Сказка. Красавица и Чудовище. Another end

Элоиза
В качестве иллюстрации использован рисунок Бориса Индрикова.
 




    Он знал, что она не вернётся. Хотя правильней было бы сказать: оно знало. Чудовище – оно, средний род. Какая теперь разница, какой род. Если пашешь, как вол, чтобы хоть как-то держаться на плаву; если рычишь, как собака, чтобы любители лёгкой наживы не растащили добытое; если прогибаешься до земли, как шакал, изо всех сил виляя хвостом пред сильнейшими, ещё более жуткими монстрами, чтоб даровали милостивое разрешение пахать и впредь. Кто ж ты после этого, если не чудовище? И нет нужды жаждать лучшей доли, ибо иначе, как химерою трёхглавою – а можно голов-то и поболе, - не выживешь ныне. Это неважно, что раньше был благородным и прекрасным. В детстве все были. Захочешь выжить – отрастишь и шерсть, и когти.
    Он гордился тем, что чудовище. Он тренировал повелительный рык. Он знал, что не в этом его призвание, но понимал, что иначе – сдохнешь. Лучше быть живым и лохматым полузверем, чем дохлым принцем.
    Он знал, что она не вернётся.
Она сказала, что ей нужно разобраться в себе. Без помех. Просто побыть дома, пообщаться с близкими. И чуть-чуть подумать, чтобы понять, что же происходит - с ней самой, с их отношениями. Что-то в их отношениях менялось, но она никак не могла уловить суть. Она обещала вернуться через пять дней и честно рассказать, до чего додумалась.
    Он знал, что она не вернётся.
    Он сам бы на её месте не вернулся.
    Вопрос о взаимной любви вообще никак не стоял. Их знакомство вышло слишком нарочитым. Всего-навсего стареющий пьянчуга однажды сорвал без спроса в его саду один цветок. Но чудовище привык всегда отбивать своё. Цветок был – ЕГО. И никто не имел права самовольно им пользоваться.
    Пьянчуга струсил сразу. «Что хочешь!» - вопил он, ползая на коленях. «Я ещё слишком молод!» - завывал он, ударяясь лбом о влажный чернозём садовых грядок.
    «Хорошо, - снизошёл чудовище. – Самое дорогое. Ты отдашь мне взамен самое дорогое». Остальное свершилось само, в воображении нетрезвого стареющего мужчины.
    Поначалу чудовище жаждал лишь торжества справедливости. Мир слишком часто бывал несправедлив с ним, если чудовище пускал эти вопросы на самотёк. Он даже не верил, что тот чудак самостоятельно сдержит слово. И уж тем более не ожидал, какая ценность свалится на его голову. Человек прислал к нему собственную дочь…
    И вот теперь…
    В прошлом он уже несколько раз пытался. Пытался кому-то доверять. Раскрывать поросшую грубой косматой шерстью душу. Зря. Всем она требовалась лишь для одной цели: основательно откашлявшись, как следует туда харкнуть. Видимо нормальных урн в мироздании катастрофически не хватало.
    После трёх или четырёх предыдущих попыток можно было не сомневаться, что так случится и на этот раз. Чудовище успел приучить себя к простой истине: всё в его жизни заканчивается одинаково. Особенно всё то, что как будто бы неплохо начиналось.
    Но он не учёл. Не учёл свежую поросль: тонкий и пронзительный росток надежды. Слишком острый, слишком быстрый. Слишком восхитительный, чтобы смять его на корню.
    Он допустил слабину. Поддался. Разрешил себе поверить: «А вдруг на этот раз всё будет не так? Ведь я же развиваюсь, меняюсь. Вдруг я достаточно изменился, чтобы заслужить, чтобы теперь всё пошло не так, как прежде? По-новому?».
    Он разрешил себе на мгновение расслабиться. Хотя и знал, что у него нет никаких оснований.
    И вот теперь, когда события влились в привычное русло, когда всё пошло, КАК ВСЕГДА… Он оказался не готов. Он считал, что всегда к этому готов, но ошибся.
    Она не вернётся.
    Конечно! Для чего ей возвращаться? Что он может ей предложить? Она – красавица. Нежная, изящная, утончённая. Княжеских кровей, хоть родители и купцы. Порой и князьям приходится переквалифицироваться в торговцы, чтобы выжить. А он? «Усы, лапы и хвост – вот мои документы!». Что ещё добавить?
    Что он может с ней разделить? Груду руин, заросших крапивой да чертополохом? Собственное логово, среди сих руин сооружённое? Весеннюю линьку? Пару аленьких цветочков, с трудом возросших на убогой грядке в нынешнее небывало засушливое лето?
    Что ей со всего того, если у неё – подруги, сёстры, отец, куча прочей родни; просторный терем, где есть своя светлая горница; грёзы о царевиче прекрасном, стремящемся к ней на челне под алыми парусами? Да храмы с колокольнями, с куполами, крытыми золотом? Да луга бескрайние, сплошь цветами усеянные – и алыми, и лазоревыми, и солнечными? И осень золотая, и весна пестроцветная, и лето наливное, и зима серебряная – всё к её ногам, всё ей любо, везде красота превеликая взорам её открывается. И песни она об этом поёт такие, что сердце переворачивается. Голос её звучит – точно струны души перебирает.
    И лишь ему – серая серость, вечная морось, свинцовое небо без просвета, чёрные сырые стволы, липкая грязь да холод стылый, вползающий под шкуру. Да кому такая скотина нужна…

