Наше всё

Ирина Грацинская
Милка – девчонка сдобная.
Пухленькая, уютная, только несговорчивая. Немного стесняется, что ноги толстые, и приходится носить лифчик.
Отец говорит: Людмила, ты человек способный, но очень неорганизованный, ничего в жизни не добьешься. Читаешь ты мало, в комнате у тебя бардак. Бабушка за тебя постель застилает. Я в твоем возрасте всего Жюль Верна прочел и Джека Лондона, а ты к двенадцати годам элементарных вещей не знаешь.

Милке стыдно перед отцом, она заливается горячей краской, хочется закрыть ладошкой то место повыше пупка, где начинает ныть и будто тянуть от этих слов, или совсем провалиться сквозь землю.
Он так постоянно говорит, можно бы привыкнуть, но всегда делается за отца больно – ему от милкиного поведения больно, а ей – от отцовских страданий.

Собственно, пусть не читала она этого Джека Лондона, или Жюль Верн в синих переплетах, и она к ним близко не подходит – потом, может, и прочтется когда.
Но Милка-то знает, что сейчас для отца это невыносимо – наблюдать, как его любимая младшая Милка не оправдывает его надежд и растет репой.

Отец – махина, величина, у него авторитет, он для всех – гора.
Нет, гора – это семья а он на вершине горы.
Ему не давали учиться в школе, так он пару лет дома сидел и учил все сам, а потом с красным аттестатом закончил школу. Мама показывала – это такая бумага замасленная, и на ней от руки чернилами написаны в столбик с жуткими закорючками все школьные предметы, и по ним только «отлично». Бумага светится, как папиросная, и края с бахромой.

Это все из-за деда отца в школу не пускали.
Бабушка говорит, как еще дед жив-то остался, всех его на “соловках” сгноили. Что это – “соловки”? Словцо соленое такое, будто оловянную ложку лизнешь.

Кстати, бабушка говорит, что дедова жена бабушка Валя – они с милкиной бабушкой приходятся сватами, – давно, еще в революцию ложки серебряные ночью в снег покидала, а весной их нянька ходила собирала, когда снег сошел, потому что зимой пришли за дедом раскулачивать и всё побрали, что в избе оставалось, а так хоть ложки остались.Одну такую Милке подарили, как в школу пошла.

Дед приезжает в белом кителе, у него только один глаз, а вместо другого – ямка, будто черпаком вынутая. Когда Милка была поменьше, то дед был с двумя глазами – один настоящий, другой стеклянный. Дед его вынимал и клал в стакан с водой. Одно время носил на глазу черную повязку, как пират, но потом ему, видно, все это надоело, он плюнул и стал носить только толстые очки .

Тут как-то, когда никого дома из родителей не было - только он и Милка с бабушкой – он приехал на неделю со своим чемоданом клоповным – потому что там в его городе у них клопы – так вот когда никто не видел, то дед достал большой кусок материи, развесил его на прислоненных к стене боковинах разобранной кровати, которую бабушке привезли на замену ее железной от умершего Иван Иваныча, тети аниного мужа – и стал говорить, чтоб они внимательно внимательно смотрели и сказали, что увидят.

А на этой материи была голова, и на голове был венок с шипами.
Милка смотрела прямо в глаза этой голове, и вдруг они начинали закрываться - то открытые были, то закрытые. И бабушка смотрела и то же самое говорила, что у Спасителя нашего глаза то открыты, то закрыты – такое чудесное изображение.
Они хоть и одни в квартире были - дед все равно дверь в комнату до щелчка закрыл.

Он как приезжал – так сразу к книжному шкафу. Читал с утра до ночи Чехова, Бунина и Куприна.
А Маяковского и Есенина, когда с демонстративным отвращением в руки брал - то открывал или где придется, или, отыскав что нужно, издевательским тоном читал бабушке про облако в штанах, например, или про «задрав штаны» – один раз как-то именно все про штаны было.

Встанет дед с книжкой, скосит голову набок, потому что все равно второго глаза нет - и сопит, носом шмыгает через каждую минуту, и может так простоять часа два без отрыва.

У него пальцы все скрюченные были, а на правой руке мизинец вообще прижат к ладони – бабушка говорила, это у него сухожилие было перерезано. Зачем-то.

Деду было велено держать язык за зубами и не высказываться.
И свою антисоветчину не нести.

