие, стойкость и бытовая конкретность воспоминаний о подобном миропорядке указывает на то, что существовал он достаточно долго у множества разных народов. В нем не было и не могло быть преступлений, а зло носило субъективный характер, базируясь прежде всего на эмоциональной основе существования индивидов.
На смену подобным отношениям приходит постепенное формирование представлений о собственности. Революционные качества человека преобразуют мир, внося в него нечто субъективно воспринимаемое в качестве зла. Этим злом стала собственность. Первоначально ею становится некая «метафизическая территория», земля особого качества, «родная земля», покровительство сил которой распространяется уже не на всех, а лишь на избранных, исстари живущих на ней.
Возникает мир «своих» и мир «чужих». Добро как бы «уходит внутрь», остается таковым лишь для своих, оборачиваясь злом к чужаку. Соответственно деятельность своего среди своих на своей земле становится нормой, а такая же точно деятельность на этой же территории чужака – отклонением, девиацией.
Дальнейшее развитие социальности только увеличивает количество непонятных и неочевидных для естественно-бытового мировосприятия условностей, запретов и ограничений. Массовое сознание воспринимает это как глубокую несправедливость, которую можно терпеть, к которой приходится приспосабливаться, но которую можно и нужно нарушать при любом подходящем случае.
Подобное отношение к многочисленным и разнообразным символическим ограничениям «чистого действия», множество из которых столь древни и прочны, что воспринимаются естественной основой «всеобщего законодательства» и служат основой для представлений Канта о склонности ко злу в человеческой природе.
При ближайшем рассмотрении эта склонность представляет собой ничто иное, как набор основных мотивов и типов девиантного поведения людей, выстраивающих практическое, обусловленное ситуацией и внутренней установкой, отношение к символическим ограничениям и нормам социальной жизни, изначально воспринимаемым как несправедливые, непонятные и искусственные.
Отсюда «невидимым стержнем» любого преступления, бунта, социальной революции является то, что в любой нормативной системе, исполняемой людьми, неизбежно наступает момент, когда ВЕСЬ, именно ВЕСЬ уклад жизни смертельно надоедает его участникам. Человеку может надоесть что угодно: труд, порядок, дом, жена, социальный строй, образ жизни, место, в котором он живет и т.д. и т.п. Вопрос в том, к каким действиям будет побуждать категория «надоело», что соберется в первую очередь менять человек, ждущий перемен. Если он устремится менять веру – жди реформаций, религиозных войн, массовых движений сектантов. Если им неодолимо овладеет «охота к перемене мест» – начинаются географические открытия и колониальные захваты. Если же человек начинает менять надоевший уклад жизни – случаются бунты и революции. Те самые «внешние», «случайные» революции, которые в одночасье разбивают вековые империи и десятками выбрасывают короны (часто вместе с головами их владельцев) на мостовые.
Бунтом, массовой девиацией, принимаемой в максиму произвола, человек стремится «очистить» свое действие от надоевших нормативных барьеров, сотворить скачок к чему-то новому, неясно-величественному и прекрасному. Однако на деле он в первую очередь делает выбор в пользу зла, как бы не пытался замаскировать, скрыть или оправдать это.
Самым массовым мотивом оправдания злого выбора служит рассуждение: я хочу добра, но совершить его не могу. Почему? И здесь разворачивается комплекс системотворческих спекуляций, сводящихся в основном к тому, что добро, принимаемое как цель, требует для своего достижения реализации системы практических злодейств.
Поясняя их природу, обратимся снова к Канту и вспомним его вывод о том, что «добро оказывается субъективно более слабым мотивом, хотя объективно влечение к нему неодолимо». Иными словами, «надоело» именно добро и послушание, а вызывает интерес и влечение именно зло как внешне очищенное от его практических свойств действие, как своеобразная реализация «карнавала непослушания».
Суть социальной интерпретации кантовской мысли состоит в том, что на уровне социализационного ядра индивида, его веры и убеждения, обязательность добра и послушания закону в бесчисленном множестве жизненных ситуаций не очевидна. В самом деле, по какой такой внутренней максиме притяжения к добру голодный должен умереть рядом с обильным столом лишь на основании того, что по закону на находящуюся на нем еду, он не имеет никакого права?
Да, реальный, голодный человек согласится быть выпоротым плетью или отсидеть в тюрьме, но сытым!
В другом случае Кант прямо говорит, что «сообразные с чувством долга поступки не совершаются из одного только чувства долга»55.
Значит, если, например, государство хочет, чтобы граждане его честно и добросовестно исполняли свой элементарный долг, (как, например, у В.И. Ленина в «Очередных задачах советской власти»: «…хозяйничай экономно, не лодырничай, не воруй»), то оно должно предоставить людям за это некое вознаграждение и, чем проще исполняемый долг и выше его оплата, тем охотнее он будет принят гражданами в повседневную и реальную максиму собственного произвола.
Вот реальная основа конформизма и как нормы и как девиации, а что если гражданам оплатят не послушание, а наоборот, – бунт или (что еще страшнее) революцию?
Делая выводы из наших рассуждений, лучше и проще всего снова сослаться на Канта, который еще в ХVIII веке утверждал: «Максима, по которой надлежит ценить добро во всем моральном достоинстве личности, противна закону и человек, хотя бы он совершал одни только добрые поступки, все же злой человек»56.
Соответственно среда социального действия людей заполнена прежде всего злом, которое ведет за собой еще и разнообразные формы насилия и преступлений.
Инстинктивно чувствуя несправедливость и противоестественность подобного положения дел, особенно в сравнении с мифологизированным «золотым веком», человек с давних времен пытался найти принципиальный, системный путь устранения зла, как такового, из своей жизни.
Парадоксальным образом это проявилось в преступности. Можно предположить, что именно благодаря метафизической противоположности собственника и вора и возник особый воровской мир, деятельностью и нормами своими отвергающий право собственности как социальный институт.
Если воровство представляет собой лишь простейшую форму практического противостояния обыденного сознания социальным символам и нормам, которые воспринимаются как глубоко несправедливые, то на уровне более высоких обобщений рождается убеждение в том, что люди могут и должны очистить свою деятельность от чуждых символов и норм и восстановить равенство чистого действия в качестве естественного закона общественного бытия. Разворачивается фундаментальный конфликт между человеческой деятельностью, соответствующей нормам и правилам сакрализации собственности и деятельностью стремящейся эти правила игнорировать и нарушать. «Чистое действие» прячется внутри этого конфликта, проявляясь до поры до времени рассуждениями о том, насколько совершеннее был бы мир и реальнее достижение в нем всеобщего блага, если бы на пути не стояли утверждающие зло вопреки изначально доброй программе символы.
Одним из наиболее ранних доказательств, к которому восходит не только утверждение факта существования, но и осознание значимости подобного конфликта является упоминавшийся нами ранее несколько по другому поводу платоновский «Миф о пещере». В его тексте: «…идея блага – это предел, и она с трудом различима, но стоит только ее различить, как напрашивается вывод, что именно она – причина всего правильного и прекрасного»57. Следовательно, постигший смысл собственного бытия, разорвавший оковы навязанных запретов, вырвавшийся на свет из пещеры человек усваивает идею блага, то есть он очищает свою деятельность от суетного и второстепенного, которое лишь мешает увидеть подлинный смысл своего существования в мире. Но затем перед ним (и это полностью осознавалось Платоном) открываются два различных варианта его существования:
1. Полное обращение к идеальному: «…пришедшие ко всему этому не хотят заниматься человеческими делами; их души всегда стремятся ввысь»58.
2. Стремление вернуться назад в пещеру, чтобы открыть идею блага оставшимся в ней узникам.
Это-то возвращение и порождает практическую фазу конфликта, в котором то ли преступника, то ли революционно преобразившего свой дух человека либо просто перестанут понимать живущие в нормативных оковах «…из своего восхождения он вернулся с испорченным зрением, а значит, не следует даже пытаться идти ввысь»59, либо просто осудят и убьют как опасного носителя зла, разрушающего установленный порядок. «А кто принялся бы освобождать узников, чтобы повести их ввысь, того разве они не убили бы, попадись он им в руки?»60.
Много позднее практически о том же самом конфликте писал и Кант. По его мнению, достижение законопослушания в рамках существующего, но до конца, до естественных начал нравственности не принимаемого обществом, не требует «изменений в сердце», для этого достаточно изменений в нравах.
«Человек считает себя добродетельным, если он чувствует себя твердым в максимах исполнения своего долга, хотя и не из высшего основания всех максим, а именно не из чувства долга …а ради покоя, … выгоды и т.п.61 Настаивая на принципиальной возможности нравственной революции, Кант постоянно оговаривается и указывает на чрезвычайную сложность этого. Так, рассуждая о «революции в образе мыслей человека», он подчеркивал, что «новым человеком он может стать только через некое возрождение, как бы через новое творение»62.
Следовательно, стабильность и формальная добродетельность социальной системы, основанной не на «чистом долге», а на осознании выгод реального конформизма может быть достигнута лишь количественным накоплением вполне символических и утверждающих конформизм законодательных запретов и ограничений, то есть их постоянным реформированием.
Однако, если речь идет о достижении добродетели не только по закону, но и «по умопостигаемому характеру», то для этого необходима не реформа а «революция в образе мыслей человека …и новым человеком он может стать только через некое возрождение, как бы через новое творение»63.
Именно в этом суть истинной, антропогенной революции как возрождения подлинности человека, восстановления его деятельности как абсолютного и универсального чистого действия, и только после этого возможен как реальность и коммунизм, и новый «золотой век», и полная абсолютная и принципиальная ликвидация преступности, и только такой человек действительно смог бы начертать на своем знамени: «От каждого по способностям – каждому по потребностям!»
Но еще со времен Платона даже самые блестящие умы всегда были склонны смешивать идею блага с реальностью, идею социального блага с социальной реальностью, а подлинную революционность преобразований с нетерпением и нетерпимостью бунта. В основе этого была и, отчасти, остается иллюзия, что именно «реформой» (в самом широком понимании), то есть частичным изменением управляемого порядка жизни можно утвердить принципиально новые нравственные принципы и создать нового человека.
Свобода и несвобода и здесь вместе. «Чистое действие» умудряется прятаться за нормативными играми даже в совершенно свободной мечте о счастье и процветании человека.
Итак, метафизика революции – в сущности социально-нормативного бытия человека, в его неспособности через существующее общество восстановить мир чистой деятельности. Общество и его институты карали и будут карать в равной мере любого, кто попытается поставить под сомнение нормативные правила его существования. Одинаково печальны судьбы преступников и революционеров. Выжить и адаптироваться в реальной жизни могут только те из них, кто однозначно порвет как с преступным, так и с революционным прошлым.
В нашем реальном мире борьба с преступлением и преступностью это всегда наказание за уже совершенное зло, которое не устраняет, а только усиливает, укрепляет и укореняет последнее.
Возможно ли когда-нибудь полностью устранить преступление из человеческой жизни? Возможно ли когда-нибудь совершить революцию, которая станет самой последней революцией, или возможны альтернативные варианты, например, полное и принципиальное изменение природы собственности?
Как ни парадоксально это звучит, но подобное станет, по крайней мере, принципиально достижимым при полной и безоговорочной ликвидации самого институтов собственности и государства, возвращении к «чистой» деятельности и прямому присвоению всего необходимого для человека непосредственно из окружающего мира. Состоится это когда-либо или нет, будет ли это реальным скачком в царство свободы или катастрофой всеобщей варваризации – зависит только от реальных обстоятельств глобального общецивилизационного развития.
Единственный опыт, имеющийся на этот счет у современного человека, состоит в том, что нормативное введение даже отдельных элементов этой предполагаемой перспективы здесь и сейчас, в надежде либо заставить человека стать иным, либо возродить в нем какие-то внутренние качества есть неосуществимая утопия, порождающая еще больше преступлений и конфликтов.

1.4. Иоганн Готлиб Фихте и философия революции
Совершенно особое неизведанное и непризнанное место в ряду создателей революционной философской доктрины занимает
И.Г. Фихте. Именно ему суждено было вывести на принципиально иной уровень морально-этические идеи и социальные конструкции Канта. В них был привнесен человек, наделенный индивидуальной самостоятельной волей и желанием реализовать концептуально, а может быть, и практически, великую революционную альтернативу, родившуюся в конце XVIII столетия.
Философию Фихте называют «пантеизмом свободы»64. С этим можно вполне согласиться, ибо данное понятие отличается у него принципиальной целостностью и неделимостью. Свобода у Фихте есть прежде всего свобода-действие, то есть освобождение и, одновременно, изменение мира, осуществляемое постигающим его абсолютность индивидуальным человеческим «Я». Все это есть, прежде всего, постижение субъективной, человеческой, индивидуализированной сущности революции, интерпретированной ранее у Канта в качестве всеобщей и необходимой нравственной обязанности человека.
Субъективизм Фихте порожден индивидуальным постижением духа революции, который стимулировал практические революционные действия, стихийную волю рассудка, реализовывавшуюся в современной ему французской революции. Стремясь к выделению в нем абсолютного начала, Фихте делает его предметом напряженной философской рефлексии. Происходит рождение первой революционной теории, которая приводит к двоению революционной воли на уровень рассудка и разума. Революционный рассудок уже в современном Фихте мире начинает процесс своего внутреннего обессмысливания, порождая несвободу освобождения Европы республиканской Францией от старорежимного мироустройства. Революционный разум стремится найти универсалию, воплощающую свободу выбора на уровне Нации, Государства и Человека. Идея нации у Фихте противостоит неоцезаристскому имперству Бонапарта. Идея государства – традиционному для раздробленной Германии того времени мелочно-деспотическому патернализму, восходящему к Лейбницу. Идея человека реализует принцип свободы как всеобщий способ существования «Я» как деятельного, революционно отрицающего рутинное «не-Я» и стремящегося реализовать всеобщую потенциальную альтернативность реальности, заложенную в «Я – абсолютное». Фактически из этого следует, что подлинным предметом философии Фихте была «воля к революции» как индивидуализированная «сверхволя», призванная через отрицание мира реального воплотить некую «сверхреволюцию Разума».
В наиболее завершенном виде идеи альтернативного мироустройства представлены в «Замкнутом торговом государстве», которое, на мой взгляд, совершенно безосновательно именуют утопией. За этим стоит лишь чисто внешнее поверхностное отождествление данной работы со множеством повествований о том, чего не существует. Первое принципиальное отличие альтернативной концепции Фихте состоит в том, что она полностью лишена наивного реализма бытописаний иного устройства человеческой жизни. Это уже не воображаемый остров, не описание далекого будущего и не рассуждение о неких утраченных человечеством возможностях развития. Замкнутое торговое государство есть пример зрелой теоретической концепции, лишь в некоторых деталях сбивающейся в детализацию предполагаемого. В нем утопии не больше, чем у Фридриха Энгельса и его рассуждениях о благах, которые польются человечеству полным потоком и дадут возможность реализовать коммунистический принцип «от каждого по способностям– каждому по потребностям».
Даже если мы и будем считать произведение Фихте утопией, то сразу следует оговориться, что это принципиально новый ее уровень, основанный на строгой логике понятий и принадлежащий не к жанру фантастической публицистики, а представляющий собой серьезное и глубокое философское исследование возможной революционной альтернативы общественного устройства.
Ведущей категорией своего исследования Фихте сразу, буквально в первых его строках, делает государство. По поводу роли которого четко и недвусмысленно формирует свою альтернативную логику его существования и основных функций. «Когда говорят, что у государства нет иного дела, кроме заботы о сохранении за каждым его личных прав и его собственности, то это не является в корне неправильным и допускало бы хорошее толкование, если бы только при этом утверждении не предрешался часто втайне вопрос о том, что независимо от государства существует собственность и что государство должно только наблюдать за состоянием владения, в котором оно застает своих граждан, а об основании владения не должно их спрашивать. Против этого я бы возразил, указав, что назначение государства состоит прежде всего в том, чтобы дать каждому свое, ввести его во владение его собственностью, а потом уже начать ее охранять»65.
В этом изначальном положении Фихте определяет предполагаемую позицию государства не как вторичного института, создаваемого общественным договором для улаживания взаимоотношений суверенных собственников, а как реального властного, учреждающего порядок органа, рождающего право собственности. Из этого формируется понимание автором государства как продукта некого договора свободно взаимодействующих общественных сил, которые стремятся сформировать групповой упорядоченный суверенитет, замкнутый союз «своих» действующих как солидарная корпорация во всех отношениях, возникающих «с остальными обитателями земного шара». В этом проявляется важная закономерность, пронизывающая все альтернативные социальные теории – от проектов идеального полиса и утопий – до революционных теорий, создававшихся специально для практической реализации. Суть ее в стремлении видеть в создаваемом обществе прежде всего «малое общество», то есть союз «своих», объединенных абсолютным взаимным доверием, искренним и глубоким единодушием в совместной деятельности. В том, что государство, по мнению Фихте, должно дать своему гражданину и что является его собственностью, существует также немало интересного и своеобразного. Прежде всего собственность, по его мнению, распространяется прежде всего не на вещь, а на «предмет свободной деятельности… сфера которой распределяется между отдельными индивидами и из этого деления возникает собственность»66. Следовательно, «государство разума» (так называет в тексте своей работы автор «замкнутое торговое государство»), заменяя собственность на вещи, собственностью на деятельность делает человека прежде всего собственником самого себя, своих навыков, умений, талантов. Таким образом, предполагалось еще в 1800 году решить проблему отчуждения от человека его сущности, которая все более и более пугала своими античеловеческими последствиями современников.
По Фихте, следовательно, не вещь и обладание ею реализует общественный статус человека, а его деятельность, неотделимая от его индивидуальной сущности, реализуемая им под контролем государства, создающего законы и правила ее практического применения. Именно она и выступает в его системе основой общественной организации. Государство в этих условиях приобретает множество особых функций и свойств, достаточно подробно обосновываемых автором. Первое, на что стоит обратить внимание, это комплекс мер, призванный гарантировать внутренний суверенитет человека. Достижение этого предполагает формирование сословий, осуществляющих практически монопольную собственность на различные виды деятельности. По логике Фихте, к ним должны относиться:
1. Сословие производителей, состоящее из тех, кто «получил исключительное право на добычу продуктов для известных человеческих потребностей».
2. Сословие художников, то есть тех, «кто получил бы исключительное право на дальнейшую обработку этих продуктов для удовлетворения известных человеческих потребностей».
3. Сословие купцов, «существующее для того, чтобы «производителям и художникам не мешали поиски нужных им в данное время товаров и переговоры об условиях обмена»67.
Следует также обратить внимание на своеобразие употребления Фихте понятия «нация». Для него оно лишено какого-либо этнического содержания и являет собой чисто социальную категорию, то есть совокупность граждан «замкнутого торгового государства» включающую в себя кроме названых трех сословий еще членов правительства, учащихся и военных. Характеризуя их, Фихте особо подчеркивает, что они «существуют лишь ради первых (то есть первых двух сословий – Г.З.) и учитываются в их составе.
Подобная социальная структура существует и воспроизводится под столь плотной опекой государства, что в период недавнего пристрастия к поискам тоталитарного монстра кое-кто поспешил отнести к его прародителям и Фихте68.
Наиболее важным является, на мой взгляд, не перечисление действительно впечатляющих функций государства, порой напоминающих и ленинские декреты и постановления партии и правительства по хозяйственным вопросам, а то, ради чего формировалась подобная социально-экономическая конструкция, какие противоречия видны в ней были более чем за сто лет до ее почти буквального внедрения в практику строительства социализма в СССР. Не будем забывать, что в философской системе Фихте особое, главное место занимает индивидуальное человеческое «Я», в котором сосредоточивается и бытие, и познание, и самопознание мира, развертываемое в человеке. За признанием в качестве естественного права собственности каждого человека его деятельности лежит идея суверенности, человека обеспеченной правом принадлежности его только самому себе. И пусть не смущают и не уводят в сторону нас многочисленные ограничения, предполагаемые в государстве, вроде запрещения путешествий или жесткого, доведенного до степени крайней автаркии контроля за экономическими отношениями с заграницей. Это нужно автору лишь для обеспечения подлинного суверенитета человека над своей деятельностью, над своим «Я», которой не могут помешать какие-либо случайные вызовы, препятствия или обстоятельства. Перед нами открывается удивительный парадокс социального творчества Фихте. Внешне это почти марксизм с подчинением истории некоему «мировому плану» и ее движением в разрешении противоречия между Авторитетом и Свободой. С вроде бы вполне определенным доминированием авторитета. Однако внутри в качестве цели и естественного смысла свободы, пребывает мятежное «Я», наделенное абсолютной самоконструирующей его суверенной силой. А внутри замкнутого торгового государства мы обнаруживаем человека, «который может, если исключить его ответственность перед собственной совестью … делать все, что ни захочет. Только потому, что имеются на лицо еще и другие, которые тоже должны жить, должен он ограничить свою свободную деятельность таким образом, чтобы они могли жить, а они, в свою очередь, свою свободную деятельность так, чтобы мог жить он»69.
Вот почему альтернативное государство – замкнутое, вот почему закрыты в своем монополизме его сословия: человек должен создать вокруг себя территорию абсолютного индивидуального суверенитета, в котором только и может реализоваться исходное начало философии Фихте – подлинно революционное «Я».
В этих своих мыслях и идеальных конструкциях он раскрывает дорогу революционному индивидуалисту: истинному субъекту последующих революционных бурь и конфликтов – Максу Штирнеру.

