Пресное

Леонид Максимов
рисунок автора "Дорога к дому"

Пресное

Пресное и пресновский - это названия, определения, образ жизни, способ мышления. Всю мою жизнь тянутся за мной эти утоляющие жажду слова. Какое-то время, очень давно, я отвыкал от слов и интонаций пресновской речи. Тогда мне казалось важным: изжить следы Пресного, потому как они выдают меня с головой. Они вопят: я прясновский! и никто другой, кем мне очень хотелось стать. Только потом, когда кончилась гонка, я понял, что я богат именно этими неправильностями. Люди, в отличие от машинных деталей, ценны  тем, что их отличает друг от друга. У меня есть нечто, чего нет, и не будет у большинства: я прясновкий! Таких мало и скоро не будет никого. И я уже давно не только не отказываюсь от этого родства, но берегу его. Выветрилась моя речь, притупились чувства единства с пресновцами, с нашими околками и ягодами, жарой и морозами, круто солёными озёрами, бурями и буранами, сусликами, зайцами, лисами, волками, хорьками, козами-оленями и прочим зверьем. И живу я далеко-далеко от тех мест. Но то, что осталось со мной, неистребимо, – и уйдет только вместе с моей жизнью.

Пресное. Так называлась кержацкая деревушка на степном Алтае, где я родился и провел самое светлое время своего детства. Официально она называлась иначе: Георгиевка. Но все звали ее Пресным, потому что она вначале была поставлена на берегу Пресного озера. В наших краях, как на море: много соленой воды вокруг. И редкое там пресное озеро имело право на такое название.  Озеро осталось на месте, а вот Пресному пришлось, по воле чиновника, переселиться в степь, километров на пять или семь, «поближе к полям». Какой рациональный выигрыш был в этом, я не знаю. Да и пресновцы, и тогдашние и более поздние, тоже этого никак не могли понять.
У пресновцев старое место долго еще называлось Старая деревня или Старое Пресное, хотя там уже не было ни одного дома, только постепенно зарастающие развалины. Старое Пресное стояло в центре круга, образованного двумя подковами: подкова озера и подкова густых околков – так назывались у нас маленькие лиственные лесочки – колки, по российски. Кружок леса. Очень красивое место было. Околки защищали от зимних холодных ветров. В околках полно разной сибирской ягоды. Живности всякой вокруг много. Там тогда водились даже благородные олени. Их у нас называли козами. Рядом довольно большое Пресное озеро. На нем и стирка, и купание, и охота. И вот нужно уезжать. Почему? Бросать налаженный быт, перевозить и перестраивать, а то и заново строить жилье. В Старом Пресном было довольно много деревянных домов и домиков, а овдовевшее после войны женское население не смогло перевезти их на новое место. Разбирали дома на сараюшки и дрова. И строили на новом месте суслиное жилье: землянухи. Кержаки народ упрямый, сопротивлялись, уезжали с большой неохотой. Власти подгоняли и грозили расправой. Семья моих дедушки и бабушки переехала самой последней. Последнюю зиму на Старом Пресном они зимовали одни, когда кроме них там уже никого не было. Тогда дед разобрал старый деревянный дом и перевез его на новое место.
Наверное, этот переезд и сломил кержацкий дух пресновцев. Народ потерял гордость, самоуважение, стал уходить от кержацких обычаев и традиций. Да и пришедшие с фронтов второй мировой войны мужики принесли с собой «рассейский» дух: перестали стесняться пьянства, курева, мата. Тогда и началось разрушение Пресного.
Новое Пресное стало в голой степи. Зимой бураны продували его, как пустое место. Люди радовались, если заносило снегом вместе с крышей: меньше топлива нужно, чтобы согреться. Так и стали жить в этой степи: летом вместе с веселыми соседями сусликами и мышами, а зимой под таинственные хохот, плач и стоны в печных трубах яростных степных буранов.
Давно нет Нового Пресного, а Старое постепенно теряло свои следы еще в годы моего детства. Деревни с таким обильным количеством названий: Старое Пресное, Новое Пресное или просто Пресное, Георгиевка уже нет физически. Остались, наверное, только зарастающие ямы колодцев, сохнущие деревья бывших палисадников и наросты, оставшиеся от глинобитных стен жилья и сараев.
Пресное – это Сибирь, Кулундинская степь с её морозами до –40, а то и ниже; буранами, длящимися иногда по нескольку недель; снегом под крышу, а то и выше крыш. После бурана глинобитные мазанки и вовсе пропадали под сугробами. Чтобы затопить печь и согреть жильё, нужно было откапывать выход и потом откапывать печную трубу. Улица выглядела, как рот с выпавшими зубами: торчало только высокое жилье, а над «землянухами» – ровное снежное место, из которого сочится дым.