    Он уже знал всё это, когда проворчал глухо: «Ступай, коль решила. Противиться не буду».
    Хоть из души рвались совсем иные слова – тоненький отчаянный визг: «Не уходи! Ну пожалуйста! Не сейчас! Ещё чуть-чуть жизни дай, ещё чуть-чуть…».

    Она горячо обещала: «Я обязательно вернусь, как уславливались, через пять дней. И всё-всё тебе расскажу».

    Он знал, что не вернётся. И оттого ненавидел и её, и себя. Её – потому что она имела дерзость пробудить в нём надежду. Чтоб ещё больнее стало в миг, когда надежда, изначально обречённая, издохнет, наконец, в последних корчах. Себя… Потому что не сказал сразу: «Уходи насовсем и забудь навеки». Он позволил подцепить себя на крючок!
    И теперь, в метафорическом смысле, повис на нём, беспомощно перебирая лапами.

    Она не взяла ничего, кроме возвратного перстня. Но, в то же время, забрала последнее. Он знал, что это конец. Так даже лучше. В последний раз он позволил иллюзии задурманить ему ум. Теперь нет больше ни иллюзий, ни ума. Ни-че-го.

    Ни о какой любви не было речи изначально. Вполне естественно, ведь они разного поля ягоды. «Я не могу тебя любить. Знаешь, я ведь никогда ещё никого не любила. Я даже не знаю, что стала бы чувствовать… Мы с тобой слишком разные. Но ты мне очень нужен, очень-очень. Ты такой большой, тёплый и сильный. И гладить тебя приятно…».
    Смешно, но за последний десяток лет он успел привыкнуть слышать из разных уст фразу: «Я тебя не люблю». Сначала его это шокировало. Он сам не говорил такого даже личным врагам. «Ненавижу», - да, случалось произносить. Но: «не люблю»… От этих слов веяло могилой. Возможно, ЕГО СОБСТВЕННОЙ могилой…
    Услышав «не люблю» от неё, он почти не удивился. Только в голове стало как-то тяжело. Такое с ним в последние годы случалось всё чаще. Боль сжимает виски и затылок, давит на глазные яблоки, и где-нибудь хоть в одном глазу непременно лопается сосуд, заливая голубоватую склеру ярко-розовым.
    Видимо, возраст уже даёт себя знать.

    Хватит думать о томлениях плоти. Пора позаботиться о душе.

    У них не было никаких перспектив совместного существования. Все месяцы их знакомства он надеялся неизвестно на что. На чудо, которое враз перевернёт обыденный порядок вещей. Ведь случилось же одно чудо – явилась она в его одинокий стылый мир! Но на этом весь чудесный запас мироздания, видимо, и закончился.   
    Чудовище не мог придумать ни единого приемлемого варианта развития событий, который позволил бы им счастливо жить вдвоём. Приученный выживать, он умел просчитывать все возможные действия – и для себя, и для окружающих. Он всё просчитал. Согласно всем правилам логики, им надлежало расстаться. И вот, теперь этот момент настал. «Только не сейчас! – уговаривал он Провидение. – Чуть позже, ладно? Ведь пока всё ещё не так плохо. Сложно, но совсем не так уж плохо! Я знаю, что это неизбежно, но давай чуть позже, как-то постепенно, со временем, когда нас обоих посетит взаимное охлаждение…».

    Её оно посетило первым. Он не был готов. И ведь знал, что так случится, но всё равно не был готов.