1.5. Макс Штирнер и революция
Штирнеровскую философию недаром называют «вирусом философской программы». Его мысль доводит свою внутреннюю революционность до конца, до совершенного, абсолютного торжества альтернативного духа и действия, уничтожающего все, кроме единственного инициирующего это уничтожение субъекта тотальной альтернативности.
Своего рода «метафизику» революции в теоретических построениях автора «Единственного и его собственности» мы обнаружим, если обратимся к пониманию им свободы.
Эта категория у Штирнера представляет собой фактически системную целостность, преобразующую «свободу-в-себе», которая структурируется на свободу от чего-либо; свободу-желание; свободу-обладание; свободу-освобождение; свободу-властвование; свободу-принадлежность-себе; (самообладание); свободу-собственность в своеобразие. Последнее представляет собой, в понимании Штирнера, изначальную свободу, не признающую ничего, кроме себя, отвергающую все, за исключением себя, выше всего ценящую и выше всего ставящую себя70.
Субъектом своеобразия, его единственным и универсальным носителем он считает суверенное «Я», ставшее своеобразным в результате саморазвития и самоощущения себя таковым. Оно – единственно, всеобъемлюще, универсально свободно и способно присвоить себе весь мир.
«Человечество видит только себя, заботится только о человечестве, знает только одно дело – свое собственное. В целях своего развития оно измучивает, заставляя служить себе целые народы так же, как и отдельные личности; а когда они свершили то, что требует от них человечество, то их из благодарности вышвыривают в мусорную яму истории»71.
Всеобщим, мировым интересам общечеловеческому пониманию как сущего так и альтернативного бытия Штирнер противопоставляет отдельного человека, ибо, по его логике, волей и разумом наделено не человечество, не массы, сословия или классы, а только отдельный человек, осознающий принадлежность себе собственного «Я». « Во всяком благе, которое хотят нам навязать, речь идет о чужом благе. Я научен и вместо того, чтобы и далее служить великим эгоистам, я лучше сам стану эгоистом»72.
Эти идеи есть прямое продолжение творческого субъективизма Фихте, его «яйности» как чистой свободы, свободы действия, свободы дела, свободы выбора действительных параметров бытия человека, то есть каждого свободно и суверенно несущего в себе свой мир. Однако, если у Фихте человек суверенен и свободен только в том случае, если он включен в систему субъективно осваеваемой действительности и высших законов, определяющих пределы и рамки его свободы, то Штирнеровская изначальная креативная субъективность совершает практический переход от познания и освоения социального мира и его законов к фактическому сотворению последнего на основе своей воли.
Причем творение это по природе своей не может остановиться на уровне общих понятий и категорий, оно неизбежно приобретает конкретно-практический облик. Это фактически означает, что итогом рассуждений Макса Штирнера, их целью и задачей была именно революция, но революция принципиально отличная от имевшегося реального социального опыта, более глубокая, стремящаяся не просто к перестановкам в организации отношений власти и собственности, а к тектоническим сдвигам в основах мировосприятия и мироустройства. У Фихте это воплотилось в концепции «Замкнутого торгового государства» у Штирнера – в идее «Союза Эгоистов».
Именно здесь мы видим попытку полного и абсолютного разрыва с известной социальной практикой. Революция преобразуется из поисков модерна в свободную креативную субстанцию, творящую «Союз Эгоистов» – асоциальный в своей основе.
Ассоциация переводится в нем в совершенно новое, необычное качество. «Средства, которыми пользуется мое суверенное «Я», в своей жизни сообразуются с тем, что я собой представляю. Свободу ограничивает то, что я являюсь членом союза, ассоциации. Одновременно с этим союз существует для меня и благодаря мне, союз – моя собственность. Союз заменяет собой общество, которое стоит надо мной»73.
Решая проблему взаимодействия, в «Союзе Эгоистов» Штирнер пишет: «Противопоставление Единственного – Единственному по существу выходит за пределы того, что называется противоположностью …Как единственный, ты более не имеешь ничего общего с другим, а потому и нет между вами ничего отделяющего или враждебного. Ты уже не ищешь правовой защиты против него у третьего (т.е. государства, власти, институтов и т.п. – Г.З.) и ты уже не стоишь с ним ни на правовой, ни на какой иной общей почве. Противоположность исчезает в совершенной обособленности или единичности»74. Революционная альтернатива социальной организации человеческих взаимоотношений и взаимодействий состоит прежде всего в том, что с исчезновением противоположностей исчезает и социальное неравенство, состоящее в присвоении людьми права формулировать цели, задачи и смысл социального бытия других. Революционер Штирнер фактически уничтожает государство и делает это сознательно, последовательно, с явным прицелом на возможность практического воплощения собственных концепций. Принципиальный отказ от государства, как и других институциональных характеристик общества, разворачивается им по двум основным направлениям:
1. Отрицание идеи государства.
2. Отрицание его как социальной конкретности, излишней для человека, стремящегося к действительному освобождению.
«Ядро государства, – указывает Штирнер, – есть человек как понятие, то есть нечто нереальное, и государство само лишь «человеческое общество». Это не мой мир. Я никогда не совершаю ничего отвлеченно-человеческого, а совершаю всегда свое собственное, то есть мое человеческое дело отличается от всякого иного человеческого дела, и только это различие делает его действие моим, мне принадлежащим делом»75. Что это значит? То, что человек, его дело и, соответственно, и дело Революции непосредственно в своем «метафизическом» понимании становится практическим делом каждого человека. Человек вдруг сам оказывается собственником своей абсолютной свободы. Только что он ожидал как некую разрешающую санкцию, повеление, закон – вдруг оказалось лично у него в руках и не в отвлеченно-абстрактном, а в реальном виде. Так как у одного из героев Марка Твена, нищего бродяги, оказался в кармане реальный миллион английских фунтов. И истина из теологической конструкции превращается в практическую истину конкретного человека с его головной болью, голодом и т.п. В этом и состоит конечная глубочайшая суть Революции, вводящей человека в новое состояние, состояние Единственного Собственника Своей Мощи.
И вот мы подошли к одному из важнейших ее противоречий: помышляемая и создаваемая человеческим гением, она не может быть реализована человеком как подлинная и абсолютная. Для своей реализации ей необходимо Не-общество, Не-государство, Не-производство и, наконец, Не-человек. Ибо штирнеровский единственный начисто устраняет в себе земные, обыденные, смертные мысли, желания, свойства. Он фактически предвосхищает сверхчеловека Фридриха Ницше, но гораздо масштабнее и глубже понимает его конечную суть. Ведь ницшеанский сверхчеловек как бы поставлен рядом с человеком для надзора и контроля, для раздачи как милостей так и жестоких наказаний он, по меткому замечанию Н.Ф. Федорова, становится «дядькой» рядом с вечно несовершеннолетним человечеством. Единственный же вне сравнений, вне мелочного бытового господства он фактически реализованный абсолютный дух абсолютной революции, которая уничтожает все и всех и, распределившись в пространстве, останавливает время в своей вечной и бесконечной самоальтернативности. Практически это означало бы гибель цивилизации и торжество революционности альтернативной ей космической пыли.
Парадокс революции реальной, обыденный, земной состоит в том, что человек по сути своей, по склонности ко злу, лени, мести, да просто потому, что его дом – не весь мир, а конкретный, очень малый его кусочек – обязательно, закономерно и незамедлительно разменяет несметное абсолютное сокровище своей свободы на гроши конкретных и понятных человеческих желаний. И какого бы уровня не был это человек, желаемое им лично, здесь и сейчас будет неизмеримо мельче имеющегося в его собственности сокровища.
Кому-то от Революции достаточно вдоволь водки и жратвы, кому-то мести соседу или начальнику, кому-то Власти, но даже стремление к ней в «мировом масштабе» будет на деле выражено в делах, неизмеримо мелких и суетных. Противоречие это отчетливо видел Штирнер и его современники. Недаром еще у Шарля Фурье, наверное, большая часть его рассуждений о грядущем «Новом нравственном и социэтарном мире» посвящена описанию нового человека, того, кто реально сможет в нем жить, соответствовать его нормам и законам. Именно прикосновение к столь великим возможностям своей самореализации и поставило вопрос о богочеловеке (Человек человеку – Бог!) и именно отсюда, из внутреннего освоения собственной революционной мощи, проистекает идея смерти Бога.
«Человек убил Бога, чтобы стать отныне «единым Богом на небесах». Потустороннее вне нас уничтожено, и великий подвиг просветителей исполнен, но потустороннее в нас стало новым небом и оно призывает нас к новому сокрушению его: Бог должен был уйти с дороги, не нам уступил он путь, а Человеку. Как можете вы верить, что мертв богочеловек, пока не умрет в нем кроме Бога, так же и человек?», – пишет по этому поводу Штирнер76.
Однако, подняв столь высоко планку постижения собственной революционной мощи личностью, индивидом, человеком, он тут же начинает ее снижать, разворачивая цепь рассуждений о революционной расправе с государством как конкретным социальным институтом, доказавшим свою ненужность. Здесь речь также идет о революции, но уже совершенно другой, в которой человеческое я восстает против государства лишь потому, что оно ограничивает и подавляет его личные творческие возможности. В этой системе координат все достаточно традиционно: «Государство и я – враги»77 и одновременно излишне для сложившегося уже в ХIХ веке социально- революционного традиционализма.
Представители последнего часто охотно и пренебрежительно отмахивались от Штирнера. «Критиковать социальные учреждения во имя «Я» – значит, отказаться от единственной плодотворной в этом случае с точки зрения общества, законов его жизни и его развития и затеряться в туманах абстракции», – так, например, высказывался по поводу его идей Г.В. Плеханов, который еще и называл их «…чистым и простым субъективным идеализмом и утопией возмутившегося мелкого буржуа»78.
С середины ХIХ века традиционным стало видеть в философии Штирнера лишь воплощенный в теорию эгоизм буржуа, частного человека и частной собственности. Понимание единственного и его революционный смысл низводился до частных действий отдельной личности, которая противопоставляла себя созидающей воли коллектива.
Именно отсюда происходит принципиально ошибочное в своей сути и глубоко порочное по способам и последствиям применения усвоение его революционной философии в качестве социального и политического анархизма. В действительности ее изучение и понимание раскрывает перед исследователем до настоящего времени не познанные фундаментальные глубины революционной теории, те проклятые теоретические вопросы, о которые разбились крупнейшие социальные эксперименты ХХ века. И о которых до сих пор продолжают судить и рядить как об ошибках и преступлениях личностей, оказавшихся на вершине власти.
В позитивистском по своей природе «снижении» смысла Революции пытались и пытаются найти способ просто, доходчиво и понятно подвести человека к новым задачам и путям их разрешения. Парадокс заключается в том, что Маркс, Ленин, Троцкий, Сталин, Мао пытались решать на современном уровне социально-эконо¬мического развития задачи, принципиально недоступные смертному человеку и уж тем более, «социальному индивиду», отражающему интерес претендующего на господство класса. Любая социальная революция ХХ века мгновенно сталкивалась с проблемой максимально доступных ей преобразований. Распадавшийся социум стихийно формулировал невиданный, фантастический спектр возможных действий, среди которых очень непросто было практически отличить реальное от абсолютного.
Что же практически позволило социальным революциям прошедшего столетия так далеко продвинуть человека и человечество в массовом вовлечении людей в постановку, понимание и ощущение стоящих перед ним революционных задач? Воля или, точнее, Воля к Революции, воля революционера, то есть человека, практически поразившего свое бытие вирусом абсолютной нечеловеческой свободы, возможность реализовать которую вдруг открылась перед ним. Именно это и стало основой стремления уйти от разрушительной абсолютизации революционной альтернативы, предпринятой сначала Гегелем, а затем Марксом.

1.6. Революция в философии Гегеля
Сам по себе тезис о том, что гегелевская философия глубоко революционна по своей сущности, достаточно тривиален. Многие множество раз говорили и писали об этом79. В то же время его долгое нахождение как бы «в тени марксизма» делает достаточно актуальным напоминание о первенстве Гегеля в вопросах формирования начал научной концепции социальной альтернативности.
 Сама идея превращения философии в науку или, если угодно, переход ее из периода спекулятивного системотворчества в эпоху формирования научных теории принадлежит именно Гегелю. Эту задачу он ставит во вполне практической плоскости в предисловии к первому изданию «Науки логики». «Философия, – писал Гегель, – поскольку она должна быть наукой, не может … для этой цели заимствовать свой метод у такой подчиненной науки, как математика, и точно так же она не может довольствоваться категорическими заверениями внутреннего созерцания или пользоваться рассуждениями, основывающимися на внешней рефлексии». Следовательно, то в существующем мире, что мы постигаем преимущественно за счет построения философских по своей научной природе теорий и концепций, невозможно рассчитать и определить заранее, невозможно выразить ни верой, ни искренней мечтой, наконец, невозможно изобрести и смоделировать в виде, готовом для последующего применения.
Отвечая далее на неизбежный вопрос: «Что именно в существующем мире постигается лишь с помощью философии?» можно дать на него вполне конкретный ответ: «Социальная альтернативность существующим общественным отношениям и революция как универсальный способ бытия человека в мире. Следовательно, формирование философии как науки с категорической неизбежностью порождало научные представления о революционной альтернативности – как судьбе человечества.
Отметим, что подобный вывод был вполне очевиден для Гегеля, который как бы переводил в диалектический разум то, что дал человеческий опыт и определил рассудок в колоссальных потрясениях и битвах, порожденных, с одной стороны, Великой французской революцией, с другой – начинавшимся индустриальным переворотом. « Для народа стали непригодными …наука о его государственном праве, его убеждения, его нравственные привычки и добродетели …народ утрачивает свою метафизику …дух, занимающийся своей чистой сущностью, уже не имеет в нем действительного наличного бытия»80. Дух и реальность перестают быть противостоящими и разделенными, дух становится частью реальности, живет в ней, нуждается в ней и одновременно борется и противоречит ей. Познание всеобщего приобретает новый смысл: оно уже не задерживается в ничто, в абсолютной абстрактности и неприменимости результата. Оно получает возможность реализовывать всеобщее в частном, в положительном. «Под конкретное всеобщее не подводится то или иное другое данное особенное», следовательно, философия революционной альтернативы может выступить и в качестве ее практической прикладной теории. «Я утверждаю, – писал Гегель еще в 1812 году, – философия способна быть объективной, доказательной наукой»81.
В «Феноменологии духа» Гегель вводит три категории: «общее», «частное» и «особенное». На их основе возникает один из важнейших законов диалектики: закон отрицания отрицания. Суть его в возможности движения мысли и познания как от абстрактного к конкретному через уточнение особенностей, так и от частного к общему через «повторяемость», «серийность» особенного. Полное освоение возможностей диалектического отрицания стало, наверное, труднейшим испытанием для последующих творцов революционной теории и практики. Все дело заключается в том, что для Гегеля отрицание никогда не являлось «пустым», не ведущим к новому началу, но одновременно с этим сам процесс отрицания не являлся непосредственной основой для этого начала. Иными словами, в разрушении всегда должен просматриваться некий относительно самостоятельный созидательный момент, который, в свою очередь, должен быть не случайным и единичным, а обрести некую относительную качественную самостоятельность.
Трудность освоения и применения этих положений научной философии революции состояла в исключительной многовариантности, неоднозначности и неочевидности практических проявлений позитивного инновационного качества внутри процесса социального и особенно политического разрушения.
В освоении подобных тонкостей диалектического отрицания особое место принадлежит пониманию сущности. Для Гегеля «Сущность как бесконечное возвращение в себя есть не непосредственная простота, а отрицательная; сущность – это движение через различенные моменты, абсолютное опосредование с собой»82. Это значит, что поиск сущности, выявление ее в каком-либо предмете или жизненном обстоятельстве не предполагает непосредственного соприкосновения того, кто ведет этот поиск с некой позитивной простотой, «простотой нутра», чудесным образом восприняв которую, можно легко получить позитивное основание для познания и преобразования сущности. Гегель выделяет три принципиально важных уровня ее понимания:
«Сущность – это, во-первых, простое соотношение с самой собой, чистое тождество. Это то ее определение, согласно которому она скорее есть отсутствие определений»83. На этом уровне сущность вещи или явления равна самой вещи или явлению. За этим – непосредственное восприятие, эмоциональное восприятие, ощущение целостности и непознаваемости. Такое ощущение сущности революции завораживает массы, увлекает их за собой, представляет ее как некое неразделимое внешнее, всесильное и беспощадное по отношению к человеку. «Революция есть революция, и ничего с этим не поделаешь». Здесь тавтология, круг в определении господство данности и неспособность ее определить и понять.
«Во-вторых, подлинное определение (сущности – Г.З.) это различие, и притом отчасти – как внешнее или безразличное различие, разность вообще, отчасти же – как противоположная разность, или как противоположность»84. Здесь мы наблюдаем исключительный по важности переход мысли от простой констатации качественной отдельности вещи или явления к пониманию его отличий от иных вещей и явлений. За этим стоит постижение иного. Применительно к революции это дает возможность отличить ее как некое относительно самостоятельное качество от того, что не является революцией, предшествовало ей, и от того, что получится в результате. Стало быть, подлинное определение сущности революции формирует модель обнаружения иного, не соответствующего ее качеству.
«В-третьих, как противоречие противоположность рефлектируется в самое себя и возвращается в свое основание». Взаимное отражение данного в ином и иного в данном и есть возвращение противоположности в свое основание. Объективно это неявное наличие двух или нескольких понятий или данностей, отражающих сущность в мыслимой альтернативности. Субъективно это рефлексия по поводу применимости сущности иного в преобразовании данного. «Возврат в основание» либо как форма его рефлективного неприятия, либо как основа для преобразования, превращения в иное того основания, в которое осуществился возврат.
Эта самая рефлексия возврата в свое иное, то есть в иное детально альтернативное данному, и есть чистая сущность революции, которая буквально присутствует у Гегеля и содержит в себе необходимость изменения мира в ходе постижения его сущности, а сам этот процесс неотделим от возврата противоречия в основание, то есть к некой превращенной качественной определенности, не только рвущей и разрушающей данный мир, но и формирующей в этом процессе связанную с ним сущностную определенность.
Гегелевская философия фактически завершает длительный исторический период превращения революции из полумистических догадок и фантазий через попытки поиска ее метафизической определенности в проектах альтернативного мироустройства в научную теорию, подразумевающую ее практическое применение.
Кант нашел изначальные субъективные основы и дал направления для поисков подлинного освоения революции как явления. Фихте определил образ субъекта революционной трансформации в человеческом «Я». Штирнер предельно откровенно показал сущность революционера, инновационного творца инновационного мира. Гегель предоставил ему абсолютное оружие для борьбы за утверждение собственных планов, идей и проектов в лице своей диалектики.
После Гегеля философию революции можно было только развивать, уточнять и реализовывать на практике. Все попытки «ниспровержения» ее реально сводились лишь к сознательному игнорированию или непониманию.

