Инкунабула. Глава четвёртая. Евангелие от Котофея

Юрий Николаевич Горбачев 2
Глава четвёртая

ЕВАНГЕЛИЕ ОТ КОТОФЕЯ

С тех пор, как я прикоснулся к листам инкунабулы и заглянул в магический кристалл, начались неожиданные провалы из сна - в явь. Из яви в сон. Эти проскоки происходили так, словно кто-то где-то, забавляясь, поочередно надавливал на клавиши переключателей: СОН, ЯВЬ, СОН, ЯВЬ, СОН...

 Но и сама ЯВЬ с тех пор, как образовалась в радиокомитете профсоюзная похоронная команда, всё больше смахивала на что-то потустороннее. Вдруг косяком пошли мертвецы. Это были чудаковатые  энтузиасты пропагандистского задора первых пятилеток. Это были ископаемые рептилии идеологического фронта, археоптериксы эфира, с тоскливыми криками раненых альбатросов уносящие за собою в могилы, в небытие воспоминания о портативных магнитофонах размером с чемодан, освоении целинных и залежных земель и запрятанном в стальное яйцо голосе Эйхе. В этих ископаемых были отчетливо различимы черты кукол из паноптикума «голштинского чертушки», под чье пиликанье на скрипице, они  выделывали дансе, не смотря на то, что крысами сжёвано полголовы,  отгрызен затылок или проедена нора в макушке.
 
За старшего в нашей команде был Толик Саватеев - смышленый радиорепортер из отдела промышленности, промышлявший голосами передовиков-станочников, бригадиров-говорунов и мыслящих прорабов. Вторым номером был циничный и знающий толк в гонорарных ведомостях Серега Мамонов, выпускник факультета журналистики МГУ, распределившийся в отдел новостей, подрабатывавший в студенчестве мытьем окон в небоскребах на Новом Арбате. Третьим номером на этом похоронном поприще подвизался -эколог Семушкин. Четвертым  номером был - я. Словом - получалась "ливерпульская четверка". Такую кликуху припечатал нам философствующий звукорежиссер Паша Макаров, в эфирном постриге зовущийся  Двухдорожечным. У Двухдорожечного всегда всё было с двойным, эзотерическим смыслом. А то и с тройным. Впрочем, нашу похоронную бригаду Паша обозвал так по весьма простой зрительной аналогии. Дело в том, что над тем самым письменным столом, за которым я в перерывах между сочинением буколических  радиорассказов мучал своего "Мотылька", как я уже говорил, мною собственноручно была прикноплена фотография обложки битловского альбома "Оркестр Клуба одиноких сердец сержанта Пеппера". Это была та самая, когда-то вырезанная моной из журнала"Ровесник" теми же самыми ножницами, какими кроил я клинья для  первых клёшей, ретро-репродукция. Чудом переживший летаргический сон между страницами и выпорхнувший из недр словаря Брокгауза и Эфрона мотылёк из былых времён.

Картинка, конечно же, была - не в тему. "Тут бы Братьев Забалыкиных!" - ухмыльнулся как-то Дыбин, сошед на наш этаж со своих подчердачных высот.-"А вы - битлов!" Но я - не снял со стены милую сердцу память о танцплощадочной юности. Самым странным было то, что к Полу Маккартни весьма тепло относился дирижер оркестра народных инструментов Модест Бусов. "А! Вот он - гениальный создатель "Естудея" - тыкал Бусов пальцем в фотографию.
 На волнами прокатывающихся по обоим вещаниям поминках Модест Бусов обещал исполнить балладу всех времен и народов в прямом эфире совокупным составом балалаек, баянов и домр. Для меня же битлы значили не просто много, а очень много. Дома, в чехле, как кобра в мешке факира, таилась моя черная, моя рогатая электрогитара. И я втайне мечтал когда-нибудь подключиться к аппаратуре в большой концертной студии и начать победное шествие в эфире со стратокастером наперевес. И почин тому был уже положен. Мы со звукооператором Пашей Макаровым, мнящим себя величиной не меньшей, чем Алан Прайс, солистом балалаечником из оркестра Бусова Кирьяном  Пейджевым и бас балалаечником  …уже собирались втихую от начальства и репетировали. У каждого памятью дворово- танцплощадочной юности пылились по углам электрогитарехи с обшарпанными колками и  обкарябанными деками.   
 Собственно и в редакцию аграрных программ, где и пасся на вольных хлебах Миша Савкин, я попал по сущему недоразумению. Мною двигали фантазии о славе рок-звезды. Её обволакивающий ареол манил, дразнил, влек. Слова "радио", "эфир", "микрофон" для меня значили нечто совершенное иное, нежели бойкий голосок Надежды Сергеевны на фоне стрекочущего вдали комбайна. А в слове "студия" мерещились отзвуки того же самого "Естудея", угадывались патлатые парни с гитарами, шаманящие за звуконепроницаемыми стеклами, брезжил человеческий океан, колыхаемый звуками агрессивных динамиков. Я грезил наяву: наступит день, час, минута, когда, словно повинуясь гипнотическим звукам дудочки факира в атласной чалме, моя, впавшая в летаргический сон шестиструнная кобра, оживет и, покинув мешок чехла, влезет ко мне в руки. И тогда—я не подкачаю… Но пока я был вынужден строгать один за одним аграрные репортажики, учась этому искусству у Филимона, дуреть от бессмысленности этого занятия, терпеть нападки не выносящего правок Савкина и страдать от ехидных подколок  Двухдорожечного. Картинка, украшавшая стену над моей головой   давала Пашу Макарову богатую пищу для аллегорий и сопоставлений.
Он находил в ней бездну смыслов, о которых я и не подозревал.
 Ну, снялись кумиры, обрядившиеся в костюмы духовых оркестрантов,  похожие не-то гусарские, не-то пиратские  с эполетами на фоне собственных восковых персон-двойников и целой толпы знаменитостей. Что с того? Ну просматривались в этой куче народа за их спинами вполне узнаваемые Эдгар По, Карл Маркс, Мэрлин Монро… Надо ли из всего этого делать далеко идущие выводы? А Паша делал. И здесь я должен сделать серьезное отступление с вариациями на тему, чтобы были понятны мотивы моих дальнейших поступков.

Из протокола профсоюзного собрания  радикомитета Столицесибирска с повесткой «Несанкционированные репетиции группы «Чердак» и попытки овладения эфирным временем»
 
Да. Мы репетировали. Как висящее на гвозде чеховское ружье, которое рано или поздно должно выстрелить, так и  электрогитара в чехле. А тем более три электрогитары, до времени спрятанные в «тещиных комнатах» и шифоньерах. Двухдорожечный был знатоком рок-н-ролла из фарцовщиков «пластами». Когда мы  с ним обыграли первый квадрат, он одобрительно хмыкнул:
- А ты неплохо импровизируешь! А я думал ты «Пеппера» так просто повесил, а ты оказывается сам почти что Джимми Пейдж. Ты хоть знаешь – что случилось …      
- Нет, не знаю.
- Это день в который, как считают некоторые погиб Паша Маккартни…
- А! Вон оно что!
-Ни черта ты не понимаешь! Его заменили двойником! Но никто ничего не заметил.
- Вот! Посмотри! – и он вынул с полки, где теснились «пласты» и кассеты с пленками. – альбом « Оркестра одиноких сердец…»
 Впрочем, вполне возможно – это было уже не в студии, а на его заграможденной аппаратурой холостяцкой квартире, где мы тоже собирались. И где у него стояла барабанная установка.
 Приходила похожая на немолодую японку Надежда Сергеевна и, усаживаясь верхом на  акустическую установку, мешала нам репетировать.
- Паш! А почему ты не играешь на бас –гитаре? Ведь ты же – по английски Пол, да и фамилия у тебя почти что Маккартни! Правда у Василия Макарыча Шукшина тоже было похожее отчество!
 На басе бубнил оторвавший руки на русских народных бас-балалечник …Фамилия у него была не похожая, зато он был Левшой и, если бы  немного подправить внешность пластической операцией вполне бы мог сойти за  … 
***
Кто только не захаживал на наши репетиции! И  возвышенно-надмирно мыслящий эзотерик-рерихист Замков, и  Алекс Буранов. Так что были у нас и свой Махариши, и свой Эпстайн. Как битлы использовали ситар, так мы вплетали в свои композиции шаманский бубен с хоммузом. У …неплохо получалось горловое пение.  Идиллия создания концептуального альбома «Тунгусский метеорит» продолжалась до тех пор, пока кто-то не настучал начальству. Пять собраний- два три памртийных и одно профсоюзное- повлекли за собою оргвыводы с докладом м идеологический отдел обкома КПСС. У Замкова были обнаружены крамольные сочинения с призывами соединить ленинизм с учением Рериха. В нашем беспробудном леннонизме обнаружили тлетворное влияние этих сочинений- и Замков был отлучен от эфира и спустя неделю трудился грузчиком на пиввинкобинате. 
 Репетиции локализовались в квартире Двухдорожечного. Но группа «Чердак» дала трещину.   Её подтачивал червь: а кто же настучал? Надежда Сергеевна? Света? Кто-то из оркестрантов народников?   Неуютно было и оттого, что сам я, не обладая железным алиби, ходил в потенциальных стукачах. И только Паша Макаров был, как жена цезаря, вне подозрения: он организовал группу. Группа начала разваливаться и в силу того, что  на репетиции в квартире Двухдорожечного стал без  предупреждений заявлялся котоусый телевизионщик-бард Коля  Кропилов. Его телевизионная харизма давила. К тому же  вместе с  Надеждой Сергеевной они вели себя столь же беспардонно, как Йоко оно с Ленноном.
  Как-то, увидев на стене над моей головой вырезку из «Ровесника», эзотерик Замков предупредил:
- Ты зря повесил эту штуковину  прямо на уровне затылка. В обложке этого концерта очень много черномагических намеков. Ты сидишь за этим столом, работаешь, а в затылок тебе смотрят Алистер Кроули и Эдгар По. Один был  черным магом и организатором тантрических оргий. Другой  -наркоманом. Их эоны могут легко эманировать через эти картинки и воплощаться. Не удивлюсь если по радиокомитету начнут разгуливать и  наркоманка Мэрилин , и  застреленный фанатом Леннон. Здесь повсюду такие поля, такие наводки, такая энергетика…
- Ты бы лучше на водку дал-чем нудеть! – вклинился Филимон, подкалывая убежденного терзвенника.
- Тут не шуточки, Филя! Тут дело пахнет большим шабашем! Ведь наигрывая битловские песни, они притягивают созданные ими эоны! И Косте Лученкову, я полагаю, ещё придётся спознаться с тем, чего лучше не трогать!

