Чудо жизни

Александр Вергелис
                Александр Вергелис

                ЧУДО ЖИЗНИ

Голые проститутки горят неважно… Видимо, эта адская печь для них не достаточно горяча. Огонь, проглотивший уже половину моей жизни, не хочет брать эти загорелые прелести, эти томно откинутые назад головки. Анжелика, Роксана, Полина, Диана, Тамара, Эльмира, Госпожа Эмма в кожаной маске из полыхающей бездны продолжают звать меня в свои продажные объятия…
И откуда у меня эта гадость? Ну да, как же, как же… Набережная рядом с Фонтанным домом, фургончик, набитый похабными журналами, мальчик с узким лицом ангела протягивает нам несколько номеров сразу  - чтобы поскорее разделаться со всей партией и не стоять тут на осеннем ветру. Понял, что оба пьяные, и сует, сует. Мы берем, листаем и хохочем. Мы не знаем, куда всё это девать. А потом Родя говорит мне, что, дескать, в жизни надо попробовать всё.
В тот вечер у меня не было никакого желания спать с проституткой, но от возможности побывать в публичном доме отказаться я не мог. Человек, занимающийся литературой, должен знать жизнь. С этим не поспоришь. Я ткнул пальцем в высокогрудую блондинку нордического вида, и через десять минут мы уже поднимались по лестнице дома на Манежной площади.
Разумеется, белокурой валькирии по имени Иоланта на месте не было. В холле нас усадили на огромные кожаные диваны, налили шампанского и представили нам трех сонных фей. Выбор не велик, но одна из трёх была еще ничего, и я, изо всех сил давя в себе смущение, жестом римского патриция, покупающего на рынке наложницу, указал на девушку, стоящую справа. Количество выпитого нами за день было изрядным, и всё же я не мог позволить себе уединиться с дамой, миновав душевую. В ванной комнате я долго боролся с серебряной змеей, изрыгавшей на меня то раскаленный пар, то совершенно ледяную воду. Эта борьба утомила меня настолько, что, настроив наконец теплую воду, я без сил уселся под струей и закунял.
- Взбодрись! – сказал с третьей попытки уже совершенно сизый Родион и сунул мне под нос новый бокал шампанского. – За счет заведения…
Потом я приговорил целую бутылку со своей избранницей. Потом, кажется, откупорил еще одну… Шампанского, когда оно бесплатное, можно выпить море. Но к делу мы так и не приступили. Я даже не смог раздеться. Коварный Гипнос, вступив в сговор с Бахусом, продержал меня в плену до полудня. А в полдень нам выставили счет. Никогда, ни в одной гостинице мира не платил я столько за ночлег…

А журнальчик этот каким-то чудом сохранился. И теперь вот упрямо не хочет гореть – глянцевое напоминание о совершенной глупости, о головной боли и буре в желудке. Зато прелестно, изумительно, легко горят скомканные старые газеты, обдавая жаром мой и без того прожаренный солнцем живот. Пылают политические коллизии, превращается в дым официоз, белым пеплом становятся скандалы и сенсации. Я перемешиваю всё это своей обугленной суковатой кочергой – по пояс голый, черный от солнца и копоти лохматый черт тридцати двух лет – и из старой дырявой бочки вместе с искрами взлетают серые бабочки, рассыпающиеся на лету.
Когда-то в эту бочку мы выпускали головастиков, тритонов и пескарей. Целое лето в ней жил усатый карп с печальными глазами… Еще одна коробка. Салфетки, обертки, фантики, этикетки. Обрезки обоев. Черновики стихотворений. Школьные тетрадки. Физика – я в ней был не силён. Коленкоровая обложка съеживается и горит зеленым огнем – запоздалая месть лентяя и тупицы за моральное унижение. Красные пятерки только под сочинениями. Но их тоже не жалко жечь – столько лет было жалко, копилось, пылилось, мешало, раздражало, но не выбросил, не сдал как макулатуру, не спалил в печке. А теперь вот не жалко…
Подозреваю, это от неудовлетворенности жизнью. Если был бы доволен собой в свои тридцать два, то и собственное детство видел бы под другим, так сказать, углом зрения. Лукавый прищур и улыбка умиления над своими детскими фотографиями, над двойками в дневнике доступны, наверное, только тем, чья взрослая жизнь «удалась». У меня удалось только детство. И теперь, возможно, великовозрастный семьянин ненавидит счастливца с ободранными локтями и коленками, смотрящего из своего почти райского далека не на него, а на кого-то совсем другого – сильного, смелого, удачливого. Впрочем, если бы я… Но стоп, стоп, стоп! Это не мой почерк. Слишком старателен, слишком усидчив был его обладатель. И текст какой-то дурацкий.

