Сергей Борчуков Время-ночью

Сергей Борчуков
Сергей БОРЧУКОВ

ВРЕМЯ — НОЧЬЮ

Вечер, растягиваясь как жвачка, липнет к пальцам, лопается волшебство, ты по-прежнему веришь в таинство ночи? Взглядом глаз, набухающих почками у подъезда раскинувшегося дерева, не от весны — от усталости, ты ерошишь мне волосы, руки сложила ладонью к ладони, заняты руки — уложены под щекою. “Спать, будем спать”, — шепчешь ты, закрываешь глаза, кудлато головами мотая, вторят тебе игрушечные лошадки. Я, подхватив твое сонное тело, не тороплюсь, ночь только в сказочных ласках мгновенна, с тобою я — уплываю.— Будем спать.— Спи.— Я тебя охраняю.— Он мне друг, и потом я привыкла спать с краю.— Ну, так что же, кроме него, — а бочок, ты не смейся, я все же укрою — кроме него много прочих. А я...— Знаю, знаю, ты жадный, ты не любишь делиться. Потолок испещрили фары проезжающего мимо таксомотора. Затормозили. Хлопнули двери — такси и подъезда. Это не к нам. Мы сегодня одни. Я тебя прижимаю руками к грудной клетке — вместе. Что мне делать, когда ты — кукла Мальвина, хлопнув глазами, заснула? бессонствовать? или нет, я рассматриваю тебя, освещенную проникающим мимо прикрывших окно — через тонкую щелку — штор, бледным светом желтеющих в темноте, — двор разделен на квадраты, в центре квадрата фонарь — фонарей. Этим временем — ночью, мне остается одно — слушая, измеряя твоим дыханием свое, ждать (вот уж я не думал, что пройдут восемь лет, а я так и буду дряхлеть королем ожидания) утра. Ночью, ты об этом не знаешь, с тебя падают обновы — ты принимаешь свой подлинный (впрочем, днем я уже не рискну ответственно и определенно, целенаправленно тыкнув в постель пальцем, подтвердить ночную твою настоящесть) облик: ты уменьшаешься — и днем со мной и без меня маленькая, ты становишься совсем крошечной; развлекаясь, ставлю тебя: на ладони моей, распухающей от сознания собственной — по сравнению с твоим телом, нежданно-негаданно уменьшающимся — величинной значимости, ты кружишься, заведенная неизвестным мне, спрятанным от меня ключиком; он — и поэтому ты так тщательно прячешь его, растворяя в воздухе, — гарантия твоей от меня независимости, но, поверь, мне не обидно, хватает хотя бы сопутствовать. Плохо одно — ладони и я весь, разбухающий стражник без права не впускать, останавливать и документы — пусть не проверять — хотя бы спрашивать, есть они или их нет, правитель, наделенный ограниченными, смешными — может, быть ночью я надуваюсь от хохота? — игрушечными полномочиями, с каждой ночью все явственнее ощущаю боли, я чувствую, как трещат мои кости и кожи, растягиваются, но — мне не привыкать, я привык общаться с манекенами.  Какой танец танцуешь ты, легкое перышко, босыми ногами ступая — сомнамбула — между моими, нанесенными тонким резцом-родителем линиями. Ты так веришь в судьбу, что — назло мне, неверующему — ей соответствуешь. — Голос дрожит, ты знаешь, вовсе не от волнения, он живет, как и любая частичка человеческого существа, своей жизнью, я не скажу, что совершенно отдельной, полностью обособленной, но все же, — твой голос крепчает, как ветер, пытающийся безуспешно — мы каменеем, мы скалы, роки — сдуть нас с палубы выброшенного на берег, превращенного (или он сам?) и тогда — превратившегося в популярный аттракцион “противоборство стихии” швертбота, но все же другой. Наш организм... нет, организм, это слишком уж механично, тело... и даже не тело, погоди-погоди (слушая, глажу твою руку), это слишком уж физиологично, существо — вот, расплывчато и понятно. Существо — это комплекс систем, каждая существует отдельно, не подчиняясь, я чувствую это, я знаю, каким-то законам. Закон ограничен заложенной в нем регламентацией. Разве мой голос или руки, или же запах тела подчинятся навязанному извне коду? — Ты у меня уникальна, сверхуникальна — универсальнейший робот. Сравнение с роботом тебя не коробит, я знаю, наоборот — забавляет: с ловкостью двигаясь между стульев, столов, ширм и