    И что, по большому счёту, изменилось в его существовании? Жил же он как-то до её появления? Да, жил, и нормально жил! Надобно лишь вспомнить, как это было, и всё восстановить. Вот – радость от куска свежедобытой дичи, вот – наслаждение от купания в кристально-чистом водопаде, вот – счастье вздремнуть на солнышке в погожий полдень…

    Третью ночь и третий день он метался без сна. Порой ненадолго впадал в беспокойное забытьё, и тогда видения – яркие, точно явь, - бередили его душу. То зрил он, как красавица склоняется над ним, полубездыханным, и со слезами приникает устами к его зловонной пасти, и он вдруг весь волшебным образом преображается, делаясь существом прекрасным, сияющим… То грезилось, как гонит он по полю мелкую добычу, а с углов рта каплет слюна, и дыхание хрипит в груди, и кровь бьётся в висках, в затылке, ударяет в глазницы, выплёскивается фонтанами, заливает мир…
    Он вскакивал, содрогнувшись, и снова принимался бродить.

    Он забывал есть. Нюхал пищу, но не чувствовал ни запаха, ни вожделения. Пить без еды тоже расхотелось. Он подолгу замирал, привалившись боком к какому-нибудь многосотлетнему стволу. Бока вздымались и опадали. Взор рассеянно блуждал, не видя ничего вокруг. Если он и передвигался, то непривычно медленно, как бы через силу.

    И ещё была боль в голове. Она сжимала обручем затылок и виски. Она сдавливала череп, лишая мыслей, выпучивая глаза, заливая их розовой пеленой из лопнувших сосудов. Суслики и белки, с нервным любопытством заглянув чудовищу в очи, в ужасе шарахались прочь. Он этого не замечал.

    На четвёртые сутки внутри черепа что-то взорвалось. Сначала вспыхнул огонь, и он выжег пепелище на том месте, где прежде пульсировала боль и тоска. А потом исчезло тело – и руки, и ноги, и пальцы, и даже плечи, шея – ничего не осталось. Лишь шкура на морде ещё продолжала ощущать влажный холод. Лишь опалённый ошмёток ума, ослепший, оглохший, утративший представление о взаимосвязи событий, ещё какое-то время продолжал жить…

                *       *       *

    «Нехорошо как-то получается», - думала Настя.
    Кажется, он расстроился. Он наверняка там сейчас расстраивается. Она знала, что он тонко чувствует, несмотря на внешне толстую шкуру.
    Но ей необходимо было всё обдумать. Обстоятельства в последнее время слишком сильно давили. Ей нужно было сменить обстановку. Чтобы понять себя. Понять, как ей дальше жить. Как ИМ дальше жить.
    Настенька всегда была мечтательной, романтичной натурой, склонной уноситься прочь от земных реалий на крыльях мечты. Но в последние месяцы ей пришлось всерьёз задуматься о целесообразности подобного мировоззрения. Она больше не отвечала лишь за одну себя. Так вышло, что кое-кого она приручила. В её жизни появился второй. Второе. Чудовище.
    Их знакомство казалось и трагикомичным, и театрально-нарочитым. Отец по незнанию примял какую-то особо ценную грядку на чужом огороде. Хозяин-психопат потребовал отдать ему дочь взамен сломанного цветка. Отец совсем не собирался этого делать. Он даже ей ничего не сказал. Настя узнала обо всём случайно, подслушав разговор отца с приятелем. И, неожиданно для себя, приняла решение. Она, вообще, очень редко принимала решения, больше полагаясь на волю Провидения. Но в этот раз воля Провидения, видимо, была такова, чтобы она хоть что-то решила сама.
    Настя не знала, съедят ли её или осыпят благодеяниями. Так вышло, что не съели.
    В своей жизни она прочла много сказок. И знала, что чудовища иногда превращаются в принцев. Прекрасных и богатых. Первое время она даже по-честному ждала, что так и случится. Но не случилось. Не помог ни первый поцелуй, ни второй. На большее она пока не решалась. Чудовище, в свою очередь, не настаивало. Несмотря на устрашающего вида клыки и когти, оно в полной мере обладало чувством такта.