1.7. Философско-политическая теория революции
В революционной философии Карла Маркса основным моментом является практическое ощущение революции не как некой случайности, прихоти исторических закономерностей, но как осознанной деятельности людей. Он разглядел особое место социальных низов в будущих общественных преобразованиях и попытался показать силу, способную не просто быть массовой боевой основой революции, но и стать ее подлинным субъектом. Марксистская философия революции есть прежде всего попытка понять место в ней не мистифицированного, сведенного к некоей преобладающей функциональной сущности, а реального, практического человека.
Пролетариат, наемные рабочие начала ХIХ века явились ему носителями подлинных перспективных возможностей разрыва исторического стереотипа частнособственнической социальной организации, как единственно возможной. Более того, речь у Маркса шла не просто о ликвидации частной собственности, запрете на нее, но и о достижении на основе этого некого нового качества «положительного гуманизма из себя самого», то есть такого состояния человека и общества, при котором возникнет не просто организованная и контролируемая система отказа от частной собственности, но эффект «двойного отказа», или по Гегелю – «двойного отрицания». То есть революционный передел общества должен не только «запретить собственность», но и «запрещением запрета» устранить ее из системы ценностей как таковую, тем самым преодолевая отчуждение человека от себя самого через собственническую его интерпретацию. Истинная глубина социальной альтернативности Маркса состоит в том, что до настоящего времени доступным для понимания и исполнения является лишь первое отрицание. Весь практический, популярный марксизм оказался сосредоточен и реализуем лишь в нем. Второе отрицание собственности оказалось фактически недоступным для понимания и освоения как в теории, так и в практике. Дело тут, прежде всего в том, что все попытки выйти на него реализовывались и понимались как прямой, механический повтор первого отрицания, повтор запрета, фактически означающий лишь насильственное, искусственное ужесточение его. Подлинный выход на «положительный гуманизм» или «второе отрицание» собственности должен опираться на ряд фундаментальных условий, выходящих столь далеко за рамки социальной реальности, что превращает его в восприятии большинства фактически в утопию. Судите сами. «Первое отрицание» частной собственности обретает в ходе революций ХХ века устойчивую социальную позитивность в ценностях советского социального гарантизма и аналогичного ему по многим фактическим параметрам евроамериканского госкапитализма. Попытки утвердить их в рамках перспективных моделей развития глобального социума доказали в ХХ веке свою бесперспективность как на примере СССР и стран социалистического лагеря, так и на примере тотального внедрения «демократических ценностей свободного мира» в десятках вновь возникавших государств. Причиной этого при всей сложности и неоднозначности возможных пояснений произошедшего, на мой взгляд, является то, что реализовавшаяся, прежде всего в СССР, социальная устойчивость была лишь фрагментом, частью возможного потенциала глобальной революционной альтернативы капитализму. В ней слишком слабым и достаточно случайным по своему политическому облику оказался элемент нового качества, позитивный результат, необходимый для теоретического и практического отрицания не частного случая эксплуататорского общества, а тотального отрицания последнего как целого, как принципа социальной организации. Еще более политическими и случайными стали вторичные попытки отрицания советского опыта на основе «антикоммунистического» и «антисоветского» отрицания капитализма, в которых последний фактически балансирует на грани утраты собственной качественной определенности.
Произошло это еще и потому, что, во-первых, в массовом восприятии приоритет «блага для всех» неизбежно снижал уровень личной свободы обретения частного блага для каждого, во-вторых, внешне «запретительная» по отношению к собственности частной ориентация советского государственного социального гарантизма породила впечатление о нем как о строе, ущемляющем естественные права и свободы не тех и только тех, кто в той или иной форме пытался противостоять его установкам и ценностям, а права и свободы человека вообще. На этой основе и возник симулякр, фантом тоталитаризма, которым долго и упорно «пугали» общественное мнение в политическом противостоянии систем.
Соответственно социально-политический строй «первого отрицания» начинает казаться носителем некой «излишней альтернативности» или в иной интерпретации – «излишней революционности». Однако, если попытка реализовать истинно новое из-за первичного его несовершенства воспринимается как излишнее или ложно альтернативное, то традиционное, объективно уходящее, может в какой-то момент выступить в качестве универсальной и неизменной основы цивилизации. А сторонники сохранения его – фактические реакционеры – спасителями своих стран от «революционного одичания»86. Именно это противоречие, подмену инновации – реакцией и пережил мир в 90-е годы ХХ столетия. Судьба «второго отрицания» на фоне неприятия практической реализации первого оказалась еще более печальной: его просто никто не воспринял в серьез как некую подлинную перспективу. Дело в том, что попытки формулирования его задач в рамках существующей реальности здравый смысл массового человека воспринял на единственно возможном для него уровне: в качестве пародии, анекдота или наглядного симптома политического безумия власти.
Иного и быть не могло, ибо в теоретических глубинах марксистской философии его реализация содержит логически неизбежную замену производства, обмена и потребления несущего в себе естественное отчуждение человека не только от продуктов его труда, но и от себя самого, индивидуальным творением для индивидуального потребления всего необходимого человеку в материальной и духовной сферах. Неотчуждаемый вочеловеченный человек превращается в единственного и креативного в себе самом. Это и есть путь к ликвидации коллективного производства и обмена, к небывалой индивидуальной свободе субъекта и преобразованию отношений между людьми, в которых неравенство превращается в различие, а господство перестанет предполагать эксплуатацию.
Именно при подобных изменениях общественного бытия только и можно будет вести речь о переносе революционной практики человека преимущественно в сферу преобразования его отношений с окружающим миром, космосом, как и о реальности формирования подлинной ноосферы.
Подобная глубина альтернативности в какой-то момент отпугнула и самих ее создателей. Они предпочли сосредоточитъся на реальных задачах пролетарской революции, то есть на разработке стратегии и тактики «первого отрицания», упростив дальнейшие перспективы до рассуждений о каких-то «общественных складах» и о замене денег «квитанциями на получение необходимых товаров»87.
В полном соответствии с избранной перспективой в революционной теории зрелого Маркса важнейшее значение приобретает проблема организации власти. Он исходил из необходимости и закономерности выработки революционным обществом, прежде всего реальной властной альтернативы. Суть ее он видел в классовой природе государства, которое, по мнению Маркса, просто не сможет существовать в прежнем виде в случае победы пролетариата.
«Первое условие для удержания политической власти – переделать традиционный рабочий механизм государства и уничтожить его как орудие классового господства»88. Обратим внимание на понятие «рабочий механизм», под ним Маркс понимал, прежде всего, подчинение интересам сил, которые государством распоряжаются, которые присвоили власть и осуществляют на нее монопольное право. Рассматривая перспективу революционного «превращения» государства из «гигантского правительственного паразита, опутывающего как удав общественный организм своими всеохватывающими петлями»89 в свободную «работающую корпорацию», Маркс фактически намечает программу формирования «антигосударственного государства», в которое уже заложен потенциал его самоотрицания по мере развития непрерывной революции.
Суть подобного понимания ее перспектив состояла в том, что уже внутри революционного процесса должна появиться некая качественная определенность инновационной социальной организации, достаточной для развертывания «второго отрицания».
Моделью этого процесса для Макса и Энгельса стала Парижская Коммуна 1871 года. Для своего полного превращения в новый тип социально-политической власти она должна была осуществить разрушение старой правительственной машины в ее центральных пунктах, в Париже и в других больших городах Франции, и замену ее подлинным самоуправлением. Это самоуправление, или диктатура пролетариата, и должна была стать тем новым качеством, тем антитезисом, на основе которого в перспективе совершится качественное переустройство мира в рамках торжества коммунизма. Почему же практика исторического развития пошла не по этой схеме? Почему диалектика революции в системе реализации своих противоречий и отрицаний оказалась гораздо более сложной и прихотливой? Разумеется, однозначного ответа на этот вопрос дать невозможно. Однако на определенные выводы наводит само понимание диалектики в рамках марксизма.
В своем конспекте Гегелевской «Науки логики» В.И. Ленин особо выделяет диалектический момент человеческой деятельности в трех противоречивых посылках: «1-я посылка – благая цель (субъективная цель), действительность, 2-я посылка – внешнее средство,
3-я посылка – сиречь вывод: совпадение субъективного и объективного, проверка субъективных идей, критерий объективной истины»90.
Диалектика объективных условий и обстоятельств окончательно подменяется здесь субъективной диалектикой «благой цели» и внешних по отношению к ней возможностей ее реализации. Причем большей посылкой, содержащей в себе именно то, чего хочет добиться субъективная сила, формулирующая заключение, становится именно цель, нечто достижимое лишь условно, при особом объективно сложившемся и субъективно организованном взаимодействии противостоящих сторон.
Восприятие диалектики через противоречивое взаимодействие объективного и субъективного чрезвычайно характерно для ленинского понимания революции, она для него есть прежде всего деятельность, практика субъекта, отчасти творца, в которой раскрывается и переплетается возможное и невозможное реальное и нереальное, рациональное и иррациональное, достижения и провалы, победы и поражения.
Ленинская диалектика – это философия революционного превращения противоположностей, «учение о том, как могут быть и как бывают (как становятся) тождественными противоположности. При каких условиях они бывают тождественны, превращаясь друг в друга. Почему ум человека не должен брать эти противоположности за мертвые, застывшие, а за живые, условные, подвижные, превращающиеся одна в другую»91.
По Ленину поиск рубежа, границы между качествами есть фактический поиск первой противоположности и первого отрицания. Обретение другого, фиксирование его определенности в качестве другого и есть отрицание отрицания. В свою очередь субъект этого обретения – человек и не просто абстрактный человек, а политически и социально объединенная группа активных индивидов, «работающая корпорация» тех, кто реально способен внести в вопросы поиска вскрытия и превращения социальных противоречий свое организующее начало – «партия вооруженная передовой теорией». Особое значение в революции приобретает постоянная практическая деятельность, активный поиск противоречий и неустанные попытки их разрешения. Это и есть истинная, практическая диалектика революции, диалектика «на грани фола», ежеминутно рискующая обернуться софистикой, но не страшащаяся этого в бесконечном поиске, пробах и ошибках обретающая как теоретическое, так и практическое освоение нового революционного качества.
Неизбежные и частые несовпадения замысла и результата в таком случае воспринимается как повод для переоценки принципиальных теоретических посылок, а то и «всей точки зрения на социализм». Ленин особо выделяет, что «неисполнение целей человеческой деятельности имеет своей причиной то, что реальность принимается за несуществующее, что не признается, ее (реальности) объективная действительность»92. Ортодоксальный и даже в чем-то догматический марксист Ленин никогда не был заложником теории. Важнейшие из своих побед он фактически одерживал вопреки доктрине. Вместе с тем это как раз наиболее полно соответствовало глубоко диалектической природе его ума, никогда не боявшегося парадоксов, нестандартных решений и противоречий. Образно говоря, ленинская диалектика и особенно политическая диалектика объединяет, разделяет, находит и вскрывает противоречия, буквально балансируя на грани своего софистического перерождения.
Как революционер, творец и политический гений он обладал способностью не просто соединять противоположное, но превращать его в новое качество. Суть его понимания революции и революционной диалектики в том, что она авторская, а следовательно, неповторимая, а иногда и неуловимая в логическом строе обоснования принимавшихся решений. Об этом говорит хотя бы практика применения политики «военного коммунизма», сочетавшего в себе и решительное искоренение частной собственности, и поощрение самоуправления и революционных инициатив масс и, одновременно, ради сохранения государственности, насаждавшая ту самую чудовищную советскую бюрократию, к задачам искоренения которой Ленин постоянно возвращался, особенно в своих последних работах.
В то же время ленинская концепция революции вслед за Марксом реально сужала горизонты альтернативности создаваемого мира. На деле она реализовывалась в качестве политической доктрины приобретения и удержания власти. В ходе достижения цели постоянно приходилось пересматривать теоретические основы и от многого, казавшегося еще совсем недавно принципиальным и незыблемым, просто отказываться из-за его полного несоответствия практике текущего момента.
Так, замыслы относительно «рабочего самоуправления» должны были отступить под натиском чрезвычайных обстоятельств сохранения власти. Они не сумели реализоваться в некое самостоятельное и законченное качество, действительно противоположное капитализму и частной собственности. Пролетарская диктатура с учетом всех ошибок Парижской коммуны так и не сумела стать подлинно инициативной властью рабочих и социальных низов. Она управлялась и направлялась скорее революционерами, чем революцией. В ней оказалось очень много политического, случайного, рожденного логикой борьбы и задачами удержания власти. Она осуществилась на деле неким безкачественным состоянием, капитализмом без капиталистов, «запретившим» частную собственность без устранения ее как таковой. Подобное несовершенство советского государства как первого успешного опыта удержания власти наиболее последовательными революционерами, объективно опиравшимися на социальные низы, хорошо понимал В.И. Ленин93.
На практике оказалось чрезвычайно трудно найти позитивное начало, тот антитезис реальному капитализму, на основе которого возможен бы был переход от первого его отрицания ко второму, к превращению обеих противоположностей в новый тезис, рождающий новое качество.
Подобные трудности, сосредоточенные, кстати, именно в теоретическом понимании целей и перспектив дальнейшего развития революции, особенно усилились, когда на смену творческому новаторству Ленина пришли не столько создатели теорий и концепций, сколько их интерпретаторы. Именно в их творчестве, а среди таковых в первую очередь считаю необходимым выделить И.В. Сталина, специфическая субъективность ленинской диалектики понимания революционных задач особенно возросла.
Сталинский ее вариант целиком воплотился в идее построения социализма в одной стране, постепенно преобразуясь в теорию построения политической тактики выживания альтернативного общества в условиях враждебного окружения. Подобная установка на определенное «ограничение размеров» будущего общества фактически отражали давнее стремление построить социальную альтернативу в рамках «малого общества», строго ограниченного охраняемой территорией и контролируемого властью вплоть до частной жизни его граждан94.
Именно во исполнение ее задач сформировалось общество «окопного» образа жизни, мысли и быта, общество «фронтовой» политической и ценностной ориентации, основанное на единоначалии, принципах вождизма и незыблемости доктринальных принципов и авторитетов. Диалектика революционного системотворчества приобретает в этих условиях еще большее родство с софистикой. Происходит это потому, что кроме определенной искусственности сторон выдвигаемых на первый план противоречий политическая целесообразность требует «затемнения», а то и полного закрытия истинного смысла диалектической противоположности, а также задач, требуемых методов и истинных целей его разрешения ради превращения одной социально-политической реальности в другую. Ярчайшим примером подобных теоретических построений является концепция ликвидации кулачества как класса в СССР.
В ней достаточно определенно присутствовала открыто ставившаяся задача превращения мелкого крестьянского хозяйства в такую сельскохозяйственную базу, которая соответствовала бы создававшейся в стране «…самой крупной и объединенной социалистической промышленности»95. Особенности этого превращения состояли в том, что перед революционерами, инициировавшими такое превращение, есть два пути: либо довериться естественным эволюционным процессам в деревне, либо стимулируя революционный конфликт в ее социальной структуре, то есть столкновение социальных противоречий через революционное его разрешение, взаимно уничтожить противостоящие силы и создать на их месте противостояние принципиально нового социального качества. Задача на самом высоком политическом уровне была совершенно открыто поставлена именно так.
«Существует путь капиталистический, состоящий в укрупнении сельского хозяйства посредством насаждения в нем капитализма… Этот путь отвергается нами, как путь, несовместимый с советским хозяйством. Существует другой путь, путь социалистический, состоящий в насаждении колхозов и совхозов в сельском хозяйстве, путь, ведущий к объединению мелкокрестьянских хозяйств в крупные коллективные хозяйства… Стало быть, вопрос стоит так: либо один путь, либо другой, либо назад – к капитализму, либо вперед – к социализму. Никакого третьего пути нет и не может быть»96.
С точки зрения применения ленинской диалектики это как раз задача реализации первого отрицания, вполне ясная и оправданная стремлением в ходе разрешения конфликта обрести некое новое качество и обеспечить базу для социального прогресса. Однако в сталинской ее интерпретации присутствует один существеннейший нюанс: никакого реального социального противоречия внутри сельского сообщества в советской России конца 20-х годов не существовало. Суть конфликта была в политическом несоответствии поставленных революционной властью задач и реальностями социально-эконо-мического положения деревни, в которой только-только стало формироваться крестьянское хозяйство в качестве экономически преобладающего на основе ликвидации помещичьего хозяйства и налаживании экономически целесообразных взаимоотношений между городом и деревней. Конфликт же между основной массой трудящегося крестьянства и кулаком целиком и полностью был следствием политтехнологических операций большевиков в деревне. Факт этот стал основой для широкого обсуждения и страстного обличения разрушительных и бесчеловечных действий большевиков в деревне в 90-е годы.
Действительно, если исходить из чисто социальных и экономических характеристик, то крестьянский и городской миры могли еще достаточно, а может быть, и исторически долго существовать в стране, не пересекаясь и не противореча друг другу, по крайней мере, до уровня открытой конфликтности.
Однако в рамках политической реальности столкновение параллельных миров деревни и города было неизбежно прежде всего потому, что революция сформировала в них политически и идеологически несовместимые уклады.
Естественной перспективой деревни вырисовывалось собственническое крестьянское хозяйство фермерского типа. Что оно неминуемо потребовало бы от власти? Гарантий частной собственности и полной свободы в выводе своей продукции на рынок в собственных интересах. Могла ли власть радикальной революционной городской интеллигенции, вооруженная идеями Маркса и его презрением к «идиотизму деревенской жизни», пойти на это? Нет! Ей необходимо было единое, управляемое общество, нацеленное на общую задачу: формирование подлинной социальной альтернативы капитализму. Для решения этой задачи социальная революция в городе, «запретившая» частную собственность, должна была дополниться аналогичными преобразованиями в деревне. Последняя должна была предъявить наглядно свой внутренний острый социальный конфликт между собственником и тружеником, в который могла бы открыто и легитимно вмешаться власть всеми своими ресурсами.
Субъект этого противоречия был известен: кулак, «мироед», под которым традиционно принято было подразумевать сельского богатея, занимавшегося ростовщичеством и спекуляцией. Дело, однако, было в том, что в ходе революционных конфликтов 1917 – 1920 годов этот социальный слой в деревне пришел в упадок и ни по каким теоретическим характеристикам не тянул на роль основного классового врага в деревне. НЭП дал возможность подняться крестьянству и соответственно укрепиться наиболее активной и зажиточной его части. Проводя политику «…ограничения эксплуататорских тенденций кулачества»97 одновременно с поощрением «здорового частника», революционная власть добилась значительного расширения числа тех, кого при определенных условиях можно было назвать кулаками. Это создавало некоторую основу для классового противостояния, которое всячески подталкивалось к стадии конфликтности, прежде всего привлечением к осуществлению антикулацких, а фактически антикрестьянских, действий массы сельских активистов, которых власть отрывала от традиционного крестьянского уклада, предоставляя достаточно широкие полномочия. Смысл всех этих процессов был в ликвидации традиционного крестьянства как класса, причем наиболее передовая, на крестьянский манер активная и самостоятельная его часть вводилась в антагонизм с малоимущим населением деревни и уничтожалась (частично просто как социальный слой, частично физически) превращаясь в даровую рабочую силу. Представлялся же этот процесс в качестве закономерного перехода к политике ликвидации кулачества как класса. Таков типичный пример реального перерождения диалектики социальных преобразований ленинского марксизма к философии софизмов и политике социальных манипуляций на постленинском его этапе.
И если Ленин мог и умел расширить идеологическую основу доктрины за счет прямого обращения к ее философскому и методологическому истоку, то его ученики и последователи могли совершенствовать, в лучшем случае, тактику политических и идеологических манипуляций. Сформировавшийся к началу 40-х годов государственный социализм озадачил и разочаровал многих искренних приверженцев революционного миропонимания. Возник разрыв между декларируемым гуманизмом и реальной политической деспотией, которая решительно и принципиально отвергалась сама по себе вне зависимости от того, что внутри ее практически реализовывались многие социально-позитивные и на деле гуманистические факторы. Несвобода человека как революционного субъекта (кстати, во множестве случаев понятая доктринерски и поверхностно) оттолкнула от марксизма многие умы. И вновь возникла идея бунта как абсолютно свободного волеизъявления свободного человека.
Революционная философия от диалектики инновационного творчества политически организованных индивидов вновь превращается, особенно в творчестве Камю и Сартра, в метафизику стихийного бунтарства.
В их интерпретации условия для бунта возникают тогда, когда человек перестает понимать самого себя, собственную изначальную революционность, которой обусловлены абсолютно все проявления его активности. Он оказывается неспособным осознать себя, свое бытие реальным бытием революции. Одним из условий этого они считали жесткое ее огосударствление и бюрократизацию в СССР. Тогда начинается бунт, то есть восстание человека против себя и саморазрушение.
Начну с того, что если, как уже утверждалось, революция трактуется нами как внутреннее имманентное свойство человека и если с самого момента вступления человеческого рода в мир это было вступление в него революции и революционера, то рассуждения Камю предстают путаницей причины и следствия. В самом деле, по Камю революция есть нигилистическое вторжение в историю во имя иррационального либо навязывание ей внешнего, надуманного рационализма, одинаково приводящее в «лагерную систему»98. Основой этого является полагание революции как абсолютно внешней силы, как некого порожденного то ли безумием, то ли слишком изощренным и извращенным умом морального нигилизма.
В действительности и безумный энтузиазм фанатиков, и извращенная хитроумность властолюбцев, воплощенная в якобы революционной практике, есть тот самый бунт, в котором у Камю усматривается некий хоть как то стабилизирующий мир нравственный иммунитет человека.
На самом деле каждый (именно так: физически, фактически каждый!) шаг человека как родового и видового существа и есть революция в ее истинном понимании. Она предстает некой всеобщей задачей, целью и одновременно способом существования человеческого рода. Результаты её уходят в космическую перспективу и теряются в ее далях.
Однако человек видовой, реальный социальный индивид, личность, сформировавшаяся здесь и сейчас, вобравшая в себя все пороки и несовершенства сегодняшнего мира, далеко не всегда осознает истинный масштаб своих действий и возможностей.
Жизнь в рамках повседневных дел и забот кажется ему монотонной и скучной, она не соответствует родовым свойствам, ожиданиям и предчувствиям человека, он переполнен комплексами и страхами, он нетерпелив, некритичен и склонен к поверхностным, скоропалительным выводам.
«Человек, ненавидевший смерть и бога смерти, отчаявшись в личном бессмертии, возжелал освободиться в бессмертии всего рода людского. Но до тех пор, пока коллектив не правит миром, пока род не воцарился, нужно еще умирать»99. А смерть страшна, все более и более непонятна человеческой плоти. «Как так, – вопиет человек, – я стал таким могучим, я научился управлять в своих интересах скрытым смыслам множества самых различных вещей, но я так же беспомощен и перед природной стихией и перед фантастической глупостью правителей?»
И невдомек ему, что бессилен он лишь перед частью самого себя, перед самым простым, поверхностным и незатейливым проявлением собственной сущности, да и не бессилен даже, а лишь считает себя таковым, ибо не сумел разглядеть в привычно постылой повседневности ее великого революционного смысла с незаметной, но неумолимой последовательностью ведущего его к истинному воссоединению со своей сущностью.
Мы еще можем как-то ориентироваться в нашем предметном окружении, когда видим и справедливо констатируем революционность начавшегося проникновения в космос или создания компьютера, но мы становимся вполне реальными неразумными детьми, когда вопреки очевидности умудряемся игнорировать колоссальный нравственный прогресс человечества, реально происходящий на наших глазах, несмотря на потоки гневных суждений о падении нравов и якобы нарастающей деградации мира. Прогресс этот спрятан, сокрыт во множествах аморальных и злодейских поступков, но он парадоксальным образом непосредственно проистекает внутри их совокупности, образуя некое глубинное «чистое революционное действие», в котором и происходит подлинное становление подлинной человеческой сущности.
Безусловно, этот прогресс противоречив и конфликтен, он реализуется методом жестоких проб и жестоких ошибок, так, например, вполне соответствует действительности, что «Европа – родина гуманизма, стала родиной бесчеловечности»100. Однако вопрос не в том, вправе или не в праве конкретный человек принимать эту бесчеловечность или отрекаться от нее. В конце концов, вправе или не вправе мы быть самими собой? Гораздо важнее суметь увидеть великую нравственную революцию внутри внешней безнравственности повседневной жизни. Например, в том, что миллионы людей сумели вырваться из всех разновидностей вполне обыденного и реального рабства, получить доступ к образованию и практике цивилизованной жизни.
Человек должен научиться видеть истинное величие нравственного подвига своего каждодневного существования, которое и есть последовательно продолжающаяся от начала времен великая антропогенная революция.
За всю человеческую историю не было недостатка в каркающих пророках, которые, словно чуя будущее идейное пиршество на поле чужих неудач и поражений, постоянно слетаются и твердят о безумии, глупости, пошлости, кровавости, бездарности всего и вся. Это у них гнусно, то пошло и беспросветно и, конечно, нет выхода или он в бунте, в бессмысленной эмоциональной реакции на недоступный для понимания мир, который виноват только в том, что неспособен чаще всего здесь и сейчас донести до каждого человека конкретный внутренний смысл целостного своего революционного содержания. Реакции, весь смысл которой сводится к констатации собственного одиночества и отчаянного стремления сделать себя самого для себя заметным.
Человек просто потерял ориентацию в усложнившемся мире, а ему кажется, что он обречен на одиночество. Одиночество взывает к бунту, «Я бунтую, следовательно мы одиноки»101. Бунт облегчает ориентацию, конкретизирует и упрощает нравственные установки, придает смысл непонятой революционной сущности. Бунтарь освобождает себя от нравственных поисков и напряжений. Зачем стараться понять столь сложный мир, проще его ненавидеть. Зачем искать великое в малом, проще возвеличить свою ненависть к тому и другому. Зачем терзаться вопросом, почему несправедливость реальна, а справедливость столь уклончива и неощутима, лучше навести справедливость по-своему, встав в позу благородного, но не понятого людьми гения одинокой справедливости или справедливости одиночества.
Между прочим, за всем этим реальным и, к сожаленью, продолжающимся духовным несовершеннолетием человечества стоят веками укоренившиеся предрассудки, в полном соответствии с которыми мы начисто забываем, что признанные образцы бунта против повседневности (например, Дон Кихот или Йозеф Швейк) персонажи пародийные, вне зависимости от того, осознают они это или нет. А все их попытки, бунтуя творить альтернативный абсурд добра, в конечном итоге лишь порождают новые проявления зла.
Бунт, а особенно его романтизированный вариант (Фидель Кастро и Че Гевара со своими партизанскими походами) чаще всего и принято считать революцией, несущей в себе некую великую разрушительно-созидательную силу. На самом деле, все обстоит далеко не так. Бунтовать и совершать революцию, значит реализовывать абсолютно разные задачи, которые чаще всего практически совершаются достаточно разными людьми. Так, матрос, убивающий «буржуя» на петроградской улице 1917 года, или парижский студент на баррикаде в 1968 году суть однозначные носители бунта и злодейства, которые в этом бунте, в конце концов, либо замыкаются и гибнут, либо, отказавшись от него, становятся обычными добропорядочными обывателями. Рядом с ними всегда есть кто-то другой, не слишком заинтересованный в крайностях социально-политического противостояния, который в конечном итоге прекращает бунт и разворачивает истинную обновляющую бытие и дух революцию. Однако и этот другой не в состоянии преодолеть фатального противоречия между ее сущностным «добрым» содержанием и социально-бытовой «злой» формой его проявления. Остается только сокрушаться по поводу того, как безнадежно перепуталось созидание и разрушение в обыденном и философском понимании революции современным человеком.
Еще более прискорбно то, что мы разучились видеть реальное нравственное обновление мира и человека, неотделимое от конкретных результатов социально-политических революций нашего времени. Однако ничего не поделаешь, революция как комплекс практических действий человека по преобразованию действительности развивается в системе координат, противоречиях и закономерностях, далеко не всегда совпадающих не то что с мечтами и утопиями, но и с вполне рациональными теоретическими замыслами.
;