загородок, минуя предметы, углами, округлостями и плоскостями разделяющие комнату на отсеки (она — улетевшая к Марсу ракета), ты издаешь скрежет деталей, капаешь маслом — по полу пятна, ты, напыжившись, выпятив губы и надув щеки, бьешь кулаком по металлу тела и говоришь, как видно, найдя в неуклюжем моем комплименте подтверждение собственным мыслям: “Я совершенна!” Когда-то (восемь лет для меня вместились в коротком “когда-то”) меня раздражали (раздражение — спутник влюбленности и печали) твоя тщеславность и нарочитая, как мне казалось, “умность” твоей речи — сидя в сторонке от общего разговора, я разглядывал угол, в котором, устроившись кошкой — с ногами на узком диване, ты -  ослепительная — сияла, вокруг трепыхало несметное полчище хмыкающих от пустого восторга и поддакивающих кавалеров (теперь понимаю, они — подвергавшиеся испытаниям автоматы). Было раннее утро; у окна, наблюдая за просачивающимися сквозь туман ландшафтом и населяющими его существами — деревья, машины, дворник и детская горка слились полувидами и получастями в единое существо: вся жизнь его заключена в минимгновениях туманного вечера или туманного утра, скрыта и тайна, — курил сигаретку, мстительно думал: пройдет время, ты выйдешь замуж, растолстеешь, осунешься, канешь в дрему — я, суперменом, посмеюсь над тобою. За мстительную ущербность заплатил — годами. Три года назад — сейчас, вспоминая, смеемся: как все оказалось загадочно и в то же время, три года, просто — я крался, еле-еле ступая подошвами по разложенным на паласе рисункам, обрывкам писем, по исключенным из жизни бумагам к твоей шее — шея, отпечатанная моим поцелуем, была целью, не знаю, были ли мои губы для тебя хотя бы примерно тем же — или только мишенью, зашифрованной перекрестьем прицела? События нашей любви на фоне истории мира — мелочь, но чем, какой единицей измерить величину счастья и нашу, испытываемую ежечасно жизнью, радость? Не знаю. Засыпаю, чтобы избавиться от видений — лежа в постели, подоткнув под себя руку, грежу: по потолку в виде пятен и линий света — моя память, ложная, в сущности, фантазерка, крутит ручку проектора, в систему соединяя себя с глазами. Зритель собственной жизни, лежа с любимой, я наблюдаю, как мы, разрываясь салютом, падаем в небо, вспыхнув секундным светом — сгораем. Что нам осталось? Запершись в доме играть в кубики, куклы, солдатики, игры — любовью, внимая извечным песням, слагаемым не людьми, а воздухом и, как обычно это бывает, ветром — в горах и заставленных трубами низких подвалах. Скрип кровати — ворочаешься, видно, тебе снится разверзшееся под кораблем — над тахтою поднимем парус — море; ты помнишь, как в прошлом году мы превратились в туристов, мы отдыхали на море. Я помню: мы гуляли по пляжам, купались, водою закладывало глаза и уши, во всплесках виделись нам фавны, но волны накатывались на гальку, смывали следы, мы — не обращали внимания, мало ли в нашей жизни исчезло следов, мы вышагивали споро и важно, задирая бронзовеющие на солнце ноги; спать на пляже — не очень приятно, к утру холодеет, но с тобою, как и сейчас, ты же знаешь, родная, я по снам прохожу, спотыкаясь не от холода, но — от жара того, проведенного вместе под лопающимся в объятиях неба солнцем, лета. Я и сейчас, наблюдая за пятнами света, раскладывающими на потолке и стенах пасьянсы, вижу то время: кроме солнца — отвесно вздымающиеся стеною горы, кепкой, слетающей на ветру с головы, ложились на волны тени, голые — мы, водоросли щекотят живот и ноги, со дна унесенные теряют прелесть, темнеют. Только теперь понимаю — и  рым, и сегодняшние наши игры, — не что иное, как бегство или отъезд, поиски, зряшные, видно, Америки; иногда, например, этой ночью, соглашаюсь с отцом, счастье не в цели, а в разговоре, в мечте, в дороге, но разломанность мира, металличность конструкций загораживает проходы, и снова дорога ограничивается сборами и порогом. Обитым, чтобы не дуло, ватой и дерматином порогом.