    Страстные ожидания прекрасного чуда потихоньку сменялись серой пеленой монотонных буден. Они жили рядом, но оставались каждый – в своём мире.
    Частенько чудовище возвращалось в дом с мордой, залитой кровью. Чужой кровью.
Настя не спрашивала, откуда на его морде кровь. Она прекрасно осознавала всю их обоюдную инаковость, чужеродность, несовместимость. Но ей было по-настоящему уютно, когда чудовище, свернувшись, тихонько урчало в углу комнаты, как бы заполняя своим присутствием всё помещение. Ей даже нравилось порой от души прижаться к его густой, хоть и довольно жёсткой, шерсти – словно к большой, переполненной тёплыми чувствами подушке. Ей бывало интересно вести с ним утончённые разговоры о смысле бытия долгими зимними вечерами. И чудовище старалось, оно из шкуры лезло, оно поддерживало возвышенную беседу, как могло – лишь изредка срываясь с человеческой речи на глуховатое утробное порыкивание. Или похрюкивание. Поначалу Настю это коробило, а потом вошло в привычку. Даже как-то перестало замечаться.

    Но после второго поцелуя, так и не приведшего к чудесному преображению, словно что-то перегорело между ними. Или выгорело непосредственно в её душе. Как будто некая тонкая натянутая струна оборвалась.

    Они по-прежнему пространственно оставались рядом. Но Настя почти физически чувствовала, как между ними растёт незримая стена. Она не понимала, из чего эта стена произрастает: из её ли собственных страхов или из глубинных различий в их природе. Они никак не смогли бы выстроить нормальную совместную жизнь. Насте не хотелось, чтобы её собственная морда… то есть, простите, лицо тоже принуждено было мараться порой чужой кровью. Но и чудовищу запрещать такое было бы неуместно. А на её пространные замечания о неумолимой Судьбе, ставящей на пути их сближения неодолимые препятствия, чудовище отвечало тихим, но столь выразительным рыком, что стены в комнате вокруг пылающего камина покрывались инеем.

    «Как же ты не понимаешь? – вздыхала она про себя. – Ну как же тебе сказать? Я и сама не понимаю, что с нами обоими творится…».

    И стоило бы поговорить начистоту. Ведь чудовище умно, оно всё бы осознало само, если бы слова правды прозвучали вслух. Но…
    Настя уже вообразить себе не могла, что станет чувствовать, если окажется зимним вечером в комнате с камином одна, без этого умиротворяющего урчания, проникающего в самые потаённые уголки души. Как станет жить без ежевечерних разговоров о смысле бытия, перемежающихся таким сочувственным похрюкиванием. Как, потянувшись, чтобы погладить лохматый бок или широкую макушку меж ушами, вместо знакомой жёсткой шерсти обнаружит под ладонью лишь пустоту. Пустоту, которая гораздо страшнее, чем усатая клыкастая морда, заляпанная свежей чужой кровью…

    Ей необходимо было во всём разобраться. Разобраться в хитросплетении собственных чувств, равно как и нитей Судьбы, ведущей её извилистыми тропами к неизвестным целям. Всего лишь несколько дней. Несколько дней вдали отсюда, в стенах родного дома, которые, как известно, умеют помогать в самых затруднительных ситуациях.
    Она знала, что обязательно вернётся. Ну, по крайней мере… Она почти была в этом уверена. Единственное, что могло бы ей помешать – это Неодолимые Обстоятельства. Но ведь они случаются совсем не часто, не правда ли?

                *      *      *

    На этот раз никаких помех не возникло. Настя всё исполнила в точности. Даже вернулась на час раньше, чем закончились пятые сутки с момента её отъезда.
    Пять дней дома, среди предсвадебных хлопот старших сестёр, среди весёлых пирушек, что закатывал отец каждый вечер, промчались без остановок, в пёстрой чехарде событий. Временами Настя принималась думать о том, ради чего, собственно, и ехала в отчий дом. Но цепочка размышлений неизменно обрывалась, увязая концами в болоте неопределённости. Она так и не пришла ни к каким окончательным выводам. Домашняя суета стала утомлять. Собственная комната, добротно прогретая печкой-голландкой, казалась пустой и стылой. Мурчание кошки лишь раздражало. Хотелось того невоспроизводимого, умиротворяющего уюта, что остался в иных краях.

