Шорохи совы

Александр Вергелис
                Александр Вергелис
                ШОРОХИ СОВЫ
Тая часто говорит о любви, но что для нее любовь? Она ведь уверена, что любить можно лишь оболочку, что мы влюбляемся в лицо, в глаза, в голос, в характер, а подлинной сердцевины человека не знаем и не должны знать. И если предмет нашей любви вдруг меняется, если, оставаясь самим собой, настоящим, он перестает видеться нам в прежнем своем, привычном для нас облике, то и любовь наша к нему претерпевает превращение во что-то иное. А всего вернее просто становится пылью.
Где-то я читала про то, как один человек превратился в жука, и от него отвернулись самые близкие, не поняв, что ничего, в сущности, с ним не произошло, ничего не изменилось, что перед ними их прежний, их родной… Тая права – так бывает со всеми. Но только не со мной.
О, если бы Алик появился сейчас на моем пороге стариком или калекой, если бы от его воли, мужества, ума, от его царственной красоты не осталось и тени, я бы и тогда любила его – потому что это он, он, он! Да, я люблю его теплые печальные глаза, его смуглую кожу, его точеные руки с розовыми ногтями, на каждом из которых в розовом небе восходит белое солнце, я обожаю его дурные привычки, и даже то, что он находит меня смешной, и наверное, даже то, что он не любит меня, и плюет на мою любовь. Да, я люблю в нем все это, но если бы вдруг он стал стар и некрасив, забыл бы все персидские стихи, поглупел, превратился в труса, если бы он утратил бесследно свой облик, свой нрав, и всё, за что можно его любить, если бы он стал внешне совсем другим человеком, то и тогда я не перестала бы дрожать всем телом при его появлении, теряя голос, память, гордость… Иногда мне даже хочется, чтобы чье-то волшебство лишило его всех преимуществ перед другими мужчинами – тогда бы уж я смогла доказать ему всю ценность своей любви. Тогда бы и он посмотрел на меня не как на одну из тех многих женщин, что обволакивают его жизнь слизью своих бессмысленных чувств, тех, что каждую минуту готовы упасть на спину и раздвинуть перед ним ноги… Порой я ловлю себя на мысли, что хотела бы видеть его маленьким и слабым, выхаживать его, оберегать его от дождя и ветра, закрывать от солнца и звезд…
Но Тая сказала: Алик уехал, Алика уже не будет в городе. Тая грустит, она тоже хотела бы, чтобы он остался с ней, но она забудет его – через год, через пять лет… Тая любит в нем то, о чем говорит, – глаза, молодость, дерзость, как он целует её в ямочку между ключиц, в запястье, в мочку уха, в плюсну. Тая хохочет, хвастаясь передо мной, не знающей вкуса его губ, но знающей о нем больше, чем все другие, умиравшие под водопадами его поцелуев.
А теперь он уехал… Уехал? Обратно в Душанбе, к тучной златозубой жене, к чумазым детям, к матери, сухой, как лепешка, состоящей из тысячи морщин? Он уехал, потому что мужчина, потому что он кормит их, и еще семью покалеченного на войне брата. У него большое чувство ответственности перед всеми, кто от него зависит. Перед всеми, кроме меня…
Но уехал ли он? Не лежит ли он в канаве, избитый, исколотый стрелами ненависти? Не попал ли он в рабство к этим жирным скотам, продающим бетонные башни? Или всё-таки он едет в вагоне, набитом такими же, как он, но совсем не такими, другими, а его я узнаю из миллиона. Вот он сидит на пыльных тюках с книжечкой арабских кружев и улыбается одними глазами, в которых столько печали. Как звучит в его устах фарси! О, почитай еще, Али, почитай мне еще! Фирдоуси, Хайям, Саади, Хафиз – они любили только для того, чтобы ты читал мне их непонятные, но сладостные строки – как тогда, когда я впервые увидела тебя из окна, когда ты стоял с лопатой в руках и бормотал эти древние слова.