                Сочинение
Алеша долго искал чудо жизни. Однажды Алеша вышел из дома и увидел чудо жизни. Алеша не узнал чудо жизни.

Сочинение из трех предложений. Чушь какая-то, ей Богу. На обложке – Наталья Шепелева, 6-й «б». Ммм… Наташа Шепелева…. Ни уму, ни сердцу. Ни пришей, ни пристегни. Кто ты, голубка? Как твои школьные экзерсисы попали в эту коробку, в свалку памяти героя, в архив детства-отрочества-юности? А сейчас – летят в раскаленное чрево ржавой бочки, рыжие стенки которой моментально превращают плевок в пар. Ба, да тут целая стопка тетрадей, и в каждой – смесь упражнений по разным предметам. Тривиум и квадривиум. Задачи по арифметике, диктанты, рисунки, треугольники и перпендикуляры. Красным фломастером торжественно – годы жизни Пушкина. Кусочек «Медного всадника» в рамочке – видимо, для выучивания наизусть. Люблю тебя, Петра творенье… Вот, кстати, и Петр собственной персоной. Явился проведать свое творение. Явился в нелепой кепке, в трениках с обвисшими коленками.
- Леша, мама зовет обедать. Давай, давай, хватит тебе  уже дымом дышать, этого тебе и в городе хватает.
Столько лет, а ничего не изменилось. «Леша, домой, Леша, обедать»… Заповедник детства.

По случаю моего приезда мать накрыла в столовой. На дубовом столе с толстенными ногами свежая скатерть, пахнущая утюгом. Центр натюрморта – салатница мутного стекла, наполненная помидорами, огурцами, маленькими луковичками, головками чеснока. Все увенчано плюмажем из сельдерея, кинзы и петрушки. Рядом – ваза с невероятно пышной, как георгин, розой. Гордость садовода-огородника. Смысл жизни двух тихо стареющих людей. Не самый худой смысл по нашим временам.
На десерт припасена малиновая наливочка, сладенькая, но не приторная. Отцово произведение. Кстати, в последнее время интерес Петра Андреевича к спиртному как-то резко возрос. И его галльский нос, нос деревенского философа по цвету уже приближается к приготовленной им амброзии.
- За твое возвращение в родовое гнездо!
Никак не может он без патетики и китайских церемоний. И в шатучем прадедовском кресле восседает он как испанский гранд.
После вкуснейшего борща с чесноком и молодой картошки с солеными сыроежками и малосольными огурцами эта его наливка пьется ой как славно. И даже чай с царским вареньем уже кажется лишним.
- Что значит «за возвращение»? Я, собственно, никуда и не уезжал, чтобы возвращаться.
- Но бываешь в последнее время как-то уж совсем редко. Лето ведь почти прошло. Ягоды отошли. Малина вот… - после фужера наливки лицо матери зарумянилось.
- Дела всё… Работа… Аврал вечный… Текучка, короче, - я залпом запиваю сказанную гадость и вспоминаю последнюю истерику Вероники.
Интересно, что её раздражает больше – мои «старосветские помещики» или само это наше «родовое гнездо»? А ребенок появится – неужели и его в городе будет держать? И купаться возить не на озеро, а в аквапарк?
- Дождь будет, - вздыхает отец.
- Надо идти огурцы закатывать. Не хочется… - зевает мать.
Занавеска вздувается, как парус.
- Да, будет дождь, - предсказывает отец.
- Закрывай окно, Петя.
- Сейчас. Ещё фужерчик… Успеется…
Сад – еще минуту назад притихший, как будто боящийся помешать нашей мирной трапезе, встревожено зашептал, зашикал, замахал руками. Я подхожу к окну, чтобы закрыть его, и оглядываюсь на заметно постаревшего отца. Его лицо сморщилось от удовольствия, он по-кошачьи ловко вылизывает языком стенки опорожненного фужера.
- Это, конечно, моветон. Но ужасно вкусная вещь, - причмокивая, оправдывается он.
Я закрываю окно. В столовой непривычно темно и тихо.
- Какие новости у вас?
- Какие у нас новости… Я потихоньку камушки для бани таскаю, мать огуречную эпопею начала. Семнадцать банок уже. Мемуар свой пишу. Поможешь издать, когда закончу?
- Если это будет действительно интересно... Кстати, а кто такая Наталья Шепелева?
Сад снова притих, но не надолго. Шалопай-великан, вечный ребенок, залегший там, за железнодорожной насыпью, снова раздул щеки. И я вспомнил – раньше, чем услышал ответ.

