Идущий по крыше

Александр Вергелис
                Александр ВЕРГЕЛИС

                ИДУЩИЙ ПО КРЫШЕ

А вечер-то удался. И Зудины не очень зудели, и буженина у Люси получилась с корочкой, и не напился никто. Ну разве что сам позволил себе  чуток лишнего – всё-таки полвека исполнилось, какие уж тут могут быть запреты. Да что там! Все кругом свои, и коньяк уж так хорош, что пил бы и пил. Правда, не с кем уже  - сыновья с женами разъехались, одинаковые смешные Зудины топчутся в прихожей. А он в таком настроении, что и соседа бы позвал, мичмана – ему только крикнешь всей грудью, густым командирским басом, сотрясающим панельные стены: «Свистать всех наверх!» и этот черт, именующий себя «черной смертью» в одну секунду с балкона на балкон перелезет, сунет в комнату рожу свою хитрющую, оценивая обстановку - сам в неизменном дырявом тельнике, от которого Люсю трясет мелкой дрожью. Два раза она их на кухне накрывала. Скандала не было – да Люся никогда и не скандалит – но одного её молчаливого неодобрения  было достаточно, чтобы Николай Иванович твердо решил «черной смертью» особо не злоупотреблять. А угостить старого маримана всё-таки надо – как-никак юбилей, сам Бог велел. Но это потом, без Люси. А сейчас – просто выпить еще одну рюмку и всё, отбой.
Да что! Можно и не одну. Можно и напиться в кашу - в такой день Люся всё простит, всё скостит. Какой стол накрыла, какие слова сказала! Ей самой как будто кто-то там наверху, ведающий тайной времени, скостил сегодня добрую десятку: выглядит она ну прямо как комсомолочка. Николай Иванович смотрит на жену, сующую Зудиным хрустящий сверток с пирогом, и легко, с удовольствием смеется её белой шее, полным рукам и розовым пяткам. А в зеркале шкафа - другое удовольствие глазу: там смеющийся плотный мужчина в расцвете сил с самоварными щеками и жесткими усиками, которые утром – чик-чик ножницами, пшик-пшик – шикарным одеколоном, подаренным вчера среди прочего в управлении. А всё-таки хорошо господа сослуживцы поздравили, душевно. Бронзовые часы с карапузами крылатыми подарили. Вещь пустая, а приятно… Нет, надо, просто необходимо еще одну рюмаху, да с ореховым шоколадом, а не с лимоном, как пьют всякие неучи типа Зудина. Вот ведь бывает – такой зануда, а лучший друг с первого курса. Верный человечек, преданный. Но в выпивке и закуске понимает, как свинья в апельсинах!
Николай Иванович, разомлев, тянет за край скатерти, и ползет к нему бутылочка армянского, а за ней -  как солдаты за командиром – чашки, тарелки, конфеты, шоколад, вазончики с вареньем.
- Стой раз-два! – командует он, и отряд останавливается.
- А не хватит ли вам, товарищ полковник? – Люся всё видит, даже когда целуется с конопатой Зудиной. – Ты вообще прощаться будешь? Совсем совесть потерял!
- Иду! – трубно гудит Николай Иванович, прополоскав рот пятизвездной амброзией. – Ну Петюня, держи краба. Зина, давай щечку. Как мой дед говорил, целую ручки и прочие штучки. Ха-ха! Спасибо, что пришли. Заходите, не забывайте.
Не забудут, зайдут, зайдут.
 