Из ответов на вопросы на семинаре молодых писателей

Да. Мне в конце-концов – пришлось. Этот роман был написан лишь потому, что  я воля-неволя оказался вовлечен в круговерть зловещего готического сюжета, именуемого книжными червями, вроде того двойника Леннона, что я видел стоявшим в задумчивости на месте гибели Савкина—«ожившим портретом». Роль портрета во всей этой истории выпала на долю вырезанного из журнала «Ровесник» цветного фотоснимка обложки  «битловского» альбома «Оркестр клуба одиноких сердец сержанта Пеппера». Эта иллюстрация, прикрепленная мною на стену кабинета, как только я был принят в шатат досточтимой организации по производству мегагерцев, как и было предсказано Замковым – ожила.   Изюминка названного сюжета в том, что изображенное на двухмерной плоскости в кокой-то, момент должно было обрести не только трехмерный объем, но и начать двигаться, дышать и говорить.

Но мне ли –- землекопу эфира, запиханному в самый непрестижный отдел по молодости лет, было помышлять о какой-то там готике!
 И вообще она здесь – в этой реальности была просто-напросто не пришей кобыле хвост. Кроме рогатой гитары в чехле, дома, в синенькой темненькой коробочке, в каких принцессы хранят бриллианты, лежал ромбик - поплавок, врученный мне в награду за пять лет сидения на лекциях и в библиотеке с античной лепниной под потолком. В квартире, похожей изнутри на ту же самую коробочку, попирая жизнью смерть, в ванночке барахталась дочурка Танечка, эту ванночку, я купил на первый творческий гонорар. В полумраке той же самой, выстланной бархатом коробочки, подсвеченная рембрантовским лучом солнца из окошка, прикладывала причмокивающее создание к груди моя  лорелееволосая Алиса, обладательница ещё одного такого же поплавка.  И единственной самой блескучей рыбкой, которую я мог поймать на удочку, оборудованную своим филологическим поплавком, была участь ходока с магнитофонной сумкой через плечо. Гейдельбергаская романтика поездок на село состояла лишь в том, что это сильно напоминало фольклорные экспедиции. Конечно – Искитимский район - не Ирландия, куда уходят корни Леннона и Джойса. Но выбирать не приходилось. Работенка была заведомо абсурдная. Лексика, производимых нами на свет передач - чудовищна. Лишь кулуарные разговоры об изящной словесности – оставались тем сладостным самообманом, в который ныряют, чтобы, хотя бы, поплавав там, прочистить жабры тем кислородом, которым дышали творцы, а не ремесленники, кудесники, а не халтурщики.

***

 Радиокомитет, крошечной радолярией плавающий в волнах океаноподобного эфира, изнутри выглядел трехэтажным ячеистым образованием, к которому коралловым полипом лепилось  бетонное крылечко. Сюда по утру стекались струйки сонных и неопохмеленных сотрудников. Это был, само-собой, не просто человеческий планктон. Но его элитарность почти никак не проявляла себя во внешнем материальном мире. Кто поважнее—мог, конечно, себе позволить и на казенном лимузине подкатить. Основная же масса втягивалсь в зев дверей, притекая сюда с помощью общественного транспорта. По улице Вертковской громыхал Трамвайчик. По улице Сибиряков --Гвардейцев колбасили атобусы и троллейбусы, в напиханном внутрь которых фарше мы отнюдь не выглядели вкраплениями жирненького сальца. Как и подобает радиолярии, уложенной под микроскоп, это существо находилось под пристальным присмотром Всевидящего Ока. Око, конечно же, было слегка подслеповатым. И поэтому улавливало больше внешние очертания и наиболее явные проявления, как то родственно-диссиденсткие связи с заграницей, внутренняя же суть кишечнополостного была тайной ускользающей…Три этажа, между чердаком и подвалом, плотно населенных персоналом, две концертные студии, где, частенько, замуровавшись за двойными дверьми, вкалывали домристы и балалаечники, громоздкая аппаратура с мигалками лампочек, внушительные бабины крутящейся магнитофоной пленки, пульты, микрофоны, двойные звуконепроницаемые двери с циклопическими запорами - все это повергало приходящих сюда для предварительных записей в священный трепет.

 

Слова , сказанные Константином  Лученковым на встрече выпускников ТГУ  в 2000 году


Для помышляющего о бальзаковской мансарде и ревущем у ног электрогитариста океане рок-фанатов все это ажурное переплетение из кабелей, людей, голосов, вывесок на дверях, магнитофонов и эйфелеподобной вышки передатчика на отшибе, за бетонным заборчиком, вгоняло совсем в иное состояние. В минор тоски от рутинности конвейера, в продвижении которого, поскрипывании его колесиков, посвистывании его лент если и присутствовало что-то творческое, то творчество это было сугубо коллективным, практически напрочь уничтожающим драгоценную жемчужину индивидуальности. Ясно было, что так же, как из вполне полезного и технологичного алмазного порошка не собрать бриллианта, так и из всей этой обвальной лавины чего то говорящих в эфир никогда не слепить шедевра изящной словесности. Радиоволны, испускаемые живым существом, в фибры которого меня засосало могучим течением, были результатом каждодневных действий и манипуляций столького количества людей, итогом отказа от стольких свобод самовыражения, что фантазировать на счет каких-то там озарений творца-демиурга, высекающего из слова сокровенные смыслы было бы попросту нелепо. Оживляжику подпустить, эмоциональности. И то – роскошь… Подразбавить музычкой газетный «сушнячок»… А чтобы как-то там раскрепоститься, врубившись в сетку вещания с электрогитарными наворотами в духе Хендрикса или прустовским потоком сознания, подмонтировав всё это к репортажу с вечерней дойки в колхозе «Вперед» -- это кто ж бы такое позволил! Кто бы на «рубашке»(так называлась обложка отпечатанной на машинке расшифровки бесплотного электроволнового облачка), свой начальственный зигзаг запечатлел? Так что надо было отложить  мечты и грезы о психологической прозе, метаметафорической поэзии, концептуальном рокнроле – и расшифровывать, расшифровывать, расшифровывать… Радиолярия заглотила мое микроскопическое существо  со всем его филологическим снобизмом, Прустом, Камю, Борхесом и Маркесом, гитарой, тоскующей за окошком женой-вчерашней студенткой, плюхающейся в пластмассовой ванночке голопопой Танечкой и претензиями на писательство; это губчатое существо облепило меня своими паутинными внутренностями, прилепилось ко мне письменным столом, присосалось стулом, обвило стрекательным жгутиком ремня на сумке магнитофона - и потихоньку начало высасывать. Тогда-то и появилось ощущение, что я помещен в зеленоватый тягучий раствор и загерметизирован с саркофаге, представляющем собою оборудование для консервирования экземпляров земной фауны в  корабле пришельцев,  уносящем меня в бездонные глубины холодного космоса.
 Одной из присосочек был никелированный микрофончик с сеточкой, напоминающей чайное ситечко. Вот через это ситечко вместе с моим бойким репортерским голоском утреннего петушка и цедилось что-то…Поначалу, правда, это было вобщем-то и не заметно. «Мозг сосет!» -- говорил, ни о каких писательствах не помышлявший, уныривающий от всего этого в пучины запоев, Филимон, уже практически высосанный. Но мне как-то не сильно и понятно было – о чем это он? Не видел я ни вблизи ни на горизонте и Уничтожителя времени. Хотя о нем, как Моцарт и Есенин о Черном человеке, Филимон то и дело упоминал, рассказывая о похмельных видениях.  Что цедилось через ситечко? Что остаевалось по эту сторону его…Это было мне не совсем понятно. Просто было какое-то томленье. Неудобство. Дискомфорт душевный…