— Что ты? — проснувшись лишь на секунду, ты всматриваешься в темноту, пытаешься разглядеть, что я оставил на ночь, скрыв от тебя днем. Я же молчу, я прислушиваюсь к себе, к возникающему где-то в лодыжках и подступающему к горлу желанью.— Мне приснились колеса, они прокатывались мимо меня, шуршала резина; по коже лица — я лежала на траве, и колеса катились на уровне глаз — стреляли крупинки песка, одиночные выстрелы. Я ждала, ты никогда не догадаешься что! — приподнявшись с подушки, откинув со лба длиннющую челку, опираешься на руки, локти вжав в простыню. — Твоего поцелуя. И смеешься, твой смех, низкий, грудной, испещренным осколками колоколом разламывает тишину, заставляет меня напрячься — я боюсь, как бы сложенный мною за короткую ночь мир не рухнул, он по-прежнему для меня таинственен. Но ты ждешь — я целую тебя, веером пробегаю губами ото лба до макушки, пальцами совершаю прогулку по покрытой мурашками — вверх, к лопаткам и — опять по спине, вниз к пояснице и дальше к, бедрам, голеням и коленкам, ступням. Ты вытягиваешься — под кожей чувствую каждый мускул, на качелях взлетаешь — и вот я хватаюсь руками, боясь, что растаешь, как не было, придуманным воспоминанием, разорвав облака, за облаками же и исчезнешь. Переворачиваешься, спиною прижав мне руки, но я не отстану, губами я упаду к паху, его ямкам и впадинкам, проскользну к животу — шевелящемуся, совершенно живому, к груди — с набухающими, словно воздушные шарики, наполняемые воздухом моих легких, сосками — подрагивают под языком и губами, мои зубы — они аккуратно, будто не в кожу, а в переспелый инжир, вгрызаются; американские горки — дух захватывает; шея, испещренная поцелуями, как океан кораблями, всякий раз вновь и вновь заставляющая замирать от наслаждения и испуга — потерявшись в пустыне, кормлюсь миражами; выше, выше, облазив ключицы, на прочность испробовав вены, артерии, я взбираюсь, губами себе помогая на подбородок, — я замираю, я жду, и только насытившись ожиданием, прочувствовав пальцами щеки и уши, и веки июнем светящихся глаз, языком обежав твои скулы, губами избороздив лоб, я срываюсь, я мчусь — твои губы, растянутые желаньем, наполняются мною, ты чувствуешь, — чувствуешь! — я здесь. День определенностью цвета сбивает с мысли, мешает думать, суетою секундной стрелки торопит, — слышу, как рядом, прижавшись к стеклу распаренною щекою шепчет сосед: “Ничего не успеваю!” Тычешь мне в бок наманикюренным ногтем: “Он никогда не успеет”. Автобус трясется. Плохие дороги. Я соглашаюсь с отцом, тем более он лучше других знает, что не достигнет своей цели, слишком мало ему осталось, но иногда, я полагаю, — он специально оттягивает завершение, предвкушает — предвкушать для него важнее определенности и обладанья, может, поэтому он и работает в сумерки и — в темноте, обзаведясь фонариком, ловит счастье — ночью.— Смотри, светает. За зелеными шторами утро маячит туманом — невнятность тонов растворяется в первых звуках, солнце откуда-то издалека разбрасывает искры, мельчайшими точками — брызги зубной пасты, разлетающейся с растерзанной щетки, — облепят стены и стекла.— Опять утро.— Я хотел тебе рассказать про завтра, а оно уже наступило. Вот ведь неожиданность.— Вечно ты так, опаздываешь, как курьерский.— Не опаздываю, — не успеваю.— Ты так и не спал, может, еще успеешь, осталось немного...— Может быть, все дело в том, что нам нужно совсем немного, мы живем по минимуму, и это входит в привычку? Ты вскакиваешь; обрисованная полумраком, по паркету — шарканье голых пяток отдается чуть смазанным эхом — пересекаешь периметр пола, пальцы дергают штору, мгновенье — и стекла превратятся в пламя, тьма в пустоте обернется светом. Заспешим, не заметив, не захотев заметить исчезновения, нет, не счастья, короткого промежутка времени, отец, отодвинув кресло, встанет, нахмурив глаза и брови, сутуло пройдет к кровати, нас же нет, мы в какой-то дороге, в ожидании встречи и новой ночи.
апрель 1989 года.