    …Все деревья в саду уже облетели. Их голые стволы налились бархатной влажной чернотой, придавая пейзажу вид величественный и скорбный. Лишь редкие тополя упорно продолжали хранить на себе жалкие, блёклые остатки листвы. Землю под ногами устилал сплошной ковёр из мёртвых жёлтых листьев. Они мягко пружинили при каждом шаге. В воздухе висела густая сырость. Туман размывал очертания дальних предметов. Пахло гниющей древесиной. И чуть-чуть – грибами.
    Настя брела сквозь сад, не спеша заходить в логово. Было что-то высокое и многозначительное в картинах поздней осени. Что-то, побуждающее выбросить из головы все слова и просто безмолвно созерцать.
    Даже большая куча садового мусора, маячившая впереди, не портила общий вид, а полностью с ним гармонировала. Тем более, что сверху её вполне эстетично прикрывал тонкий слой свежеопавшей листвы.
    Лишь подойдя почти вплотную, Настя вдруг обнаружила, что это вовсе не мусор. Из-под растительных останков в её сторону торчала, окоченев в последнем усилии, скрюченная когтистая лапа…

                *       *       *

    Она так и не узнала, от чего чудовище умерло. Может быть, в её отсутствие на него кто-то напал. Оно частенько упоминало, что на свете существуют гораздо более жуткие и опасные монстры. Хотя на теле не нашлось никаких ран, вообще никаких повреждений. Может быть, его укусила какая-нибудь ядовитая тварь. Или оно случайно съело смертельно-несъедобный гриб. В жизни чудовища полно причин для смерти.
    Всё-таки, они слишком плохо знали друг друга. Слишком мало понимали, чтобы судить наверняка, откуда явилась погибель. А ведь Настенька так хотела во всём разобраться. Ещё бы чуть-чуть, ещё бы несколько дней подумать в тишине, в спокойной обстановке – и она бы наверняка поняла! И тогда стало бы намного легче. Как жаль, что чудовище не успело дожить. Оно всегда спешило всё успеть. Торопилось и жить, и чувствовать…
    Настя просидела у мёртвого тела ещё целый день. Платье отсырело, на непокрытую голову сеялась мелкая морось, но она даже не замечала. Она вспоминала, всё-всё. И ужас первого дня, когда явилась в логово. И собственный восторг, когда впервые неслась верхом на спине чудовища, намертво вцепившись в горбатую холку. И тихие, умиротворяющие вечерние посиделки, под ручейком журчащий разговор хоть о чём, да хоть ни о чём…
    На душу её словно бы опустилась та же самая сырая серость, что со всех сторон окружала её извне. Вечные сумерки, без намёка на единый солнечный луч.

    А утром она вернулась в отеческий дом.

    Поначалу жить было как-то не по себе. Каждое утро вовсе не хотелось открывать глаза. Каждый вечер сводился к ожиданию момента, когда можно будет отойти в благодатное небытие сна. А меж утром и вечером коротала часы, заполняя непреходящую пустоту в душе простыми домашними хлопотами. То на рынок сходить, то полы подмести, то кашу сварить. Впрочем, делалось всё это словно само по себе, а сердце не оставалось ни в чём. Даже песни, прежде приводившие в трепет, тянула теперь монотонно, скрипуче, сама к себе испытывая отвращение, забывая слова на середине фразы. А вскорости и вовсе петь перестала.

    Замуж Настя так и не вышла. Дважды сосватывали её с женихами. Да дважды и что-то мешало сойтись окончательно. То снег рано стает, а потом морозы ударят, озимые выстудят; то засуха некстати случится, яровые погубит – всё помеха для свадьбы. Каждый раз, когда свадьба расстраивалась, Настя вздыхала, да только как-то не то, чтобы горестно, а вроде даже и с облегчением. Потом её и вовсе сватать перестали – возраст прошёл.
    Сёстры давно уж жили своими семьями, нарожали кучу детишек. От отца остались им в наследство сбережения, а младшенькой, Настеньке, ещё и дом целиком. Так Настя в нём и доживала век – одна, даже кошки никакой не завела. Говорила, что не выносит слушать, как они мурчат по ночам возле печки.
    Век ей выпал долгий. С возрастом она совсем исхудала, а к старости и вовсе превратилась в подобие согбенной тени. Жила незаметно. Скончалась тихо, в собственной постели, в полном одиночестве.
    Через день, а то и два, тело нашли родственники – внуки тех самых старших сестёр, что сошли в могилу намного раньше. Надобно сказать, что вздохнули все с облегчением, ибо дом, хоть и обветшавший, всё ещё подлежал починке и справедливому разделу меж законными наследниками…

    Схоронили чин по чину, без излишеств, но по всем правилам, на деревенском кладбище. В ту пору все деревья уже облетели, землю сплошь устилала жёлтая листва, в воздухе висела сырость и пахло гниющей древесиной…


    5-6.11.2010.