Глава 2. ПРАКТИКА РЕВОЛЮЦИИ

Практическая реализация в обществе естественного революционного потенциала человека, а также разнообразных концепций и представлений о революции создает множество вариантов. При всем их многообразии, без сомнения, имеется некий общий алгоритм, позволяющий характеризовать разворачивающиеся в жизни людей перемены именно как революцию. Основой подобного алгоритма является быстрое развертывание некого особого состояния общественной жизни, которое отличается множеством только для него свойственных черт.
Мы можем достаточно точно выделить целый комплекс характеристик и свойств, которые общество приобретает только при вступлении в революционный этап своего существования.
Убежден, что этап этот нельзя определять только как переходный период, промежуточное состояние, про которое можно сказать лишь то, что это время сочетания быстрого разрушения с еще более быстрым, лихорадочным созиданием. Революция, рассматриваемая практически, есть всегда отдельный, самостоятельный этап развития жизни, отличающийся особым хозяйственно-экономическим укладом, особой социальной структурой и основаниями ее формирования и также своеобразной революционной культурой, в ходе формирования которой могут быть реализованы самые безумные идеи и проекты, немыслимые в период свертывания инновационной активности.
Человек наделен определенной способностью чувствовать грань, отделяющую его привычную повседневность от бури легализующихся инноваций, но никогда не воспринимает ее адекватно реальным перспективам развития. В его восприятии поворотные моменты в истории воспроизводятся в качестве драмы истории, смыслом которой является образ «свободного выбора» человеком «роли» в этом процессе.
В массовом и индивидуальном сознании революция проявляется прежде всего контрастами, в реализации которых одни трагически сосредоточиваются на выживании в условиях утраты своей социальной, а зачастую, и человеческой значимости, другие буквально физически задыхаются от невиданного объема реальных возможностей и перспектив.
Изначальной, практической основой революции реже всего бывают действительно острые материальные трудности, переживаемые тем или иным народом. Сам по себе низкий жизненный уровень, и даже откровенная бедность еще не ведет к социальному взрыву и развертыванию политического противостояния.
Непосредственные причины революции чаще всего коренятся в особенностях исторического типа социальной нормативности, а также в особенностях взаимодействия власти и народа, которые сложились в обществе. Зависят они от множества объективных и субъективных факторов, которые определяют формы, способы и методы воплощения «человеком революционным» «духа революции» в практической жизнедеятельности.
Человек революционный склонен направлять свою преобразующую активность в самые разнообразные сферы, в которые далеко не всегда входят напрямую принципиальные вопросы, касающиеся типа социальной и политической организации конкретного общества.
Возможно множество вариантов, при которых существующие властные структуры воспринимаются большинством граждан, как в целом соответствующие их интересам, достаточно доступные и понятные в своей повседневной деятельности. Следует особо подчеркнуть, что в подобном качестве может в течение исторически длительного времени существовать любая социальная система и любой тип власти, от откровенной деспотии до наиболее развитых демократических моделей. Причем стабильность наиболее архаичных социальных организаций опирается на объективные факторы, соответствующие стагнационным моделям общества, а стабильность глубоко инновационных и подвижных социальных систем – на их практическую способность предоставить гражданам самую широкую свободу в их частной субъективно-революционной деятельности.
Следовательно, чем более динамично общество, чем более развиты в нем идеи свободы, личного и группового суверенитета, тем легче там вспыхивают очаги прямого революционного действия и тем менее они затрагивают фундаментальные ценности системы.
Подобная общественная организация более всего напоминает мне могучее, хорошо укоренившееся в своей почве дерево. На нем в условиях общего нормального развития могут засыхать и опадать листья, отмирать ветви, но оно будет продолжать свое существование, естественным образом приспосабливаясь к произошедшим изменениям и компенсируя свои частичные потери. Революция практически может реализовываться здесь как постоянно присущее системе свойство, активно проявляющееся в качестве маргинального на периферии социальной жизни.
Если же существующая социальная система носит прежде всего, принудительный характер и любое решение, принимаемое ею, приобретает всеобщность, слабо воспринимающую разнообразие реальных частных интересов, то возникающие внутри такой системы конфликты практически сразу приобретают характер принципиального противостояния различных представлений о наиболее общих принципах организации политической системы и властного господства. Революционность в таком обществе существует как бы «по умолчанию» и, прежде всего, характеризуется тем, что внешне никак не проявляется в условиях повседневного организующего насилия. Это порождает неподготовленность к ней властных структур, отсутствие понимания ее потенциальной опасности.
Образ подобной системы – бомба или граната, где власть выполняет функцию прочной внешней оболочки, которая заполнена неструктурированным взрывчатым веществом (народ, в основном, принципиально единый как в приятии, так и в неприятии власти) и где имеется своего рода «взрыватель»: сравнительно небольшое количество людей, имеющих обоснованное корпоративными интересами и теоретически оформленное стремление к необходимости ликвидировать властную оболочку.
Такое общество может выглядеть отменно: прочным и стабильным, сравнительно безболезненно переносить внешние удары и структурные подвижки внутри «взрывчатого вещества», пока не возникнет некая субъективная точка «принципиального отрицания» его в «запальной» социальной группе, после чего вопрос о масштабном революционном взрыве и разрушении оболочки становится лишь делом времени и конкретных обстоятельств.
Исходной точкой революции в этом случае является переход некой условной, иногда откровенно иррациональной грани, отделяющей привычный уровень надоедливого абсурда власти от решений и действий, воспринимаемых с открытой враждебностью.
Такое начало революции связано со стихийными массовыми выступлениями, которые «вдруг» обнаруживают, что властные структуры настолько утратили свой авторитет, что защищать их практически никто не собирается, а общественное мнение давно готово к падению режима и приветствует его.
Именно подобным «обвальным» началом характеризовались французские революции 1830, 1848 годов, а также начало революции в России в феврале 1917 года. Однако это примеры своего рода «классических» революций. Со второй половины ХХ века все более и более частыми становятся попытки создания своеобразной «технологии революций», сущностью которой является овладение искусством симуляции ее проявлений в поведении специально подготовленных и натренированных групп.
Возможен и другой вариант начала революции – попытка правящих верхов, упреждая взрыв недовольства, начать осуществление комплекса реформ.
В этом случае, созревшее недоверие к власти, проявляется в том, что с самого начала её реформистские потуги и старания оказываются под сильным подозрением и используются не для укрепления, а для разрушения и отстранения правящей элиты.
И в первом, и во втором случае сразу же после падения старого строя к власти приходят субэлитарные слои. Они возникают еще задолго до реального вызревания революционного кризиса и формируются на основе маргинальной части правящей элиты.
Они охотно идут на внешнереволюционные обновления и эксперименты, стараясь, однако, не нарушить общего социального баланса и не допустить к власти внеэлитарные социальные группы. Как показывает накопленный человечеством теоретический и практический опыт, специфика революций, вырастающих из, на первый взгляд, вполне понятных и нормальных противоречий экономического, социального и политического обновления, состоит, прежде всего, в наличии в обществе следующих факторов.
1. Наиболее многочисленными и влиятельными в революционизируемой системе являются «средние слои». Это означает, что подобное общество несет в себе достаточно высокий жизненный стандарт, обладает в целом образованным населением, ориентированным на индивидуальные и групповые ценности.
В данном случае общественное мнение будет ориентировано, прежде всего, на необходимость утверждения идей порядка и стабильности на возможно более раннем этапе развития революционного процесса. Это вовсе не означает, что революционный период в жизни такого общества будет реально коротким эпизодом, в ходе которого авторитетным и образованным лидерам быстро удастся обуздать стихии социального протеста.
Примером того может служить хотя бы Великая французская революция, с самого начала несшая в себе, прежде всего, борьбу за собственность и ставшая реально необратимой тогда, когда подлинную реализацию своих интересов почувствовал собственник, особенно крестьянин, сумевший повысить свой имущественный статус в процессе распродажи конфискованных у эмигрантов земель.
Революционный террор и сопутствующие ему массовые формы реализации стихийной революционности при всей их масштабности в подобном раскладе сил и влияния будут носить откровенно эпизодический и локальный характер.
Усилия сторонников наступления на собственность постепенно и достаточно решительно вытисняются из сферы значимой политики и становятся в конечном итоге уделом маргиналов-заговорщиков.
В политической сфере основная борьба разворачивается в сфере формирования субэлитарных структур, из которых периодически выдвигаются правящие элиты.
Подобный вариант развития революции всегда обременен соблазном побыстрее ее закончить, завершить процесс на основе создания системы необратимого вспять господства очередной элиты. Однако тут не все так просто. Утвердившие свое господство собственнические слои по природе своей очень неоднородны и разделены множеством противоречий, прежде всего, в соответствии с разнообразными экономическими интересами. Отсюда, например, монополия банкиров, порождая их политическое господство (орлеанистстская монархия во Франции 1830 – 1848 годов), приводит его в противоречие с обширными слоями производящих собственников. Последние в свою очередь несут крайне разнообразные и противоречивые интересы, адекватно отразить которые в политической сфере может лишь демократия, несущая мощный потенциал социального и политического разнообразия. Она требует для своей реализации определенного единства широких несобственнических слоев, рассчитывающих на ее основе отстаивать свои специфические права и свободы.
Перечисленные особенности зачастую открывают своеобразную череду революций, которые будут стремиться приобщать к господству новые слои и создавать основу для воплощения различных общественных экспериментов. Последние будут лишь уточнять персональный состав и господствующие интересы очередной элитарной структуры.
Такой путь развития революции превращает ее из великого системообразующего акта в череду системоуточняющих выступлений, заменяющих на определенном этапе развитый механизм реальной передачи власти посредством выборов.
Подобный уровень радикальности преобразований не перестраивает политическую жизнь и политический строй принципиально, а лишь рационализирует его, очищает от различных социально-политических идей и течений, пытающихся привнести в политический процесс интересы иных, несобственнических по своей общественной природе слоев и классов.
2. Если наиболее многочисленными в обществе являются маргинальные слои, то революционный кризис начинает свое быстрое и необратимое движение в сторону их неукротимой радикализации, которая приобретает все более выраженный глобальный и мессианский характер.
Наиболее яркий пример подобного проявления естественного революционного потенциала общества дает российская революция 1917 года. В ходе ее реализации рациональный, предсказуемый ход событий оказался локализован в социокультурном пространстве ничтожно малых слоев образованного населения, ориентированного на модернизационные ценности городской субкультуры. Массовое пролетарское и крестьянское движение придало революции особый неповторимый облик, основой которого было не ограниченное ничем, разрывавшее идеологические, мировоззренческие и политические традиции, ценности и догмы народное движение, ориентированное на практическую реализацию предельно абстрактных и утопических идей вселенского равенства и справедливости.
Отчасти, несомненно, правы оказались Карл Маркс и Фридрих Энгельс в своих предположениях о неизбежности и даже желательности чего-то подобного Крестьянской войне в средневековой Германии. Они не могли учесть лишь того, что крестьянская война и станет фактической основой и русской революции и всех наиболее масштабных движений ХХ века. Более того, практика показала, что именно стихийное восстание мужиков с требованием «воли и правды» станет тем реальным образцом и методом, который не раз и не два фактически будет реализован в самых разнообразных условиях.
При всем своем своеобразии по итогам ХХ века именно русская революция 1917 года стала первым опытом, продемонстрировавшим реальную конфигурацию сил в мировой классовой борьбе тем образцом, примером, воплощенной перспективой социальной альтернативности, с которым так или иначе соотносима вся революционная практика столетия. В соответствии с этим, обращаясь к наиболее общим закономерностям современной революции, выстраивая алгоритм ее развития, я соответственно буду иметь в виду именно ее.
Россия начала ХХ столетия продемонстрировала, прежде всего, возникновение феномена исключительно быстрой, практической радикализации общества, порождающей своеобразное «наложение кризисов». Суть его состоит в том, что попытка взявших в руки власть субэлитарных политических сил реформировать систему в рамках классической евро-американской буржуазности, приводит к тому, что на кризис разложения старых её структур, уже не способных управлять, накладывается кризис становления новых институтов власти, не способных управлять в принципе.
Неспособность эта ни коим образом не являлась следствием персональной бесталанности новых вождей. Среди них было представлено множество персонажей, которые могли бы сделать честь политической системе любой другой страны в любое другое время.
Реальный уровень инноваций был таков, что требовал гениев и новаторов высочайшей пробы, которые сумели бы приобщить к реализации власти в общегосударственном масштабе представителей слоев, даже и не помышлявших о решении подобных задач. Для них социальный лифт превращался в социальный прыжок, который неминуемо заносил на вершины власти представления и идеи, характерные для формирования практического господства в маргинальных низах общества1.
Результатом этого, а также отсутствия в прошлом каких-либо авторитетных звеньев в структуре власти, на которые может опереться революционный режим, является быстрое нарастание абсурдности и иррациональности уже новых властных структур.
В общественном мнении возникает стремление «убежать» от нестабильности и неразберихи политической жизни в сторону все более и более радикального её преобразования, создания принципиально новой системы общественной организации. Такой вариант развития революции я называю прямым альтернативным системообразованием, и практический набор создаваемых систем, как показала политическая практика XX века, вобрал в себя все мыслимые и немыслимые формы реализованных утопий от большевизма до крайних форм казарменного коммунизма в Китае периода «Большого скачка» и «Великой пролетарской культурной революции» или, например, в Камбодже под управлением «красных кхмеров».
Точный и глубокий анализ эмоционального впечатления от такой революции, дал Н.А. Бердяев: «Революция есть малый апокалипсис истории, как и суд внутри истории. Революция подобна смерти, она есть прохождение через смерть, которая есть неизбежное следствие греха. Как наступит конец истории, прохождение мира через смерть для воскресения к новой жизни, так и внутри истории и внутри индивидуальной жизни человека периодически наступает конец и смерть для возрождения к новой жизни. Этим определяется ужас революции, её жуткость, её смертоносный кровавый образ»2.
В этом же плане, хотя и с несколько иных позиций рассматривал революцию эстонский исследователь Г. Соотла, который в 1990 году попытался представить в ее закономерностях и категориях события, разворачивавшиеся в СССР в конце 80-х годов XX столетия.
В своей гипотезе он исходил из концепции 3. Фрейда о «переводе» в подсознание индивида социальных конфликтов и стрессов « личность может адаптироваться в противоречивой социальной среде, поскольку жить и мыслить противоречиями обычный человек не может. Но, оказывается, что таким механизмом адаптации нельзя пользоваться бесконечно. Расхождение между действительностью и тем, как эта действительность «переживается» личностью, становится столь мощным, что деятельность человека становится неадекватной, и он постепенно входит в прямое столкновение с действительностью»3.
Приведенные мною две точки зрения, связаны с вполне понятной попыткой привести к некоторой системе парадоксальные явления политической и социальной жизни, с которыми неразрывно связана революция. Они отражают также страх представителей традиционной городской культуры европейского типа перед неожиданно раскрывавшимися новыми глубинами революционных преобразований. Воспитанные на романтизированном облике Великой французской революции они только-только собрались нарядить в ее одежды свою политическую борьбу, как явился хам, мужик, фанатичный подросток из предместья и выставил их вон. От этого революция и стала казаться многим иррациональной.
Иррациональное в революционном кризисе, несомненно, присутствует и играет существенную роль, но проявляется противоречиво и неоднозначно. Так, на начальном этапе кризиса оно сосредоточено в проявлениях недовольства, в деструктивных моментах революционного взрыва, в стихии массового озлобления и уличного террора против правящей элиты. Одновременно непосредственные ожидания масс после утверждения альтернативной революционной власти очень рационалистичны. Недаром именно большевики со своим крайним рационализмом предельно простых и в чем-то даже примитивных лозунгов и обещаний вышли победителями из политических схваток 1917 года.
Обратим внимание на то, что говорил В.И. Ленин вскоре после захвата власти: «Мы хотим, чтобы хлеб был у каждого, чтобы все ходили в крепкой обуви и недраной одежде, имели теплое жилье»4.
Любопытно, что по сравнению с этим иррациональными выглядели не идеи мировой коммуны или всемирного торжества пролетарской диктатуры, а призывы к демократии, к защите свободы, отстаиванию прав человека, свободе дискуссий и т.п.
Именно здесь я должны отметить главное в величайшем революционном событии ХХ века: иррационализм разрушений и насилий вселенского революционного потопа приобретает реальность практики, а традиционные гуманистические ценности либо становятся предметом фантастических надежд и мечтаний, либо (и это происходит гораздо чаще!) становятся разменной монетой для политических демагогов различных уровней.
Массовые самочинные действия, стихийный народный террор реально ведут дело от дезинтеграции к атомизации общественной жизни, а далее – к полному распаду социальной материи и неизбежной архаизации отношений. Именно таким образом стихия народного понимания социальности боролась с основным институтом социальной несправедливости – государством.
Попытки противопоставить этой силе социально-политические институты, сформированные по традиционной схеме (авторитет правительства, убеждение, армия) успеха иметь не могут. Неформальной революционно-террористической силе прямого массового действия должны быть противопоставлены принципиально инновационные неформальные (хотя бы по происхождению!) институты организации руководства и власти, которым бы масса доверяла абсолютно, на деле, на практике, считая их своими. Практический выбор между добрым и злым принципом в действиях власти в подобной ситуации совершенно определенно склонялся к конкретному торжеству злого принципа: «злой максиме». Это, прежде всего, проявлялось в отношении богатых, образованных, иначе думающих и иначе говорящих, по-другому одетых и ведущих себя (т.е. «чуждых по определению») классов, слоев, групп или этносов. «Окаянные дни» на деле оказываются безальтернативными.
Безальтернативность эта может быть представлена в виде всеобщей объективной модели, в которой место исходного тезиса занимает предреволюционное состояние общества. Оно было обессмыслено, доведено до состояния абсурдного «самовыедания» основ внутренней устойчивости. Причем этот процесс очень сложен и неоднозначен по своей природе. Он и объективен и субъективен (социальная система может быть не только крайне неудобной для жизнедеятельности, но и просто надоесть своей повседневной бесконечно повторяющейся предсказуемостью и пошлостью).
В начале ХХ века подобное «экзистенциальное неприятие» социальной культурной умственной и нравственной системы отношений воплотила в себе, прежде всего, мировая война.
В западноевропейских обществах этот процесс дошел до двух крайностей:
1. Самообессмысливание всего, кроме человеческой личности, идентификации «своих» по некоему условно-поведенческому коду ее внутреннего мира, иррационального ощущения и переживания собственного бытия (экзистенциализм);
2. Абсолютизация мистической роли этноса, расы, нации как единственного реального гаранта самозащиты как всеобщего социокультурного качества своих по крови, которое обеспечивало гарантию личной безопасности перед лицом враждебных сил (фашизм, национал-социализм).
В России аналогичный процесс привел к тотальному саморазрушению системы. Не спасала ни национальная, ни личностная идентичность. Не осталось ни единого уголка, в который могло бы уйти и самосохраниться на основе некоего элемента традиционной устойчивости действительно массовое общественное самоосознание.
Социокультурная традиционность верхов и европеизированных средних слоев имперского общества превратилась в маргинальность, которая в принципе не могла противопоставить ничего кроме фрагментарного личностного сопротивления всеобщему взрыву альтернативной множественности социального моделирования. Все традиционные социализирующие структуры рухнули под напором тотального террористического социотворчества вырвавшейся на волю толпы.
Именно поэтому «свободы выбора» не как желаемой, а как реальной перспективы развития русской революции после Октябрьского переворота попросту не существовало.
Тем страшнее и бессмысленнее выглядит кровавое противостояние «белых» и «красных» в ходе гражданской войны. Реально в ней шло скрытое противоборство тенденций государственной и социальной деструкции России, которая давно входила в планы западноевропейских государств и сохранения геополитического пространства российской цивилизации в условиях избрания не слишком определенной по содержанию, но тотально инновационной модели ее развития.
Государственная деструкция в среде белого движения выявилась в его неспособности создать единый общероссийский властный центр.
Государственнические устремления большевиков должны были заново, практически с чистого листа определить параметры как сегодняшнего, так и перспективного, не просто обустройства власти, но метафизического центрирования вселенной. Надо было определить ту точку, относительно которой будет раскрываться мир, раскрываться пространство и время в новом революционном качестве.
С момента своего совершения революционный взрыв, уничтожающий обессмысленное противоречиями старое социальное бытие, переводит последнее в новую систему координат.
Теряют смысл старые сословные структуры, перемешиваются «низы» и «верхи». Вместо привычного социального структурирования формируется новое, отражающее иные установки и ценности.
Прежде всего принципиально возрастает значение личной и групповой политико-идеологической самоидентификации. От человека все более настоятельно требуют открытого, публичного, гласного самоотождествления с тем или иным политическим движением, партией.
Следует, однако, обязательно подчеркнуть, что подобный волюнтаристический иррационализм крайних революционеров был в их стратегических установках, в путях и методах прежде всего средством. Это был неизбежный системный признак стремившейся к самореализации мечты, умозрительной концепции, утопии. Справедливости ради следует отметить, что впервые отнюдь не большевики попытались осуществить это на практике. Первый пример дала Великая французская революция, когда одновременно с практическим стремлением завоевать поддержку народа введением фиксированных цен на хлеб якобинская диктатура насаждала «культ разума», республиканский календарь, закрывала церкви и монастыри, уничтожала предметы церковного обихода.
Анализируя факты политической жизни революционных лет, порой поражаешься тому, как далекие от политики в своих повседневных заботах люди в различных странах в разные исторические эпохи приходили в состояние исступленного энтузиазма, совершая абсолютно бессмысленные с точки зрения обыденного сознания действия. Воистину справедливо, что в революционную эпоху люди начинают видеть привычные им вещи под совершенно новым углом зрения и поэтому начинают воспринимать их совершенно иным образом, чем раньше.
Следует обратить внимание и на то, что не в эпоху наивысшего накала революционного сюрреализма свершается основная «работа» революции как глубокого качественного изменения системы.
Итог революции проявляется как результат действия сложного механизма политических взаимодействий различных сил в течение определенного времени. И этот итог всегда противоположен попыткам свести дело к реализации только утопических кабинетных представлений о политическом устройстве общества.

2.1. Этапы революции
Любая революция представляет собой процесс, протяженный во времени, имеющий свое начало, точку наивысшего развития своих внутренних сил, период упадка и, наконец, завершение.
Исходя из этого, принципиально важно определить хронологические рамки полного завершения революционного процесса. Так, Великая французская революция завершила свой полный цикл в 1804 году с восстановлением монархии и коронацией Наполеона. Великая российская революция ХХ столетия его, по-видимому, еще не прошла5.
Вопрос о временных рамках революции имеет исключительно важное значение для понимания ее природы, характера и степени влияния на мировые процессы. Констатация завершенности революции формирует предел ее времени, ограниченность и органичность эпохи, связанной с ней. Так, эпоха Великой французской революции завершилась примерно к концу семидесятых годов ХIХ века. У французского публициста Анри Вюрмсера есть точный образ, определяющий точку этого завершения для Франции: окончание противостояния сторонников и противников республики, признание ее на практическом, бытовом уровне даже теми, кто внутренне ее все-таки не принял6.
Сравнительно короткий исторический период между завершением эпохи французской революции и началом новой мировой революции в 1917 году стал временем освоения человечеством суммы глобальных инновационных ценностей утверждавшегося индустриализма. Одновременно вызревали и находили свое отражение в альтернативной духовности революционного миропонимания новые конфликты и противоречия. Важнейшими из них стали неравномерности развития мировой цивилизации и глубокая внутренняя конфликтность в среде лидирующих в ней обществ. Суть первой части противоречия состояла в том, что численность людей, реально обладавших цивилизационными благами, рожденными XIX веком, была ничтожна по сравнению с остальным человечеством. Вторая его часть затрагивала взаимоотношения между самими лидирующими обществами.
Начавшаяся в 1914 году «генеральная драка» между ними спровоцировала, вскрыла главный революционный конфликт эпохи: старое противоречие между бедными обреченными на существование вне цивилизационных инноваций и теми, кто реально сумел к ним приобщиться.
Данный конфликт оказался чрезвычайно глубоким и многоуровневым, и, что особенно важно, лишенным традиционных параметров выхода из него за счет репрессий против неимущих. Еще совсем недавно можно было практически в любой из стран силой полицейского или военного террора загнать бедняков в их лачуги и принудить к повиновению, всерьез рассуждая о том, что есть некая высокая предопределенность в успехе и процветании одних и нищете других.
Победа большевиков в России показала, что времена изменились, что ненависть низших классов к носителям богатства и успеха приобретает характер глобального противостояния. Революция, начавшаяся в России, реально приобрела мировой характер и утвердила новый принцип отсчета революционного времени. Она просто принципиально утратила возможность своей пространственно-временной локализации. Иными словами, революция в масштабах человечества перешла из острой фазы развития в хроническую, которая продолжается и по сей день.
Признаками подобных изменений являются, во-первых, возраставшие сверхдержавные, имперские тенденции СССР, стремившемся реализовать тотальность революционных методов применительно к решению социальных и политических проблем во всех без исключения странах. И, во-вторых, всеобщее освоение их в качестве универсальных способов взаимоотношений между людьми.
Наиболее ярким примером, подтверждающим это, является, на мой взгляд, характерный именно для революционной эпохи рост насилия и агрессивности во всех без исключения обществах. Это делает их по напряженности конфликтов, внутренней опасности для нормальной, обывательской жизнедеятельности людей сопоставимыми с периодами высочайшего социального напряжения, характерного для наивысшей социальной конфронтационности революций прошлых веков.
Иными словами, если с 1792 по 1795 год революционная толпа, периодически врывавшаяся на улицы Парижа была мощным фактором его революционной жизни, то в современных европейских столицах, где нет (как принято считать) никакой революции, протестная толпа не менее, если не более значима, чем в далекие революционные годы.
Неприятие подобных параллелей массовым сознанием, с одной стороны, сознательно организовано политической властью и средствами массовой информации. С другой – является следствием многолетней привычки существования в условиях высокой социальной напряженности и потенциальной опасности. Люди просто привыкли к постоянной угрозе бунтов и беспорядков, включили их в естественный фон обывательского восприятия действительности.
В настоящее время происходит быстрый рост преступности, беззакония и культа насилия в гражданском политическом поведении. Тенденцию эту отмечают с начала пятидесятых годов, но за последнее десятилетие всплеск насилия принял характер настоящей эпидемии7. Это явление особенно характерно для маргинальных слоев крупных городов Европы и Америки где стихийная насильственная революционность уличной толпы наполнена идеологией расовой ненависти.
Примером может служить манифест «Национального движения чернокожих за экономическое развитие Америки» Джеймса Формана. В нем записано: «Нам должны выплачивать репарации как тем, кого эксплуатировали и унижали, с кем обращались жестоко, кого убивали и преследовали… Из законов революции следует, что ее должны совершать те, кого угнетают больше всего, чьей единственной целью является захват власти, полный контроль … над всем существующим в США. Прошло время, когда нами командовали белые мальчишки. Для того чтобы совершить этот переворот и сбросить иго колониализма, следует использовать любые средства, в том числе насилие и силу оружия»8. И если бы дело было только в революционной фразе юных маргиналов! В международной политике утвердившегося однополярного мира господствует настоящий революционный диктат. На наших глазах складывается феномен эдакого «международного политического комитета по утверждению мировой демократии», который претендует в этом деле прямо - таки на «деминтерновские» (коминтерновские! – Г.З.) полномочия.
Пресловутая политика «двойных стандартов» на деле есть аналог сталинского окрика и диктата по отношению к «равноправным союзникам», так как именно в США реально решают, кого считать носителем демократических ценностей, поощрять и ставить в пример, а кого карать. И это закономерно, ибо именно США являются в современном мире наиболее мощным носителем своей революционной традиции, восходящей к идеям отцов основателей страны.
Миссианнский американизм возник на основе глубокого убеждения в том, что Америка – это эксперимент, предпринятый вопреки истории, чреватый риском, проблематичный по результатам. Однако успехи в освоении Нового света и в создании невиданных ранее форм сообщества придали новый статус теории Америки. Появилась концепция «избранной нации» (кстати, изначально в замысле далекая от этнического национализма, который позднее был привнесен обыденным сознанием – Г.З.) или «нации – искупительницы», которой Всевышний доверил задачу нести свет погрязшему в грехах миру. Известная писательница, дочь священника и жена священника Гарриет Бичер-Стоу писала: «Божья благодать в отношении Новой Англии – это предвещение славного будущего Соединенных Штатов, призванных нести свет свободы и религии по всей земле». Позднее то, что чаще всего идентифицируется в качестве американского патриотизма, а на самом деле есть самая настоящая революционная альтернатива, предлагаемая человечеству, стало частью внешнеполитического позиционирования США. Так президент Вудро Вильсон утверждал: « Америка – единственная идеалистическая нация в мире, сердце этого народа чистое. Сердце этого народа верное. Это великая идеалистическая сила в истории. Я верю, что она содержит в себе духовную энергию, которую ни одна другая нация не в состоянии направить на освобождение человечества. Америка обладает неограниченной привилегией исполнить предначертанную судьбу и спасти мир»9.
Это собственническая, пуританская по происхождению либеральная революционность, вооруженная тоталитаризованными принципами естественных прав, свобод и стремления к счастью.
Образно говоря, это американский аналог революционности Дантона и Директории. Ей противостоит достаточно дезорганизованная, деморализованная после падения СССР (аналог глобального термидора) революционность низов, мирового плебейства, которое еще тешит себя иллюзиями равных с сильными мира сего возможностей.
Объективным лидером этого течения мировой перспективы является Россия, которая сохраняет естественную внутреннюю «советскость». Ее и притесняют всячески потому, что с противоположной мировой баррикады хорошо просматривается историческая перспектива, которую еще не видно нам.
Современный мир продолжает развивать и углублять начавшуюся более 90 лет назад мировую (перманентную!) революцию. Лишь самым поверхностным умам показалось, что в 1991 году с ней навсегда было покончено и начались однозначные реставрационные процессы. Сама логика выживания России как государства привела к восстановлению заметных сейчас уже невооруженным глазом параметров революционного устройства и методов революционной организации внутренних и внешних действий.
Возвращаясь к анализу наиболее общих закономерностей развития революции как таковой, хочу попутно отметить, что, на мой взгляд, принципиально неверно отождествлять ее с какой-то одной временной или событийной точкой её истории. Поэтому в дальнейшем, говоря о революционных событиях в России, я буду иметь в виду революцию, начавшуюся в феврале 1917 года и еще не завершившую полного цикла до настоящего времени, а говоря о Великой французской революции, буду определять её рамки периодом 1789 – 1804 годов.
Говоря о выделении различных этапов революционного кризиса, вне зависимости от его масштабов и реального места и времени проявления, необходимо выделить прежде всего его большие периоды:
1) восходящее развитие – от начальной точки до точки наибольшего подъема радикальности преобразований;
2) нисходящее развитие – от точки наивысшего подъема радикальности преобразований до итоговой точки, в которой определяется конечный результат революции.
В свою очередь, восходящее и нисходящее колебание имеет ряд этапов, характеризующихся преобладанием тех или иных форм политического противостояния, популярностью определенного круга идей действий, лозунгов. Хочу подчеркнуть, что предлагаемая периодизация отнюдь не Прокрустово ложе, куда обязательно должна уместиться любая революция, а своего рода определитель, индикатор, отражающий наиболее существенные и общие тенденции революции, прежде всего как политико-социального процесса.

2.2. Восходящее развитие революции

Кризис верхов
Существует традиционный стереотип, согласно которому начало революции обычно ассоциируется со взрывом недовольства масс, с митингами, демонстрациями, восстаниями. На самом же деле общество входит в нее достаточно буднично и незаметно, зачастую не осознавая, что революция уже началась. Обыватель привык к утвердившемуся веками порядку, но привык и к демонстративно насмешливому отношению к нему. Хорошим тоном стало обличать недееспособность и тупость элиты, ее подлинные и мнимые пороки. Однако городовой на своем посту, лавки и трактиры открыты, жизнь устойчива и привычна.
Кризис верхов или революционная ситуация формируется, как это ни парадоксально, прежде всего, элитарными слоями общества. Объясняется это тем, что наступление кризиса политической системы быстрее всего осознается именно в этих структурах, именно они первыми ощущают растущую растерянность перед волной инноваций, которую становится все труднее и труднее вписывать в привычные рамки социального и политического опыта. Многие понимают, что нужны какие-то новые, нестандартные проекты и огромная самостоятельная воля лидера, готового взвалить на себя ответственность за их решение. Однако лидеров таких в предреволюционные годы в рамках существующей системы, как правило, не бывает. Возникает вопрос, почему? Ответить на него можно, хотя и непросто. Думаю, существуют две важнейшие причины:
1. Своеобразное «бегство из политики» действительно неординарных людей в предреволюционные годы.
2. Стремление скрытых заговорщицких сил уничтожать именно наиболее одаренных сторонников существующей системы, чтобы облегчить себе насильственное свержение последней.
Примером того может служить и убийство Александра II, и Петра Аркадьевича Столыпина и, очень может быть, Джона Кеннеди10.
Политическим действием элитарных структур, непосредственно начинающих развитие революционного процесса, являются целенаправленные попытки части элиты, а именно субэлитарных слоев, спасти основы существующего политического строя проведением комплекса реформ, призванных усовершенствовать систему. Практически это ведет к расколу элиты и формированию на базе реформистских, обновленческих идей новой сферы влияния. Этот раскол элиты, обусловленный попытками реформировать общество и устранить от власти консервативную ее часть, и становится первым практическим шагом в направлении расширения революционного кризиса.
На этом этапе разворачивается процесс полной дискредитации прежней власти и ее государственных институтов. Проявляется это в том, что, стремясь упрочить свое положение, доказать неизбежность реформ, новая элита начинает активно отстранять и порочить старую, используя для этого все имеющиеся возможности. В этот процесс активно вовлекается пресса, публицистика, литература, а также прямая обработка общественного мнения через устное распространение разного рода разоблачений, нередко связанных с личной, интимной стороной жизни носителей высшей власти.
Как правило, лидеры новой элиты – люди образованные, популярные, не связанные участием в официальных политических структурах, предлагают разумные и понятные идеи преобразования путем реформ, формируя иллюзию быстроты обновления и достижения практических результатов, ожидаемых народом.
В возникшей атмосфере и происходит непосредственный акт передачи государственной власти новой элите. Это осуществляется в самых разнообразных формах, которые можно, тем не менее, свести к двум основным типам:
1. Насильственному, когда стихийно начавшееся восстание или умело организованный заговор легко сметает потерявшую всякую опору власть.
2. Мирному, когда под давлением оппозиции власть идёт на компромисс, допуская формирование новых правительств и центров власти, рассчитывая контролировать их деятельность.
Во втором случае этот контроль практически сразу становится невозможным, а власть оказывается вынужденной отступить, соглашаясь на глубокие, структурные преобразования. С переходом власти к новой элите заканчивается первый этап восходящего колебания революции: период кризиса верхов, который как бы связывает революционное и предреволюционное общества.

