Вначале была А. 9. Недопустимость езды по встречке

Валерий Максюта
После скандала с анти-томсоновской столовой Сидоров начал укрывать меня, удалив из сферы лёгкой досягаемости. Очень кстати мы начали трассирование линии электропередачи (ЛЭП) Буи – Суньяни - Кумаси. Эта работа безусловно требовала присутствия переводчика. Предполагались частые переезды, жизнь в непредсказуемых условиях, работа в буше, так что на это место другой, кроме моей, кандидатуры не было. Я с величайшим желанием уцепился за эту работу: всё складывалось очень удачно!

Начинать решили с конца, со стороны Кумаси, куда я и переехал с двумя топографами и их жёнами. Жить в Кумаси, который газетчики называли «город-сад Западной Африки», без соглядатаев, в узком кругу надежных товарищей, а работать в джунглях, которые я ещё толком не видел – это ли  не верх удачи? Мы поселились в кумасинском мотеле, где у меня и у двух семейных было по комнате. Питались в очень недорогом ресторане мотеля, где каждое воскресенье умница-повар устраивал день какой-либо национальной кухни: индийской, китайской, французской и т.д. Неподалеку я нашел ещё и ресторан «Фламинго», где кухня была местной, африканской, а цены – не сравнить с буинскими у Томсона. Туда я ходил, когда хотелось чего-нибудь очень остренького и поглазеть на красивых негритяночек, отплясывающих хайлайф и калипсо.

Кумаси располагается на живописных холмах. Наш мотель тоже был на холме, а мое окно выходило на котловину между тремя холмами, где находился плац для строевой подготовки солдат. Там с утра до вечера тощий и бледный английский сержант отдавал команды местным новобранцам. Негры маршировали под оркестр из двух инструментов (три флейты и три барабана), который умел играть только одну мелодию, - ту, на которую в России на оперных сценах пелись слова:

Мальчик резвый, прекрасный, влюблённый,
Адонис, женской лаской пленённый!
Не довольно ль вертеться, кружиться?
Не пора ли мужчиною стать?


В городе имелась неплохая библиотека, где я искал материалы о находках алмазных кладов в Западной Африке, об истории империи Ашанти и города Кумаси. Хорошо было! Если бы не два обстоятельства.

Первое – садист официант. Утром, ни свет,  ни заря, в любой день недели он стучал в дверь и вежливым голосом пел: "Tea, masta!" Он мог петь столько, сколько хватало терпения – не его, а моего. Если я выдерживал десять минут, надеясь, что он оставит меня в покое и даст ещё поспать, он пел десять минут. Если двадцать – то двадцать, и т.д.  Как будто у него, кроме меня, никого не было. А его терпение пределов не имело, так что о нём и говорить нечего. Когда я сдавался и открывал дверь, он входил с поклоном и вежливейшей японской улыбкой на чёрной роже,  ставил на прикроватную тумбочку поднос, снова раскланивался, желал мне приятного аппетита (почему-то по-французски) и уходил, пятясь.

Ну а мне оставалось только извлечь хоть какое-то удовольствие из своего ежедневного (точнее, ежеутреннего) поражения и воспользоваться тем, что было на подносе. А на нём стояла масса прелестной оловянной (или под олово?) чайной посуды, похожей на ту, что встречаешь на голландских натюрмортах: чайнички с кипятком и заваркой, сахарницы с песком и рафинадом, кувшинчики со сливками и медом, вазочка с апельсиновым конфитюром, блюдечко с двумя-тремя видами печенья и кекса, хрустящий свежайший рогалик, кубик масла и, конечно,  изящная чайная чашка с блюдцем. Все это отчасти смягчало горечь постоянных поражений от этого садиста-террориста.

Второе обстоятельство было гораздо серьёзнее и имело далеко идущие последствия. Меня уже давно мучило беспокойство, почему мама в Ленинграде не получает моих писем. (Я говорю только о маме, потому что отец в это время болтался на волнах где-то между Камчаткой и мысом Горн, отслеживая падения наших баллистических ракет.)