В свои одиннадцать она всерьез думала: ветер бывает оттого, что некий исполин, проживающий где-то за линией горизонта, в гневе или шутки ради дует на наш поселок, и щеки его при этом становятся огромными, как два воздушных шара. В доказательство она открывала книжку «Занимательное путешествие», подаренную моим отцом. Там на старинной карте из облака высовывался бутуз в сорочке и со всей натуги дул в паруса каравеллы.
В придачу ко всем своим недостаткам она имела дефект речи. Слово «каравелла» ей было не запомнить – она говорила «ковабль» или «водка с павусом». О существовании воздушных шаров она узнала из той же книжки, являвшей пытливому детскому взору творение братьев Монгольфье. «Как аубуз», - говорила она.
Дети жестоки – это естественно. Но всего хуже, когда они при этом еще и начитаны. Я называл её «имбецилка». Внук академика Родя – «дегенератка». Нам хватало – нет, не жалости, а здравого смысла – не говорить этих слов ей. О, если бы отец узнал… Но в общем мы относились к Наташе неплохо. Чувствуя свое превосходство, снисходительно разрешали ей подавать нам волан, когда играли в бадминтон. Один раз даже взяли с собой в лес. Там, правда, не устояли перед соблазном. И как было не напугать её – счастливую, сопливую, нелепую, размахивавшую полиэтиленовым пакетиком с грибной трухой. Я подал Родьке тайный индейский знак, и мы исчезли, растворились в гулком лесном воздухе. А когда она устала кричать, села на корточки и заскулила, мы с Родионом, уже больше не в силах давиться беззвучным смехом, зарычали по-медвежьи, завыли по-волчьи, наскочили на неё с двух сторон, маленькие мерзавцы. Я очень тогда боялся, что она всё расскажет отцу. Н она молчала.
Отец с тех пор почти не изменился – такой же наивный просвещенец и гуманист. Любитель пофилософствовать за обеденным столом. Как будто не было ни века девятнадцатого, ни двадцатого… Я вспоминаю их с матерью разговор на кухне – я сидел на заднем крыльце, и всё слышал в приоткрытую форточку (курить, не опасаясь внезапного появления кого-нибудь из родителей, можно было только так).
- Лена, мой долг хотя бы попробовать…
- Да как ты не понимаешь, что тут природа? Тут наследственность! Несколько поколений сильно пьющих людей, почти алкоголиков. Плюс - никакого развития в раннем детстве. А ты тратишь свою жизнь.
- Я абсолютно уверен в том, что помочь можно. И хватит уже об этом. Ничего, если она проведет лето у нас. Всё.
При всём своем добродушии Петр Андреевич мог быть жестким и упрямым. Он никогда не повышал голоса – ни на меня, ни на маму. Но как было не убояться его темнеющего взгляда, его сжимавшихся до бритвенной тонкости губ…
- Алеша, этим поступком ты меня очень расстроил. И разочаровал. Я думал, ты добрее.
Когда он говорил мне это однажды, его голос был невыносимо чужим. Лучше бы он меня выпорол за ту лягушку. Местные научили надуть ее через соломинку, я на спор с Родькой надул и бросил плавать в бочку… Видимо, именно так, а не иначе проклевывается в человеке тот самый моральный закон, куда более достойный удивления и благоговения, чем звездное небо над головой калининградского старожила.