После долгого бурана обычно становится солнечно и очень морозно. Человеки, как суслики вокруг своей разрушенной норки, начинают суетиться вокруг своего жилья. Прокапывают наклонные тоннели к окнам, чтобы в жильё попадал солнечный свет. Соседи откапывают жильё, из которого люди не могут выбраться сами. Поэтому в Сибири дома строят так, чтобы наружная дверь всегда открывалась внутрь, а не наружу.
После бурана всё сияет безупречной белизной снега. Нам верится, что начинается новая эра, новый век, ну, хотя бы, новый год без грязи. Время чистоты. Чистый лист – начинаем на нём писать новую историю. Но человеческое присутствие постепенно безобразит красивую, очистительную работу бурана. Появляются протоптанные от норы к норе сероватые тропы, жёлтые дырки в снегу от мочи, разноцветные обледенелые промоины вылитых в снег помоев, вывезенный на снег маслянисто сияющий на солнце навоз из сараюшек и высыпанный мусор – неприглядные следы присутствия тех, кто прячется в сугробах, кто скрывается в снежных норах в ожидании тепла и лета. Становится ясно, что написать новую, красивую историю не получится. Пятна вокруг жилья постепенно темнеют, разрастаются, превращаются в кляксы… И нужен новый буран, чтобы всё это исправить…
Вот он начинается незаметно, с лёгкой позёмки, а потом задул, завыл, захохотал, как помешавшийся на том, что сам наделал. И уже нужно спешить укрыться в теплом доме, потому что в этой бешеной пляске ветра и снега никому другому места не оставалось. Эта ревнивая пара посторонних не любит. Не позавидуешь тому, кто оказался в степи в такую пургу. Ветер пронизывает любую одежду, срывает ее. Спасение от него только в норе в сугробе. Снег вздыбился стеной, не видно собственной вытянутой руки. Можно ходить кругами до изнеможения рядом с теплым жильем.
Я знаю случай, когда голубь, то ли решил перелететь в более теплое место, то ли его порывом ветра снесло, мелькнул мимо окон и скрылся в буранной круговерти. Восьмилетний хозяин голубятни, как был, без пальто и шапки, выскочил в буран, надеясь спасти голубя. За ним бросились в погоню сразу же. Дом стоял на окраине. Нашли его в лесополосе метрах в пятистах от дома только после того, как кончился буран. Мальчишка как-то ухитрился поймать голубя. Так и сидел под деревом, смерзшимися руками крепко прижимая его к своему ледяному телу. Слишком малы были их запасы тепла, чтобы противостоять бурану.
Лучше всего в это время сидеть в теплом доме, слушать завывания ветра, стуки отрываемых бураном деталей дома, шуршание об оконное стекло осыпающегося снега. Вот все эти звуки все глуше, глуше. Это окна постепенно засыпаются снегом. Буран, сердитый от того, что мы от него так далеко спрятались под снегом, пугает нас в печную трубу: фу-у-у-у-ха-у-у-си-сы-щи-щи-ши-фу! Нет, теперь уже тебе нас не достать. В отместку буран еще долго не выпускает нас на волю.
Из детства помню эту радость свободы после почти полумесячного вынужденного заточения. Самодельные лыжи, коньки, санки, обмороженные носы и щеки. Обязательно находился кто-то, кто лизнет аппетитный иней на металле. Если нет под рукой горячей воды, остается только умолять кого-либо попИсать – другого безболезненного способа освобождения нет.
Все зимние развлечения на снегу и в снегу, в сугробах. Горки. Снежные крепости. Мы рыли длинные снежные тоннели, в которых приглушенный свет шел от стен и сводов. Там, усевшись на созданные из того же снега скамьи и стулья у снежного стола, ели принесенную из дому всякую всячину: хлеб с луком и крупной солью; у тех, кто позажиточней, хлеб с салом или маслом; у тех, чьи семьи победней или многодетней, просто хлеб; вареная картошка; соленые огурцы; капуста – еда, смерзшаяся у нас в карманах в единый кусок так же неразделимо между собой, как эти продукты и наша жизнь. Вывали нам дома такое на стол, то мы, возможно, и не стали бы это есть, но здесь, в таинственной атмосфере нашего языческого единства, торжественно выкладывалось всё это в общую кучу и скрупулёзно, старательно, «по-справедливости» делилось на всех. Грызли все это и рассказывали друг другу страшные истории. Жуть от этих рассказов была искусственной, театральной, потому как там, над головой, над прочным настом снежного сугроба, в чреве которого мы сидим, сияет яркое, холодное зимнее солнце. Мы в него свято верим, и ничего, что его зимний свет тоже не настоящий: яркий, слепящий свет, который не греет. Мы знаем, что придет время, и оно будет жарко пылать в небесах, изнемогая от собственного жара и от любви ко всему живому, бегающему, прыгающему и стоящему на месте, растущему, цветущему, зеленеющему или чернеющему, как анчутка, под его лучами.