Однажды дед бабушке при Милке сказал, что Ленин – немецкий шпион.
Милка тогда подумала, что дед правда сумасшедший или дошел в своей злобе и ненависти к нынешней хорошей жизни до какой-то крайности, потому что Ленин – это главное на свете. Это вообще всё, и по нему сверяется вся жизнь. Он, конечно, был живой когда-то, но Милка вообразить его живым не могла.
Даже после хроники, которую она видела по телевизору, где Ленин был в пальто и порывисто двигался, качаясь неваляшкой и выбрасывая вперед коротенькую руку – представление о нем оставалось прежним, каменным или мраморным, и он будто распиленный надвое превращался в твердый профиль, как на рублевках.

Дед, когда приезжал, то всегда приносил гостинцы – по пакету зефира и пастилы. Он заруливал в магазин напротив, и в конфетном отделе продавщица алюминиевым совком нагружала ему кило белого зефира, а вот палочки розовой пастилы уже рукой накладывала, и чтоб не пачкаться в сахарной пудре, отрывала кусок вощаной бумаги, выстилающей ящик, и в него эту пастилу и прихватывала.
Милка замечала, что дед всегда зефир белый брал, а пастилу розовую.

Однажды конфуз вышел, но не с пастилой, а с угощением.
Бабушка деда встречала как самого дорогого гостя – пирогов напечет, скатерть постелет. студня наделает – а студень варить пять часов надо, пока от костей все мясо не отвалится, - и рюмочку нальет.

Дед сядет за стол, как все равно на трон, перекрестится, рюмочку пропустит и начинает есть.
Бабушка первой никогда не начнет – следит за дедом, чтобы не опередить, и уж следом за ним негромко скажет «Господи благослови, воимя...» - рот перекрестит и неторопливо примется за еду.

Она и себе наливала и для компании с дедом чокалась.
Дед тогда рюмочку махнул и стал закусывать. А бабушку тут звонок что-ли отвлек, она пошла к телефону отвечать. Когда вернулась – еще деду подлила.
Тот опять махнул и есть продолжает.

Бабушка решила не отставать, потянулась за рюмкой, к губам поднесла, кивнула сама себе и собралась пригубить.

Батюшки-светы, а это масло подсолнечное! она глянула на деда – тот выпил и ухом не повел, сидит студень уписывает – и как ни в чем не бывало сама закусывать стала, виду не подала, партизанка!

Милка потом все удивлялась, да как же можно масло не распознать, оно же пахнет – а бабушка говорит, мол дед запахов-то совсем не чувствует, думаешь, отчего он все сопит, да носом шмыгает – он когда-а-а еще бороду сбрил, усы и в табачную заготконтору устроился, чтобы ему служащим стать по паспорту, а то с ним бы чикаться не стали: и так, считай, спасибо что жив остался – Господь отвел...
Ну а там табак, дед себе нюх и посадил.

Милке всегда странно всё было с этим дедом – он вообще какой-то нездешний и по виду и по повадкам - по всему.
Под два метра ростом, ходит с тростью, бородка белая, лицо сухое чуть надменное, и будто ряженый он, из старого кинофильма.

И ничего ему здесь не нравится. При родителях он тихий, а как с бабушкой один-на-один остается – Милка не в счет, маленькая ещё, – то шипит и возмущается, и одни только разговоры про «старую жизнь».

Бабушка ему все поддакивает, головой кивает, а однажды тако-о-о-е было, когда Милка еще октябренком была - во всю жизнь не забудешь, потому что дед своими скрюченными пальцами потянулся к блестящей милкиной гордости на фартук приколотой, взялся за звездочку и сам к Милке нагнулся, чтобы получше разглядеть, тут-же отпустил, скособочил рот и сплюнул: «Иш-ты, Володя Ульянов. Погань»

Милка так и обмерла И тут в ней все закипело: да кто он такой этот дед со своим зефиром, кто??
"Это ты погань!" - так и выпалила.

Ох бабушка перепугалась, зашикала на Милку, не смей старым перечить, мала еще деду указывать, а сама вся побелела, стала Милку из кухни выталкивать, мол, иди уроки учи, нечего тебе во взрослые дела вклёвываться.

У Милки как слезы брызнут, сглатывает, продохнуть не может, перед глазами вся их звездочка, где она командир, и Володя Ульянов кудрявый на портрете сидит в штанишках, и потом еще фотография, где к Ленину в кабинет бедняки идут, а он им всем помогает, и кошку и мальчика по голове гладит – а она, Милка, выходит, Ленина не смогла защитить от этого деда??

Милка тут кинулась к своему столу, дернула на себя нижний ящик, нашарила в дальнем уголке пупыристый черенок, выхватила чайную ложку и со всей силой перегнула ее пополам – не нужна мне твоя ложка, дед, и ты мне теперь не дед!

Полетела ложка под кровать, чирканула по паркету, тут Милка как разрыдается и головой в подушку.

Вечером чай уже с вареньем пила, к зефиру не притрагивалась.