Наложение кризисов
Этап наложения кризисов развивается уже в рамках начавшегося процесса качественных преобразований в политической системе.
Вопреки практическим ожиданиям и новой элиты, и основной массы народа, кризисные явления в обществе не только не устраняются, но и усиливаются. Связано это с тем, что попытки реформировать политическую систему, создать новые, более эффективные структуры управления неизбежно сталкиваются с сохраняемыми элементами старой системы. Возникают параллельные властные структуры. Старые органы власти пытаются саботировать деятельность новых и тем самым продлить своё существование. Новые же постоянно перестраиваются и изменяются в поисках оптимальных форм.
Это и есть по своей сути наложение кризисов: с одной стороны, разложение прежних властных отношений, идей и учреждений, с другой стороны – становление иных, альтернативных. В этих условиях начинается процесс резкого сужения сферы элитарного политического влияния. Происходит это, прежде всего, по двум основным причинам.
Во-первых, реформистская элита плохо представляет всю глубину стоящих перед обществом проблем и поэтому нацелена на достаточно поверхностные варианты обновления. Если бы ее представители даже приблизительно представляли масштаб и разрушительную силу той энергии, которую они своими действиями освободили, то они бы никогда не пошли на реформы. Вследствие этого, видя свою неспособность реально влиять на разворачивающиеся политические события, по мере углубления кризисов, усложнения ситуации, новая элита становится все более и более консервативной.
Во-вторых, в борьбе против старой элиты реформисты, так или иначе, обращаются к массам. Нередко они даже сами инициируют недовольство, используя его в качестве средства давления. Тем самым разворачивается процесс политизации широких слоев народа, самых различных социальных групп и формируются особые, свойственные только для революционной эпохи характеристики социального структурирования общества по сферам политического притяжения.
Суть его состоит в том, что в условиях крайней политизации социальной жизни и разрушения всех прежних системных связей и взаимодействий зачастую единственным значимым и устойчивым социальным признаком остается самоидентификация с каким-либо из многочисленных политических течений человек как бы «тянется», «притягивается» к нему, попадая под покровительство организации обладающей силовыми, административными и финансовыми возможностями. В процессе переживания человеком революции удачное попадание в сферу подобного «притяжения» может позволить не только выжить, но и обеспечить достаточно прочный социальный статус.
В этих условиях получает новый импульс процесс дискредитации власти, который затрагивает уже новую, реформистскую элиту.
Происходит глубокая переоценка политических ценностей. Рационализм и здравый расчет многих реформаторов воспринимается как боязнь решительных действий, как стремление сдержать революцию и даже повернуть её вспять. Все более усиливается иррациональное начало в политических идеях и конкретных рекомендациях. Складываются условия, при которых новая, еще недавно бурно приветствуемая власть и её практическая деятельность выступают в виде, еще более абсурдном, непонятном, отталкивающем, чем отвергнутая политическая система. В то же время о реставрации последней не может идти и речи, она политически мертва. Именно на этом этапе формируется и получает широкое хождение как в среде политиков-профессионалов, так и в массах понятие «контрреволюция».
С ним принято связывать «регрессивный общественный процесс, выступающий как прямая противоположность революции; реакцию свергнутого (свергаемого) класса на социальную революцию и… направленность на реставрацию или сохранение отжившего общественного и государственного строя»11. Обращаю внимание на неоднозначность и условность данного понятия. Оно применяется на практике как минимум в двух значениях. Как реальная «противореволюция» контрреволюция проявляется либо в самом начале процесса и связана с попытками в принципе не допустить его возникновения и развития, либо как деятельность власти по ликвидации революционных сил, пытающихся организоваться и действовать параллельно правящему режиму в ходе дестабилизирующей революции.
С развитием же системообразующей революции появляются и начинают звучать все громче и громче обвинения в контрреволюционной деятельности, направляемые против недавних союзников по борьбе либо не готовых принять нарастающий радикализм социальных изменений, либо имеющих свой оригинальный взгляд на перспективы развития революционного процесса. К первым, например, можно отнести разнообразные силы русской революции 1917 года, которые готовы были развивать ее лишь до момента формирования устойчивого и дееспособного государственного устройства западноевропейского образца. Ко вторым – анархистов и разного рода «левых», в той или иной степени отрицавших необходимость сохранения устойчивости в условиях революции централизованного государства или вообще ставивших под сомнение целесообразность его существования.
Однако наибольшее распространение понятие «контрреволюция» получило в массовой революционной лексике, отражавшей прежде всего нараставшее разложение изначального относительного единства революционеров. С вбрасывания его в качестве обвинения колеблющимся и сомневающимся в язык массовой революционной публицистики и начинается процесс неуклонного движения в сторону нарастания радикальности политических и социально-экономических преобразований.
Общество, люди стремятся как бы «убежать в радикализм», надеясь, что, чем решительнее будут сломаны привычные стереотипы общественной жизни, тем быстрее удается привести ее к простым, ясным, отвечающим насущным потребностям людей формам.
В этих условиях резко активизируются маргинальные слои общества, нарастает социальная диссоциация, а затем и атомизация социальной среды. На смену устойчивым связям и притяжениям приходят случайные, временные. Важнейшие общественные функции присваивает себе уличная толпа. Две тенденции становятся преобладающими: глубокая десакрализация власти, сведение ее к ситуационному акту насилия, здесь и сейчас выполняющему частную социально-политическую функцию и нарастание чувства экзистенциальной опасности, в которой революция перевоплощается в гражданскую войну, где бесконечно перемешиваются, сталкиваются и расходятся ставшие основой революционной социальной структуры сферы политического притяжения.

2.3. Гражданская война как основа
и составляющая революции
Сущность понятия «гражданская война» составляют социальные, политические, идеологические, межнациональные, межличностные противоречия, во всей своей сложности и многообразии доведенные до взаимоуничтожающей степени напряжения отношений противостоящих сторон.
Анализируя бесчисленные варианты ее практических проявлений, необходимо выделить в качестве ведущего принципа разграничения ее конкретно-исторических типов своего рода «комбатантский» подход. Он достаточно условен и логически вытекает из того, что смысловые рамки таких близких и взаимосвязанных явлений, как революция и гражданская война, давно требуют своего уточнения.
Суть вопроса состоит в том, что начало гражданской войны обычно связывают с возникновением оформленного военного конфликта, в котором участвуют достаточно многочисленные армии, имеющие свои организационные принципы и способы комплектования, символику и устав. Осмелюсь, однако, предположить, что вооруженное противоборство, зашедшее столь далеко, фактически выходит за рамки собственно гражданской войны, то есть конфликта, в котором мы фиксируем силовое вооруженное противостояние именно граждан одной страны, одного государства.
С этой позиции, например, восстание Джона Брауна, военные операции под руководством генерала Корнилова в 1917 году (корниловский мятеж) или партизанские действия «шуанов» в Бретани и Вандеи будут представлять собой «чистый» или некомбатантский вариант гражданской войны. А все битвы на фронтах, разделявших армии Конфедерации южных штатов и федералов, как и Белой и Красной армий в России 1918 – 1922 годов необходимо рассматривать как войну между государствами, сложившимися на основе социального и политико-идеологического распада Российской империи. Именно в соответствии с превращением войны граждан между собой в противостояние протогосударств, возникших на базе политико-идеологического притяжения различных течений в революции, и появляется логическое и юридическое основание распространять на их вооруженные формирования понятие «комбатанты» и соответствующие ему правовые регламентации Гаагских конвенций 1899 и 1907 годов и Женевской конвенции 1949 года.
Подобное смысловое уточнение носит принципиальный характер, так как показывает различное качество развития революционного конфликта. «Чистая» гражданская война, и соответствующий ей некомбатанский вариант противостояния ведет к неизбежным длительным и мучительным репрессиям, так как противник рассредоточен внутри революционного сообщества и лишь периодически самовыявляется в открытых действиях.
Противостояние различных революционных течений распыляется до личностного уровня включительно. Здесь принципиально отсутствует возможность перемирия, так как не определены геополитически, территориально субъекты различных политических интерпретаций революции. Именно наличие подобной ситуации: скрытого, выявляющегося лишь на личностном уровне взаимного неприятия революционных концепций и революционной практики и есть основа массовых репрессий.
Судите сами: внешне находящимся у власти революционным силам как-будто все подчиняются и их принимают. Однако основания этого приятия различны, оппозиционность по бесчисленному количеству принципиальных вопросов государственного, экономического, правового строительства распространена очень широко и отстаивает под видом права свободной дискуссии фактическое право на свободу фракционной деятельности. Последнее в специфических условиях революционного общества с необыкновенной легкостью формирует очаг некомбатантского силового конфликта.
Выделение же государственно оформленных комбатантов в гражданской войне оставляет шанс на сохранение и развитие в политико-государственной форме различных вариантов построения революционной системы. Они получают возможность сосуществовать в том или ином виде и впоследствии осуществить исторический выбор в пользу наиболее перспективной модели. Подобное развитие имело место в Китае (Тайвань), Корее и Вьетнаме.
Смысловое разграничение революции и гражданской войны видят чаще всего в том, что революция рождает всплеск стихийного насилия, тогда как гражданская война как бы оформляет противоборство в организованное упорное и достаточно длительное вооруженное противостояние. С подобных позиций обычно рассуждают те исследователи, которые допускают в принципе возможность отдельного существования рассматриваемых явлений.
Считаю подобное понимание достаточно искусственным. Оно явно следует из внутреннего убеждения в том, что решительное социальное обновление может осуществляться в условиях хотя бы относительного согласия всех революционных сил, что обеспечит «мирную» революцию. К сожалению, это скорее всего миф, порожденный умозрительной рассудочностью европейского утопизма. Ведь фактически только в текстах различных социальных проектов обсуждался и обсуждается некий феномен выбора вооружено-повстанческого или мирного перехода к некоей желаемой альтернативности.
Любые попытки практического формирования иных общественных отношений в различных социальных контекстах непременно порождали, порождают или обязательно в том или ином качестве породят прямые силовые столкновения между группами интересов, а следовательно, и между людьми. Любопытно отметить, между прочим, и то, что даже утопические проекты, отрицавшие насильственные действия, для своей реализации, выбиравшие исключительно мирную альтернативность, не были свободны от резкого до открытой враждебности противопоставления социальных интересов.
Так, в произведениях Шарля Фурье присутствует яростный пафос обличения «торговой плутни» бесчестных спекулянтов, наживающихся на человеческих страданиях, а также прямое противопоставление «нового нравственного и социэтарного мира» отрицаемому им в своей основе «строю цивилизации», который он искренне считал ошибкой человечества.
Революции и гражданские войны возникают как сложные системы, имеющие общие основы и функциональные проявления. Важнейшим условием их зарождения является наличие и достаточная распространенность в массовом сознании идей общественной альтернативности. В качестве которой может выступать вера, мифология, социальные и идеологические концепции.
На их основе формируются символы целедостижения иного общественного устройства и лозунги, непосредственно указывающие на врага. Средством адаптации к усиливающейся враждебности среды становится формирование альтернативных социальных и политических субъектов «друзей» и «врагов» народа: санкюлотов, аристократов, буржуев, пролетариев и т.п.
Существуя в реальном предреволюционном мире, в более или менее скрытой форме социальная альтернатива, во всех ее проявлениях, активно разобщает одних и соединяет, интегрирует других, вербуя мобильную массу революционеров, которая одновременно становится и армией гражданской войны.
А в тот момент, там и тогда, где и когда потенциал иного видения социальной и политической практики превосходит возможности солидарного мироустройства, самый ничтожный повод рождает революционный взрыв, который одновременно и автоматически становится начальным столкновением гражданской войны.
Отметим любопытную деталь: если в оценках историков первичной является революция – принято подчеркивать стихийность ее начала; если гражданская война – то отмечают и подробно описывают расстановку сил накануне первых боев.
Подчеркнуть же следует то, что и «кровь на февральском снегу» и, например, бомбардировка форта Самтер означали одновременно и начало революции – гражданской войны 1917 – 1922 годов в России и начало гражданской войны-революции 1861 – 1865 годов в США. От перестановки мест понятийных слагаемых в данном случае не меняется ровным счетом ничего. Революция и гражданская война всегда имеют общую логику развития и похожие в своей основе способы удержания реализуемого образца социально-политического и экономического устройства.
Это можно подтвердить сравнением наиболее общих свойств, этапов, фаз множества гражданских войн и революций, произошедших в мире, по крайней мере, за последние триста лет.
Разумеется, речь идет не о совпадении исторических условий и общественно-политических задач. Сопоставим дух революции и гражданской войны, внутренняя логика противостояния и соперничества за господство. Много общего можно обнаружить в фундаментальных причинах этих явлений. К таковым, прежде всего, относится наличие массовой решимости народов прибегнуть для коренного улучшения положения в стране к вооруженным действиям.
Определенным доказательством данного утверждения может служить стремительная военизация противостоящих сил в революции и неизбежная революционизация столкновений в гражданской войне. Революция – гражданская война всегда первоначально порождает разрушительно-боевые, а не созидательные общности. Не фаланстеры и коммуны, а боевые отряды становятся ее первичным элементом. Показательно и то, что сам облик революционного человека, манера его социального поведения буквально с первых мгновений настраивается на воинственный, подчеркнуто милитаристский лад.
Что касается общности задач, решаемых в ходе военно-рево-люционных противоборств, то широко используемая их типологизация по социальному признаку требует серьезных уточнений.
Ведь логически соразмерным может отчасти служить лишь определение революции – гражданской войны в качестве буржуазной. Все другие применяющиеся в настоящее время (например, социалистическая, буржуазно-демократическая, национально-освободительная, антитоталитарная) фактически абсолютно не соответствуют стоящим за ними явлениям. Хочу отметить здесь еще раз давно назревшую необходимость перейти к классификации революций, основанной на реально достигаемых результатах. Насколько реальнее и точнее сможем мы видеть наличие революции в обществе, если начнем реально пользоваться предлагаемым методом их систематизации!
Так, если социальный взрыв сразу переводит в практическую плоскость задачи не только разрушительные, но и альтернативно-созидательные – следует оценивать его как системосозидающий.
Если вся энергия уходит на преобразование лишь политических форм господства, то мы имеем дело с системоуточняющими событиями.
А если потенциала массовых насильственных действий хватает лишь на упорное демонстративно – бунтарское неповиновение и сопротивление репрессиям – на лицо дестабилизирующая форма конфликта.
Практическое воплощение в войнах за революцию их типология находит в борьбе за лидерство, где раскрывается сложнейшая пульсирующая аритмичность взаимоотношений вызовов и ответов народного противостояния. Именно в борьбе за лидерство сосредоточены основные пространственные, временные, аксиологические и гносеологические его характеристики.
Особенностью лидерства в революции и гражданской войне становится его тотально-организующая роль в военно-революционном противостоянии. Ломая царство привычной социальной необходимости, революция – гражданская война практически формирует ощущение экзистенциальной свободы, реального анархического идеала. В качестве противовеса подобной тенденции выступает лидерство. Любой исторический слом, любое противостояние рождало его в свойствах и проявлениях наиболее соответствовавших исторической реальности.
Появление христианства принесло лидерство веры, опиравшееся на альтернативную систему ценностей и методологию постижения истины.
Развивавшаяся в последствии гражданская субъективность все более и более решительно выдвигала человека, обладавшего личной харизмой. Единственный Штирнера и Сверхчеловек Ницше завершили этот процесс, создав перспективный идеал вождя, оказавшийся широко востребованным в последующем.
В революционных конфликтах и войнах ХХ века именно вождь занимает ведущее место. Именно он замыкает на себя лично, на свой характер, темперамент, интеллект непосредственный ход вооруженных противостояний переломных периодов. Определяет пространственные, временные, умственные и нравственные их параметры.
Так, в российской революции 1917 года Ленин, Троцкий и другие увидели воплощение мировой революции и глобальной гражданской войны против капитализма. Громадные пространства страны, разнообразие социальных, политических и экономических условий, сочетание общеимперских, военно-революционных процессов с локальными сделали Россию как бы моделью общемирового процесса.
Октябрьский переворот 1917 года стал началом мировой революции и гражданской войны, которая до настоящего времени, то разгораясь, то затухая, продолжает определять параметры общецивилизационного развития. Большевизм сумел реально и практически удержать власть только за счет того, что перестроил глобальную логику социального бытия и миропонимания в соответствии с нормами революции – гражданской войны. Сделав это, он фактически совершил мировую дестабилизирующую революцию, расколол мир в глубочайшем ценностном, умственном и нравственном противостоянии, породившем Вторую мировую войну как глобальную гражданскую, в которой столкнулись в борьбе за мировое господство три ведущие социально-политические системы ХХ века: коммунизм, национал-социализм и либерализм.
Сложный и противоречивый процесс их прямого противоборства 30 – 40-х годов XX века решительно отверг и уничтожил лишь открыто античеловеческие социально-идеологические альтернативы. Он не исчерпал потенциала революции – гражданской войны, которая переместилась в сферу ожесточенного социокультурного противостояния. Оно оказалось столь глубоким и длительным потому, что воспринималось как попытка овладения историческим процессом в реальных интересах масс.
Людям казалось, что только тотализация общественного блага может реально создать «очеловеченный» социальный строй, подлинный социализм и т.п. Широко распространилась иллюзия, что стоит только донести до каждого человека перспективу светлого будущего, как оно немедленно проникнет в душу любого и станет реальной мотивацией его поступков.
В «холодной войне» фактически реализовалось массовое гражданское противоборство носителей двух типов общественной тотализации – либерального (ценности «свободного мира») и коммунистического (социальные завоевания граждан социалистических стран).
Основным средством, при помощи которого предполагалось донесение светлой перспективы, стало насилие, война за идею то есть фактически гражданская война. Знаменитый лозунг Мао Цзедуна «Винтовка рождает власть» активно использовался и используется как прямое руководство к действию начиная с противостояния в Корее до современных конфликтов в Афганистане, Ираке, на Балканах или Кавказе.
Отметим, что, как и в России 1917 – 1922 годов современный этап мировой революции – гражданской войны имеет внешние и внутренние уровни противостояния. Глобальные конфронтации делят и переделывают мир. Внутрисистемные – отражают различные попытки их внутреннего улучшения на пути к мировому господству.
Эту задачу решали, например, венгерские события 1956 года, «пражская весна» 1968, упорное противостояние между СССР и Китаем. Кстати именно в подобном контексте следует рассматривать и российско-грузинский конфликт 2008 года.
С противоположной стороны, подобную задачу выполняли стихийные протестные акции 1968 года, альтернативные молодежные движения, левый и правый экстремизм. Интеллектуально-философским отражением подобных процессов стали идеи Жана-Поля Сартра, Альбера Камю, Герберта Маркузе и многих других.
Большая эффективность в вопросе сохранения государственно-политической солидарности западной, евро-американской социально-идеологической модели состояла в том, что она оказалась способной аккумулировать, программировать и реализовывать во властных решениях массовые интересы людей. Там, где коммунизм предлагал как альтернативу традиционализму жертвенность и борьбу, либерализм привносил потребление и наслаждение.
С падением социалистической системы военно-революционное противостояние в мире не завершилось. Новейший этап мировой гражданской войны находится еще в самом начале. Действия ее носят предварительный характер, это всего-навсего «разведка боем», прощупывание противника и определение реального потенциала сторон.
Современная цивилизация продолжает жить в условиях реально присутствующей мировой революции и гражданской войны, стратегия противостояния, в которой изменилась. На карту впервые поставлены не идеологический облик будущего, а сама возможность его осуществления.
Сегодня как никогда важно не только выжить в мировом катаклизме, но осознано пережить его с тем, чтобы из уроков и итогов настоящего и ближайшего будущего вышла наконец единая, практически устраивающая всех людей в своих основах социопланетарная общественная система.