Нет, одного коньяка мало. Надо выйти на балкон, где ветер и Москва вся в огнях, надо закурить, ведь курить он еще не бросил, а только бросает – пока Люся убирает со стола, пока гремит посудой на кухне. Город гудит, город – одно сплошное эхо, и это нравится ему, Николаю Ивановичу. Из общего ровного гуда выпрыгивают пружинами моторы лихачей, гоняющих с бешеной скоростью – таких Николай Иванович не любит, но сейчас и о них думает с удовольствием – есть же такие, напокупали себе, понимаешь, иномарок, папенькины сынки! Вот бы их на плацу всех построить. От этой мысли Николай Иванович снова смеется – ухает басом в ветряную мглу.
- Здравия желаю, товарищ полковник! – возникший на соседнем балконе мичман улыбается зубасто и сверкает подбитым глазом.
- Это кто ж  тебе, Матвеич, сливу под глаз повесил?
- А кто повесил, тот сам без зубов остался, - зло говорит пьяненький сосед и мгновенно меняется в лице. – Иваныч, жду команды за твой полтинник выпить.
- Команда будет. Только чуть позже. И не у меня.
- Можно в нейтральных водах.
- Придумаем что-нибудь.
«Черная смерть» исчезает, понимающе подмигнув, а полковник думает, что всё в мире не просто так, что и такие пьянчуги и шустрилы, как мичман для чего-то нужны. Хотя бы для того, чтобы о них можно было подумать с добродушным осуждением и усмехнуться – вот как Николай Иванович сейчас усмехнулся, проводив взглядом полосатую спину морского волка и мысленно пожелав его печени продержаться как можно дольше.
И еще минут пять стоит Николай Иванович на балконе, глядя  на розовые и сиреневые слои в закатном небе. Эти пять минут он – вполне себе счастливый человек, умеющий получать удовольствие от вида пролетающей птицы, от пьяного крика где-то внизу, от пения жены, моющей посуду на кухне…
Но назад в комнату он возвращается совсем другим человеком, и на пустую скатерть, где лежат подсохшие хлебные крошки и багровеет винное пятно, полковник смотрит уже совсем другими глазами. А почему – Бог весть…
- Люсь, а где коньяк?
Выпить хочется, но как-то уже по-другому, без радостного нетерпения, а так, просто…
- Я убрала, - кричит из кухни жена.
- Ну и зря убрала. Неси давай обратно.
- Не командуй. Сам возьми, если надо. А по-моему, так совсем и не надо.
В самом деле, не надо, хватит, и Николай Иванович ежась, закрывает балконную дверь. Настроение швах. А всё отчего? А оттого, что когда мичман, подмигнув, убрался в свою фатеру, по совершенно чистому вечернему небу как будто прокатился далекий гром. Но это был вовсе не гром – это кто-то ходил по крыше соседнего дома. Гопота какая-нибудь. Или влюбленная парочка – романтическая молодежь любит по крышам болтаться А может, кто-то антенну чинит. Нет, вряд ли - на ночь-то глядя… Ну и что? Ну и пусть чинит. А настроение вдруг упало.
И только теперь, сев за пустой стол, Николай Иванович понимает, какая связь между этими звуками и его настроением. Вспомнилось то, что вечером вспоминать нельзя никак. Вспомнилось, и вот долго еще будут отдаваться в мозгах громовые шаги по ржавой крыше…

Ступаешь осторожно, а кровельная жесть как будто в насмешку превращает тебя, тонкошеего десятиклассника в грозного языческого бога, от поступи которого сотрясаются небеса. И как на зло пахнет чем-то одуряющее приятно – это сирень, заполонившая двор, готовая первой оплакать твою гибель.
Вот бы сейчас сидеть здесь с Наташей, видеть рядом её круглые коленки, её некрасивый профиль, накинуть ей пиджак на плечи и прижать к себе, почувствовав щекой прохладу её волос. Сидеть бы и смотреть на купол Исаакия, на ангела, несущего крест над жестяным морем ленинградских крыш. Она бы сказала: «Как сирень пахнет».
Да, это сирень, и он уже видит её розовую и белую пену внизу, упершись в самый край крыши левой ногой. Асфальтовый двор, размеченный белой краской для игры в классики. Белая ночь, всё видно. Какие-то рисунки мелом – цветы, бабочки, человечки. Он представил, как будет выглядеть его тело после падения – наверное, так, как показывают в кино: раскинуты руки, и черная маслянистая лужа вокруг головы… Надо обязательно в профиль – чтобы лицо не разбить всмятку, чтобы утром причитали тетки-соседки: «Ах, какой красивый мальчик!», чтобы в гробу лежать открытом, и Наташа увидев, заплакала бы, упала бы на круглые свои коленки и прокляла ту минуту, когда говорила ему те ненужные, из какой-то плохой книжки вычитанные слова…