Муж Таи хотел, чтобы у него на даче был пруд, вот они и копали с утра до вечера, пять таджиков, и среди них он, смуглый царевич. Я схитрила тогда, попросила, чтобы построили мне дровяной сарайчик (зачем мне сарайчик?). И Тая по-соседски поделилась. Она сама не хотела его отпускать. Когда муж уезжал делать новые деньги, я слышала, как она кричала в мансарде. Но она знала только его тело, только оболочку, мне же он был открыт весь, со своей царской кровью, с волшебной силой мертвых поэтов, с огромными звездами, освещавшими купола и минареты его городов. И молился он не как все, а так, как читал стихи. А надо мной смеялся, видя, как я смотрю на него, как готовлю борщ на всю их ораву – бегаю, обжигаю пальцы, роняю ложки. Все они, грязные, небритые, кланялись мне, благодарили меня, но только не он, принимавший мою суету как должное, и лишь снисходительным кивком головы дававший понять, что сыт. Он мог бы взять меня тогда, когда бы пожелал. Но Тая, полногрудая гурия, отнимала его у меня каждую ночь. И каждую ночь я умирала от отчаяния. Но надежда видеть его утром сохраняла во мне желание жить.
Между тем, пруд был докопан, сарай достроен, и они уехали. Но Тая встречалась с Алишером и в городе. И обо всём рассказывала мне. Я даже полюбила её рассказы, потому что это была единственная ниточка между нами – между мной, старой девой, пыльным чучелом, бледной поганкой, выросшей на чухонском болоте, и им – потомком властителей сказочной Азии… И всё-таки он уехал. Если Тая сказала – значит правда. Ведь от такой женщины, как она, невозможно отделаться наскоро слепленной ложью. О, Тая была бы украшением его гарема! А я… Я согласилась бы стать её последней служанкой, её рабыней, умащающей её роскошное тело перед тем, как царственный муж войдет к ней – лишь бы видеть его изредка, лишь бы слышать иногда его смех…
Да, он уехал, уехал. А я осталась наедине с опротивевшим садом, осталась в съезжающем на бок домике – коротать свой невыносимо длинный учительский отпуск за чтением пахнущих сыростью прошлогодних журналов и безрадостных книг, таких нелепо огромных в сравнении с той шкатулкой восточных сладостей, которую он держал в своих тонких пальцах с розовыми ногтями.
…Уже вовсю трещали цикады, уже унылые флоксы чадили своим парфюмерным духом, и август устал от звездопадов, когда он вернулся. Он вернулся не к Тае – ко мне. Ибо кто, как не я узнала бы его в любом облике, кто кроме меня смог бы любить его лицо, когда лица уже не было, его руки, когда они превратились в свое отдаленное подобие?
Был вечер, после дневного сна я пекла шарлотку на веранде, резала каменную антоновку тупым ножом. Был вечер, но еще не черный, а серый, сумеречный, когда всё становится черно-белым, но самые яркие пятна дня сохраняют свой цвет – лилии, например, которые качнулись, хотя ветра не было. Кто-то задел их, но кто? Тот, кто так же бел и прекрасен, как распустившаяся лилия. Тот, кто в тот вечер осторожно переступал своими тонкими ногами в высокой траве (как же я, вечная полуночница, запустила свой сад!). Он шел осторожно, прислушиваясь к каждому звуку, замирал в нерешительности, стоя на одной ноге и делал новый шаг, как будто боялся подступающей со всех сторон темноты. Но он не испугался меня, вышедшую с ножом в руке, пахнущую яблоками, он подошел к подгнившему крыльцу и снизу посмотрел мне в глаза. Всё было против того, чтобы я узнала его, и я не сразу поняла, кто стоит передо мной! Кто-то в соседнем доме (Тая? Её муж?) громко хлопнул дверью, но он не вздрогнул, наконец почувствовав себя в безопасности – он стоял и смотрел мне прямо в глаза. Потом опустил голову и повел своим красным клювом, как будто подавал мне какой-то знак. Я заплакала, я упала на колени и обняла его тонкую белую шею. Я узнала его.
Он был удивительно спокоен, на моей убогой веранде он чувствовал себя дома, вышагивая по стертому линолеуму своими тонкими растопыренными трезубцами, шипя и щелкая клювом. И я даже не сразу поняла, что левое крыло у него сломано.