2.4. Этап радикалистской стабилизации
Особенностью данного этапа является прежде всего то, что последовательное его развертывание происходит всегда в условиях утверждения, в ходе более или менее выраженной гражданской войны, господства наиболее радикальных революционных партий или движений.
Означает это, что данная конкретная революция дошла до неких пределов в своем восходящем развитии, что «бегство в радикализм» привело массы на грань реальности общественного обустройства и что на повестке дня стоит практический эксперимент по выявлению пределов возможного в переустройстве конкретной социальной системы.
Другой признанной характеристикой этапа можно считать своеобразное «временное ускорение», убыстрение темпа преобразования социальной жизни. В этом отражается процесс, при котором в единицу социального времени происходит максимальное количество глубоких качественных преобразований в системе социальных, политических, культурных, умственных и нравственных отношений.
Важнейшей задачей радикалистской стабилизации является принципиальное определение реальных параметров допустимой социальной и политической альтернативности и решительное отсечение сил, с одной стороны, отрицающих избранный обществом темп самореорганизации, с другой – принципиально не желающих по идейным соображениям ставить себе пределы достижимого в этом процессе.
Инновационным знаком и символом момента становится развертывание борьбы (в том числе и насильственно-военными методами) против тех, кто готов бежать в радикализм дальше, полностью порывая с реальностью.
Решая эти задачи, утвердившиеся у власти революционеры, должны:
1. Четко определить круг возможных политических союзников (постоянных и временных) и отделить его от оппозиционных сил, которые предстоит уничтожить.
2. «Включить» реальные механизмы радикализации внутренней и внешней политики, с тем чтобы практически переделать в соответствии с принятой ими идеологической доктриной устройство власти и всю общественную систему.
Решение первой задачи происходит в виде своеобразного «расщепления» альтернативного субъекта политики. В ходе этого процесса решаются вопросы:
1. О монополии на власть.
2. Об организационных формах этой монополии.
3. О революционной диктатуре ее социальной и политической природе.
4. О личностном выражении субъекта диктатуры, то есть о диктаторе.
Кроме того, оформляются представления о допустимых границах компромиссов между различными пониманиями стратегии революционного радикализма.
В этот период реализуется либо отстранение от активного влияния на политику, либо прямая ликвидация всех оппозиционных политических сил, причем, стремление новой власти физически уничтожить оппозицию может привести к ее консолидации, вокруг какого-либо центра внутри страны, либо за ее пределами и ответным насильственным действиям. Из этого рождается ужесточение гражданской войны, как противостояния, окончательно оформившихся комбатантов, вовлечение в нее части революционных масс и подключение международных сил, готовых вмешаться ради удовлетворения собственных политико-стратегических интересов.
Внутри самого альтернативного субъекта политики, происходит концентрация, окончательное определение концепции стратегии и тактики преобразований. Очень часто этот процесс связан с репрессиями против бывших близких союзников, пытающихся навязать иные точки зрения.
Постараемся разобраться в сущности основных механизмов радикалистской стабилизации, опираясь на примеры деятельности большевистского государства в России, а также якобинской диктатуры в годы Великой французской революции.
Начнем с России. Расчленение альтернативного субъекта политики, развернувшееся с осени 1917 года, предоставило в конечном итоге всю полноту власти в стране в руки наиболее грамотных и последовательных социально-политических радикалов – большевиков. Это фактически означало, что огромная, численно многократно превышающая имущие и средние слои, неимущая, маргинальная масса сумела сформировать смысловой и практический центр революционного процесса, используя популярный марксизм, с которым многие представители её были знакомы еще с событий 1905 – 1907 годов. Этим был создан великий позитивный прецедент: толпы восставших бедняков впервые в истории бунтов, восстаний и революций не стали жертвами беспорядочной стихии собственного действия. Их удалось организовать на позитивную борьбу за реализацию близкой и понятной социальной альтернативы.
Аналогом понятий «нация» и «патриотизм», которые объединяли массу искренних приверженцев революции во Франции XVIII века, стала пролетарственность революционного процесса.
Санкюлот как символ радикализма, при всей своей образной практической и политической значимости, все-таки был во французской революции явлением маргинальным. Его собрат – русский пролетарий монополизировал революцию, создал наиболее организованную и мобильную массу революционеров и развернул фактически не политический, или патриотический, а подлинно социальный террор, инициатором и организатором которого было не только государство, но и в значительной мере поставленная под его контроль революционная толпа.
Следует отметить, что в понятие «пролетарий» я включаю его наиболее общий первоначальный смысл: неимущий, бедняк, а не фабрично-заводской рабочий. Одновременно следует иметь в виду, что в общепризнанных наименованиях противостоящих классов и групп периода активного революционного противостояния не следует искать социологической точности в формировании понятий. Диггеры, санкюлоты, пролетарии, кулаки, подкулачники и т.п. есть предельно широкие образы, наполненные прежде всего эмоциональным содержанием, отражающим позитивное или негативное отношение к определенному человеческому типу революционной массы.
Такое прочтение уточняет социальный смысл понятия применительно к революционной России, дает возможность определить в качестве основной тенденцию превращения ее в конце 1917 – 1918 году в революцию пролетарскую, плебейскую, то есть революцию бедняков. Тех самых малокультурных, обездоленных людей, право которых на самостоятельное социальное творчество до сих пор вызывает у интеллигентной и образованной публики, мягко говоря, непонимании12.
Осознавая специфику происходившего в России революционного движения, понимая и чувствуя социальные особенности классов, борьбу которых им пришлось возглавить, Ленин и его сподвижники выдвигают, прежде всего, задачи организации потребления и распределения благ, за счет решительной экспроприации богатых. Социальные низы должны были реально, на деле почувствовать « что они могут не только встать вровень с имущими, с вчерашним «барином», но и подняться выше его в социальной иерархии, завладеть безнаказанно его домом, имуществом, средствами производства13. Без подобной легитимации своих действий стихия восставших масс, дополненная стихией разложившейся армии, смела бы любое правительство.
Сложилась ситуация, при которой любая партия, любой претендент на власть должны были заполучить маргинальное большинство на свою сторону любой ценой, уточнить характер его революционной энергии, возглавить и постепенно направить стихийную террористическую силу не на разрушение, а на формирование своих институтов своей государственной власти.
Сложность задачи заключалась еще и в том, что в условиях России мобильная масса революционеров была наполнена крестьянской психологией и глубоко традиционным миропониманием, а также многочисленными региональными и этническими интерпретациями революционного действия.
Отсюда вытекает реальная, практическая задача революционной власти: добиться параллельных социальных действий крестьян, городской бедноты и движений национальных меньшинств, которые реально породили бы их взаимопонимание. Достижение его позволило хотя бы на первых порах избежать противоречий между революцией городской, достаточно политизированной и идеологизированной, революцией деревенской, недалеко ушедшей в своих проявлениях от традиционного крестьянского восстания, и революционно-этническими и сепаратистскими движениями.
Эта сложнейшая задача зачастую требовала незаурядных творческих импровизаций. Так, осенью 1918 года Добровольческая армия вытеснила красных с Кубани и Терека. Остатки их укрылись в горах Кавказа, где Киров и Орджоникидзе развернули незаурядный диспут с исламскими авторитетами чеченцев и ингушей. В результате сравнений учений Маркса и Мухаммеда появилась фетва, признавшая дело большевиков равным джихаду за справедливость14. Примерно такой же незаурядной гибкости потребовало и достижение в нужный для большевиков момент союза с повстанцами Нестора Махно15. Во многом подобная смелость и гибкость, умение искать и находить союзников, необходимых именно в данный момент для решения конкретной задачи обеспечила большевикам стратегический успех и прочность радикалистской стабилизации под их руководством. Следует, однако, отметить, что подобная гибкость в выстраивании тактических союзов требовала и жесткой бескомпромиссности в разрыве их именно тогда, когда вновь обретенные соратники пытались настаивать на своей особой роли в стратегических перспективах государственного строительства.
Политическая тактика решения этих проблем ни в коем случае не может быть сведена к «чистой» импровизации: она ясно прослеживается в задачах, которые ставил В.И. Ленин.
Прежде всего это касается установки на особые отношения с беднейшим крестьянством как социальным слоем, в котором сильны были уравнительные идеи справедливого распределения благ по потребностям нуждающихся – принципы традиционной «моральной экономики». Универсальный (Шариковский! – Г.З.) ее принцип – «отнять и поделить» мог реально и в нужный момент дополнить городскую революцию крестьянской войной.
Ленин сделал вывод о том, что революция не может быть ничем иным, как взрывом массовой борьбы всех и всяческих угнетенных и недовольных и это неизбежно приведет к соединению в один массовый террористический поход огромного большинства населения России.
В этом преобладании массовости над частным и групповым интересом и кроется суть русской революции, ее важнейшей системообразующей функции – «красного террора».
В. Булдаков, из всех современных исследователей наиболее отчетливо понявший это, справедливо отмечал, что последний «не случайно со временем принял масштабы, соответствующие классовой репрессивности государства»16.
Уточняя и обобщая специфику развертывания радикалистской стабилизации в России, начавшейся после прихода к власти большевиков, следует выделить несколько приоритетных направлений по преобразованию общества сформулированных и внесенных ими в общую теорию революции:
1. Замена всей системы государственного управления, поглощение ее массовой инициативой социального строительства, по возможности осуществлявшегося под политическим контролем революционной партии.
2. Создание системы карательных органов с широчайшими полномочиями.
3. Невиданная по темпам и масштабам кампания по ликвидации городской частной собственности во всех ее формах.
4. Поощрение массового кооперативного движения в деревне с опорой на аграрных пролетариев.
5. Продовольственная диктатура.
Вся эта система приоритетных направлений была ориентирована на установление политического господства большевиков, максимальное обострение противоречий в обществе для силового их разрешения.
Происходит своеобразное «вскрытие» всех латентных социальных конфликтов, легализация гражданской войны в форме активного противостояния по военному организованных комбатантов.
«Только после Октябрьского переворота она (Гражданская война – Г.З.) и начала у нас развиваться в широком масштабе», – указывал позднее Л.Д. Троцкий17.
Политическим проявлением этого было сознательное разжигание классовой ненависти в наиболее простом, примитивном ее проявлении – ненависти бедняка, неимущего, люмпена к богатому.
Формулируя основные цели в этой области, В.И. Ленин ставил следующие задачи: « Никакой пощады этим врагам народа, врагам социализма, врагам трудящихся. Война не на жизнь, а на смерть богатым и их прихлебателям, буржуазным интеллигентам, война жуликам, тунеядцам и хулиганам. Те и другие, первые и последние – родные братья, дети капитализма, сынки барского и буржуазного общества, общества, в котором кучка грабила народ и издевалась над народом, общества, в котором нужда и нищета выбрасывали тысячи на путь хулиганства, продажности, жульничества, забвения человеческого образа, общества, в котором неизбежно воспитывалось стремление у трудящихся – уйти хоть обманом от эксплуатации, извернуться, избавиться хоть на минуту от постылой работы, урвать хоть кусок хлеба каким угодно путем, какой угодно ценой, чтобы не голодать, чтобы не чувствовать себя и своих близких недоедающими. Богатые и жулики – это две стороны одной медали, это два главных разряда паразитов, вскормленных капитализмом, это главные враги социализма, этих врагов надо взять под особый надзор всего населения, с ними надо расправляться при малейшем нарушении ими правил и законов социалистического общества беспощадно. Всякая слабость, всякие колебания, всякое сентиментальничание в этом отношении было бы величайшим преступлением перед социализмом»18.
На этой основе была сформирована и практически осуществлена государственная система, которая по признанию самих ее авторов ориентирована была прежде всего на удержание власти большевиками и на удовлетворение самых насущных потребностей социальных слоев, обеспечивавших их политическое и силовое господство.
«Свою работу у власти наша партия, – писал Л.Д. Троцкий, – вела почти все время под давлением потребностей гражданской войны, и историю хозяйственного строительства Советской России за пять лет ее существования нельзя понять, если подходить к ней только с точки зрения экономической целесообразности. К ней нужно подходить с мерилом военно-политической необходимости»19.
В период «военного коммунизма» были заложены многие фундаментальные черты и особенности реального советского социализма, присутствовавшие вплоть до 1991 года, ставшего началом выхода Российской революции из чрезвычайного длительного периода радикалистской стабилизации.
Кратковременный эпизод НЭПа, о котором было в свое время много споров и гаданий, что было бы, если бы он действительно осуществился всерьез и надолго, – был и остается лишь эпизодом, кратковременным отказом по политическим мотивам от некоторых позиций революционного радикализма. НЭП достаточно быстро выполнил функцию своеобразного поиска модели развития равноудаленной от точек рискованной нестабильности.
Эти риски содержали в равной мере и продолжение политики чрезвычайного военизирования системы и возможность утраты большевиками монополии на власть в случае продолжения более глубокого внедрения рыночной стихии как естественного результата продолжения и укрепления новой экономической политики.
Именно поэтому склонен считать ошибочным мнение об оценке периода 20-х годов как о некой неудачной попытке «самотермидоризации» власти большевиков, отражавшей якобы присутствовавшую где-то в недрах общества силу реальной альтернативы режиму20.
Очень скоро созданная в 1918 – 1920 годах система была в основных своих параметрах восстановлена, приведена в соответствие с новыми задачами и усилена за счет укрепления госаппарата и системы государственно-организованных репрессий. Поступавшая от них даровая рабочая сила заменила наивные расчеты на энтузиазм и попытки реализовать в духе Роберта Оуэна идею о трудовых армиях.
В основу постнэповского этапа радикалистской стабилизации была положена идея И.В. Сталина: «…нам нужен не всякий рост производительности труда... а именно такой рост, который обеспечивает систематический перевес социалистического сектора народного хозяйства над сектором капиталистическим»21. Утвердившаяся в начале 30-х годов социально-экономическая и политическая парадигма советской государственности обеспечила длительный период радикалистской стабилизации, который характеризовался множеством особенностей революционного развития страны.
В России большевики реально оказались единственной устойчивой и серьезной политической силой, готовой дать реконструированному на основе сложной системы во многом случайных образцов обществу некую перспективу собственного самостоятельного и суверенного существования. В отличие от большинства своих соратников Сталин еще с дореволюционных пор гораздо больше внимания уделял внутрироссийским проблемам революционной теории и практики. Это прослеживается буквально с его первых статей, объединенных в последствии под заглавием «Анархизм или социализм?». Уже здесь виден некий государственно-имперский привкус сталинских представлений о социалистическом будущем22. А в одном из своих выступлений на VI съезде РСДРП(б) он прямо говорит: «Не исключена возможность, что именно Россия явится страной, пролагающей путь к социализму»23. Аргументируя далее свой тезис, Сталин утверждает, что именно в России стала реальностью самая широкая база революции и завершает прямо-таки пророческой фразой о том, что «Надо откинуть отжившее представление о том, что только Европа может указать нам путь. Существует марксизм догматический и марксизм творческий. Я стою на почве последнего»24. Очень даже понятно и очевидно, с какой страной и с какой реальной революцией связывал еще в 1917 году будущее марксизма И.В. Сталин.
Выбор в дальнейшем именно сталинской модели инновационного развития СССР, на мой взгляд, определяется еще и тем, что она гарантировала привычный для русского миропонимания суверенитет страны. Пусть даже на основе более чем скромного жизненного стандарта и относительной изоляции. Все альтернативные проекты явно или неявно суверенитет этот ущемляли либо в пользу мировой революции, либо в рамках старого интеллигентского западничества, ориентируясь на далеко не бескорыстную помощь и поддержку более развитых стран.
Реальностью подобный выбор стал еще и потому, что в стране идеалистичность и идеократичность власти оказалась абсолютной. Просто физически отсутствовали в ее структурах и аппарате те, кто так или иначе корыстно был заинтересован в ней как раскрывающей новые горизонты личного богатства и влияния.
В этой связи смешно и нелепо выглядят попытки отыскать в деятельности большевистских вождей некую скрытую внутреннюю корысть. Это абсурдно хотя бы потому, что для таких незаурядных людей, как Ленин, Сталин и даже Троцкий лояльность к дореволюционной власти или интеграция в структуры европейского мира открывала в этом плане гораздо большие перспективы.
Что же касается их стремления к личному комфорту, то давно известен факт соответствия его самому скромному уровню притязаний в рамках европейских или американских стандартов.
Существует общепризнанное суждение, согласно которому в основе любой власти лежит страх, убеждение и личный интерес. Своеобразие власти, сформировавшейся в большевистской России, состояло в том, что личный интерес как социально значимый фактор материальной корысти в ней просто отсутствовал.
Это значит, что ни при военном коммунизме, ни при НЭПе, ни в последующие советские годы, вплоть до падения СССР, он объективно не выходил за рамки частного и сугубо бытового мелкого шкурничества.
Если так, то в распоряжении власти оставались лишь два способа реального управления социальной консолидацией – насилие и убеждение, которые в последствии советская власть реализовала в достаточно эффективной системе насилия убеждением и убеждения насилием (приобщение)25.
Социальное и политическое насилие обладает свойством постепенного обретения легитимности, то есть оправданности в глазах потомков, а иногда даже и современников. Ни один социальный сдвиг в человеческом обществе, ни одно достижение, прославленное и канонизированное потомками, не обошлось без открытого и грубого применения силы в момент своего изначального совершения. Всегда оказывались оправданными, в той или иной форме, самые дикие примеры открытого зверства как общественных низов (возмущение доведенного до отчаяния народа), так и верхов (наказание взбунтовавшейся черни за оскверненную и поруганную честь). В основе этого, во-первых, изначальное и естественное господство злого принципа над человеком, а во-вторых, наличие доступных пониманию рациональных основ как в бунте и революции, так и в попытках то и другое подавить, ликвидировать в зародыше. Единственной формой абсолютно бесчеловечного, непризнаваемого и иррационального как со стороны авторов злодейства, так и со стороны жертв является этническое и конфессиональное насилие. Именно поэтому столь продолжительны во времени, болезненны и неустранимы из человеческой памяти его проявления.
Революционно-государственный террор русской революции так уверенно стал властной универсалией нового общества, во-первых, потому, что у власти не было реальных перспектив политического плюрализма и, во-вторых, потому что эстетизация насилия получила в обществе воистину небывалое распространение.
Попытаюсь объясниться по поводу первой посылки. Прежде всего, кто, какие силы, союзы и партии могли стать реальной основой легального плюрализма? Все оппозиционные на деле или на словах силы воодушевлялись либо доктринерским несогласием с «нарушением принципов», либо просто считали себя обделенными в борьбе за обладание властью.
Сравнительно либеральный период НЭПа показал, что политическую инициативу большевиков подхватить просто некому. Реальный плюрализм стал фракционной склокой, участники которой готовы были применить против своих оппонентов отработанные методы нелегальной борьбы и индивидуального террора.
Массовость репрессий 30-х годов XX века обусловлена, на мой взгляд, прежде всего тем, что не поддавалось реальному учету количество самых разнообразных подлинных и мнимых конспираций против власти26.
Не патологическая подозрительность Сталина, а трезвое практическое знание им того, каким взрывоопасным является сочетание тягот «окопного быта» с безответственной болтовней и эмоционально-демонстративной оппозиционностью интеллигенции. То, чего величественно не замечала и не хотела замечать до последних минут своего существования русская монархия, хорошо было известно советскому вождю.
Именно неясность границ и пределов оппозиционности в сочетании с обоснованными подозрениями относительно всего революционного социума, сплоченного лишь убеждением и принуждением, в самой легкой восприимчивости к «революционной фразе» и откровенной партизанщине и сделали террор массовым.
Уверен, что очень серьезно, внимательно и аналитично следует отнестись к далеко не случайному временному совпадению массовых репрессий с попытками привнести в широкие социальные слои аполитичные в своей основе ценности материального благополучия и повышения качества жизни. Любопытно, что в середине 30-х годов прошлого столетия повышение жизненных стандартов совершенно открыто основывалось на внедрении передовых западных технологий. В том, что касается потребления, массовой культуры, повседневной жизни предвоенный СССР открыто копировал вплоть до деталей западные потребительские ценности, предлагая перспективу их превращения в реальный массовый жизненный стандарт27.
Базисной, философской основой этого, думаю, являлось стремление дополнить террористические и идеократические основы советского общества личной, корыстной заинтересованностью граждан в его развитии как гарантии материального благополучия. Уверен, что последовательная реализация этой тенденции в случае обеспечения мирного развития СССР в 40-е годы минувшего века могла иметь следствием реальное социально-политическое позитивирование сталинизма, переход власти еще при жизни Сталина от идеологической к чисто государственной диктатуре авторитарного типа.
Внутри общества решительно «зачищенного» от всех проявлений политической оппозиционности могла возникнуть база для социально-экономического прагматизма.
Без сомнения, подобные перспективы разрушила война, имевшая еще даже и сейчас не до конца понятые, а может быть, и принципиально непознаваемые последствия в политических, экономических, идеологических установках как народа в целом, так и его политического руководства.
То, что приведенные соображения не лишены оснований, показывают отдельные проекты и частности как советской послевоенной действительности, так и, в особенности, разительные внутренние перемены последних десятилетий в Китайской Народной Республике. Мао Цзэдуну и его приемникам, как мне кажется, удалось реализовать многое из того, что потенциально мог дать Советскому Союзу позитивный сталинизм при более благоприятном стечении, прежде всего внешнеполитических обстоятельств.
Говоря о конкретных формах радикалистской стабилизации, характерных для российской революции, хочется особо подчеркнуть их универсальный характер. Следует напомнить, что задолго до того, как на этот путь встала Россия, по нему прошла Франция, где радикалистская стабилизация охватывает примерно год ее истории, с 1793 по начало 1794 года.
В основе ее лежали те же задачи, с единственной разницей в том, что она не имела столь отчетливо выраженной антисобственнической политики государства, и не столь решительно перестраивала структуру государственного управления, ограничиваясь, в основном, наполнением сложившихся институтов власти радикальным революционаризмом. Тогдашняя революционная практика имела в своей основе некую систему достаточно определенных социальных интересов, среди которых доминировал новый собственник, соединявший в себе последовательного и решительного политического революционера и социального консерватора, чуждого эгалитаристским экспериментам. В этих условиях радикальные революционные партии лишь на краткое время в экстремальных условиях оказались адекватными основным задачам революционной власти.
Прочие же черты, в том числе и стихийные, антисобственнические настроения, поддерживаемые определенными политиками, очень напоминали ситуацию в России.
Так, одна из крайне радикальных газет «Пер Дюшен» прямо заявляла еще в 1792 году: «Добродетель и патриотизм можно встретить только у санкюлотов; без них революция погибла бы, только они спасут республику».
В той же газете можно найти и более красноречивые и чрезвычайно знакомые интонации: «Отечество, черт возьми, у купцов его нет. Пока они считали, что революция может принести им выгоду, они ее поддерживали; они поддержали санкюлотов, чтобы уничтожить знать и парламенты; но они это сделали только для того, чтобы самим занять место аристократов. Теперь все эти трусы пошли на попятный и пускают в ход любые средства, чтобы погубить республику; они скупают все продукты; все продовольствие, чтобы затем перепродать их нам на вес золота или заставить нас голодать»28.
Таким образом, при всем своеобразии революционных процессов во Франции и России вполне очевидно то, что период радикалистской стабилизации является закономерностью развития системообразующей революции, неотъемлемой частью ее полного цикла. Это период максимально возможного радикализма в политике, идеологии, организации социальных отношений, это период острейших конфликтов, жесткого насилия, диктатуры и, одновременно, время важнейших преобразований утверждающих принципы альтернативной общественной организации.
Обозначая место и роль советского этапа в Российской революции, можно с уверенностью сказать, что все ее своеобразие связано с небывалой остротой и чрезвычайной длительностью радикалистской стабилизации продолжавшейся с октября 1917 года по октябрь 1993. Она затмила собой все в Российской истории ХХ века, заставила многих исследователей видеть в ней только большевистский переворот и его политические последствия.