…А собственно, из-за чего? Из-за чего затеялась эта пошлая романтическая прогулка в старой отцовской шинели, с бутоном красного шиповника на груди? Из-за несчастной любви? Из-за Наташи? Чушь! Экзаменов боялся – вот из-за чего! А по случаю Наташиного равнодушия к его чувствам уже сто раз можно было повеситься.
Николай Иванович отказывается верить в то, что он и тот влюбленный щенок – один и тот же индивидуум. Нет, не может быть, чтобы тот сопляк, вздумавший так бездарно распорядиться своей жизнью… Не может быть, чтобы это был он, Николай Иванович, пусть даже и много-много лет назад. Время – это такая пропасть, которая разделяет не только людей, но и разные половинки одного человека – размышляет полковник, снова берясь за бутылку. Неужели он мог быть таким паникером и трусом, что от надвигающихся экзаменов решил спрятаться в гробу? Это же бред, помешательство… Да, это было помешательство. Но последней каплей – горькой, тяжелой каплей был все-таки разговор с Наташей. Он давно знал, что нет никаких шансов. Он хотел быть только другом, он решил, что близость душ гораздо важнее всего того, что обычно сопутствует отношениям влюбленных или просто «встречающихся» парней и девушек. И что всегда будет недоступно другому, другим – тем, кто окажется рядом с ней. И вот эта бесценная близость, соткавшаяся из общих интересов, любимых книг и фильмов, проросшая из полуночных телефонных разговоров, из вечерних прогулок возле её девятиэтажки – была разрушена…
Да ничего не было разрушено – уверяет сам себя подогретый коньяком Николай Иванович. У девки были критические дни, вот и наговорила тебе – да и как не наговорить такому зануде, который то и дело трендит о родстве душ, а сам обгладывает взглядом её голые плечи, её коленки, мысленно впивается в эти пухлые губы. Хороша была Наташа, да не наша... Она потом извинялась по телефону за то, что назвала его слабаком и неудачником. Ну и зря извинялась – думает пьяный полковник – тот парень был просто куском говна. Даже с крыши прыгнуть духу не хватило. А ведь собрался – и не при чем здесь экзамены, хотя боялся их, стыдно сказать, больше смерти. Всё-таки, любимая девушка, и такие слова. Слова, слова, слова…Слово-то и убить может. Да… Вот чуть было и не убило – у Николая Ивановича мысли скачут в разные стороны. Надо бы еще коньяку – коньяк голову крепит. А кто-то ведь от коньяка совеет. Кто-то знакомый, родной… Ну да, Мюллер-Броневой от коньяка совеет по собственному признанию. Ну, вздрогнули, товарищ  полковник! Ааааа! Хорошо…
- Остановись, алконафт!
Ну Люська, ну царь-баба! Как будто через стенку всё видит. Такую бы в разведку. Или сразу в особый отдел.
- Последняя! – Николай Иванович снова развеселился, подумал: хорошо, что Наташа не любила – иначе бы на Люсе никогда не женился. Иначе вообще человеком не стал бы. А так – экзамены эти чертовы сдал кое-как. Сдал и уехал из Ленинграда. Решил себе и всем, а пуще – некрасивой этой однокласснице доказать, что не слабак он никакой, что дура была Наташка, назвав его неудачником, пусть даже и извинилась потом… С этого момента Николай Иванович себе уже нравится - с того самого момента, когда в голове выстрелило решение выбрать самое трудное. Собрался тогда за полчаса и побежал на вокзал. А перед этим тетрадку стишков и дневник, все эти сопли молодого Вертера  спалил на пустыре за школой, с удовольствием прикурив от горящих листков со следами душевных поллюций… Да, начиная с пустыря полковник признает в этом хлюпике себя. А того, идущего по крыше  душной майской ночью предпочитает считать кем-то другим. Черновиком, уничтоженным на пустыре жизни.
И всё-таки тот, кто тридцать с лишним лет назад шел по крыше старого ленинградского дома, был он – Николай Иванович, москвич, юбиляр и орденоносец. И вот теперь полковнику стыдно за себя. Но стыд – это только уловка загнанного в угол сознания. Стыд – это только прикрытие. Вовсе не стыд заставляет его осторожно, чтобы не звякнуть стеклом, налить себе еще одну рюмку армянского.
Не стыд, а непонятная дрожь при мысли, что он перестал быть трусом  именно тогда, на краю крыши… Ведь тогда он был совершенно готов. Готов сделать последний шаг. Да, абсолютно готов!  И вспоминать это страшно. Это самый страшный момент в жизни Николая Ивановича, хотя было в его военной судьбе много всякого разного… Страшно всякий раз проигрывать всё это в памяти до той секунды, когда понял, что сейчас он полетит вниз.
Но почему не полетел? Почему развернулся и ушел?