Наши письма пересылались дипломатической почтой в СССР, а там их опускали в обычный почтовый ящик, и они шли уже внутренней почтой. Диппочта выделяла место для частных писем не в каждом багаже, а раз в три недели. Так что, если задаешь какой-нибудь вопрос, то ответ получаешь через полтора месяца. Наверняка.  И вдруг я стал замечать, что в получаемых от мамы письмах нет ответов на мои вопросы. Сначала было немного обидно, почему она их игнорирует, но скоро в ее письмах появилась ещё одна особенность: беспокойство, а потом и паника. Я понял, что она моих писем не получает.  Я терялся в догадках, ничего не мог сделать,  планировал отправить ей письмо обычной международной почтой, но всё откладывал, опасаясь вызвать серьёзные неприятности, так как нам это было строжайше запрещено. И, мне кажется, я вычислил, куда исчезали письма.

В первые месяцы в Гане на меня обрушилось столько интересных впечатлений, что мне было бы жалко, если бы со временем они забылись, выветрились и исчезли. Можно было бы вести дневник, но самое интересное было не в том, что происходило со мной: когда встал, что ел, где работал днем, что пил вечером, сколько потратил, - а ведь именно из этого состоял бы дневник. Самое интересное было в наблюдениях, и я стал излагать их в письмах. Каждое письмо превращалось в тематическое сочинение о климате, об условиях нашей жизни, о животных, о неграх и негритянках, о праздниках, о полицейских и солдатах, о европейцах в Гане, о племенах и языках и т.д. и т.п.

Письма были пухлые, еле влезали в конверты. Излагал я материал в шутливом, слегка ироничном тоне, и надеюсь, что читать их было и нескучно, и познавательно.  А теперь – моя гипотеза.  Вся диппочта, в том числе и частные письма, проверялась цензурой. Вероятно, «на Гане сидел» какой-то определенный чиновник, который быстро научился распознавать мои письма. Он вполне мог бы сказать своим друзьям или домашним: «Хотите хохму?» и принес бы эти письма домой,  справедливо полагая, что ничего страшного в международных отношениях из-за этого не произойдёт. Письма могли у него валяться, могли попасть к друзьям и т.д. Когда я принял эту гипотезу, то начал вкладывать в конверты ещё и маленькую записочку с обращением к совести цензора – сначала вежливую, но с течением времени всё более резкую и ругательную. На случай, если я ошибался и виноват был не цензор, а записка с нецензурными пожеланиями попала бы к маме, я делал так, что ее нельзя было  просто открыть, а снаружи писал: «Мама! Это не для тебя! Уничтожь не раскрывая!» И ещё я стал нумеровать письма. Но все эти меры могли дать, а могли и не дать результат, и единственное, что мне оставалось - не пропускать ни одной возможности отправлять письма в Аккру, чтобы их включили в диппочту.

А из России письма шли регулярно. В них были догадки, что я, наверное, ранен  и поэтому не могу писать, но чтобы написал сразу, как только ручка перестанет выпадать из рук; что если я заболел, то чтобы усердно лечился, и что они (родители) в мыслях со мной… Но почему-то меня совершенно взбесило, когда в одном письме меня успокаивали, что даже если я вернусь без руки или ноги, меня всё равно примут и будут любить! Это же надо довести до такого мать!

На работу мы выезжали очень рано, по буинской традиции, хотя здесь, в густых лесах, не было особого смысла прятаться от солнца: всё равно оно до нас, копошившихся  у подножья деревьев высотой 50-60 метров, не доставало. Я не любитель вставать рано, но, во-первых, садист-террорист всё равно поднял бы даже мертвеца, а во-вторых, попасть рано утром в джунгли было просто приятно, и, продирая глаза по утрам под его сладкое пение, я думал, что вот-вот, через какой-нибудь час, я погружусь в африканскую сказку. Джунгли подступали плотной стеной к шоссе уже милях в двух от города. Если узкий луч солнечного света проходит сквозь полумрак, заполненный влажным воздухом, он становится видимым – как луч прожектора ночью. И вот мы едем, а воздух перед нами весь пробит и пронизан многочисленными солнечными копьями, шпагами, мечами, натянутыми сверкающими струнами… Приступают к утренней гимнастике обезьяны, уползает в чащу недружелюбное зверьё, таща свои туго набитые за ночь туловища; как сгусток мрака растворяется демон джунглей Сасабунсам… А там, где лес отходит от дороги, уступая место заболоченным полянам, лежат плоские белые туманы. Прямо по ним плывут к дороге призраки. У них нет ног, а руки прикреплены одним концом к плечу, другим – к гигантской голове. Они плывут осторожно, редкой цепочкой…