Анчутка

Странное слово, жившее в доме моего деда. В этом доме звучало много странных слов, привезенных откуда-то с юга России. Папа старался говорить правильно, литературно. Учительская профессия обязывала. Только когда он дома расслабится, его иногда выдавала эта путаница мягких и твердых окончаний на «т»: то идёть, то идёт, то смотрит, то смотрить. А этой, особой, речи я учился у тётки Наташи, папиной сестры:
- Ну, ты совсем испёкси, черный, как анчутка! Сядь, охолони, скоро снедать будем.
- Теть, а кто такой анчутка?
- А это, если человек на солнышке испекётся, или в саже извозится – черен становится, то про него говорять: черен, как анчутка. Да посиди ты, не кубыряйся!
- Ну, а анчутка-то кто?
- А Бог его знаить, видать кто-то очень черный.
Тётка Наташа ответа не знала или забыла. Да я тогда особо и не настаивал на ответе, слово-то было привычное, на слуху. Родное, понятное. Чего о нем еще выведывать? Да и дел у меня еще столько, что на чем-то одном останавливаться надолго я не мог. Дальше, дальше. Что-то новое, важное, интересное не пропустить бы…
Сейчас я знаю ответ на этот вопрос. Узнал я ответ совершенно случайно. Мой племянник, некоторое время живший в Эфиопии, стал делиться своими знаниями языка амарини, одного из диалектов Эфиопии, и тут я услышал что-то знакомое, родное: анчу – на амарини - женщина. Я сразу вспомнил тёткин голос, ее интонации и странное слово анчутка.

Стрела Егория

У тетки Наташи на божничке, за образами хранился небольшой кусочек спекшегося песка. Спекся он от удара молнии в колодезный журавель. Молнией журавлиный стояк расщепило, и он жарко загорелся. Пошел дождь, но стояк все равно сгорел до пенька. Когда стали менять столб, то в земле нашли этот кусок кварца – стрелу Егория. Тетка достает ее из-за образов, дает мне подержать, хорошенько рассмотреть. Она рассказывает мне уже не первый раз, как Егорий выстрелил «молоньёй» в ее колодец:
- Гля ка! Така каменна стрела. И то правда, живу в бегах, как сроду не умывалась. О Боге забываю. Молюсь находу. Масло в лампадку забываю налить. Скольки дней огня в ней не бываить. Вот он и напомнил мне. Егорий – воитель с неверующими. Я, по-первости, дюже испужалась. Така война была! Бабах, молонья в журавель! Грохот, земля раскололась, ажно я присела и оглохла. И сразу дожж ливанул! Дожж идёть, а журавлина нога горить ясным огнём и не трешшить!
- А ты что, видела, как молния в журавель ударила?
- Видела, жалик, видела! Я тольки намерилась за водой пойтить, ведро с плетня сняла и тута он стрелил!
- Так он, что же, хотел в тебя попасть?
- Если б хотел, то попал бы. Он хотел меня в память вернуть. А штоб не забывала, стрелу свою мне оставил.
Я очень любил слушать теткины рассказы про Егория, про святых и апостолов, про леших, домовых и ведьм. Святые, апостолы, Иисус – у нее они все были люди, как соседи по Пресному, и отличались от остальных только своим высоким призванием. В этой же деревне так же полноправно жили домовые, ведьмы. Мне очень хотелось, чтобы они, пока тетка рассказывает, были на самом деле. Я в них то верил, то не верил. Когда я в темных сенях искал дверь в избу, я верил в Иисуса, святых и апостолов, а в каверзную нечисть старался не верить, и старался не думать о ней. Я убеждал себя, что она, как папа говорит, только теткины выдумки. А когда слушал теткин рассказ, я знал, что она есть, существуют.
Вот и сейчас. В избе темно, тихо – ночь. Только тикают ходики, слышен таинственный теткин голос да изредка громко треснет от мороза бревно дома. Тетка лежит на топчане, а я сижу у нее в ногах и слушаю рассказ про ведьм, которые ночами доят и выпугивают коров. Вот, еле видная при свете лампады, метнулась тень в подпечье. Я подбираю ноги на топчан, а потом и вовсе забираюсь с него на теплую печь, в закрытое пространство. На печи тепло, безопасно. Меня разморило. Теткин голос с топчана прерывист, словно его звуками играет эта, только что метнувшаяся, тень. Поиграет-поиграет и передаст мне. Поэтому такие паузы между словами и звуками. Я таращу глаза в самый темный угол избы и вот уже кого-то вижу. Мне видится мохнатая нечисть, какую я видел на святки – ряженные. Мужчины одеты женщинами, у них размалёваны-накрашены щеки и брови, на вывернутых шубах нашиты наполненные зерном огромные груди, которыми они размахивают и бьют всех встречных. Женщины тоже в мохнатом, одеты мужчинами. У них на лицах нарисованные или из овечьих шкурок бороды, спереди на поясах висят громадные писюны, сделанные из женских чулок с насыпанным в них луком, чесноком, зерном, горохом. И они тоже ими машут, колотят всех, кто поблизости. А люди подставляются под удары, стараются, чтобы эти ряженные обязательно их ударили. Они верят, что тогда у них будет все: достаток в доме, живность будет плодиться, будут рождаться дети, и все будут здоровы, радостны…
У кого-то из ряженных от удара порвалась пиписька, из нее дробно сыплется на пол горох. Народ смеется, по гороху катится, падает! Весело! Я просыпаюсь. Это тетка Наташа сыплет зерно в чугун, будет запаривать еду для коровы и овец на завтра:
- Проснулся, жалик? Ты ишшо позорюй. Не вставай. Зябко. Щас печку затоплю, блинчиков спяку. Тады и встанешь.
Неужели это она мне вчера таинственным голосом рассказывала страшные истории? Я улыбаюсь и в полусне смотрю с печи, как тетка затапливает печь, носит еду худобе – так она называет всех своих животных. Потом она привела в избу теленка:
- Сёдни дюже холодно, боюсь замерзнить в пригоне.
Для телка готова загородка. Он из нее не так давно переселился в сарай, к маме корове и вот его опять вернули. Он привычно стал в стойку: задницу чуть приопустил, хвост слегка приподнял – сейчас напрудит! Я кубарем качусь с печи, хватаю предназначенную для этих целей плошку и подставляю под струю. Успел. Тетка Наташа, вносит в избу оберемок соломы на подстилку для телка, вместе с нею врываются плотные белые клубы морозного воздуха.
- Ах, окаянный, уже дуить! Тольки што из пригона, нет, штобы там. В избу нес! Молодец, Лёник, што успел. И так от него стольки вони. Ну, што ж, потерпим. Зато посмотри, какой он красавчик. Со звездочкой.
От нее веет морозным холодом, и я скорее лезу обратно на печь. Она стелет на пол в загородке солому, а телок норовит ее лягнуть.
- Вот анчихрист! Я за ним ухаживаю, кормлю, чишшу – вон все руки потрескались, а он вишь што!
Рыжий телок прислушивается к ее голосу, словно пытается понять смысл сказанного, и, поняв, упрямо мотает головой с белой кудрявой звездочкой на лбу, опять взбрыкивает. Хорошо ему в избе, тепло, сухо и заботливая хозяйка рядом.
На всех нас сурово взирают с божницы иконные лики. Они охраняют нас и лежащую за ними стрелу – суровое напоминание и теткин оберег от самого святого Егория.