У края он топтался добрых полчаса. Дурея от запаха сирени, отходил и снова возвращался, мечтая, чтобы кто-то, какой-нибудь тайный враг-спаситель вырос за спиной и толкнул его в спину, чтобы внезапный ветер сдул его с поверхности жизни. Это был элементарный страх живого существа – чувство, которому мы обязаны своим существованием. Это был пошлый, постыдный страх человека. Но вот что-то щелкнуло в голове, и вдруг он почувствовал, что готов – что сейчас его тело, повинуясь команде сжавшегося в комочек мозга наклонится вперед, и потеряв равновесие, полетит вниз – прямиком в центр площадки для игры в классики. Оказалось, что совершить самоубийство совсем просто – нужно только нащупать тумблер отключения страха. Нужно спокойно сделать полшага вперед, и…

Столько в жизни было хорошего, а начнешь вспоминать – какая-то получается мура. Одни размытые солнечные пятна, улыбки Люси, смех мальчишек – и никакой конкретики. Зато тогдашняя ночная прогулка по крыше – каждый шаг по гремучей кровле – как тысячекратно смотренный черно-белый фильм. Но что было потом – после того, как он так долго топтался на краю и наконец-то решился? Он точно помнил, что сломал в себе тугой биологический тормоз, что заставил себя не бояться тех разрывающих рот секунд, которые разделяли жизнь и мгновенную, как фотовспышка смерть…
Что помешало ему? Почему он не сделал то, о чем написал в той многословной записке, которую подсунул под дверь спящим родителям, и которую они, слава Богу, прочесть не успели? Любовь к матери, которая должна была проснуться и обо всем узнать? Чепуха – разве этот эгоист думал тогда о матери!
- Люся! Люся-а!
Как хорошо, что нет свидетелей! Как хорошо, что никто не видит эту картину: пятидесятилетний полковник в бессилии опускается на ковер и, уткнувшись в мокрый передник жены, всхлипывает, как ребенок. И хочет ей обо всем рассказать, но не может найти нужных слов. А внутри него кто-то говорит:
«Я был готов прыгнуть, понимаешь? Я почти прыгнул! Во что страшно. Нет, ни черта ты не понимаешь -  я уже смирился с мыслью, что сейчас сделаю этот шаг – последний шаг. И мне сразу стало легко, сразу стало так легко… Жизнь была предана, жизнь была отпущена на все четыре стороны. Но скажи на милость – что могло мне тогда помешать? Я не помню, что было дальше, я не могу вспомнить, как вернулся домой. Я вернулся домой или мне всё это снится?».
«Ничего, это пройдет, - думает ко всему привыкшая офицерская жена. – Это после той дурацкой контузии на учениях. Ничего, это пройдет», - думает женщина и гладит мужа по волосам.
Но пьяному Николаю Ивановичу кажется, что не было никакого возвращения в спящую питерскую коммуналку со скрипучим паркетом – как не было потом выпускных экзаменов и военного училища – казармы, которой так боялся и к которой так быстро привык; не было лихой лейтенантской молодости, не было стрельб, марш-бросков, Люси, свадьбы, рождения сыновей, гарнизонов, Восточной Германии, карьеры, перевода в Москву. Не было ничего.
А был только двор, со всех сторон окруженный сиренью, была асфальтовая площадка для игры в классики… Была, есть и будет только душная белая ночь – ничего не знающая о будущем.