По рукам радийцев бродили книги.  Самой заядлой книжницей была Фани Каплун.
- Ты о друидах когда-нибуль что-нибудь слышал? – спросила она.
- Нет! 
-Темнота! А ещё университет закончил. Да известно ли тебе, что сегодня все увлекаются оккультными науками! А Замочникова замочили на партсобрании и вынудили уволить за приверженность учению Николая Рериха! Теперь познаёт Шамбалу в качестве грузчика.
 Я открыл заботливо вложенную в мою руку книжку( её я уже видел на краю стола в кабинете Скопина) и на первой же попавшейся странице увидел  кругом торчащие в небеса мегалиты Стоунхенджа, жертву на алтаре, луч солнца  направленный на грудь несчастного, длиннобородых дядек в капюшонах с ножиками в руках. Один из вооруженных ритуальным оружием бородачей показался мне похожим на Александра Николаевича Скопина. Такова была должность редактора политвещания – резать наши передачи.
 Трактат «Две тенденции усвятвещания» попал ко мне из тех же, можно сказать, рук путями неисповедимыми.
Фанни, как и другие радийные богемщики заглядывала на наши репетиции и просила исполнить то «Мишел», то «Лестницу в небеса». Сама же она достигала высот золотого города  с жемчужными воротами  и входила в сад, где разгуливают животные невиданной красы с помощью банальной накачки алкоголем. После таких репетиций на меня то и дело выпадала роль санитарки, выносящего раненного героя с поля боя. Я волок выкрикивающую антисоветские  лозунги Фанечку до самой двери квартиры, где её встречал полосующими вкривь и вкось взглядами –ланцетами главный хирург НИИЭТО     …Каплун. Только что блиставшая красою Фанни падала в квартиру, как панночка в гроб после третьих петухов - носатая и посиневшая. Двери захлопывались перед моим носом, как врата оскверненной церкви перед Хомой Брутом, и вооруженный лишь своей рогатой электрокоброй в чехле, я  шарашился по ночному городу, в каждом оконном проёме и каждом промежутке между домами застыло по мерзостной харе персонажей  нескончаемой пьянки. Метель хватала меня за спину длинными призрачными руками, как Маккартни на фотографии, подтверждающей его гибель в ДТП.  Следом клекотали  эфирные демоны, и норовила меня  долбануть в темечко посреди зимы вылетевшая в форточку Фанечкина волнистая попугаиха,. Безумный поступок птицы стал достоянием всего радийного кубла и даже эфира для народа. Диктор Сергей Дерябов после прочтения метеосводки о заряженном лютыми холодами и метелями надвигающемся антициклоне в течение недели взывал к радиослушателям сообщить на студию за вознаграждение о потерявшемся попугайчике живом или мертвом. Наконец мы  справили метнувшейся в поисках Карла в сибиркую метель Кларе десять дней, а на сорочины так помянули, что  недотащенная мною до квартиры Фанечка не могла верно указать дом в ряду уже смеживших глаза уныло однообразных  панельных бронтозавров, села в сугроб и, разревевшись, размазала скорбь по отпрыску тропических джунглей французской тушью по щекам. Клоунесса бальзаковского возраста не могла вспомнить – где же та улица и где же тот дом, где ждут её супруг в пробковом шлеме и шортах, лианы труб парового отопления,  развешанные по баобабам стен, уютное гнездышко, теплые яички. Вот когда я выкапывал уже замерзающую в сугробе, как  ямщик в степи глухой, Фанечку, чтобы отыскать ту улицу и тот дом методом ненаучного тыка,   тогда я и отрыл снесённую хозяйкой мятежной попугаихи тетрадочку, содержимое которой наделало столько шума.               
- Почитай! – сделала она загадочно-джокондовскую улыбку на размалеванном подпухшем холсте эпохи вырождения на следующее утро, когда я предъявил ей тетрадку, обнаруженную после  падения с высот девятого этажа на лифте рухнувшем, вниз вместе с надеждами на то, что муж Фани хотя бы чайком согреет.
- Уже прочитал…
- Ну и помалкивай. Трактат про «усветян» - самиздат. И если дойдет до Дыбина или Ефтифеева, будешь вместе с Замковым ящики на пивнушке кидать… Хотя он –то всего лишь навсего хотел скрестить марксистско-ленискоре учение с розенкрейцеровской эстетикой. Чего-то там наманихеил про эоны и духов. 
- Но почему же мы названы в  трактате  «усветянами»? – спросил я.
-Кто ж его знает – почему! Сам догадайся! И потом-много будешь знать- скоро состаришься!
 
Трактат был отпечатан на машинке и представлял собою шедевр местного самиздата.
Псевдоним  Клим Акуприн мне ни о чем не говорил*. Речь шла о вещах религиозных. В чём я не слишком-то рубил. Пришлось положиться на догадки. То, чем мы занимались, вещая в эфире, чем-то смахивало на религию и поэтому корень «свят»  вбыл вполне уместен, рассудил я.  В диссидентском произведении говорилось о двоемирии в устройстве организации, куда я вошел неофитом. Две описываемых тенденции сводились к тому, что население первого этажа радоиокомитета обязано было вещать о земном и производственном, население – третьего – о возвышенном и культурном. Между ними располагался, как кругляш сакральной колбасы в бутерброде из радиокомитетского буфета,—этаж второй, в одном конце которого властвовали жреческой стати дикторы Сергей Дерябов с … и Двухдорожечный за пультом звукозаписывающей студии, в другом—за дубовыми дверьми с надписью «Приемная» гнездились Мойдодыр летучек Дыбин и  Умывальников начальник промывочной мозгов, объединяющих радио и телевидение, Ефтифеев по прозвищу Котофеев. Двери в двери- два кабинета, две прачечные, две парилки, входя в которые нужно было отдавать себе отчет, что перед тобой раскаленная каменка, бурлящий водогрейный котел, к которым нельзя притрагиваться руками. А между ними, в предбанничке в качестве выдающих входящим шайки  Вера с Любовью –две секретарши –брюнетка и шотенка, внешностью киноартистки  мосфильмовских стандартов. 
 
С чтения  трактата Акуприна   начались мои поиски смысла жизни – не менее того. Я задумался над тем-чем я занимаюсь? Есть ли какой-то смысл в этом занятия? Или это что-то заведомо абсурдное, как в пьесе, где герои - ведущие заумные беседы пустые стулья? Я не мог, как Серега Мамонов, ради копейки впасть в цинизм.  Неизвестный мне Акуприн создал в своем трактате параллельную реальность словно для  того, чтобы я мог сбежать в нее. В трактате Усвятия была теократическим государством, народонаселение которого делилось на две неравные части. Большую составляли – Выполняйки. Меньшую – Взбодрюнчики. Выполняйки  неустанно трудились. Взбодрюнчики  их веселили и развлекали. Особая роль вэтой радиоимперии принадлежала Частоникам. Она состояла в том, чтобы поддерживать нужную частоту и чистоту  помыслов. На эту частоту были настроены Выполняйки, которым сразу после рождения вживляли в головы маленькие антеннки, представляющие собою имплантант, вставленный под свод черепа в теменной области. Антеннки были  совсем миниатюрные – три тоненьких металлических волоска на темечке. И всё. Таким образом Выполняйки становились живыми радиоприемниками, радиоуправляемыми роботами. Самый верхний этаж в этой иерархии занимали Эфироиды. Они утверждали график включения тех или иных частот. И были равны богам. В утренние часы должны были массировать мозг килогерцы бодрости. В дневные – мегагерцы энтузиазма. И лишь в вечерние  перед тем, как врубить инфрачастоты сна, мозги усвятцев щекотали ультрачастоты удовольствия. Вот тогда-то посредством декодировки для Выполняек передавалось то, что могли сотворить Взбодрюнчики:о любви, о вечности, о смысле жизни.    

Я вернул Фанни её потерю, не совсем уверенный в том, что она выронила тетрадку да и притворилась в умат пьяной не нарочно. Чуяло ретивое: это была проверочка. Фанни явно ждала ответной реакции-что я скажу? Не побегу ли стучать начальству?  От Семушкина я уже был наслышан о самых нежных отношениях богини эфира с главным жрецом нашего храма Дыбиным. Будто бы в рабочее время, в кабинете, прямо на столе главного, подобно тому, как много позже не прослывший анонистом президент саксофонист с Моникой, а иначе откуда бы пятнышки на рубашке передачки о волхованиях символистов на башне у декадента Иванова? Беспробудный декаданс состоял ещё и в том, что частенько Дыбин с Ефтифеевым в сообществи Фанни, прихватив кого-нибудь из секретарш, на черной своей «Волге» с обкомовским номером отправлялись в Чумаки, за мостик через Гадючиху, где в кооперативе «Комитетчик» высился замаскированный под скромный дачный домик трехуровневый особняк Ефтифеева, при котором имелась банька. Раскаленная фантазия целомудренного Семушкина  дорисовывала по этому поводу  сценки, возникающие в его гипоталамусе явно из картинок блуждающей по рукам кустарным способом размноженной «Кама Сутры». Хотя официальный ответ оставшейся на стреме между начальсвенными кабинетами  звучал так же невинно, как метеосводка об отсутсвии существенных осадков: «Они на совещании!»    
 Всё бы было хорошо с концептуальными построениями подброшенного мне трактата, ежели бы не один существенный момент. Живые радиокомитетчики – ну никак не втискивались в пределы созданных автором схематичных персонажей. Кого-то из самых сереньких ломовых лошадок, конечно, подзапрягшись в оглобли предвзятости можно было бы упихать. Но только не умопомрачительно- богемную в своем alter ego Надежду Сергеевну – эту идеальную женщину для служебного романа. Никак не подходил под этот шаблон и Филимон, с его походкой полутяжа, польробсоновским басом с похмела и весьма серьезно замешанной на хроническом алкоголизме любви к деревеньке-колхознице.
 Дородная Света Ситцева вписалась бы в багетовую раму. Но только не в математический алгоритм, мертвую формулу. Не смотря на то, что занималась эфирным навозом, она, возможно, была богемнее всех остальных. Хлоями --доярочками и Дафнисами—скотничками она интересовалась вполне серьезно и с видимым удовольствием. Манерами и внешностью она была прямо-таки барышня-крестьянка. К тому же знатного совхозного происхождения.  В её родовом имении, на другом берегу Годючихи, по ту сторону постоянно сносимого паводками мостика, соединяющего дачный кооператива «Комитетчик» с сельцом Чумаки, я как-то наткнулся на что-то белоколонное, полуэллинское, напомнившее мне о Свете, о которой эпос Чумаков хранил память, как о дочери  троекуровской хватки директора. Конечно, только сильно пьяный мог спутать сельский клуб с дворянской усадьбой. Но эти колонны, даже и с гусями в луже, петухом на проросших полынью монументально-растрескавшихся ступенях, присохшей к ним коровьей лепехой, козой, привязанной к завитку руины ионического ордера, произвели на меня такое впечатление, что впоследствии я мог воспринимать Свету Ситцеву только как античную полубогиню из славного племени дочерей Киприды.
 Семушкин – голубые глаза врубелевского Пана - голос сказителя - баюна, расхаживающего и днем и ночью по златой цепи - уж и совсем никак не вписывался…Он протестовал против возведения Катунской ГЭС, находил скрытые смыслы в «Слове о полку Игреве», выращивал на грядках «Комитетчика» гигантскую клубнику и стоял на тех же позициях, что искатель Шамбалы  Замков, только не оглашал своих убеждений вслух.

Меньше всех походил на Частотника Алекс Буранов. Не знаю, зачем он к своему псевдониму приделал это резидентское - Алекс. Может быть, из интуитивного понимания слушательской тоски по шпионским сюжетам, позже воплотившейся во всенародной любви к Штирлицу? Псевдоним Буранов-то понятно – почему. Сибирь. Мороз. Сидит в избушке на курьих ножках мужичок в зипунишке. Полешки в печке потрескивают. Курит он козью ножку, свернутую из только что прочитанной позапрошлогодней газеты «Всеусвятская Сибирь» -- и слушает «радиопродуктор». А из него душевный такой, свойский голос Алекса Буранова… О том, как выл лохматый ветер в волчьем поле, кода был записан на пленку этот разговор с ветераном ВОВ Прохоровым, вот так же вот выл-поскуливал, как под Прохоровкой, когда ухало, бабахало и рвалось. Ну и «Землянку» или «Темную ночь» в конце. С нарастанием. Со смикшированной звуковой подложкой на завершении фразы. С гармонью. Или эти его фирменные штучки с перескоками во времени! В сиюминутности радийной суеты Буранов умудрялся скопить архив пленок.