Мы останавливаемся и поджидаем их. С близкого расстояния становится ясно,  что это – сборщики пальмового сока. У них проявляются ноги (раньше их не было видно в тумане), руки снимают с плеч громадные головы:  это калабаши, заполненные жидкостью цвета снятого молока. Происходит короткий торг, и мы заполняем что у кого есть этим соком, который за ночь уже успел достаточно перебродить и теперь – ощутимо хмельной. В наших фляжках он продолжит брожение, и чем ближе к вечеру, чем больше мы будем уставать, тем щедрее он будет нас поддерживать, а на обратном пути, казалось бы совершенно вымотавшиеся, мы будем петь песни – русские и негритянские вперемежку, и будем молодыми, сильными и бесстрашными. А на следующее утро мы снова будем смотреть, как зачарованные, на исход призраков из сердца джунглей, и снова каждый будет ожидать захватывающую встречу, и снова каждый удовлетворится литром хмельного сока и будет надеяться, что чудо произойдет завтра.

Этот сок в обиходе называется пальмовым вином и добывается из особой «винной пальмы» - рафии. Это небольшое коренастое дерево, не более 10 метров до конца верхних ветвей. Ствол его по форме похож на узкую бутылку. Правда,  это непросто заметить, так как он почти от земли покрыт пальмовыми ветвями-перьями, очень похожими на кокосовые.  Чтобы добыть вино, надо подрубить часть корней пальмы с одной стороны, а затем навалиться на ствол и повалить его. Чем больше корней останется целыми, тем дольше будет функционировать этот агрегат.  Ему еще комель присыпают землей, чтобы обрубленные корни не сохли.  Где-то на середине ствола очищают от веток участок примерно 80х20 см, затем выдалбливают на этом участке поверхностную древесину и, подковырнув,  снимают ее. Под ней оказывается пропитанная соком субстанция – что-то вроде мокрой ваты. В ней выкапывают нечто, похожее на узкую ванну, где самая низкая точка находится посередине, и в этом месте пробивают или просверливают нижнюю древесину насквозь и вставляют в отверстие полую камышинку. Сок быстро стекает со стенок (из «мокрой ваты») в эту ванну, а затем по камышинке – в подставленный снизу калабаш. Сокоотделение особенно интенсивно ночью. Доить такую пальму можно недели две, откачивая за ночь литров по 6-7 сока.

На сладкий и пьяный сок слетаются разные насекомые-алкоголики, и, чтобы не спаивать их и не губить экологию, сборщики закрывают открытую ванну холстом, пока пальма действует, а потом забирают его, предоставляя остатки сока насекомым.  Какое-то из насекомых откладывает в мокрую «вату» яйца. Из них развиваются личинки – пьяные и толстые, как Бахус, размером с большой палец руки мужчины, ярко жёлтые. Они называются «акокуну» и очень высоко ценятся как деликатес. Однажды один винный призрак подарил мне горсть, чем вызвал зависть у всех наших рабочих. Дома я поджарил их в пустой консервной банке (жиру не потребовалось), и они превратились в маленькие золотистые хрустящие сосисочки, по вкусу слегка напоминающие жареный арахис.