Я выздоровел

Я болею. Давно. Я устал. Я словно долго был заперт в темной и глубокой яме. Я открываю глаза. Рядом с постелью сидит папа. От яркого дня и от чего-то еще глаза наполняются слезами. Капли становятся все больше и больше. Вот они залили глаза. Мир за слезами задрожал, исказился, стал зыбким, неустойчивым. Мне очень хочется, чтобы в этом мире был кто-то, кто мог бы удержать его от разрушения. Я беру папину ладонь и прижимаюсь к ней мокрым от слез лицом. Целую мокрую и соленую от моих слез руку.
- Все будет хорошо, - говорит папа.
Слезы текут и текут. Я устал болеть и поэтому плачу. Я поднимаю глаза. Папа ласково улыбается:
- Тебе уже лучше. Температуры нет.
- Там была очень крутая, длинная и неровная дорога. И я летел над ней, а она все не кончалась. А я не мог остановиться.
- Это ты бредил. Болезнь уже ушла и теперь все будет хорошо. Скоро пойдешь с горки кататься. Пока ты болел, зима пришла. Снегу навалило под самую крышу.
- Можно я посмотрю в окно?
- Сейчас. Дай-ка я тебя закутаю в одеяло. Видишь, какое окно. Все обледенело. Только вот в центре стекла чуть видны двор и улица.
- Зима.
- Да, зима.
- А сколько я болел?
- Почти две недели. Ну, давай-ка я верну тебя в постель.
- А я потом еще посмотрю в окно?
- Да, посмотришь. Оно, может быть, оттает. В доме станет теплее. Бабуся печь затопила. Скоро завтрак. Есть будешь?
- Буду.
- Это хорошо. До завтрака, если хочешь, я тебе что-нибудь почитаю.
- Да, почитай, - медленно говорю я и тихо погружаюсь в теплый сон, в котором уже нет крутой, бесконечной и неровной дороги.
Сквозь сон чувствую, как, пощипывая щеки, высыхают слезы.