Спустя десять, а затем и двадцать лет, он возвращался к героям своих очерков и, обволакивая их своей задушевностью, по-блюзменовски хриповатым голосом, с явным драйвом, сообщал о том, что же теперь стало вот с этой девочкой – пионеркой или мальчиком –комсомольцем. Его герои всегда эволюционировали в лучшую сторону. Они просто не имели права деградировать. Никто не спился, не сел в тюрьму и не был зарезан трамваем. Возвращаясь к ним, Буранов обнаруживал их либо докторами наук, либо народными артистами. Вообще-то Алекс Буранов был не так прост, как его задушевный эфирный образ. Банальную радийную пьянку он мог разбавить песенкой собственного сочинения под цыганисто-свинговый аккомпанемент семиструнной. Особенно великолепен был шлягерочек про Трубу и Контрабас. «И контрабас жалел не раз, что он не скрипка, а контрабас…»  Понятно, что труба --та ещё блистательная штучка с мундштуком, а неуклюжий контрабас был безнадежно в неё влюблен. Буранов, Буранов! Может быть, на какой-то незримой шкале он - то располагался ближе всех к моим грезам о романтичной мансарде с разбросанными, колыхаемыми врывающимся в растворенное окошко парижским ветерком рукописями на немытом полу! В нем был шарм творца. Он торчал из почти что на все люки задраенной пропагандистской машины, как куст зажеванный шестерёнчатым мостадонтом, но не перемолотый им до конца. Он выпирал. Сжевать его окончательно было невозможно. Как невозможно наложить цензурные запреты на песни без слов. Его передачки, которые ещё ребенком я слышал из динамика, ласточкиным гнездом прилепившимся  на гвозде возле барачного косяка, были какой-то нескончаемой «Колыбельной Клары». Его голос рокотал ласкающей слух музыкой. Он не порхал мотыльком, а стриг эфир точным раскроем безупречного стиля,  словно в синем небе властвовал дирижёр, парящий  на крыльях фрака с раздвоенным хвостом и в идеально накрахмаленной манишке. Его облик  смутно напоминал о дендизме начала века – всех этих Бальмонтах и Ивановых, виденных нами лишь на фотографических картинках «Библиотеки поэта». Подбирая ему аналог в параллельном мире фауны и флоры, его, пожалуй, можно было сравнить не только с вечнозеленым, не увядаемым даже в метельной степи кустом, но и с каким-нибудь восседающим на античном обломке вороном из мрачных фантазий Эдгара По. Черный юморок, новермористый такой–был, конечно. Был. Но без него – как же обойтись творческой индивидуальности, кроме штампованных передачек, сочинявшей ещё и либретто к кальмановского накала  мюзиклам для театра? Индивидуальности актерствующей – всегда и во всем. Ехидной, конечно. Но и не лишенной самоиронии. Мог, ясно, Алекс испепелить единственным словечком. Так отрецензировать на летучке, что потом отрецензированный отпаивался валидольчиком. Но не по злобе. А из возвышенного понимания высокого предназначения творчества. Ведь по сути –то   он был очень добродушным существом, к тому же с неизменной теплотой отзывавшимся о своей филармонической жене.
 
Фантазируя на предмет писательства, я, конечно же, невольно повсюду искал что-то родственное этому благородному ремеслу – мельчайшие подтверждения богемности, приметы поэтического цехового братства, какими являются грохочущие пишущие машинки, стопы писчей бумаги, разбросанные в беспорядке книги великих предшественников и горы опорожненной стеклотары из-под спиртного. Что-то подобное этому я обнаружил в однокомнатной Филимона. Жил он поблизости от телерадиокомитета.  Осью вращения всех квартир-мансард где бурные протекали мальчишники, громогласные репетиции, спонтанные бардовские концерты, читки стихов и прозы была напоминающая с чего есть пошел Столицесибирск о пролетах железнодорожного моста времен Гарина-Тугарина, эйфелеподобная телевышка. По ней, по ней родимой, груженными эшелонами уносилась в эфир производимая нами продукция. Но  народу была открыта лишь видимая часть творческого поцесса, подобного  блистальному, забитому в лузу мирового первенства страны эйфорически счастлиых рабочих и крестьян спутнику земли с паучковыми лапками антенн. Что там эти обезьяны, зажаривающиеся  в консервных банках, швыряемых к звездам с мыса Каеаверел, когда у нас вслед за дружественно виляющими каральками хвостов Белкой и Стрелкой- Первый Человек в Космосе! Город, рожденный в мозгу ищущего гранитной опоры   путейца-мостостроителя  Гарина просто обязан был выдать что-то вроде ликующего по поводу старта в неизведанное Гагарина. Телевышка торчала высунувшейся наружу земной осью. Она напоминала так же острие шампура с насаженным на неё шашлыком, чей запах доносился до ноздрей конспирирующегося от начальства в своей крестовой избе Семушкина. Этот дразнящий запах вместе с хохотом Фанни и Любаши и давал поводы для эротически-гастрономических фантазий(грешен был Сёмушкин: объявив о том, что он в командировке, линял на дачку- клубнике нужен был уход, жене витамины). 
 Квартиры, по которым кочевал наш «звездный отряд», чтобы быть вовлеченным в  прокрутку на центрифугах попоек, проверяемых на прочность в барокамерах нескончаемой говорильни, зависающих в невесомости опохмелок, вращались вокруг этой оси.  Уединенная келья Савкина, находясь на другом конце города, была далека, как  Плутон.  Блатхата Филимона предоставляла нам стартово-посадочные площадки  совсем как планета из «Марсианских хроник» Рэя Брэдбери.  Крестьянские же дома  Семушкина в кооперативе «Комитетчик» и  Савушкина в Чумаках были сравнимы с орбитальными станциями, куда можно  мы отлетали всерьез и надолго, стремясь своими пикниками-посиделками  перещеголять вышестоящее начальство.

Рассказ Константина Лученкова на мальчишнике в «Пятихатке», в которой участвовали  его однокашник, доктор филологических наук  Станислав Клемм и бизнесмен из выпускников литинститута имени Пьющих Горькую  Виктор Поверьев (г. Томск, 2007 г., 5 часов утра.) 

Минут пять ходу нискосок через дворы - и вот, мужики,  хрущёвка, обросшая по краю тротуара кривыми кленами и прямыми тополями. Пятый этаж, куда по молодости лет я, даже нагруженный чем выпить и чем закусить, влетал в три приема прыгучих ног. Двери с расхлябанным врезным замком и вечно западающей кнопкой звонка. Подчердачное обиталище Филимона, где кроме него проживали кот Тишка, письменный стол, портативная пишущая машинка, портрет его собственной персоны, кисти художника – реалиста Поротникова, вполне тянуло на бальзаковскую мансарду. Да и сам он, грузный и одинокий, восседая за письменным столом, весьма походил на Оноре де. Гордое одиночество Филимона иногда прерывалось его подругой, женщиной из лавки древностей, которую он звал Лёлей, и с которой он делил диванное ложе под своим портретом. Иногда Лёля приносила продукты. Иногда выпивку и курево. И всегда – отменное настроение, щедро сдобренное матершинными анекдотами. Филимон как живой эфирный классик взял на себя роль моего творческого опекуна. «Никогда не говори -- с радио. Из радио!»-- учил он меня, поглаживая по шерстке дымчатого Тишку, в то время, как его Бовкида, воспроизводя шумы морского прибоя, сдергивала ручку унитаза в совмещенном санузле. Подруге я носил стихи. Тишке я носил мойву и путассу, купленных по пути к Филимону, в магазине «Океан».  В этом броуновском пробеге по дворам я иногда шел к Филимону зигзагообразно и в обход. Порой, в поисках «Беломорканала» для моего наставника, я вынужден был окучивать киоски прилегающие к площади Станиславского, а в поисках ленты для пишущей машинки заруливать в магазин, где канцтовары соседствовали с отделом детских игрушек. Я прихватил тут как-то резинового бегемотика для режущихся зубенок моей Танечки. «Ты это мне что ль купил!» -- хохотнул Филимон, когда я стал разгружаться в его мансарде. Когда я объяснил, что это для моей дочери, он заглядывая в морду бегемотику произнес задумчиво: «А похож на меня!»   