Была суббота. На этот день мы специально наметили работу полегче, чтобы вернуться примерно в обед. Мы слегка задержались, потому что я нашёл в лесу заброшенный сад с грейпфрутами. Деревья успели одичать, или так хорошо на них подействовала свобода и отсутствие навязчивого внимания, что плоды на них оказались невиданно огромными с фиолетовой мякотью. Мы хорошо нагрузились и поехали домой. На душе было легко. Впереди – полтора выходных дня, во фляжке – остатки пальмового вина, которое знало, что ему не дожить до Кумаси. Я пел песню про кентуккский старый дом:

Пригрело солнце кентуккский старый дом.
Здесь лето, и негры поют.
Колосья зреют, цветы цветут кругом
И пчелиный не смолкает гуд.

О, не плачь, родная, не плачь, не плачь в тоске.
Будет трудно –споём 
                Про кентуккский старый дом,
Про кентуккский старый дом вдалеке.

          http://www.youtube.com/watch?v=Dn_ZbX60Oa4&feature=related

Приехали в мотель, выгрузились. Я вымыл руки и сразу, не переодеваясь, - в ресторанчик. Мне нравилось шокировать его посетителей своим видом. Мы все иногда этим немножко бравировали. Я видел несколько раз, как посетители  подзывали официантов и, исподтишка бросая на нас недоумевающие взгляды, о чём-то спрашивали, а потом резко меняли выражение лица и, если случайно встречались взглядами, сдержанно и дружелюбно нам кивали. И вот я уселся за столик, а садист-террорист со своей японской улыбкой и говорит:

    -Только что на этом месте обедала «рашн пэйвуман».
Я аж подскочил:
    -Только что?
    -Несколько минут, как уехала.

(«Рашн пэйвуман»  это  кассирша  из  ГКЭС,  которая  развозила  зарплату  по местам  базирования  советских  коллективов.  Её  передвижения  держались  в  строжайшем  секрете.  Узнавать в  ГКЭС  по  рации,  когда  она  приедет,  было  безнадёжным  делом.  Зато  в  каждом  придорожном  кабачке  у  любого  бармена  или  официанта  можно  было  получить  эти  сведения  минимум  часа  за  два  до  её  появления.) Я бросился к себе в комнату, достал заранее приготовленные два письма домой, сунул их за пазуху и выскочил во двор. К огромной моей радости, наш грузовик ещё не уехал. Его шофёр Кофи (т.е. рождённый в пятницу), кликуха «Кофейник», любезничал с посудомойками. Я влез в кабину и приказал:

-Быстро, на Буи!
-Чевооо?? – вытянул Кофейник свою криминальную рожу.
-Догоняем пэйвуман. Она только что отъехала.

Кофейник был лихим шоферюгой, отчаянным авантюристом и нарушителем. Похоже, ситуация пришлась ему по душе, и он рванул со двора. Мы медленно продирались по узким, по-субботнему оживленным улицам, но ничего не могли с этим поделать. Наконец на окраине города подъехали к площади с круговым движением, к которой сходились несколько улиц. Площадь лежала в котловине, и нам надо было к ней спуститься, а на противоположной её стороне на одной из улиц мы увидели ползущую на подъем «Волгу». "Вон она!" – рявкнули мы дуэтом: теперь наша погоня приобретала конкретность.

Но двигаться в массе машин, совершать бесконечные обгоны было очень трудно. Машины шли равномерным потоком как в город, так и из него, что для нас было одинаково плохо. Интервалы между машинами составляли метров сорок-пятьдесят, и тяжёлому грузовику, не способному на резкое  ускорение, было очень трудно обгонять легковушки, да еще и уворачиваться от встречных, при всей наглости Кофейника и  моем нетерпении.  Мы, конечно, потеряли «Волгу» из виду и не могли ориентироваться - догоняем мы ее или отстаём. На одном из спусков мы заметили ее впереди на подъёме: вроде догоняем. Но в следующий раз нам показалось, что отстаём. Тогда я сказал:"Выезжай на встречную полосу!"