Её мать работала в институте отца уборщицей. Анна Тихоновна (старая интеллигентская манера обращаться по имени-отчеству ко всякой шушере) тогда уже не пила. Наташа приходила помогать, возилась с тряпкой после уроков в школе соответствующего профиля. Отец воспринял её появление как вызов.
- Она будет учиться в нормальной школе. Она у меня еще в институт поступит.
Всё то лето Наташа прожила у нас. В хорошую погоду отец занимался с ней за круглым столиком в саду. Когда дождило – на веранде. Долго объяснял что-то и всегда гнал нас с академическим внучком Родькой подальше, чтобы не смущали её, вечно всего стеснявшуюся. Потом давал задание, а сам возился с цветами или смородиной. Надувал щеки, изображая басовую трубу, наигрывал то «Маньчжурские сопки», то «Прощание славянки», то «Марсельезу». Заглядывал Наташе через плечо, терпеливо поправлял. Она тоже была терпелива, старалась изо всех сил. Простые арифметические задачи были для нее темными лабиринтами, по которым она бродила по несколько часов на ощупь, плакала, и вдруг со стоном облегчения выходила на свет. Диктанты писались медленно и с кошмарным количеством ошибок. Сочинения редко состояли из четырех предложений, которые, в свою очередь, отнюдь не часто имели в своем составе больше трех слов. Но отец был упорен. Труба играла, сад шелестел, а в Наташином маленьком, сморщенном лобике совершалось чудо – из ничего вопреки древней пословице рождалось нечто.

В то лето к восторгу и зависти соседей-садоводов на центральной клумбе, особо оберегаемой и неприкосновенной даже для мамы, распустился какой-то диковинный японский (или китайский?) цветок… Из года в год его предшественники куксились, чернели и погибали в нашем чухонском холоде, а тут вдруг – на исходе августа, ночью дивно вспыхнуло бледно-розовым среди гладиолусов, флоксов и астр, всегда навевавших на меня тоску предвестников 1 сентября. Эхо грядущего школьного звонка уже докатилось до наших пыльных ушных раковинок, и мы с Родькой старались вытянуть из последних дней каникул как можно больше пользы – гоняли на великах, торчали на пруду с удочками, подкладывали под поезд всякую дрянь, встречали проходные электрички камнями, фехтовали на деревянных мечах. Но на всех наших занятиях лежала тень конечности и обреченности. Лето, казавшееся вечным, опять обмануло. Однако если для нас это было изгнанием из рая, то для Наташи – волшебным переходом в новую жизнь, превращением гусеницы в бабочку – пусть и не самую яркую. Отец тихо ликовал – она шла в школу «для нормальных».
- Ты – эгоист. Ты делаешь это ради собственных амбиций. Для тебя она как эта… - тут мама произносила название цветка, которое я до сих пор не могу вспомнить, а спросить забываю. Зато я помню, как отец разозлился её словам – значит, она была права. Так или иначе, эксперимент удался. Налицо было «явное просветление».
А всё же её первобытная мифология осталась – Наташа продолжала видеть мир как-то иначе – и великан за железной дорогой уже не озорничал добродушно, а злился на нас, ломая ветки на беременных яблонях. Его дыхание становилось всё холоднее. А она уговаривала его не быть таким сердитым. И он как будто слушал её, ветер стихал на время, вода в бочке разглаживалась, и Наташа шла спасать мух, бессильных в борьбе с вязкостью воды, и долго смотрела на свое отражение.

Что с ней было потом? Как сложилась её жизнь? Ах, если бы он знал это сам! Конечно, честнейший Петр Андреевич врет мне – по глазам, слишком тщательно обследующим внутренние стенки фужера (не пристала ли капелька малинового нектара) видно, что правдивого ответа не будет. Или он действительно не знает? Ведь могли же они куда-нибудь переехать. Институт Петра Андреевича приказал долго жить, а уборщицы, даже такие, как Наташина мать, нужны везде. Если Наташа закончила школу, это было в самом начале 90-х. Веселое времечко. Вариантов тьма.
- А ведь она была в тебя немножко влюблена, - щурится отец.
Я почему-то не удивляюсь его словам – теперь я понимаю, что была, и вряд ли немножко. Ходила за мной, как слепая за поводырем. А я гнал её, орал на неё, даже палкой раз замахнулся – когда с Родионом шли испытывать парашют из простыни. Родя тогда прыгнул первым и сломал обе ноги.
Дождь был, а я и не заметил. Сад стоит мокрый и тихий. Бочка густо дымится, издали похожая на великанский окурок. Догорел похабный журнальчик. Там же и Наташины тетрадки дотлевают, сохраняя первоначальную форму…
Что там у нее про «чудо жизни»? Нет, уже и не разобрать. Разворошив жаркий пепел, я бросаю в бочку новую пачку газет – тех, что лежали снизу и не успели намокнуть. Газеты горят хорошо.