Прикрепленная к земле зигзагообразной лестницей, перилами и вечно недовольными соседями мансарда Филимона маячила в вышине. Она парила. Витала. Левитировала. Вместе с прожжённым забытой папиросой письменным столом, портретом, диваном, котом Тишкой, свернувшимся клубочком в магическом световом кругу настольной лампы. Поутру, когда длинная тень от телерадиовышки, понемногу укорачиваясь, скользила по шиферу и жести крыш, Филимон долбил по клавиатуре пишущей машинки прокуренными и проеденными уксусом от склейки магнитофонной пленки клешнями. Подобная мегалиту Стоунхэнджа,  стрелка переборчатой тени падала на алтарь вдохновения. В это время солнечный свет врывался в окно. Тишка выбирался на подоконник погреться, и,  отслеживая волнообразные миграции воробьёв в кроне тополя, жмурился.  И жрец священнодействовал. Друид  укладывал жертву на камень, чтобы, занеся над ней ритуальный нож, рассечь грудь и вырвать трепещущее сердце. Мы стояли кругом в белоснежных плащах с прикрывающими лица капюшонами. С мечами спрятанными под накидками. Мы  -- рыцари эфира в нашем Камелоте, он  -- наш  Король Артур. Так я фантазировал, когда, вернувшись, с мальчишника слушал «Роллингов».  Филимон был жаворонком и совой одновременно. Творил и ночами. И поутру. Днем он пил водку. После выхода в эфир, разумеется. А иногда и перед.
 Настоящей живой легендой была его трофейная пишущая машинка с мелким шрифтом. Её Филимон по молодости выменял у одного воевавшего летчика ПЕ-2. За бутылку антиобледенителя. В маленьком, хранимом в ящике письменного стола фотоальбомчике моего наставника, тусовались, как затертые карты в колоде, снимки, на которых можно было увидеть и цыганистую маму треф, и тузового папу –главу Хакасского крайкома. На другой фотке в обнимку с моим педагогом я обнаружил его однокурсника по томскому пединституту, классика советской литературы Вила Лопатова(его Филимон звал Вилькой).О Лопатове Филимон рассказывал две байки. Одну – веселую. Другую грустную.
 Веселая заключалась в том, что гуляя как-то по Лагерному саду в Томске, будущий классик и его дружок согрешили эксбисционистской выходкой. На глазах у двух студенточек, романтично прогуливавшихся под сенью дерев, эпатирующие бурсаки расстегнули ширинки --и пустили две струи. Грустная же байка повествовала: двадцать лет спустя, нагрянув в Москву, мой мушкетер не был допущен к занятому дотвариванием последнего тома полного собрания, детревилистому классику. Женой его бдящей был отфутболен. Лопатову долапачивающему свой труд по созданию положительного героя не досуг было тратить себя на сентиментальничания с друзьми юности – Филимон ведь не был ни перевыполняющим планы прорабом-лесорубом, ни сектретарем райкома, ни директором ударной стройки. В самом деле – запечатлевшая Филимона фотолетопись не хранила никаких таких сюжетов. Было другое.  Филимон – на арене цирка, выполняющий смертельное сальто-мортале. Филимон, мускулистый и пружинистый, в чернющих трусах и боксерских перчатках, готовый накаутировать кого хошь. Филимон на аэродроме у крыла пикирующего бомбардировщика. Тут тебе и Джек Лондон. И Экзюпери.  Книжек, правда, на филимоновой мансарде не водилось. Он их не читал. Одна, впрочем, была. Подписанная заезжим украинским писателем, решившим воспеть Кулундинскую степь. В этой поэме гоголевский земляк вывел и образ Филимона, своего проводника-поводыря в их блужданиях на райкомовском «бобике» по растрескавшейся земле темуджиновых орд, космодромов и ядерных полигонов. Подпив, Филимон достовал замызганную книжонку и предварительно сообщив, что в этой поездке их сопровождали две любвеобильные наложницы из комсомольских работниц, читал про себя, прихохатывая: «Во! Послушай! Трохи сгорблена статура! Насмушковатый погляд!» А чтобы – водились у него какие-нибудь там модные в то время Пастернак, Мандельштам, Кортасар, Вальехо… Этого – не было. Даже ни одного тома возгордившегося струепускателя Лопатова не наблюдалось. Зато в изобилии водились друзья.
 Путь к нему, как я уже говорил, лежал через «Океан». Вынырнув из пучин репортерской молотилки, я давил на пипку дверного звонка.
- Минтай или путассу? – вопрошал Филимон, вскидывая брови филина и принимая пакет с покупкой.
Тишка кидался под ноги, мурлыкал, терся о штанину.
-Щас ребята подтянутся, - с неспешностью сейнера уносил мой наставник дары океана на кухню.
 Кварира на пятом этаже стала проходным двором беспрерывно сменяющихся мальчишников. Друиды ритуалили. Жертвенный камень не пустовал.  Здесь часто зависал Миша Савкин. Эффемерная близость Филимона к процветающему в столицах классику, по творениям которого снимались фильмы, тешила его тщеславие. Мишенька донимал Филимона окололитературными разговорами. Застукав нас с Филимоном, его подругу и кота Тишку за опорожнением  трехлитровой банки пива и доеданием вяленой рыбьей головы, Миша делился последними своими литературными переживаниями: « Ты  «Таежную быль» Сидорова в «Роман газете» почитай! Во наворачивает! Живой человек бы давно загнулся. А у него герои – ни в огне не горят, ни в воде не тонут…Я тоже хочу чё нибудь приключенческое изваять. Герой – масон, декабрист, сбегает с каторги…И–две недели по тайге…Чтоб питался одними кореньями и ягодами…Ну а сам он из сосланных  --  и чтобы  обязательно побольше мистики. Я думаю ему в жёны надо шаманку наладить, чтобы  соединить масонские ритуалы с хакасскими  побасками…Читатель, думаю клюнет!»
  Изгнанный из радиокомитета за регулярные постзапойные срывы эфиров Шура Долганов(он же корреспондент Да-Да), совсем как тот масон-декабрист, продравшийся сквозь таежные дебри жестокого похмелища, вгружался в филимонову мансарду всей своей могучей статью. Вот и теперь. Стоило мне, под приглядом Тишки, начать возиться в кухонной раковине с мерзлыми рыбинами, как звякали корабельные склянки дверного звонка и в прихожей уже баритонил  виртуоз экономических комментариев и непревзойденный метафизик Шура Долганов.
- Конечно, это не Манхэттэн, где на каждом шагу виски и жгучие негритянки, но…
Знаешь, Филя, как у Томаса О. Лири?  Про продавца жаренной летучей рыбы…
-Рыбу Костя уже принес. Ты водочки-то купил?
- Н-да-да!  Э-эй-вотки найду! – отвечал словами битловской песенки корреспондент Да-да.
-А вот и консервы! – возникал в дверном проеме Семушкин с двумя противопехотными минами кильки в томате.
- «Агдам» и огурчики от соседки! – вертким угрем вплывал Миша.
Шура как всегда  доминировал, гудя про то, как во время путешествия за большую воду по комсомольской линии, вот так же запросто общался с вождем психоделической революции Томасом. Рядом с Шурой Долгановым Миша как –то вял, и не смотря на свой  цэдээловский кожан выглядел заурядным графоманом из медвежьей провинции. А вот корреспондент Да-Да был как бы уже создан для того, чтобы украсить своей фамилией страницы «Метрополитена». 
- Я нарву длинных белых бумажек, –декламировал он. – Я вставлю их между пальцами своих ног. Я подожгу их и буду вдыхать запах паленой кожи. Боли не будет. И это будет мое «Замечание в ноге»… 
  Шура был харизматичен. Среди имен-кличек, которыми он был наречен –Наджибулла указывала на его удивительное сходство с этим трагическим персонажем  Афганской истории ????Наджитбулла –Да-да был царствен, как падишах.  Богемность и поэтичность этого совершенно непредсказуемого сгустка надломленных архетипов была настолько очевидна, что ему-то вообще не нужно было ничего сочинять, скрючившись за двутумбовым верным мулом. Он сам был и роман, и поэма. Тут воплотилось столько спонтанности, непредсказуемости, гусарства, что каторжные кандалы провинциальной журналистики были попросту отторжены   организменным буйноцветием Саши Долганова. Талант. Просто талант. Не воплощенный. Вербализуемый лишь в попоечных импровизациях. Словечко «буйноцветие», заимствованное мною из поэтического словаря Семушкина, тут как раз впору. Шура Долганов --  был и буйн, и в цвету. Пчелки женских сердец жужали по этому охваченному лепесково-пестичным взрывом растительному миру.
 И этот  мир – вовлекал их в благоуханное облако из  сигаретного дыма, импортного одеколона и дешевого вина. В мансарде Шура появлялся то с брюнеткой, то с блондинкой, то с шатенкой. Спутницы всегда бывали великолепны, как манекенщицы. Нет, эти  парочки, комплектуемые из бессменного Шуры и его необъятного гарема, не пыхтели, запершись в ванной, не стонали, забаррикадировавшись на кухне, тем более, притеснив Тишку, не занимались сексуальной гимнастикой, внедрившись на диван между Филимоном-бегомотиком и его откатившейся к стенке Бовкидой. И вообще, как потом прояснилось по трезвяне, – все эти многочисленные разномастные спутницы Шуры – были одной и той же женщиной. Его законной женой. Как перчатки, менявшей парики и наряды.
 
 Изредка бывал в мансарде Филимона и Скопин. О В отличии Дыбина и Ефтифеева н мог снизойти. И изобразив на лице маску своего в доску парня, предаться радостям бесхитростного общения. Это, конечно, было лучше чем, запершись в своём кабинете остограмливаться втихую и читать книжку про друидов или расползавшийся по радиокомитету, как ржа, антисовесткий трактат. После аварии Скопин стал какой-то не такой. Будто бы подменили его. Захаживая к Филимону, он умолкал и уставясь в одну точку пытался что-то там разглядеть. После того, как ему починили кумпол, ему стали являться видения. Он боролся с ними посредством алкоголя.
- Знаешь, Филь! – обратился он как-то к хазяину вертепа. – Когда все это произошло на перекрестке, мне привиделось: я ехал не в «уазике», а в царской карете, сопровождаемой казачьим нарядом. Грянул взрыв. И когда треснулся башкой – откуда-то появился  мещанин в длинном пальто и шляпе. Я помню, как вышел из кареты. Рядом лежал убитый взрывом мальчик. Я подошел к мещанину, в котором узнал Толика Саватеева, что-то сказал ему и тут подбежал второй(его лица я не разгледел) и бросил мне под ноги сверток. 
- Это астральное отображение событий, связанное с символикой твоего имени, - вклинивался  негласный соратник Замочникова по эзотерическим примудростям Сёмушкин.
 Филимон молчал. Я прикидывал – кто же мог быть вторым? По  расстановке фигур на перекрестке выходило-я. И хотя мент с жезлом плохо тянул на казака с шашкой, что-то в этом сопоставлении было. По крайней мере, был мальчик. Да ещё к тому же и мертвый. Кроме того был и взрыв на дороге в кишлак по Кабулом, на котором не ясно кто подорвался – я или водитель Дима. К  тому же, если  Скопин не мог вспомнить сказанных бросавшему бомбу слов, то я то эту произносимую после запойных поминок фразу помнил. Это повторялось с неумолимостью кометных циклов. Только не раз в 76 лет а гораздо чаще. «Хорош!» - произносил Скопин – и ставил росчерк на «рубашке» : в эфир! 
- Может быть это как –то связано с тем, что я в прошлом году ездил в Питер и был на том месте на набережной …, где все это случилось.
- Может и так, но скорее всего – заморочки кармы! – настаивал Сёмушкин. – Твое имя притянуло эон  Александра II.Надо поправлять карму.-и наливал.
Мне , как младшему по команде полагалось внимать. Но невольно продолджая параллель между нами с Толиком Саватеевым и угробившими императора бомбистами, я припоминал, как после вызовов на ковер мы костерили начальника и практически готовы были совершить теракт. Да, у нас с Толиком был мотив подстроить Скопину ДТП. Выпустить из коробочки мотылька. Запустить девочку с сачком. Подкупить водителя самосвала. Мы жаждали освобождения от ига начальства…
- тебе надо быть осторожнее! – предупреждал Сёмушкин Скопина.- Поврежденная карма может себя проявить совершенно неожиданно, не забывай, как окончил император, эон которого, возможно, частично реинкарнировал в тебя.