2.5. Нисходящее развитие революции
и центристский переворот
Радикалистская стабилизация несет революционной эпохе максимальную качественную определенность и завершенность в формировании практической альтернативы существования человека и общества. Меняется практически все. Формируется новый образ жизни, культура, система ценностей. Однако достаточно быстро в ходе изменений складываются две парадигмы.
Одна исходит из перспектив утверждения собственно революционных приемов организации социального бытия в качестве непосредственных носителей новой стабильности, новых отношений и качеств человеческого существования. Перспективой становится легитимация революции и обрастание именно ее специфики (включая такие крайности, как разного рода чрезвычайные меры, мобилизационный характер отношений между человеком и институтами власти и т.п.) устойчивой системой социальных и политических отношений, ценностей и социокультурных норм.
Другая несет в себе достаточно определенное возрождение внутри модернизированного революцией общества привычных, знакомых по прошлой, дореволюционной жизни норм, отношений и институтов.
В рамках традиционных терминов подобная тенденция в том или ином виде обычно отождествляется с контрреволюцией. Хотя само это понятие представляется более чем спорным. В самом деле, контрреволюция или «противореволюция» означает наличие неких сил, интересов, общностей, которые хотят ликвидировать революционный процесс как таковой. Однако подобные установки более или менее реалистичны лишь на чрезвычайно кратком его временном отрезке, в самом начале, когда революция еще не стала массовой и начатые ею процессы носят вполне обратимый характер.
Скажем, 14 июля 1789 года толпа, штурмовавшая Бастилию, была рассеяна армией, генеральные штаты распущены, а активисты революционного обновления арестованы. Это и было бы реальной контрреволюцией, то есть прекращением процесса стихийного массового качественного обновления французского общества и замена его некими реформистскими усилиями сохранившей власть и легитимность монархии.
Еще один ее вариант характерен для дестабилизирующей революции и проявляется в том, что последняя не способна на полную смену власти и социально-политического устройства. В ее основе заложено более или менее длительное противостояние комплекса массовых альтернативных движений существующему миропорядку и политическому режиму. Социально-политическая система в подобном случае активно борется с попытками развернуть революционную модернизацию и, соответственно, предпринимает контрреволюционные действия.
В том случае, если революция удалась, состоялась, оформилась в качестве глубокого и масштабного системообразующего акта, прошла в своем развитии череду восходящих этапов и выбрала для оформления господства наиболее состоятельную из радикальных социополитических сил, говорить о какой-либо «контрреволюции» бессмысленно. Любая из политических сил, движений, партий будет лишь миноритарной частью реально победившего альтернативного множества, очередным «антитезисом» родившимся не вопреки революции, а благодаря ей.
Тем любопытнее будет феномен «центристского переворота»: революционной борьбы внутри революционной социальной системы против революции, в которой начинается постепенное переведение акцентов с активной модернизации основ жизни на оформление и уточнение социальных, политических, культурных, ценностных деталей новой общественной системы.
Опыт свершения подобного дает множество интересных примеров раскрывающих своеобразие этапов и закономерностей этого явления. Наиболее известным образом и примером, знаменующим начальную стадию центристского переворота, является термидор.
Данное понятие, родившееся в годы Великой французской революции, достаточно давно приобрело символический смысл, связанный с насильственным отстранением от власти наиболее последовательных революционных радикалов.
Внутренняя природа этого явления достаточно сложна и неоднозначна. С одной стороны, в нем усматривали и усматривают благо отказа от массовых репрессий и обретение определенной свободы распоряжаться завоеванными в ходе революции правами. С другой – это символ предательства, ухода от идеалов общей борьбы ради утверждения господства беспринципных властолюбцев.
Например, Л.Д. Троцкий, оценивая изменения, произошедшие в СССР в 20 – 30 годах, характеризовал их применяя понятие термидор. С его точки зрения, «в советской революции давно уже произошел сдвиг власти вправо, вполне аналогичный термидору… Разгром левой оппозиции в самом прямом и непосредственном смысле означал переход власти из рук революционного авангарда в руки более консервативных элементов бюрократии»29.
С точки зрения общего анализа закономерностей революционного процесса термидор как явление есть самый первый акт развертывания центристского переворота. Он несет в себе стремление отсечь «излишки революционности», передать власть в руки той части новой элиты, которая способна не только завоевывать и разрушать, но и обеспечивать сохранение и реальное функционирование завоеванного типа социальной организации. В дальнейшем именно на основе термидорианских преобразований, через разрешение их противоречий происходит становление нового, постреволюционного общества и реализуются подлинные, стратегические и перспективные последствия революции.
С достижением реальной стабилизации, прекращением военных столкновений или, по крайней мере, с появлением реальной тенденции укрепления революции начинают все активнее проявляться внутренние противоречия обновленной термидором политической системы. Среди них в качестве наиболее существенных можно выделить:
1. Противоречие между целями и задачами, воплощаемой революцией концепции общественного устройства и сформировавшимися в ее условиях стихийными интересами революционной толпы или «мобильной массы революционеров».
Практическая суть его состоит в том, что, несмотря на все слова и декларации, реальная радикалистская стабилизация всегда дает власть и привилегии складывающейся и уточняющей свои границы революционной элите. Ее монополия на власть рано или поздно начинает противоречить господствующим в революционных массах антигосударственным, анархическим или, если угодно, «партизанским» настроениям. В подобных условиях и складывается реальная необходимость отказа от инициативной децентрализации власти и возврата ее к традиционным государственным стандартам. В свою очередь массы, привыкшие к свободе действий, породившие внутри себя собственные «микроэлиты», начинают этому активно сопротивляться. Проще говоря, власть начинает быстро перемещаться с улиц и митинговых площадей уже ставших привычными в политическом пейзаже в традиционные кабинеты и канцелярии, а улица, революционная толпа против этого восстает.
2. Между политическими программами, и декларациями правящей элиты и их практической реализацией.
Это противоречие есть прямое продолжение первого. Оно фиксирует стремительно нарастающие расхождения между «словом», «революционной фразой» и необходимыми для сохранения и упрочения реального строя жизни действиями.
3. Между интересами различных социальных слоев и групп относительно социально-экономических перспектив развития модернизируемого революцией общества.
Особенность практической реализации этого противоречия состоит в том, что оно отражает своеобразную перемену интересов значительной части граждан, которая является следствием перераспределения собственности. На смену господству маргиналов, требующих прежде всего «отнять и поделить», приходит «человек, получивший свою долю». Он немедленно становится сторонником полного завершения дальнейшего «дележа», заинтересованным в максимально спокойном использовании в личных интересах той части общественного богатства, которую ему дала революция.
Снова, в третий раз за период от начала революционного процесса, складывается ситуация, в которой заметными становятся тенденции разложения правящей элиты, десакрализации власти. На этот раз основной силой оппозиции становятся вновь сформированные средние слои. Здесь необходимо специально остановиться на том, какое место они занимают в обществе и как они могут быть определены в период радикалистской стабилизации.
В этот период наблюдается противоречивая тенденция, сочетающая как исчезновение, маргинализацию средних слоев, так и их удивительную приспособляемость и устойчивость.
Важно пояснить, что суть понятия «средние слои» далека от расхожих представлений связанных с достаточно высоким стандартом жизни, характерным для наиболее развитых стран мира.
Средние слои не есть количественный показатель определенного уровня массового благосостояния, и реально существуют они не только в США, Англии, Швеции. Они есть и в Греции, и в Португалии, и в Турции, и в Индии и на Гаити. Безусловно, наполнение жизненного стандарта будет в этих случаях принципиально различным. Единым для средних слоев всего мира и всех эпох является стремление к стабильности, правовым гарантиям и возможности проявлять достаточно широкую инициативу в организации личного материального благополучия.
В этом своем качестве средние слои являются основной жертвой периода восходящего развития революции, на котором естественным образом доминируют интересы маргиналов. Средние слои болезненно переносят вмешательство в право личной собственности, стремление властей всякого рода многообразную частную жизнь подчинить своему контролю. Одновременно они способны проявлять чудеса приспособления, интеграции в самые невероятные условия жизни и быта. Они готовы стойко терпеть превратности преобразований и подчиняться силе ради выживания. В период острой борьбы с внутренними и внешними врагами они согласны питаться иллюзиями относительно того, что окончание столкновений позволит несколько ослабить путы революционной диктатуры над умелым и инициативным человеком. Однако стремление быстро крепнущего государства сохранить ультрарадикальный характер революционной власти в мирное время толкает их на путь политического противодействия.
Именно с момента возникновения оппозиции радикальным революционерам в лице средних слоев и начинается нисходящее движение революции. В своем развитии оно проходит этапы, во многом являющиеся перевернутым отражением восходящего развития, процессы, характерные для него, как бы обращены в противоположную сторону.
Так, для начального этапа нисходящего движения характерно образование нового альтернативного субъекта политики. Формирование его происходит на основе самого широкого спектра оппозиционных сил от революционеров, стремящихся еще выше поднять уровень радикальности преобразований, преодолеть извращения и бюрократические искажения, которые неизбежно внесла в их утопии реальная политическая практика, до сознательных борцов против политического господства революционного радикализма.
На первых порах именно недовольные революционеры задают тон в оппозиции, клеймят произвол и казнокрадство властей, обращаются к народу и призывают восстановить истинный облик революционных завоеваний. В случае прихода к власти они зачастую вполне искренне пытаются заняться ее переустройством в интересах большинства народа (разумеется, в рамках собственного понимания этого интереса). Однако эти попытки кончаются провалом, прежде всего потому, что утопию, оформленную в идеологическую теорию, государственно-закреплен¬ную, низведенную на уровень политической практики, они пытаются заменить чистой утопией, вдохнуть жизнь в явно нереализуемые начинания. Примером тому могут служить попытки создания в Советской России в самом конце гражданской войны «трудовых армий», которые по первоначальному замыслу должны были стать основной силой восстановления хозяйственного потенциала страны в условиях сохранения военно-коммунистических организационных принципов. Одним из активных сторонников подобного курса был Л.Д. Троцкий, который подчеркивал, что именно милитаризация труда сможет «всеми внешними внутренними средствами придать работе характер коммунистического служения, а не отбывания казенной повинности»30.
На следующем этапе разворачивается активная дискредитация основ политического устройства общества, принципов его организации и идеалов. На волне нарастающей критики происходит прорыв к власти принципиальных противников революционных радикалов, стремящихся разрушить созданную ими систему, разложить ее, сделать недееспособной. Этот период отличается резкой дестабилизацией политической обстановки, возникновением параллельных структур власти, падением экономической активности, вновь возникающим чувством экзистенциальной опасности в обществе.
Однако, если восхождение революции несет в себе нарастание политической активности народа, стремление радикально переделать уклад жизни, прорваться к новым, неведомым ее горизонтам, то нисхождение несет в себе глубокое разочарование в политике и политиках.
Пример тому – своеобразная «черная» интерпретация советской действительности, зародившаяся в литературе и публицистике еще в шестидесятые годы и получившая широкое распространение и массовую поддержку в восьмидесятые годы. Народ в подобной ситуации, как правило, хочет одного: стабильности, потребительского изобилия, утверждения простых и понятных, свободных от революционного экспериментаторства форм общественной жизни. Одновременно с этим типичные методы достижения социальных и политических изменений носят к этому времени вполне революционный характер. Люди привыкают к революции, она становится для них естественной, удобной и привычной формой позиционирования собственных интересов. Возникает ситуация, выходом из которой становится «центристский переворот».
Он имеет своей основной целью не только и не столько «наказание» революционеров и сокрушение созданных в ходе революции принципиально новых структур и институтов. Это всего лишь внешняя, наиболее заметная его часть, сродни низвержению памятников, разгону наиболее одиозных госучреждений и т.п. Эти акции весьма просты и безопасны и упрощаются тем, что ко времени центристского переворота революция и революционеры в глазах «среднего человека» уже себя скомпрометировали. Особо отметим, что это объективно и неизбежно, так как революционный радикализм есть лишь высшая точка накала революционной борьбы, своего рода «кипение» революции, которое важно не само по себе, а прежде всего своим воздействием на общество, изменениями, которые оно провоцирует в нем.
Центристский переворот имеет целью возвращение в состояние стабильности, равновесия и подключение естественных механизмов воспроизводства социальных отношений. Именно он является итогом революции, выводящим общество на уровень реального, стабилизированного и закрепленного частичной реставрацией прогресса, по сравнению с предреволюционным состоянием.
От каких же факторов зависит тот уровень политического и социально-экономического переустройства, на который выходит общество в результате центристского переворота?
Прежде всего от того, как высоко в сторону нарастания радикальности преобразований смогло подняться восхождение революции. Ведь чем решительнее был разрыв с прошлым, тем, может быть, более решительным и отказ от него. Можно еще отметить, что в ходе центристского переворота воспроизводятся черты политического устройства, вызывавшего наибольшее стихийное доверие народа. Так, традиционная монархическая привычка французов, в конце концов, привела к замене республики империей в 1804 году.
При всем своеобразии антибольшевистского нисхождения революции в СССР, а затем в России, начавшегося ориентировочно в конце 50-х – начале 60-х годов XX века, можно определенно сказать, что многие внешние формы и проявления институтов революционного государства сохранялись достаточно долго, потому что они стали привычными для массового сознания, закрепились в нем за годы советской власти. Однако, даже несмотря на столь очевидное своеобразие, растянутость в социальном времени основные параметры формирования предпосылок центристского переворота были налицо уже во времена Хрущевской «оттепели».
Следует также отметить, что контрреволюционный «откат» в ходе центристского переворота нельзя однозначно связывать только с максимально противоположной реакцией на подъем революции. Реакция общественного сознания на преобразования отнюдь не однозначна и не сводится к их простому отрицанию.
Можно отметить в качестве тенденции и то, что решительные преобразования революционеров в отношении собственности, в системе организации власти, имели не только негативные, но и позитивные моменты. Ведь как ни рассуждай, а именно большевики в России и якобинцы во Франции сумели окончательно очистить общество от пережитков феодализма и реализовать это на практике. Именно они первыми поставили в практическую плоскость вопрос о государственно-организованной системе социальных гарантий для трудящихся.
Иное дело, что реализация этих идей принимала порой утопические формы, которые приносили в конечном итоге примерно равную меру добра и зла, социального негатива и социального позитива. Принимая во внимание и это, можно сделать выводы:
1. Практические черты политической организации общества, вводимые центристским переворотом, зависят от многочисленных факторов, составляющих конкретные особенности конкретной революции.
2. Политическое руководство в период центристского переворота пытается интуитивно нащупать тот оптимальный промежуточный, центристский уровень между высшей точкой радикализма и угрозой реальной, практической контрреволюции, несущей стремление к полной реставрации предреволюционных порядков.
Практические поиски оптимальной организации, укрепляющей революционные достижения в ходе нисходящего развития революции – дело чрезвычайно сложное и тонкое. Они содержат в себе как естественное «отмирание» полностью реализовавших себя форм и методов революционной модернизации мира, так и окрашенную конкретными человеческими страстями борьбу за реализацию конкретных инновационных проектов и программ.
Решающей основой выбора всегда были и будут реальные творческие возможности ее лидеров. Им необходимо «угадать» приемлемые формы организации власти, выявить и актуализировать линию размежевания с подлинными или мнимыми врагами и определить возможную степень отказа от достигнутого уровня социально-политического радикализма.
Следует обратить особое внимание на то, что центристский переворот, не дошедший до однозначного отказа от радикального революционизма, несет в себе опасность возврата к последнему, возможно, в несколько закамуфлированной форме. В свою очередь излишне решительное свертывание революции по основным направлениям может вообще подорвать способность социума к суверенному существованию.
Один из примеров тому – история развертывания и сокрушения НЭПа в СССР. В основе столь решительного социально-полити¬ческого поворота власти стоял целый комплекс проблем и противоречий, с которыми столкнулась большевистская революционная власть к концу 1920 года. В традиционной оценке феномена НЭПа можно выделить как выдвижение на первое место его хозяйственно – политической необходимости, так и попытку оценки его с точки зрения постреволюционной и поствоенной психологии. Считаю, однако, наиболее значимым обозначить его причины, смысл и последствия в качестве логичной внутренней самоэволюции большевистской власти, последовательно осуществлявшей утверждение государственно-организованных форм революционной диктатуры. В период гражданской войны ее единство носило во многом откровенно договорный характер. Институты власти в условиях войны во многом создавались исходя из логики конкретных фактов противостояния. В них можно проследить развитие следующих тенденций:
1. Доминирование откровенной антигосударственности и партизанщины.
2. Одновременное стремление к реализации самой широкой низовой инициативы и жесткой (даже жестокой) дисциплины в виде беспрекословного подчинения ее субъектов воле лидера, вождя. Последний реализовывал свою власть не через государственные институты, а периодически приближая или отдаляя от покровительства те или иные возникавшие по обстоятельствам властные структуры.
3. Стремление к решительному, окончательному и однозначному «огосударствлению» революции.
Комментируя сказанное, следует особо подчеркнуть, что первая тенденция достаточно быстро была сломлена и существовала в рамках советской власти в откровенно реликтовой форме. Вторая – имела свою основу прежде всего в деятельности Л.Д. Троцкого и разнообразных проявлениях внутрисоветской и внутрипартийной оппозиционности.
Так, например, развернутая в 1920 – 21 годах «дискуссия о профсоюзах» фактически поставила на повестку дня вопрос о характере руководства страной. Специфика оппозиции Ленину состояла в том, что партийному влиянию пытались противопоставить «производственную демократию» фактически означавшую отказ от принципов универсального государственного единоначалия. Подобная точка зрения создавала в обществе плацдарм для «скрытой партизанщины», которую можно было бы использовать в персональной борьбе за лидерство.
Можно сказать, что с введением НЭПа большевики совершили настоящий центристский переворот в социально-экономической сфере. Суть и неповторимая особенность его состояла в том, что альтернативные режиму социальные и политические силы, объективно недовольные условиями существования при радикалистской стабилизации смогли лишь заявить о своем присутствии в обществе.
К самостоятельному существованию и тем более к взятию власти они не были способны. Большевистская власть сумела сформировать правила существования для них в условиях сохранявшейся собственной диктатуры. Был лишь изменен публично-поведенческий стиль реализации власти. Потенциально антибольшевистские слои должны были поверить в то, что носители власти действительно «стали другими», что имеет реальные перспективы некая подлинная «смена вех» в их деятельности.
Подобное изменение стиля вообще характерно для центристского переворота как социального явления и является наиболее ярким и зримым его проявлением. В западноевропейской революционной традиции оно завершает процесс, утверждает ценности финала и одновременно превращается в увертюру постреволюционной эпохи.
Особенность русской революции состояла в том, что социально-политическое чутье ее лидеров позволило встроить этот стиль непосредственно в революцию и найти в нужное время силы и средства отказаться от него ради реализации намеченных стратегических задач.
Стремление сохранить идеологические и политические ценности большевизма в его окончательно огосударствленной форме привели к тому, что в конце 20-х годов XX века был восстановлен в исключительно своеобразной системе, сочетавшей и реальный социализм, и госкапитализм (промышленность), госфеодализм (колхозы) и даже госрабовладение (ГУЛАГ!) – дух и смысл радикалистской стабилизации.
В итоге изначально внегосударственная пассионарность революции (достаточно определенно выраженная в ленинской работе «Государство и революция», раскрывшей накануне действительных событий планы и расчеты ее наиболее последовательных и умных сторонников) была самым решительным образом встроена в государственную политику. Кстати, и здесь произошла знаковая перемена стиля. И в том, что называют сталинским имперством, прежде всего бросается в глаза именно декларированное величие всемогущества революции и революционного человека, встроенного в действительно революционный контекст Советского Союза как революционной империи.
Претензии на доминирование СССР в мире всегда были основаны на принципиальном интернационализме, идеях революционного переустройства, и меньше всего в них просматривался национальный или государственный эгоизм.
Именно на этой основе система смогла выстоять, утвердиться и просуществовать более 30 лет (до конца 50-х годов), после чего опять-таки проявились тенденции повторного центристского переворота. На этот раз ситуация оказалась значительно сложнее и тревожнее, чем в 20-е годы прошлого века.
«Смена стиля», связанная с политическими изменениями, последовавшими после смерти Сталина, носила уже не упреждающий и произвольный характер, а являлась вынужденной, оборонительной мерой, попыткой удержать в сфере официальной социалистической идеологии новый средний класс, стремительно формировавшийся в СССР на основе доступности всех форм образования и профессионального роста. В среде новой советской интеллигенции утверждалось иронично насмешливое отношение к официальным нормам и ценностям, основанное на ощущении своего глубокого превосходства над классическими выдвиженцами предшествующего периода. Именно в контексте нового стиля возник у братьев Стругацких образ Модеста Матвеевича Камноедова, бюрократа-администратора, человека могучего, непреклонного и фантастически невежественного. В отношениях с ним молодые маги-ученые придерживаются своеобразного стиля, пародирующего подчинение, впрочем, молча подразумевая известную меру его необходимости для пользы дела31.
В противовес снисходительной иронии преуспевающих технократов по отношению к которым советская система раскрывалась новыми, достаточно либеральными гранями, в среде маргиналов и аутсайдеров росла прямая протестная оппозиционность, а в некоторых случаях и ненависть к советской системе, раскрывавшейся для них совсем с другой стороны.
Именно на этой основе и стал возможен подлинный центристский переворот, декларировавший окончательный разрыв с государственно-политическим и социальным строем затянувшейся радикалистской стабилизации. Хронологические его рамки охватывают период 1991 – 93 годов, в которые произошло окончательное размежевание многочисленных и разнообразных представлений о будущем характере постсоветского и постреволюционного общества.
И снова, уже в 90-е годы XX века развернулась мучительная борьба, фактически являющаяся поиском оптимальных форм политического оформления и закрепления новых социально-экономических тенденций. В этой борьбе сформировались три силы, соответствовавшие трем возможным политическим формам политического устройства России.
1. Постреволюционный авторитаризм реально утвердился в стране в достаточно мягкой «голлистской» разновидности, для которой характерно сохранение и реальное утверждение достаточно широких прав и свобод. В условиях современной России связан прежде всего с политической фигурой Президента как политика, для которого обязательны определенные черты харизматического лидера. Реализации такого облика власти наделяет ее следующими сильными и слабыми чертами и свойствами:
а) относительно прочная власть, сконцентрированная в руках Президента и его администрации;
б) выдвижение на первый план исполнительной власти и личности Президента;
в) возможность жестких мер в борьбе с преступностью, коррупцией, сепаратизмом;
г) повышение деловой активности, как следствие жестких мер по политической стабилизации;
д) достаточно жесткий контроль правоохранительных органов над политической жизнью в стране, неизбежное ограничение возможностей для деятельности политических партий, профсоюзов, общественных организаций.
е) по крайней мере, частичное ограничение свободы печати.
2. Постреволюционный парламентский плюрализм в условиях России начала 90-х годов ХХ века реально означал присутствие улицы, толпы, митинга в процессе принятия государственно-значимых решений. Можно задним числом сколько угодно сокрушаться по поводу ухода из постреволюционных преобразований широких масс народа, или нарушения непосредственной связи с избирателями, характерной для депутатов собиравшихся на съезды и входивших в Верховный Совет. Необходимо лишь достаточно трезво и искренне давать себе отчет в том, что квазисоветские формы власти 1991 – 1993 годов реально и практически разрушали государство. Они делали это примерно так же как призывы к свободе фракций и дискуссий в начале 20-х годов.
В случае практической реализации сторонников подобного построения общества и власти можно было ожидать следующих последствий:
а) могло сложиться прочное большинство на основе какой-либо программы преобразований, формирующей устойчивую сферу внутрипарламентского политического притяжения. Это был бы лучший из сценариев, однако и он не спас бы систему от глубокого разлада и кризиса – слишком неоднородны были в своих интересах и стремлениях силы, искренне хотевшие глубоких антикоммунистических изменений;
б) парламент мог оказаться расколотым, что произошло в действительности и крайне затруднило принятие действительно эффективных политических решений;
в) крайне опасным стал бы возможный перехват политической инициативы местной властью что было вполне реальным (не будем это забывать!), исходя из самой природы советов;
г) безответственность депутатов всех уровней, парламентский иммунитет на всех уровнях могли дать еще больший толчок развитию и укоренению коррупции и профессиональной преступности мафиозного типа.
3. Постреволюционный неокоммунизм.
В случае реализации подобного облика власти можно было бы с полной уверенностью говорить о возникновении мощных реставрационных движений. Опасность их в ситуации начала девяностых состояла бы прежде всего в стремлении к восстановлению СССР и неизбежных попытках достичь этого с применением силы.
Важнейшими политическими действиями в условиях последней могли бы быть:
а) восстановление тоталитарного облика государства на националистической основе;
б) неизбежные попытки силового восстановления СССР, что неминуемо означало бы достаточно масштабную войну, в которую так или иначе окажется вовлеченным мировое сообщество (Югославский сценарий!);
в) свертывание деловой активности частных коммерческих структур, что при отсутствии ресурсов у государства вело к тотальному карточному распределению, к голоду.
Столь подробный анализ особенностей политической ситуации центристского переворота в России представляется необходимым потому, что здесь можно увидеть наиболее сложные формы завершения полного цикла революции и наиболее противоречивые ее итоги.
18 брюмера Наполеона Бонапарта – центристский переворот эпохи Великой французской революции – сразу и очень четко выявил основной класс, ставший опорой политической стабилизации: собственническое крестьянство, составлявшее большинство нации. А также государственную форму этой стабилизации – авторитарную, затем авторитарно-монархическую диктатуру.
В России далеко еще неоднозначно проявились итоги завершения революционного цикла и нельзя назвать однозначно социальный слой, определенно выигравший от состоявшихся социальных преобразований. Это есть одна из важнейших и загадочных особенностей российской революции начавшейся в феврале 1917 года и завершающей свой полный цикл только на пути к своему столетию.

;


ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Проблемы и исторический смысл российской революции,
ее значение в истории цивилизации
Как никогда много говорят и пишут последние годы о своеобразии, особенностях и последствиях случившегося в нашей стране в ушедшем столетии. Публикуются многочисленные малоизвестные до самого последнего времени документы и свидетельства великих событий Революции. Однако, я глубоко убежден, что не сложилось еще, да может быть, и не сложится вовсе достаточно завершенного взгляда на неё. В течение жизни многих поколений будут сталкиваться взгляды и мнения. Непреодолимым водоразделом между ними будет стоять простая человеческая память. Ведь потомки тех, кто потерял, при всей взвешенности и цивилизованности суждений и выводов никогда не будут поняты потомками тех, кто приобрел. И у тех и у других на века останется своя правда о Великой российской революции.
Многое, очень многое в ее истории в и тех условиях, в которых она совершилась, будет предметом живейшего интереса для целых поколений исследователей.
В литературе за последние годы появились новые точки зрения на революцию 1917 года. Много спорного, даже вызывающего недоумение, высказывается сейчас об этом периоде истории страны. Однако, считаю принципиально необходимым воздержаться от критического анализа высказываемых точек зрения, так как при всей их многочисленности объем охвата проблемы еще далеко недостаточен. И однозначно отбросить можно лишь наиболее наивные и откровенно вздорные.
Сейчас важнее иметь как можно больше точек зрения на рассматриваемую проблему, из которых впоследствии закрепятся наиболее серьезно аргументированные и доказательные.
Все же позволю себе высказать некоторые собственные соображения по этому поводу.
Прежде всего остановлюсь на вопросе о своеобразии русской революции. Иной раз попытки охарактеризовать ее с этой стороны превращаются чуть ли не в мистическое заклинание, превозносящее ее иррациональные черты, ее крайности. Это является следствием того, что для многих авторов, в том числе и таких авторитетов, как
Н.А. Бердяев, российская революция это прежде всего большевики, октябрьский эпизод и завоевание ими власти.
Однако, осмелюсь еще раз подчеркнуть, что большевики, октябрь и весь многолетний постоктябрьский процесс – это часть революции, ее радикалистская кульминация. Особо настаиваю, что делить революционный процесс, развернувшийся в России с падением монархии, на несколько самостоятельных революций недопустимо, ибо движение «от Февраля к Октябрю» 1917 года как и от февраля 1917 к октябрю 1993 объединено в единый исторический акт революции.
Большевики в октябре семнадцатого как и демократы и государственники в октябре девяносто третьего не решали каких-то самостоятельных противоречий российского общества.
Они каждый раз заново, на качественно новом уровне глобального радикализма, порожденного исключительной силой и самостоятельностью революционного социотворчества народа, решали те же задачи, которые не смогло решить временное правительство после падения монархии. Между прочим, это были задачи, которые не смогли решить и европейские революции начиная с конца XVIII века.
Своеобразие российской революции представляется мне сосредоточенным, прежде всего, в трех основных моментах:
1. В редком сочетании силы, организованности, политической смелости с политическим искусством высочайшего уровня в наиболее радикальной революционной партии – большевиков, державшейся прежде всего на авторитете таких незаурядных политиков, как В.И. Ленин, Л.Д. Троцкий, И.В. Сталин.
2. Исключительной политической и организационной слабости противостоявшего большевикам Белого движения, не сумевшего создать ни единого политического центра или сформировать настоящего альтернативного государства.
3. Реальной возможности в уникальном геополитическом пространстве страны мыслить совершенно самостоятельно, оригинально и строить практику создания социальной альтернативности исключительно на основе внутренних возможностей и обстоятельств.
Следствием этого стало основное своеобразие революции – чрезвычайная растянутость ее социального времени – более чем на
70 лет полного цикла радикалистской стабилизации, в ходе которого и под влиянием которого в мире произошли перемены глобального характера.
Глубоко убежден в том, что говорить о Российской революции XX века надо как о мировой, глобальной революционной альтернативе, находившейся в практической плоскости весь период с 1917 и, по крайней мере, до середины 80-х годов ХХ века.
Сейчас, в пределах другого века, с вступлением человечества в новую, еще не определившуюся в своих приоритетах и противоречиях эпоху, на мой взгляд, следует иметь в виду прежде всего те глобальные изменения и процессы, которые были определены ею.
Прежде всего оказалась практически вскрытой (хотя далеко еще не осмысленной) истинная роль революции как специфически человеческого социокультурного качества.
Если до 1917 года революцию можно было считать его частью, экстремальной вспышкой скрытого альтернативного смысла, то сейчас очевидно, что революция и есть само человеческое бытие как таковое. На наших глазах природная эволюционность, являвшаяся в силу доминирования масштабов образцом для моделирования социальности еще совсем недавно, уходит на второй план. Место ее в существовании и жизнедеятельности природы, общества, человека, явлений и процессов действительности занимает человеческая революционность. Человек революционный становится определяющим субъектом пространства, времени и бытия в целом. Именно в России и именно в 1917 году был запущен механизм реализации этого нового качества как объективного процесса превращения биологического и деятельностного (производящего) господства человека разумного в тотальное господство человека революционного.
Разумеется, осознание этого находится лишь на самом начальном этапе. Глобальный революционный потенциал людей все еще повсеместно разменивается на самую мелкую монету частного политического влияния и диктата. Преобладают наивнейшие представления о том, что именно в этой склоке честолюбий, комплексов, дурного воспитания, порочных наклонностей юности и вызревает некое новое прочтение свободы, более всего напоминающее «союз эгоистов» Макса Штирнера. Многие наши современники восторженно и наивно «желают революции», искренне хотят перемен, тяготятся привычным обликом мира. Но они пребывают в трагическом неведении о том, что, начавшись, «праздник свободы», неминуемо превратится в истинную трагедию привычного мира, и неминуемо в его страшных объятиях затрещат кости тех, кто не задумываясь бросил свой вызов великому и ужасному призраку.
В самом деле, чем озабочен прежде всего ум коллективного «социально революционного» человека нашего времени? Чего он хочет? Пока что его желания слишком просты в сравнении с возникшими задачами. Говоря кратко, это прежде всего желание господствовать, не угнетая, в мире людей и использовать, не разрушая, в мир природы. Как показывает практика человечества, и то и другое, по меньшей мере, наивно.
Да, люди сумели сделать очень много на пути формирования неугнетающего господства за счет развития технологий. На наших глазах исчезают целые сферы деятельности, заведомо отводившие человеку низшие, маргинальные статусы. Например, для того чтобы иметь чистое белье, современным горожанам не нужно наличие массового слоя профессиональных прачек. Для массовых конторских и бухгалтерских расчетов нет нужды в армии счетоводов и т.п. Одновременно проблема неравенства и несправедливости не была, наверное, еще никогда такой массовой, актуальной и остро переживаемой людьми, как в наше время. Она является таковой прежде всего как несправедливость статусного приобщения, зримо зависящая сегодня больше от случая, удачи, слепой игры множества факторов, чем от рациональной позитивной деятельности.
Значимость социальных, политических и многих других процессов, характерных для человеческого мировосприятия, в последние десятилетия состоит в том, что мы практически подошли к осознанию глубокого внутреннего единства результатов евро-американского революционного процесса XVII – XIX веков и последствий русской революции 1917 года.
После 1991 года мир стал объективно единым, но именно это, понизив уровень противостояния, усилило его внутренний накал и агрессивность, стерло установившиеся ранее гласные и негласные барьеры между допустимыми и недопустимыми формами соперничества.
Вдруг оказалось, что завершающая точка в выборе приоритетов глобальных изменений еще не поставлена никем. Она вынесена далеко за пределы ХХ, а может быть, и ХХI столетия, и итог, даже самый приблизительный, не определен. Неясно, какой именно мир является действительно свободным и благоприятным для людей и какой облик примет он на этапе глобальной радикалистской стабилизации фактически объединившихся в своих преобразующих усилиях последователей Вашингтона и Робеспьера, Ленина и Рузвельта.
Процесс не окончен, однако, на мой взгляд, можно утверждать, что при любом его исходе у России появился небывалый шанс стать естественной частью мирового сообщества, а не выпадать из него в виде мира излишней традиционности абсолютистской монархии или излишней альтернативности догматизированной революционности, которые вызывали равные опасения своей непредсказуемостью и несоответствием, сложившимся за его пределами нормам.
Внутренней задачей российской революции ХХ века являлось, прежде всего, окончательное преодоление остатков феодализма и сословной организации общества, раздел империи в интересах народов, ее населявших, с передачей им опыта социально-государственного строительства.
Однако мощный подъем радикального революционного движения, выход его устремлений за рамки решения собственно внутригосударственных задач превратил российскую революцию после прихода к власти большевиков в крупнейший за всю историю человеческой цивилизации вызов заложенным в ее основание идеям и ценностям.
Вековое, начавшееся еще с Платона и Аристотеля противостояние двух концепций, двух принципов системной организации общества – нормативно-идеалистической и либертаристской – в муках и противоречиях развернуло общую, глобальную социокультурную, гуманитарную, экономическую и политическую реальность. Внутри нее скорее всего и будет существовать революционный мир революционного человека в ближайшем будущем.
 
ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ

Введение
1. Федотова В.Г., Колпаков В.А., Федотова Н.Н. Глобальный капитализм: три великие трансформации. М., 2008.
2. Дунаевская Р. Философия и революция. Самара, 1993.
3. См.: Анатомия революции. 1917 год в России: массы, партии, власть. СПб., 1994; Афанасьев Ю. Опасная Россия. М., 2001; Дадаян В.С. Терновый венец России. М., 1994; Бовыкин В.И. Россия накануне великих свершений: К изучению социально-экономических предпосылок Великой Октябрьской социалистической революции. М., 1998; Булдаков В. Красная смута М., 1997; Карр Э.Х. Русская революция от Ленина до Сталина. 1917 – 1929. М., 1990; Октябрь 1917 и большевистский эксперимент в России. М., 1995; Россия в ХХ веке: Реформы и революции. М., 2002; Россия в ХХ веке. Историки мира спорят. М., 1994; Пыжиков А.В. Российская история первой половины ХХ века: новые подходы // Вопросы философии. 2003. №1; Харитонов В.Л. Февральская революция в России – знаковое событие ХХ века // Российский исторический журнал. 2002. №1; и др.
4. Собуль А. Парижские санкюлоты во время якобинской диктатуры. М., 1966.
5. См.: Голдин В.И. Россия в Гражданской войне. Архангельск, 2000; Дьячков В.Л. Характер и движущие силы Гражданской войны. М., 1994; Поляков Ю.А. Наше непредсказуемое прошлое. Полемические заметки. М., 1996;
Он же. Советская страна после окончания Гражданской войны. Территория и население. М., 1986; Полторак С.Н. Основные тенденции изучения истории Гражданской войны в России // Власть и общество в России ХIХ – ХХ веков. М., 2002; Ипполитов Г.М. Красные орлы против рыцарей белой мечты: духовная сеча. Самара, 2005; Кара-Мурза С.Г. Гражданская война (1918-1921) – урок ХХ века. М., 2003; и многие другие работы, касающиеся данных проблем.
6. Постижение Французской революции: историко-политологи¬ческое исследование: Сборник. М., 2009.
7. Ленинская теория социалистической революции и современность. М., 1975; Красин Ю.А. Теория социалистической революции: ленинское наследие и современность. М., 1977.
8. См.: Буянов М. Революция и психопатология. М., 1996.
9. См.: Булдаков В. Красная смута. М., 1997.
10. Стародубровская И.В., Мау В.А. Великие революции. От Кромвеля до Путина. М., 2005. С.23.
11. Там же. С.24.
12. Указанная парадигма имеет давние корни в западноевропейском и американском подходах к пониманию исторического процесса. Ее начало заложил еще Г. Спенсер. Основателем такого понимания революции и революционности считается Томас Кун (см.: Структура научных революций М., 2001).

Глава 1. Поиски альтернативы
1. Э. Реклю. Эволюция, революция и анархический идеал. М., 1907. С.9.
2. Пьер Тейяр де Шарден. Феномен человека. М., 1987. С.136.
3. Там же.
4. См.: Волгин В.П. Очерки истории социалистических идей. М., 1975. С.23, 24.
5. См.: например: Уильям О. Дуглас. Трехсотлетняя война. Хроника экологического бедствия. М., 1975; Парсон Р. Природа предъявляет счет. М., 1969.
6. Платон. Избранное. М., 2006. С.151. У меня уже достаточно давно сложилось убеждение, что мы несколько односторонне и не совсем адекватно понимаем философскую систему Платона. Вероятно, стремление видеть в нем лишь основателя изысканной системы классического идеализма, создателя высшего потустороннего мира, наделенного единственно подлинной истиной, идей идет от средневековой схоластики, а еще ранее – от неоплатонизма. Сам же Платон – типичный сверхполитизированный античный грек, для которого участие в общественных собраниях и стремление к совершенству людей, их нравов и политической организации было делом первостепенным. Думаю, что и вторая навигация и местность Гиперурания и высшая, по сравнению с чувственным миром, подлинность идей есть его разочарование в человеческих и политических реалиях. В этом же суть его ненависти к тирании и демократии, то есть к торжеству человеческой тупости, не способной видеть далее первого попавшегося на пути препятствия. Может быть, отсюда эти подробности описания человека пещеры, не только обращенного спиной к реальности, но и лишенного элементарного кругозора (он даже не в состоянии повернуть голову). Здесь же мы видим и глубокое знание людей и снисхождение к их слабостям: не по своей воле человек пленник пещеры, а по стечению неких не подвластных ему обстоятельств! Проще, ярче, понятнее и человечнее, по-моему, был Платон в своем колоссальном уме, далеко превосходившем средний уровень своих современников.
7. Платон. Указ. соч. М., 2006. С.152.
8. Там же. С.416.
9. Там же. С.419.
10. Там же. С.257.
11. Там же. С.261.
12. Там же.
13. Там же.
14. Там же.
15. Волгин В.П. Указ. соч. С.67.
16. «Откровение» для меня прежде всего непревзойденный по силе и масштабу документ человеческого гения – верившего, знавшего, чувствовавшего и переживавшего в разуме и душе будущие страдания, конфликты и катастрофы мира. Это ведь тоже своего рода миф, сознательно насыщенный напряженным биением мистического чувства. Миф не утешения, но страха и скорби, которые предстоит пережить для окончательного утверждения в мире «доброго принципа. Тысячу раз был прав Эмиль-Мишель Чоран: «Не каждый готов ставить на мировую кактастрофу» (Эмиль-Мишель Чоран. Механика утопии // Апокалипсис смысла М., 2007. С.215) Что еще кроме веры, мистического чувства, воли к переменам вело людей к Кромвелю, Бонапарту, Ленину, Сталину, Мао Цзедуну, Фиделю Кастро или Че Геваре? Множество исследователей указывали и указывают на наличие в каждом случае вполне конкретного социального или какого еще рационального интереса. Но! Но именно вера сделала в каждом случае свой персональный выбор, именно вера указала на конкретного из многих претендентов, которому было суждено стать подлинным вождем.
17. Новый завет. Анахайм, 1998. С.1363.
18. Там же. С.1354.
19. Там же. С.1365.
20. Сорокин П.А. Человек, революция, общество. М., 1992. С.272.
21. Новый завет. С.1365.
22. Там же. С.1366.
23. Там же. С.1372.
24. Там же. С.1416.
25. Там же. С.1418.
26. Там же. С.1420.
27. Там же. С.1424.
28. Джордж Франкл. Цивилизация: утопия и трагедия. М., 2007. С.95.
29. Там же. С.97.
30. Макс Вебер. Протестантская этика. М., 1987. С.62.
31. Джордж Франкл. Указ. соч. С.113.
32. Там же.
33. Там же. С.116.
34. Томас Мор. Утопия. М., 1982. С.164. Следует справедливости ради отметить, что у современника Мора – Томмазо Кампанеллы отношение к собственности носит еще более непримиримый характер: порядки в «Городе солнца», по словам его автора, наиболее соответствуют естественному праву, природе человека. Согласно этому праву все является общим. Творец, создавая землю, желал, чтобы она была общим достоянием. Раздел – есть нарушение естественного права: «мое» и «твое» – слова лжи. Частная собственность и себялюбие противоречат моральному принципу любви к ближнему. Богатство и бедность – эти главные недостатки человеческих обществ создают все пороки; жадность – корень всех зол. Вступая в полемику с противниками, Кампанелла настаивает прежде всего на том, что грехопадение человека извратило его природу, лишило изначального единства и сделало общность неосуществимой. Оно уничтожило дары благодати, но не уничтожило даров природы. Кроме того, основание истинного характера общности Кампанелла видел в том, что согласно учению о грехопадении Христос своей смертью искупил вину рода человеческого и вернул ему состояние невинности (см.: Волгин В.П. Очерки истории социалистических идей. М., 1975. С.140). Подобные рассуждения в гораздо большей степени соответствуют средневековому традиционно христианскому пониманию революционной общественной альтернативы, в то время как Мор выступает как последовательный рационалист и новатор, стремясь выводить человеческое из человеческого и социальное из социального. Это и сделало именно «Утопию», а не «Город солнца» основой нового жанра в поисках как научной, так и популярной социальной инновации.
35. Эмиль-Мишель Чоран. Механика утопии // Апокалипсис смысла. М., 2007. С.216.
36. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.23. С.730,746.
37. Томас Мор. Указ. соч. С.133. А ведь прав, тысячу раз прав Эмиль-Мишель Чоран! Могу с полной ответственностью сказать, что сам взялся за постижение философии революции в 1992 – 93 годах. И именно та, внезапно обрушившаяся жизнь, где вдруг неожиданной реальностью стало то, что помнил в детстве по рассказам своей прабабушки Прасковьи Степановны, которая молодой тридцатилетней женщиной пережила революцию и гражданскую войну, где властвовали толпа и митинг, где деньги считали миллионами, войдя в меня, обернулась попытками масштабных обобщений, которыми я долгое время даже и не пытался ни с кем делиться.
38. Томас Мор. Указ. соч. С.136.
39. Там же.
40. Там же. С.178.
41.Там же. С.179.
42. Там же. С.175.
43. Эмиль-Мишель Чоран. Указ. соч. С.215.
44. Там же. С.219.
45. Что касается проблемы анализа социально-природного взаимодействия в различных утопиях, то это отдельная большая тема достойная самостоятельного изучения. Особенно много внимания уделил ей Шарль Фурье. Он не просто фантазировал по поводу «замены» одной природы на другую. Он выявил противоречие между возможностями, которые открывал перед миром современный ему первый промышленный переворот и тем, что дали его практические достижения реальным людям. «Когда взглянешь на чудеса нашей промышленности, на большие суда и многое другое, то не можешь не видеть, принимая во внимание наше политическое младенчество, что они преждевременны» (Фурье Ш. Избр. соч. Т.1. С.119) С созданием альтернативного общественного устройства он связывал начало глубокого преобразующего воздействия человека на природу, которое включает в себя и изменение климата и разумное регулирование природных процессов и возрастание продуктивности природы, которое навсегда сможет для всех и для каждого из жителей Земли решить проблему голода. Звучит и теперь (а может, и особенно теперь) исключительно актуально.
46. Считаю, что совершенно не случайно абстрактные и отвлеченные, на первый взгляд, идеи философского субъективизма (особенно в творчестве
И.Г. Фихте и Макса Штирнера) реализуются в текстах, больше всего напоминающих утопии. Это «Замкнутое торговое государство» и концепция «Союза эгоистов». Об этих, на мой взгляд, исключительно интересных разновидностях идей революционной альтернативности, соединивших революционную утопию и философию революции речь пойдет далее.
47. Подтверждением тому может служить необыкновенно разнообразные и сложные ритуалы поглощения пищи, сложившиеся во множестве культур, и что особенно важно, субкультур и контркультур. Ритуал застолья в высших социальных слоях предполагает множество специальных навыков и умений, зачастую не облегчающих, а усложняющих или даже попросту игнорирующих конечную цель – насыщение. Во множестве воспоминаний дипломатов содержится, например, рекомендация никогда не ходить на официальные застолья голодным. В противоположной социальной среде – у бродяг, нищих, алкоголиков, арестантов – наблюдатели отмечают реальное наличие пусть не столь сложных, но ревностно охраняемых правил, запретов и ритуалов. Так, В.А. Гиляровский описывая нравы волжских бродяг-зимогоров отметил строжайше соблюдавшееся ими отделение процесса выпивки от еды. Если к их компании, распивающей водку, подойдет страдающий с похмелья собрат, его пожалеют и с готовностью поднесут стакан и корку хлеба, но если только приглашенный, выпив, попытается ее съесть, его обязательно прогонят и побьют: «Мы тебя оголтелого пожалели, поправиться поднесли, а ты – обчество объедать!»)
48. Иммануил Кант. Религия в пределах только разума // Иммануил Кант. Трактаты. М., 1996. С.271.
49. Там же. С.272.
50. Булгаков М.А. Собачье сердце // Михаил Булгаков. Избранная проза. Фрунзе, 1985. С.678.
51. В этом смысле представляет интерес отражение проблем социальной реальности в литературе. Бесконечный поиск внутренней правды жизни у русских классиков ХIХ века, стремление убежать в истину реальной повседневности, характерное для молодых советских литераторов конца 50 – начала 60 годов (Аксенов, Довлатов, и многие другие) являются важным предвестником надвигающегося революционного взрыва.
52. Иммануил Кант. Указ. соч. С.273.
53. Там же. С.276.
54. Там же.
55. Там же. С.278.
56. Там же. С.279.
57. Платон. Избр. М., 2006. С.270.
58. Там же.
59. Там же. С.269.
60. Там же.
61. Иммануил Кант. Указ. соч. С.293.
62. Там же. С.204.
63. Там же. С.294.
64. Вся философская система Фихте есть прежде всего философское освоение социального, политического и эмоционального опыта Великой французской революции. Исключительно важным и показательным является порождение этим опытом открытого и воинствующего субъективизма. Он лежит на поверхности революции, в нем новые перспективы и возможности человеческого «Я», поднявшегося на небывалую высоту в возможностях созидания своего человеческого мира, противостоящего миру потусторонних по отношению к нему норм, правил и условностей.
65. Иоганн Готлиб Фихте. Замкнутое торговое государство // Фихте. Соч. Т.2. С.236, 237.
66. Там же. С.239.
67. Там же. С.241 – 243.
68. См.: Гайденко П.П. Парадоксы свободы в учении Фихте. М., 1990.
69. Иоганн Готлиб Фихте. Указ. соч. С.285.
70. Макс Штирнер. Единственный и его собственность. Харьков, 1994. С.153.
71. Там же. С.202.
72. Там же. С.203.
73. Там же. С.154, 300, 301.
74. Там же. С.196.
75. Там же. С.167.
76. Там же. С.144.
77. Там же. С.167.
78. Там же. С.384.
79. Пожалуй, наиболее последовательно связывала творчество Гегеля бывший личный секретарь Л.Д. Троцкого Рая Дунаевская в своей книге «Философия и революция» (Самара, 1993).
80. Гегель Г.В.Ф. Наука логики. СПб., 2002. С.17 – 19.
81. Там же. С.20.
82. Там же. С.368.
83. Там же.
84. Там же. С.386.
85. Там же. С.368.
86. Сахаров А.Н. 1930: год «коренного перелома» и начала Большого террора // Вопросы истории. №9. 2008. С.41.
87. Это наиболее отчетливо видно в «Критике Готской программы»
К. Маркса (cм.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.19) А вопрос о власти выходит на первое место в революционной теории Маркса и Энгельса еще в «Манифесте коммунистической партии».
88. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.17. С.597.
89. Там же. С.598.
90. Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т.29. С.198.
91. Там же. С.98.
92. Там же. С.199.
93. В своих последних заметках и статьях В.И. Ленин особое беспокойство высказывал по поводу безбрежно расплодившегося советского бюрократизма и даже намечал конкретные политические формы борьбы с ним. Так, определяя функции ЦКК (Центральной контрольной комиссии) в качестве своеобразного антибюрократического противовеса В.И Ленин писал: «Члены ЦКК, обязанные присутствовать в известном числе на каждом заседании Политбюро, должны составлять сплоченную группу, которая «не взирая на лица» должна будет следить за тем, чтобы ни чей авторитет, ни генсека, ни кого-либо из других членов ЦК не мог помешать им сделать запрос, проверить документы и вообще добиться безусловной осведомленности и строжайшей правильности дел» (см.: Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т.45. С.387).
94. Стремление свести революционное общество к малому проявляется в острейших противоречиях революционной практики. Социальный эксперимент высочайшего уровня инновации реально требует максимального единства на уровне, например, рыцарского ордена (знаменитая сталинская параллель между партией и «орденом меченосцев»). Реальное общество подобного единства лишено начисто, даже партия постоянно раздирается дискуссиями – перманентной «принципиальной склокой». Выходов из этого противоречия два: пытаться существовать внутри его, постоянно уточняя и обновляя в соответствии с условиями «текущего момента» границы ближнего круга, то есть тех, кому практически полностью можно доверять «здесь и сейчас», или поставить фантастическую задачу принципиальной «зачистки» не только в ближайшем окружении, но и в обществе (большом обществе!) в целом. Выбор второго пути есть реальная, практическая основа для массовых репрессий. Он ведет в тупик, так как основания для них на практике приобретут максимальную субъективность и произвольность уже потому, что будут производиться на действительно массовом уровне обычными людьми, которые неизбежно привнесут туда безосновательную и беззаконную субъективность, рождающую абсолютный произвол. Именно в этом скрытая причина и механизм сталинских репрессий, которые имели своим результатом абсолютную субъективизацию и волюнтаризацию принятия решений на государственном уровне и привели режим к краху. Сталинизм ликвидировал кадры как самостоятельных политиков, убрал изначальную многовариантность перспектив социалистической альтернативы, сделал фактически невозможным то, что требовал и допускал Ленин: возможность полной перемены точки зрения на стратегическую перспективу и ее принципиальный облик.
95. Сталин И.В. Соч. Т.12. С.145.
96. Там же. С.146.
97. Там же. С.166.
98. Альбер Камю. Бунтующий человек. М., 1990. С.310.
99. Там же. С.311.
100. Там же.
101. Там же. С.313.

Глава 2. Практика революции
1. По поводу относительной грамотности и последовательности действий большевистского революционного правления в последнее время приходится сталкиваться с нагромождением множества спекуляций и мифов самого разнообразного толка. Суть их в том, что последствия революционного катаклизма неизбежно растаскиваются на сотни и тысячи частных последствий. Это, повторю еще раз, вполне можно понять. Изгнанный из своего мира всегда будет считать изгнание несправедливым и жестоким. И ему реально плевать, частью какого целого стала его драма. Лично для него настали нестерпимо окаянные дни. Но! Всегда рядом будет и другая правда.
Для варваров не было реальной системной ценности в разграбляемых сокровищах Рима. А в рассказе Алексея Толстого «Гобелен Мари-Антуанетты» санкюлот срывает со стены дворца драгоценный ковер чтобы укрыться от холода. В 20 – 30 годы взятками в виде сокровищ Эрмитажа была куплена возможность индустриализации страны, а может быть, и возможность самого ее существования во враждебном мире. Это правда. Жестокая правда жестокого времени. Но! Разграбившие Рим варвары создали на его руинах европейскую цивилизацию, превзошедшую его. Резавшие и вешавшие на фонарях своих аристократов французы создали европейскую демократию и шедевры мировой культуры.
Советская индустриализация помогла выжить, жить и надеяться современной России, то есть мне и миллионам моих современников, их детям, внукам и правнукам. За этим стоит тайная правда и высшая справедливость Революции, которая только прячется до поры за бескультурьем и хамством и лишь спокойному и взвешенному уму доверяет свои подлинные сокровища и тайны.
2. Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1988. С.12.
3. Соотла Г. Революции и конфликты в жизни общества: модели развития революционных кризисов // Лекции по политологии. Таллинн, 1991. Т.1. С.101.
4. Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т.33. С.197.
5. Подобное утверждение считаю справедливым прежде всего потому, что в рамках глобального революционного процесса, формирующего альтернативу институтам и ценностям, утвердившимся в евро-американском мире на основе установок Великой французской революции не определилось качество социального бытия, отличное от существующего.
6. См.: Вюрмсер Андре. Не посмотреть ли на известное по-новому? М., 1975. С.200.
7. Франкл Джордж. Указ. соч. С.201.
8. Цит. по: Джордж Франкл. Указ. соч. С.202.
9. Артур М. Шлезингер. Циклы американской истории. М., 1992. С.30 – 33.
10. Фигура Джона Кеннеди представляется мне в этом отношении знаковой. В своей книге «Нация иммигрантов», опубликованной в 1960 году, он восхищался тем, сколько людей сумела принять эта страна. Тогда американцев было 180 миллионов человек, из которых 89 процентов – европейского происхождения, афро-американцы составляли всего 10 процентов, а испаноязычных и переселенцев из Азии – всего несколько миллионов. (Патрик Бьюкенен. На краю гибели. М., 2007. С.49). Подобная структура реально могла завершить национальное строительство за счет преодоления расовой сегрегации и ограничения притока переселенцев. Однако усиливавшиеся имперские амбиции фактически перечеркнули подобные перспективы. Любопытно, что образ Америки как «плавильного котла народов» уже в 80-е годы сменился образом «салатницы». Последнее, на мой взгляд, имеет следующие опасные перспективы:
1) Система может не выдержать нарастания социальной конфликтности (правда, в том случае, если та превысит некий, пока никому не ведомый, уровень) и утратить единство. Более того, теоретически вновь после середины
ХIХ века может быть поставлен в практическом плане вопрос о единстве страны на основе ее расовой и социокультурной неоднородности.
2) В подобной ситуации теоретически возможен срыв в гражданское противостояние, которое может стать гораздо более ожесточенным, глубоким и опасным, учитывая масштабы вооружений, размеры армии и количество оружия у населения.
3) Рассуждения подобного рода можно, конечно, считать полностью фантастическими, однако в мире, пережившем развал восточного военно-политического блока и падение СССР, на это осталось не так уж много оснований.
11. Большая советская энциклопедия. Т.13. С.74.
12. Сахаров А.Н. Указ. соч. С.41.
13. Там же.
14. См.: Владимир Мединский. Мифы о России. О русском рабстве, грязи и тюрьме народов. М., 2008. С.87.
15. См.: Семанов С.Н. Нестор Махно – вожак анархистов. М., 2005.
16. См.: Булдаков В. Красная смута. М., 1997.
17. Троцкий Л.Д. Соч. М.; Л., 1927. Т.15. С.337.
18. Ленин В.И. Т.35. С.203, 204.
19. Троцкий Л.Д. Указ. соч. С.343.
20. Понятие «самотермидоризация» появляется в работах В. Булдакова и связано, скорее всего, с некоторым затруднением исторической идентификации такого явления, как сохранение реальной власти в руках радикальных революционеров в сочетании с серьезными социальными и экономическими уступками их объективным противникам.
21. Сталин И.В. Вопросы ленинизма. М., 1952. С.273.
22. См.: Сталин И.В. Соч. Т.1. С.294 – 372.
23. Там же. Т.3. С.186.
24. Там же. С.187.
25. В единстве этих двух актов раскрывается своеобразный механизм приобщения человека к новой, непривычной социальной действительности. Диалектика убеждения и насилия раскрывается здесь в том, что глубоко меняется привычная мера соотношения социального в личном и личного в социальном. В этом противоречии появляются новые оттенки. Так, полностью социализированной (прежде всего через экспроприации, национализации и принудительное всеобщее приобщение к труду – Г.З.) оказывается сфера труда. Человек работает на себя и на общество. Работа как конкретное персональное услужение кому-либо, просто вытесняется из общественного сознания. Примером тому может служить хотя бы исключительно сложное освоение постсоветским человеком трудовых обязанностей прислуги различного профиля, крайне низкий статус подобной деятельности в современной России, даже при условии высокого вознаграждения.
26. Сюда может быть отнесена и деятельность Л.Д. Троцкого накануне высылки и после нее (см., в частности, по этому вопросу новейшие публикации: Леонов С. Дзержинский – Троцкий: кто кого?; Зданович А. «Теплая компания» «красного Бонапарта» // Родина. 2008. №12), а также реальность крайне непростых взаимоотношений в политическом и военном руководстве СССР (см.: Минаков С. Сталин и заговор генералов. М., 2005). Кроме того, в опубликованных в последние годы документах раскрывается значительный объем враждебного отношения к советской власти, проявлявшегося достаточно открыто в экстремальных военно-политических ситуациях (см., например, двухтомник посвященный ленинградской блокаде: Ломагин Н. Неизвестная блокада. М., 2002. Кн.1,2). Примером того, к какому внутреннему расколу могла бы привести деятельность различных оппозиционных сил в столь неспокойные годы, служат события в Китае. Мао Цзедун в начале 60-х годов сумел отстоять свою личную власть, опираясь на созданные им параллельные структуры народовластия в лице молодежных организаций. Тем самым был реанимирован массовый уличный террор как инструмент господства, возродивший нестабильность до такой степени, что ликвидировать ее смогла только армия. Сравним: Троцкий – создатель Красной армии – в его руках масса организованных в профсоюзы рабочих, в большинстве темных, неграмотных, потенциальных объектов любых манипуляций в интересах власти. Массовое недовольство рабочих – утрата партией (комиссарами) контроля – военная диктатура – режим личной власти Троцкого. Это давало реальный шанс прийти к власти с улицы, вождем масс и носителем порядка. Думается, такое развитие событий вполне могло иметь место, учитывая то, что самым слабым местом Льва Давидовича были отношения внутри аппарата, отсутствие бюрократической методичности и целеустремленности. На этом фронте его переигрывал Сталин.
27. См.: Осокина Е.А. Иерархия потребления. О жизни людей в условиях сталинского снабжения. М., 1993; Шейла Фицпатрик. Повседневный сталинизм. М., 2002.С.84 – 140.
28. Собуль А. Парижские санкюлоты во время якобинской диктатуры. М., 1966. С.109.
29. Троцкий Л.Д. Рабочее государство, термидор и бонапартизм // Антология позднего Троцкого. М., 2007. С.66.
30. Троцкий Л.Д. Соч. М.; Л., 1927. Т.15. С.524.
31. Смена стиля вообще очень характерна для внешнего облика любой переходной эпохи. В людях появляется поначалу некая нерасчлененная новизна. Она носит вроде бы несерьезный, поверхностный характер (покрой платья, ширина брюк, длинна юбок и многое другое в подобном же духе) однако в последствии потенциал инновационной самореализации человека действительно приводит к разрешению накопившихся противоречий между обликом и сущностью в виде революционного взрыва. (О значении перемены стиля в советском обществе см.: Вайль П., Генис А. Мир советского человека. М., 1998; Стругацкий А., Стругацкий Б. Понедельник начинается в субботу. М., 2002).
 
;