Кофейнику не надо было объяснять, что я задумал. За несколько недель до того мы смотрели в Буи американский фильм о временах «сухого закона»  в Чикаго. Там гангстеры, чтобы оторваться от полиции, тоже выскакивали на полосу встречного движения. Машины шарахались от них в стороны, а потом смыкались… Я помнил,  что после фильма Кофейник обсуждал этот прием с другими шофёрами. Теперь ему предстояло проделать это на практике. Он создал боксёрскую рожу и решительно крутанул руль вправо. Но узкая африканская дорога – это не улица Чикаго. Встречные водители не выразили понимания, удивлённо поднимали брови, тормозили, сигналили и очень неохотно сползали на обочину. Мы стали двигаться ещё медленнее. Тогда в дело вступил я. Я вылез на правую подножку и начал умоляющими жестами просить встречных водителей посторониться. Дело пошло лучше.

Было интересно наблюдать смену эмоций на лицах встречных шофёров, видящих оборванного белого, висящего на подножке грузовика: сначала снисходительная усмешка, мол, откуда вообще берут таких белых, потом удивление, быстро переходящее в крайнюю степень изумления с вытаращенными глазами, потом паника – и резкий бросок влево. В какой-то момент я оглянулся и увидел длинную вереницу машин носами в кусты (хорошо, что там не было кювета!), а над ними – дым выхлопа нашего грузовика. Мелькнула мысль, что это вообще не дым, а густой негритянский мат… Потом снова увидел вдалеке «Волгу»: ура, расстояние явно сокращалось! Это придало нам решительности. Вдруг случилось то, что мне довелось испытать до этого только однажды, на следующий день после полёта Гагарина.

Я оказался в Москве: работал сопровождающим гидом большой группы старших школьниц из Англии. При них был руководитель и организатор их путешествий, грек по имени Джордж. Он мне нравился. Мы сидели в ресторане какой-то простенькой гостиницы в районе ВДНХ и праздновали великое событие. Все были очень хорошо заправлены шампанским, все веселы, болтали, пели песни… Я увидел, что в другом конце зала Джордж подходит к некоторым из школьниц, чокается с ними и выпивает. Переполненный эмоциями, я тоже захотел с ним чокнуться, но вылезти из-за стола и подойти к нему мешала теснота. Я встал и позвал его через зал. Он не услышал. Я позвал громче. Тот же эффект. Тогда я заорал так, что заставил всех в испуге примолкнуть, а Джордж поспешно, чтобы не раздражать пьяного, подошел ко мне и чокнулся. Но это уже не доставило мне удовольствия, так как сразу после моего вопля я увидел себя чьими-то глазами из тех, что были в зале. Картина эта заставила меня густо покраснеть от стыда. Я даже помню, под каким углом я видел себя со стороны, то есть где сидел человек, чье восприятие передалось мне. Думаю, психолог, а скорее парапсихолог, смог бы объяснить, что произошло.

И вот теперь здесь, на дороге, в напряженной и азартной обстановке это случилось снова.  Я увидел себя глазами кого-то из встречных шофёров или пассажиров: всклокоченная борода пополам с раздавленными муравьями и пауками, расстегнутая до пупа рубаха, вся покрытая разноцветными, в том числе и кроваво-красными, пятнами, надвинутая на глаза  широкополая шляпа (для защиты от древесных змей и пауков), красная, раскалённая на солнце кожа… Всё это я и так знал, но мне казалось, что я делал вежливые, умоляющие жесты, а оказалось, что я почему-то пытался лягнуть ногой встречные машины и даже плевал на них. И снова, как когда-то в Москве, мне стало нестерпимо стыдно. Я реально взял под контроль свою жестикуляцию. А мы неслись вперёд и, наконец,  догнали «Волгу» и пристроились к ней в хвост. Я вздохнул с облегчением, влез в кабину и стал ждать, когда «Волга» нас заметит и остановится. «Волга» пёрла дальше.  Кофейник начал мучить сигнал, но он производил звуки, исходящие  будто от повешенной кошки, и те, кто ехали в «Волге», их наверняка не воспринимали. Я сказал:"Кофи, последний бросок!"