Ах, Тая, Тая! Тысяча ночей, проведенных с ним на ложе любви, не стоит того вечера, когда он, раненый пришел ко мне и ткнулся в мои колени своим носом. Когда через несколько дней ты увидела в моем саду аиста, могла ли ты тогда понять, кто стоит перед тобой, о чем молчит он, мой околдованный принц?
- Откуда он у тебя? – спросила Тая.
Что я должна была ответить тебе, твоему глупому рогатому мужу и прочим дачникам, умилявшимся при виде Али, несшим ему свои ничтожные дары?
Аисты по ночам спят, и мне пришлось оставить свою привычку ложиться перед рассветом. И когда он укладывает свое хрупкое тело в коробку из-под телевизора, я ложусь рядом, и мы засыпаем вместе. Мне снятся оазисы в пустыне, караваны купцов, шатры бедуинов. Там мы с Али другие, там мы вместе, там мы не знаем, что скоро утренний свет отнимет наш человеческий облик.
Я просыпаюсь, когда слышу у самого уха шорох его перьев, и выпускаю Али в сад. А сама бегу на болото ловить лягушек. Если не везет с ловлей, тащу ему дождевых червей.
Я никому не открою его тайну. Я никуда не отпущу его от себя, пока он не вспомнит волшебное слово, которое разрушит злые чары и не вернет его истинный облик. А если этого не произойдет, я всё равно буду любить его, ибо в каком бы облике он не пришел ко мне, я всё равно…
Думая так, я ощущаю, что раздваиваюсь – та прекрасная, что отделяется от меня, смотрит пристально и смеется. «Глупая, ты ведь сама заколдована! Неужели ты думаешь, что всегда была совой?». И я понимаю, что на самом деле я – это она, прекрасная, равная ему во всем, дочь раджи, заколдованная тем же самым волшебником, который обрек моего возлюбленного на изгнание из мира людей, тем же чародеем, что заставил его ходить на тонких переламывающихся ногах в поисках лягушек и змей.
Я помню запах того порошка, но я тоже забыла волшебное слово…
Его крыло уже почти зажило, и я боюсь, что однажды он улетит искать разгадку своей судьбы вдали от этих мест. У него большие крылья, и мне никогда не угнаться за ним. А если и долечу… Я ночная птица, солнце пустыни спалит меня. Мой удел – прятаться в скалах, в заброшенных зданиях, в кронах больших деревьев.
И ножницы, которыми я обрезала свои волосы, чтобы ему было мягче спать, ждут своего часа. Я никуда не отпущу тебя, Али! Пусть никогда мы не вернем себе свой прежний облик, но…
Неужели это я писала? Не может быть, чтобы я. Невозможно поверить, что я была столь эгоистична в те дни, когда Али готовился к полету, и уже всё увереннее проверял свои крылья, цепляясь ими за воздух, неловко, рывками поднимаясь над молодыми яблонями, карабкаясь по крыше дровяного сарайчика. Перед тем, как улететь («Куда он летит?» - спрашивала глупая Тая, у которой был уже другой любовник) перед тем, как навсегда покинуть меня, он сделал круг над моим садом, как будто прощаясь, словно бы благодаря меня за мою любовь.
За то, что я выдержала, что победила соблазн, что встала холодной сентябрьской ночью и бросила ножницы в колодец, чтобы их железный клюв не соблазнял меня. В колодец – это надежно, это изучено еще в детстве. Ножницы режут бумагу, режут аистиные крылья, но против колодца им не устоять.
Я счастлива, что смогла пересилить себя. И если мне скажут, что он не долетел, что замерз в пути, что всё для него закончилось плохо, я не поверю. Потому что я вижу его так же, как этот лист бумаги.
Он сидит прекрасной полуденной порой, уютно расположившись на подушках, курит трубку розового дерева и пьет кофе из пиалы. Он немного поспал, и как всегда после сна он свеж и радостен, и может быть, он вспоминает меня, северную сову, повелитель моих снов, хозяин моей судьбы…