Кого  не бывало на квартире у  Филимона, так это Буранова. Простецкий Филимон не принимал элитарного Буранова вместе с его записанным в паспорт псевдонимом и еврейской национальностью. Буранов вращался совсем в другом кругу. Там по преимуществу воспаряли посредством прикосновения смычков к струнам, а не путём припадания губ к стаканам и носа к кусочку хлебца для занюха. Там созерцали себя в зеркалах во фраках, а не в помятых свитерках. Там рояль был весь раскрыт и струны в нем дрожали, здесь блевали в желтоватый унитаз и пели блатные песенки. Случалось, вместе с рыбой для Тишки – я притаскивал не только трехлитровую банку с пивом, но и «банку» со струнами и колками, имевшуюся в моем арсенале музыкальных инструментов наряду с электогитарной рогатиной, с которой намеревался я отправиться на эфирного медведя.   

А вот дирижер Бусов вполне мог на этой мансарде прилепиться щекой к надкушенному соленому огурцу… «Айда ко мне в оркестр! Мне гитарист – во как нужен!» - отлеплял он огурец и схрумкивал его в качестве кореньев и ягод, которыми должен был питаться беглый масон из Мишенькиного замысла…
И ведь ни книжки читать, ни партитурами упиваться приходил сюда дирижер, прихватывая с собою порой и пару балалаечников.
Не искали тут ничего книжного и литературного ни Серега Мамонов, ни Толик Саватеев. Просто пили водку. Килькой закусывали. Дурели. Тут мы частенько оказывались всей нашей «ливерпульской четверкой», после поминок, чтобы дожимать спиртное выданное в качестве гонорара за выкопанную могилу.
 
Тишка расправлялся с путассу. Запах рыбного варева витал по Филимоновому узилищу. Мальчишник был в разгаре. Я мог трогать легендарную трофейную машинку(на ней наверняка печатались прокламации для забрасывания провакационных воззваний в наш героический тыл ).
- А известно ли вам – чего Арнольд Бусов учудил? – прищурил вороний глаз Михаил.
- Говори. Не томи душу! – пропел Сёмушкин, чей голос обретал вокальные данные годные для исполнения ариозо «Я люблю вас, Ольга!» после принятых на грудь двухсот граммов водочки.
- Вот я и ховорю! – сверкнул золотой фиксой Савкин. – Антисоветчинку  пустил в наши комитетские ряды! Мало ему гонораров за мюзиклы про трактористов и доярок, где в иносказательной, понимаешь, форме высмеивается власть, он еще и пасквилянтский трактатик сочинил. А за самиздат сейчас по головке не гладят…Говорят, и на телевидении у некоторых это же сочинение обнаружено. А нашли автора очень просто…
- Как же…
- Да – раз плюнуть. Органы бдительности не теряют. Если уж Солжа за жопу взяли, Абрама Терца, который на Пушкина руку поднял, упекли в лагеря, возомнившего себя вторым Овидием   Бродского в колхоз справадили…
- Вот –вот! В колхоз их всех, сволочей, троцкистов недобитых! – тряхнул русым чубом Савушкин.
 -Просто нашли автора-то. –продолжал Миша. -По валику на печатной машинке. Он хмырь сидел в предоставленной ему профсоюзом квартире и размножал эту пакость…
 
 «Пакость» лежала в моей квартире на писменном столе поодаль от детской кроватки, в которой колотила ручонками по игрушкам дочура. Воображение нарисовало: вламываются мужики в клепанных тужурках, все переворачивают вверх дном. Два Уничтожителя Времени только что с ждущих их у подъезда двух   рулерогих мотоциклов с расколенными поршневыми, не найдя ничего и никого, с грохотом уматывают вдаль.  Под удаляющийся грохот байкерских мотиков высочила картинка – верзила  в кожаном галифе, выходя из избы, где на ввинченном в матицу кольце болтается зыбка,  пригибается, чтоб не треснуться лбом и обернувшись командует: «На выход, кулачье отродье!»  Стало как-то неуютно и боязно за крохотулю.
- А я не согласен! – рубанул Шура.
- С чем! – вскинулся Миша.
- А со всем! Меня тоже за то, что мы с Томасом выкурили по сигаре и он подписал мне свою книгу, в КГБ вызывали. Но я не отрекся от друга… Что с того, что Буранов написал то-что думал, а то ведь мы врем на каждом шагу…   
-Правильно ! – кивнул  Филимон. – Но Буранов не Александр , а Арнольд… Пусть не врет…
-Это его право. А стучать, Мишь, не хорошо…
- Как ты сказал! Стучать? – задохнуся Савкин. – Да известно ли тебе, что его брат эмигрировал в США! Он вместе с Васей Аксеновым Клевещет!
-Да! Ты не ослышался. Стукачок…
- Дык, Саш, масонская же ложа…Книжки про друидов…

Отсутствие ворочающего в это время на пиввинкомбинате ящики Замочникова не мешало ему трезвеннически присутсвовать на нашем мальчишнике: в соответствии с эзотерическим учением он, достигнув состояния махатмы, был способен переноситься на расстоянии и даже проникать сквозь стены. Жаль вот только, что прихватываемые им при этом ящики с водкой, вином и пивом были лишь бесплотными голограммами.
На сём моменте невозможности материализации голографического спиртного полемика переросла в возглас «А вот тебе за стукача!» и  в висок да со косицею по могучему калгану Наджибуллы( покушения на  видного деятеля афганской истории ????случалось не раз) вылилось в серию хуков и оперкотов, по достоинству оцененных рефери. Бой тяжа с легковесником был предрешён. В результате Миша кубарем  катился с лестницы. Следом летела его ковбойская шляпа и чемодан, который растворясь, выпуслил из своей пасти ворох отпечатанных бумажек. Савкин собрал их, отряхнулся, погрозил Наджибулле, крикнув в  лестничную гулкость коридора что-то про масонов и мировую закулису – и удалился. На следующий день пили мировую, прикладывали к фингалам монетки и в поисках консенсуса бегали в гастроном за «догоночными» фуфырями.  Наджибулла был нахохлен  и настроен на урегулирование конфликта. Миша  то и дело вворачивал про свои литературные замыслы. Он в подробностях описывал творческий процесс, письменный стол, диван и то и дело на нем происходящее, завершая пассаж фразой: « Ночь с женщиной- не написанный рассказ, а то и фрагмент повести или глава романа!» Наджибулла молчал. Миша продолжал в том же духе. Потом, отлучившись пожурчать струей об жёлтый, как его зубы унитаз, он исчез, будто его смыло в результате дергания за напоминающую о деревенских часах-ходиках цепочку с гирькой в виде чугунной еловой шишки вместо ручки. Тогда-то я и обнаружил – там, где ступал босыми стопами, снимающий в прихожей не только обувь, но и носки Савкин, на кафеле совмещенного санузла, на полу прихожей и ступенях коридора оставалась зеленоватая фосфорисцирующая слизь. По ней мы и обнаружили писателя на чердаке, читающим свои рукописи коту Тишке  и голубям. Поступило предложение вызвать санитаров  психушки, но в конце концов ограничились ещё двумястами граммами водки без закуся и стащив бедолагу с чердачных высот на грешную землю пятого этажа, уложили творца на Филимонов диван отсыпаться.   
 
Появления  в устоявшемся нашем кругу барда-телевизионщика Коли Кропилова было равносильно приглашению цыган. Он всегда был при каких-то двух девочках и с гитарой на вервии простом. Гармония мальчишника нарушалась ещё и оператором Двухдорожечным, который с оперативностью подобающей проведению спецоперации превращал квартиру Филимона в притон для съема девочек.  Накачанного спиртным Филимона укладывали на уже проссанный надеждой русской литературы Савкиным, продавленный  светочем психодедической поэзии Наджибуллой диван, и пока держатель борделя отсыпался, видя себя в целомудренных боксерских трусах  на ринге, стрелком радистом в ПЕ-2, приглашенные устраивали сексуальные спарринги, оправдывая выкладки злополучного трактата про выполняйкиных-первыполняйккиных. Коля Кропилов был экстремален и в любви и в работе. А его популярность не знала границ. Так что стоило ему только выйти на площадь Станиславского, как девушки выстраивались в очередь - только выбирай…Пепперы с гитарами и Пеппи, готовые скинуть свои длинные чулки при первом миннезингеровском бряке, гирляндами спускались на зонтиках, что возлечь на жреческий алтарь.   
 
Накаутированный бесконечным количеством запойных раундов  наш бегемотик, конечно, всё еще летал, пикировал, бомбил,  сокрушаясь при этом, что критиковать можно только первичные партийные организации, а райкомы, даже сельские ни-ни. Антиобледенев с перепоя, на машинке, помнящей ещё прикосновения пальцев немецкой   переводчицы—сочинительницы оккупантских листовок, Филимон творил. Вдохновение было правдишным и нешуточным. Хотя бы на мгновение, на один вспых души, на четырнадцать минут эфирного времени…  Правда, потом поднималось давление. Филимон звонил мне, просил чтобы кроме морепродуктов для Тишки я прихватил «папазола». Он поедал этот препарат горстями, приговаривая: «Папа зол. Мама зла…». В этом стишке «зло рифмовалось с «козлом». В таких пределах  Филимон мог быть поэтом. Во время своих антибелогарячечных пролечек у соратника по боксерской юности психиатра Вилория Чирикова, он сочинял двустишья. На терцины его уже не хватало. Мой Дант, конечно же, не испытывал никакого душевного разлада. Это был вполне цельный  духом творец.