Мы шли на плавный подъем. Грузовику было тяжело. Кофейник аж привстал, но всё-таки обогнал «Волгу» на полкорпуса и начал теснить ее к обочине. Там, наконец, нас заметили и съехали с дороги. Мы остановились метрах в двадцати впереди. И вот представьте: на левой обочине стоит «Волга». Рядом с шофёром,  на правом переднем сидении – пэйвуман Новикова. Я спрыгнул с грузовика и иду к «Волге» - к ближайшему её углу – это тому, где сидит Новикова, которая мне нужна. Она узнала меня и улыбается, но на заднем сидении находится ещё кто-то. Я вижу только его ноги в серых брюках и новеньких ботинках. Они судорожно отталкиваются от пола и сидения, а их владелец отползает в дальний от меня левый задний угол машины… Я на ходу запускаю руку в расстегнутую до пупа рубаху и из любопытства нагибаюсь, чтобы глянуть на владельца ног. Оказывается – это сухощавый мужичок в сером дипломатическом костюме, с серым лицом и оловянными глазами, почти вылезшими из орбит. Симпатии он у меня не вызвал. Я формально кивнул ему, достал из-за пазухи руку с письмами и отдал их Новиковой. Обменялись улыбками и разъехались. Я был очень доволен, что не упустил шанс отправить письма домой.

Примерно неделю спустя я снова попал в Буи. Я шёл по знакомым улицам, ставшим уже как бы родными, смотрел на жаркую дымку над холмами Банда и думал, что  этот пейзаж займет в моей жизни место где-то рядом с Севастополем и Ленинградом. Была середина дня. Людей из нашей экспедиции попадалось мало, но все они почему-то смотрели на меня как на вставшего из гроба покойника, коротко здоровались и отводили глаза. Меня это начало интриговать. Пришёл к Сидорову, поздоровался, сел. Сидоров тоже отвёл глаза, походил по комнате, пожевал губами и скучно спросил:

    -Ну, что там было у тебя на дороге?
    -На дороге? – удивился я. – Ничего. Доехали хорошо.
Сидоров тяжело вздохнул:
    -Не сейчас. Когда ты догонял Новикову.
Пришлось всё объяснить, но он особенно не вникал: видимо, Новикова рассказала ему всё то же самое. Он выслушал меня и начал смутный, с длинными паузами, монолог о том, что произошло после.  Немного позже его рассказ дополнили другие ребята. Детали не имеют значения, но суть сводилась к следующему.

Мужичок с серым скомканным личиком и  оловянными глазами навыкат был новым экономическим советником, главой ГКЭС, то есть нашим непосредственным начальником, приехавшим сменить действующего советника. В Буи все об этом знали и ожидали его, а мы в Кумаси пребывали в полном неведении. Видимо, старый советник слишком энергично и убедительно защищал своих подопечных от показухи, кампанейщины, политической конъюнктурщины, на которую его толкали партийные боссы. Наконец ему подготовили замену – а это в СССР была долгая и «трудоёмкая» процедура. Этот новый человек был для внешнеполитического отдела ЦК КПСС очень дорог.

Новый советник начал объезд всех промышленных объектов, создававшихся при содействии Советского Союза, а напоролся на меня. Может быть, он и был храбрым человеком, но в машине с Новиковой была очень значительная сумма денег – часть зарплаты для Буи и группы геологов в Венчи, и он, разумеется, испугался не за себя, а за неё. Инцидент на дороге он воспринял как вооружённое нападение. По его мнению, у меня был вид  головореза, и он был уверен, что в руке, которую я держал за пазухой, был пистолет. Вся наша встреча заняла считанные секунды, но испуг (простите, - волнение) был так силён, что скоро у него начался сердечный приступ, и шоферу пришлось разыскивать по дороге медпункт. К счастью, нашли, и в нём оказалось то, что нужно для срочной инъекции. На этом уколе он дотянул до Венчи, а там снова почувствовал себя плохо. Он отказался от встречи-собрания с геологами, и машина понеслась в Буи, где у доктора Жоры было всё необходимое. В Буи приехали гораздо позже расчётного времени и сразу же отправились к доктору. Собрание перенесли на следующий день, а ночью доктору Жоре пришлось дежурить в соседней комнате с той, где спал новый советник. Наутро гость отменил общее собрание и заменил  его встречей с начальниками подразделений. Беседовал он с каждым отдельно и в каждом разговоре интересовался, помимо прочего, переводческим "обслуживанием".