Слова, сказанные  Константином Лученковым  на мальчишнике на квартире редактора литературного журнала «Начало тысячелетия» Семена Дежнева во время распития спиртных напитков при присутствовал доктор филологических наук Станислав Леммов( 1 мая 2007 года, 12.00. Томск)

Ну а раздвоенность, кошки на сердце, нескладухи душевные были, в сущности,  моими личными проблемами. Или одной большой и «многоканальной» проблемищей… Вроде той, с которой никак не может справиться романист, введший в начале действия вместе с героем его жену и ребенка(а того хуже –двоих) и вынужденный по законам контропункта таскать и молодуху, и младенца  вслед за похождениями донжуанистого героя даже в постель к многочисленным любовницам. Разве вы не замечали, что у реалистов абсолютное большинство романных героев – удобные в обращении холастяки? Бездетный Филимон – вот идеальный герой для веселенькой эпопейки…А вот сюрреалист Дали умудрялся тело своей жены Галы трансформировать в виде архитектурного сооружения из колоннад и арочных перекрытий. Так что – заранее предупреждаю – каждая буква этого текста, как мириады галактик умещающиеся в одном мизинце вселенского божества -- о той, что в то время, пока мой герой безумствовал, спокойно и уравновешенно купала нашу доченьку в пластмассовой ванночке, улыбаясь ей, как мадонна Рафаэля. Затем вслед за Танечкой в той же ванночке оказался карапуз Серёженка. К тому времени Танечка подросла, пошла в детский сад, в школу и Алиса купила ей полосатый свитерок и сачёк для ловли бабочек: неподалеку от нашего дома, за перекрестком была большая цветочная поляна. Подрос и Сереженька, и пошл в детский садик. И ктому времени, когда я для того, чтобы стать похожим на настоящего писателя обзавелся кожаным пиджаком, шляпой и пластмассовым дипломатом, в котором носил рукописи и бутылки водки, у Сереженьки появился интерес к автомобильной технике. И я купил ему эти машинки в отделе детских игрушек ГУМа, чтобы не клянчил. Как раньше покупал похожего на Савкина долбанного клоуна в чаплиновском котелке. Поглащённый творческими делами я появлялся в дома всё реже и реже. Некоторые даже отождествляли меня с Михаилом( я часто зависал у него на квартире). Да и самому мне иногда казалось, что где-то на другом конце города у меня есть заветная бальзаковская мансарда, где, удаляясь от семейной рутины,  я пребываю в творческом одиночестве.  Раскрепощаюсь. Вдохновляюсь. Творю.  Я вёл через перекресток дочуру в школу, а  сынулю в ясли. Я бегал с авоськой по магазинам. Я  ждал вечерами на остановке чуть в стороне от того же перекрестка задерживающуюся с работы Алису. И когда подъезжал автобус и она выходила из него, я делал ей знаки, чтобы она не перебегала дорогу, пока не загорится зеленый свет. Я  покупал подросшей доченьке сачок для ловли бабочек и помогал ей составить небольшую энтомологическую коллекцию, я расплачивался в кассе возле отдела игрушек в ГУМе и радовался тому, как сынишка тискал в руках игрушечные машинки и тряпичного клоуна. В то же время мне всегда казалось, что одновременно я нахожусь на другом конце города и сидя за столом-пьедесталом  с монументальной пишущей машинкой на нем   колочу  по трескучим клавишам ради того, чтобы испещрялись буквами все новые и новые листы.
 С этим как –то были связаны и мои походы на перекресток в поисках той автопроститутки, которая исчезла с тех пор, как я провел с ней ночь, наверное, съехла с квартиры, потому что сколько я не силился обнаружить в свой полевой бинокль, между плотно задернутыми шторами хотя бы родинки на её спине, мне это не удавалось.
 Я был не уверен, что  в ту сумасшедшую ночь, когда её увозил на такси Савкин и я гнался за ними в Чумаки – я не застал беглецов в его избушке. Пока меня уносила вдаль электричка, было светло. Потом стало  смеркаться, хлынул ливень.   Попутка, дотащившая меня до Чумаков, застряла за околицей деревни, шофер пошёл искать трактор и я дальше я двинулся пешком, меся грязь, падая и поднимаясь, ориентируясь лишь на далекий зыбкий свет в окошке. Когда я ввалился на веранду, а с неё в избу, раздался визг.
- Покойник! – услышал я женский голос. И в свете молнии увидел её. Алису. Это была никакая не шлюха с перекрестка, а моя законная жена.  Она в испуге жалась к стене. Миша смотрел хмуро и недружелюбно. Я схватил первое, что подвернулось под руку. Кажется, это была табуретка. Я замахнулся, но не знал куда ударить. Следующая вспышка высветила Мишу с ружьем в руках. Он целился в меня. Я целился в неё.  Но уже занеся табурет, увидел, что это Света Сицева, а может и суеверная Мишина соседка, которой Савкин перед сном читал отрывок  из своей повести с выпавшим из гроба во время похорон, увозюканном в грязище покойником, который потом являлся по ночам всем, кто нес его на кладбище.   
 Грянувший выстрел(хотя вероятнее всего громыхнул гром) переместил меня в электричку. Сидя в пустом раскачивающемся туда сюда вагоне, я считал станции. Я возвращался, чтобы  настигнуть их в теплой постельке, и когда  вышиб двери , протаранив их плечом – влетел в прихожую.  Я навел сорванное с гвоздя ружье на голубчиков. Я взвел курки.  Она трепетала. Миша спокойно сгреб валяющуюся на полу пачку сигарет и, чиркнув спичкой, закурил.  В  свете спички я увидел – это была опять -таки Мишина соседка.   
- Похмеляться надо вовремя! – прокомментировал Михаил и, выдернув из моих рук
незаряженное ружье, вернул его на гвоздь. – Замок сам вставлять будешь. – И пока  соседушка, рыдая, собиралась домой, пожурчал в туалете, сходил на кухню и, вернувшись с бутылкой, налил в стакан водки:
- На, выпей! А то простынешь! Отелло! Твоя Алиса звонила ночью. Икала тебя…


В одно из тех самых блуждающих пьянок, пульсирующих и перетекающих, из жилья поминаемого усопшего в радиокомитетские кабинеты, из кабинетов радиокамитета – в Филимонову однокомнатную, студию-репетиционную или хазу Двухдорожечного, я наконец всё-таки обнаружил искомую мною мансарду. Балансируя на грани СНА и ЯВИ, я шарашился не то по тесной прихожей превратившейся в натуральный притон, запеленгованной ЖЭУ в связи с частыми жалобами соседей блатхаты Филимона, не то по третьему этажу дома радио, как вдруг перед моим лицом возникла лестница. С перекладинами. Мне показалось, что по ней дымчато мелькнуло вверх что-то вроде кота Тишки. Глазищи. Усищи. Лоснящаяся шорстка. Хвост. Я устремился следом. Лестница вела на чердак. Люк был кем-то предусмотрительно открыт – и я вошел под своды, перекрещенные брусьями стропил. Присмотревшись к полумраку, я увидел слабо мерцающий свет в дальнем углу чердака. Поначалу мне показалось, что это проникающий через слуховое окно свет луны. Каково же было мое удивление, когда, спугивая многочисленных голубей и снимая с лица липкую паутину, я приблизился к фосфорицирующему пятну и, убедился – это совершенно другое…


Этот свет  исходил из глаз огромного кота, восседающего за антикварного вида письменным столом. И хотя радом стояла оплывшая свеча в бронзовом подсвечнике, она  не была ему нужна. Не нуждался он и в гусиных перьях, в беспорядке валяющихся на краю причала вдохновений. Котяра обмакивал коготь в причудливую чернильницу, и писал, писал, писал, светя на листы фарами глаз, отбрасывая исписанное в сторону. За каких-нибудь пять минут он, работая, в бешеном темпе, исписал целую гору бумаг и, не обращая на меня внимания, стал упихивать их в папку со шнурками и каббалистическими знаками на обложке. Завязав шнурки бантиком, он деловито нацарапал на белом прямоугольничке лицевой стороны: «ЕВАНГЕЛИЕ ОТ КОТОФЕЯ». Потом он сфокусировал исходящие из глаз лучи на фитильке свечки и когда та вспыхнула, погасил живые фонарики…


-Вот так ! –муркнул он.—Придет раз в сто лет озарение – ринешься в своей рабочий кабинет, а за тобой следом… Мешать работать… Ешь, мол, минтая, путассу жуй…

-Но ведь ты …То есть вы, -- залопотал я сбивчиво. – Тишка! Кот моего друга Филимона!
-Какой Тишка! Молодой человек! Я такой же Тишка, как вы Оноре этот, как его, ну ещё мой прадед ему надиктовывал, когда он жил на мансарде своей захезанной в Париже…
- Де Бальзак…
-Вот-вот! А потом ещё один капельмейстер из Кёнигсберга тоже присвоил наши родовые сочинения и опубликовал их под своей фамилией. С тех пор и пошло…То Шарль Бодлер, то Уильям Берроуз. Публикуют. Пользуются славой, тратят гонорары. А я - давись этим минтаем! Хуже того - мойвой! А мне для работы мозга и освещения рабочего стола нужен фосфор. Я бы и от красной рыбы и черной икры не отказался. Тогда бы,  глядишь, и своё «Красное и черное» создал. А так-кто не возьмется описывать мои похождения – никакого почета…Один даже меня Бегемотом обозвал!  Но не Тишка я и не Бегемот да будет вам известно, молодой человек… А Котофей Мурров, дальний родственник вашего Ефтифеева-Котофеева!
-Как –и он тоже!
 - И он! Иначе бы он ре руководил теле-радио-комитетом. Это вам не шуточки! Излучать в эфир всякое-разное. И к этому допускаются только посвященные. Мы все из древнего клана котов–магов. Вот эта папочка, – похлопал он лапой по пухлому «делу». -  многого стоит… Мно-о-ого… Тут все—о чем вы с ума сходите…
Он дернул за шнурки.
--Взгляните хотя бы на эту страничку…
Я принял из протянутой лапы  совершенно белый листок  и поднес его к мерцающему пламени свечи. Вдруг на листе проступили буквы. Тайнопись. Почему-то не письменные буквы, хотя котяра только что водил по бумаге когтями, а печатные… Это был не то «Мотылек», не то трактат об «усветянах», не то ещё что-то писанное на кухне, дома, когда засыпали Алиса, Танечка и Сережик – и у меня выдавались свободные часы…Вполне возможно,  это было что-то из того. Но, вглядевшись, я обнаружил продолжение текста инкунабулы, начальные фрагменты которой…
Непонятным образом я смог охватить одним беглым взглядом весь текст. Листок распушился в моей руке в целую пачку страниц, они замелькали – увлекая, поглощая… Это были, конечно же, подлинные записки Фон Розена…
- Ты не тушуйся! Мы-р-разберемся! – узнал я в Муррове пышноусого литинститутовца  Колю Крапилова. – Если уж я палатку на чердаке  общаги вуза имени Пьющих Горькую ставил –не горевал, то чего ты-то унынию предался? Грех это для православного человека - уныние и скорбь!
 В лапах Муррова оказалась гитара. Он царапнул по струнам. Мявкнув, он запел что-то про осень и двоих, напрасно взявшихся за руки, потому что фатальный вселенский ветер неизбежно разлучит.   
 Внезапно подуло откуда-то сверху. Встрепенулись листы в руке. Хлопнуло чердачное окно. Всполошились голуби. Свеча погасла. Кот и гитара растворись в темноте. В руке у меня был пласт голубиного помета, который я принял за «виниловую» пластинку(их я, наслаждаясь изображениями на обложках мог перебирать на квартире у Двухдорожечного)… Я в отвращении отбросил дерьмо в сторону – и, ломанувшись к люку, треснулся лбом о стропила( а вот дед, когда его уводи энкавэдэшник- нагнулся, чтоб о косяк не треснуться!).
-- Куда же ты! Щас начнется самое интересное, -- услышал я знакомый голос над собой.
 Подняв голову и потирая шишку на лбу, я увидел Котофея Муррова восседавшего верхом на квадратном брусе стропила. С гитарою, украшенной бантом, в котором я узнал завязки от истаявшей папки.