Узнав, что я работал со всеми, он находил для меня время и высказывал каждому, что он обо мне думает, и что, по его мнению, со мной надо сделать. Все начальники уклонились от прямого обсуждения заслуженных мною перспектив и не высказали никакой поддержки сомнениям в моей профессиональной пригодности. Хуже всего пришлось Сидорову, с которым приезжий проводил заключительную беседу. Кратко подведя итог работ и дел, он опять переключился на меня, требуя немедленной крови. Сидоров постарался объяснить ему, что я уже нахожусь в «подвешенном» состоянии из-за гораздо более серьёзного проступка – проявления политической незрелости, выразившейся в создании частного предприятия, за что я «сослан» на такую работу, где смогу нанести меньше серьёзного политического вреда, но которая в данный момент абсолютно необходима и которую никто, кроме меня, делать не может. Но как только такая необходимость пройдёт, он, естественно, даст делу продолжение. Новый советник мог бы поставить на этом точку и сохранить лицо, но он срывался на визг и истерики. Его последним и самым неотразимым аргументом было:"А почему с бородой?!!"

Он опять взвинтил себя до приступа, опять уколы доктора Жоры, а в итоге – прекращение инспекционно-ознакомительной поездки и возвращение в Аккру прямо из Буи. Несколько недель спустя наше начальство получило какие-то документы из ГКЭС. Они были подписаны прежним советником. Мы узнали, что новый вернулся в СССР в предынфарктном состоянии, чтобы всерьез лечиться. Больше о нем ничего не слышали.

Конечно, мне было как-то не по себе, но виноватым я себя не чувствовал. Не моя вина, что какой-то идиот задерживал мои письма. Не моя вина, что у нового оказалось слабое сердце. Нас всех придирчиво проверяли медкомиссии. Должны были проверить и его. Или сидел бы себе в Аккре под кондиционером, не совал бы нос на дорогу, где всякое могло случиться.  «Не ходите, дети, в Африку». С одним я был бы согласен: ездить по полосе встречного движения недопустимо! Но почему-то в этом меня никто не упрекнул.

Едва мы освоились в Кумаси, как в Буи приехало двое лысых амбалов, быстро получивших у наших собирательную кличку «Опоры». Это были очень крупные специалисты по ЛЭП, которые никак не могли договориться, кто  из них главный. Они лишь сошлись во мнении, что трассирование в доступной нам форме никому и на фиг не нужно, и его следует немедленно прекратить. Казарян при поддержке наших грудью встал за продолжение трассирования. «Опоры» уехали, чуть не расплевавшись с нашими, сказав, что вся ответственность за грозящие беды ляжет на нас.

Эти обсуждения велись без переводчиков. Я видел, как поскучнели, поугрюмели люди, как неохотно стали они общаться даже между собой, и поэтому я так и не решился вытянуть из кого-нибудь из начальства, что же происходило. Слишком болезненным был этот вопрос. От ганцев эти противоречия скрывали, опасаясь скандала, но ганцы что-то учуяли, стали более придирчивыми и подозрительными. Шло резкое охлаждение отношений между ними и русскими.  У наших росло чувство вины перед ганцами и обиды на тех, кто бестолково составил контракт. Меньше стали выходить на террасу бара, больше собираться на «пятачках», где не было ганцев. Но в верхах шла острая дискуссия, результатом которой явилось то возобновление, то сворачивание, то снова возобновление работ на ЛЭП. И мы рывками, но осваивали трассу то в районе Венчи, то около Суньяни, то под Кумаси.


                ПРОДОЛЖЕНИЕ  СЛЕДУЕТ