--Щас мы с тобой подразвлечёмся. Под нами как раз аппаратная студия – и с минуты на минуту в эфир должны выйти Наденька и Светочка. Ну а потом ещё и из художественного вещания девочки будут вещать. Ночной эфир, струит эфир…Так что тут у нас целый сераль образуется…
Я не понимал – о чем он.
-Щас поймешь, -с ходу угадал он мою мысль.—Вот только радиоприемник свой настрою…
 Он взялся расчесывать коготками усы-торчёчки. В полумраке потрескивало и сыпало голубоватыми искрами. В чердачное окно вплыла луна – и нутро чердака осветилось голубоватым мерцанием. В свете Селены я увидел, что в лапах котяра держит толстый фолиант и читает по нему что-то похожее на прогоняемую в обратном направлении магнитофонную запись. Это были заклинания…
На фоне луны появились две женских фигуры. Струящиеся распущенные волосы. Светящиеся тела. Кожа голых летуний лучилась. Влетев в окно, они подплыли к коту, словно были рыбками в аквариуме, стремящимися ухватить корм. В той что – постройней я узнал Надежду Сергеевну. В пышнотелой матроне – Свету Ситцеву. Котофей Мурров прекратил читать и прижал дам к себе, подцепив их когтями, как рыбин, попавших на крючки.
- Ты гришь – творческий экстаз! Вот он...
 И оседлав первую кошечку – он начал волнообразные движения. Оба противно, но возбуждающе по-мартовски, замяукали.
-Хватай вторую!—мявкнул Котофей.—А то никогда не напишешь никакого романа!
 Шерсть на коте стала линять, отваливаться клочками - и под ней открылся статный красавец фон Розен, вместо хвоста которого торчала шпага в ножнах.
 О мои колени уже терлось что-то мягкое и теплое. Это была буколическая Света. Муркнув, она  обернулась. Мордочка кошки. Ушки топориком. Оскал. Хотя всё остальное, как тут же смог я убедиться, избавившись со Светиной помощью от штанов вполне соответствовало конструкции дочери прародительницы Евы.
-- Пока поменяемся! – командовал Фон Розен, давая понять, что оргия только начинается.–  Вот-вот должны подоспеть девочки из музыкальной редакции.
То подо мной, то надо мной уже извивалась Надежда, свет Сергеевна.
 Грянула симфоническая музыка. Кажется, «Полет валькирий».
Ещё три эфирных путешественницы – Маша, Даша и Ульяна прибыли.  Под консерваторские звуки они экстатично стонали и покрикивали в объятиях двух остервенелых получеловеков-полукотов. И тут, ломая кайф, в открытое чердачное окно, по недогляду Луны и недомыслию кота – мага ломанулись Дыбин, Ефтифеев и все остальное мужское население дома радио. Дыбин тут же состыковался со Светой. Ефтифеев слился в вечном поцелуе роденовском с Наденькой. Маша, Даша и Ульяна достались другим эфирным фантомам. Подоспевшие тем же путем секретарши Вера и Любаша могли лишь констатировать факт начальственной неверности. И только Филимон, в пиджаке кисти реалиста Поротникова, с пучком ржаных колосков зажатых в кулаке, оторопев, не желал вскакивать на ближайшую аппетитную задницу. Хотя его боксерские трусы и топорщились. К нему жалось одной лишь силою любви излучившееся сюда астральное тело Лёли в застиранном домашнем халатике.
 « Так вот где ты работаешь, Филя!»  - горестно воскликнула Лёлина тень. Зато всех превзошел нештанно-нештатный комментатор Михаил Савкин. Оказалось – его пропущенный через передатчик эфирный фантом -это тощий наглый чернющий котяра с огненными глазами-плошками. Этот кот не только трахал, всё подворачивающееся под лапу, но и гонялся за голубями, кусался, рвал, метал и делал вонючие метки, тем самым продолжая писать. Натворив на чердаке шуму, он подобрал оброненную шляпу и с неизменным дипломатом в когтистой лапе уже хотел было трахнуть  самого Муррова-фон Розена. Но тот увернулся…
 Внезапно из дальнего темного угла чердака в это круговертище  тел вплыл как денди лондонский одетый Эдгар По под руку с Мэрлин Монро в длинном сверкающем платье с умопомрачительным вырезом на спине.
--Присоединяйтесь! – осклабился котоватый лицом фон Розен, приподнимая треугол.
--Novermore! – мрачно обронил Эдгар и они уплыли с Мэрлин в другой темный угол, где виднелись камин, гобелен на стене , старинные картины  – и канули там. Вслед за ними наплыли совершенно голые и безмолвные Леннон с гитарой и Йоко Оно времен постельной забастовки. Они беспрепятственно проходили сквозь балки и в конце этой чердачной проходки для раздаривания автографов продавились сквозь шифер в открытый эфир, как солнечный зайчик сквозь оконное стекло.
-- Вот! А всё -- техника! Не то что в древности! Сплошные помехи! Никакие заклинания не действуют, – чертыхался по чердаку Мурров.  Я обнаружил, что пытаюсь изнасиловать деревянный столб. Это занятие меня не вдохновляло. Кто-то мной манипулировал. Ныло в темечке, где как мне казалось уже был имплантирован чип, с помощью которого мной можно было манипулировать. Надо было как-то выбираться из этого пристанища голубиного говна,  пауков, летучих мышей и элегичного лунного света. Определиться хотя бы – где я – на чердаке радиокомитета, брожу меж стропил над бесконечно длящемся банкетом в честь семидесятилетия Ефтифеева? Или над мансардой Филимона шарюсь в темноте, как бывало, когда мы искали запропавшего Савкина? Добравшись до люка, я спустился вниз по лесенке. Чудеса на этом не кончились. Каким-то непонятным образом лестничная площадка третьего этажа радокомитета совместилась с лестничной площадкой у дверей квартиры  моего  старшего друга –наставника. Это меня немного успокоило.
-- Всё!-- мявкнул выглянувший в люк Мурров.—Все заклинания отменяются!
Спиною я чувствовал холод алтарного камня, на грудь мне падала ажурная тень радиокомитетской вышки. Ефтифеев в белом балахоне поднял ритуальный нож. Каким –то образом лесенка всё же привела на редакционную летучку с участием Ефтифеева. Дыбился амбразуроподобным пиджаком Дыбин. Ефтифеев вспоминал свою фронтовую молодость, бои под Прохоровкой, где он, командир танкового экипажа, направлял свою броневую машину на битву с врагом. На победно трубящей в хобот дула «тридцатьчетверке» Ефтифеев  допер до Берлина, стрелял по Рейхстагу, был неоднократно награжден, о чём  напоминали  разноцветные «карандаши» орденских планок на груди. Но был враг, которого он не мог одолеть даже с помощью своего бравого экипажа-годы.  Ефтифеев уже задул свечи и, пряча в усах мудрую усмешку, должен был разрезать торт, как  гинералиссимус его военной молодости Европу.  Но этим тортом был я.  Оцепенев от присутствия высокого начальства( а мероприятие посетил и гость из иделогического отдела обкома…), все смотрели и  видели только кремовые розочки, ореховую крошку, надпись сделанную кондитером. Ударив, Ефтифеев вырвал из моей груди трепещущий сгусток, угасая, я увидел на морде Петра Алексеевича усы великого монарха-императора.
 - Свершилось!  -  воскликнул Дыбин голосом Жарова из фильма про царя –преобразователя и его постельничьего из торговцев пирогами с зайчатиной. - Теперь он - посвященный…
 
«Так, значит, Савушкин был прав! Масонская ложа! И книжонка про друидов неспроста выпала из сумочки пьяненькой Фанечки.»  Пространство разодралось надвое, натрое, начетверо. И я увидел себя – раздвояемого, расчетверяемого, уносимого в разные стороны краями разверзшихся пропастей. Ясно было, что отныне нас –Кость Лученковых  по крайней мере двое или трое. А может быть – и пятеро, рванувших по свету на манер двойников киношного колдуна из Магриба. И не было никакой гарантии, что шобла уничтожителей времени на грохочущих мотоциклах с кастетами и финками по карманам – это все не я же.  Мы, конечно, можем в какой-то момент встретиться и слиться в нечто единое. А можем и опять разбежаться. И один из нас будет толкающимся в толпе или монтирующим пленку трудягой – репортером. Второй, запершимся на мансарде романистом. Третий – блудливым котом. Четвертый – рок-звездой. А пятый --любящим мужем и нежным отцом…