Рядовой русский беженец

Геннадий Шалюгин
                «РЯДОВОЙ РУССКИЙ БЕЖЕНЕЦ...»

    Петр Семенович Бобровский (1880-1947) — один из персонажей исто¬рической драмы, разыгравшейся на берегах Черного моря осенью 1920 года. Петр Семенович был настоящим   русским интеллигентом: юрист по образованию, он в то же время писал музыку       (сочинял небольшие салонные пьесы), стихи, статьи по самым разным вопросам.  Он оставил очерк о Тютчеве, интереснейшие воспоминания о  Л.Н.Толстом, в которых есть любопытный факт: вместе с  другими студентами, принявшими участие в студенческих волнениях, он пришел к  Толстому за советом и услышал  поистине пророческие слова: «Чего вы добьетесь? Одна неправда сменится другой»... Может быть, эти слова уже тогда заронили в сознание Петра Бобровского  сомнение в правомерности революционного переустройства мира.   
     Убежденный социал-демократ «плехановского толка», он неоднократно под¬вергался репрессиям царских властей и в конце концов оказался в Крыму. В Симферополе он приобрел известность как юрист, присяжный поверенный, стал членом городской думы, потом членом губернской земской управы. Накануне падения прогерманского правительства Сулькевича (ноябрь 1918 г.) в имении С.В.Паниной (Гаспра) состоялось совещание наиболее авторитетных деятелей тогдашнего Крыма с целью создания нового коалиционного правительства. Во главе его стал известный крымский агроном, бывший член Государственной думы Соломон Крым. П.С.Бобровский был утвержден в должности министра труда, а по совместительству — краевым секретарем или, иначе — управляющим делами правительства. На заседаниях правительства, по воспоминаниям министра иностранных дел М.М.Винавера, Бобровский занимал место слева от главы кабинета.
     Правительство С.С.Крыма просуществовало около полугода и пало в связи с вторжением в Крым Красной армии в апреле 1919 года. За это время был проведен закон о страховании рабочих, восстановлено гражданское, уголовное и административное судопроизводство (вплоть до высшего), отменены ограничения по свободе слова, печати, собраний, введенные при немецкой оккупации, проведены выборы в органы самоуправления всех уровней на основе всеобщего избирательного права. Был издан закон об единовременном налоге, главная тяжесть которого легла на плечи имущих классов, и т.д. По сути дела, в Крыму была предпринята первая попытка установления представительной демократии, и социал-демократический министр труда С.Бобровский принимал в этой работе самое активное участие.
     В 1919 г. П.С.Бобровский сделал первую попытку       эмиграции вместе с женой и сыном. На пароходе, который следовал из   Новороссийска в Афины, Бобровские оказались вместе с семьей Владимира Дмитриевича Набокова.       Виктор Бобровский, тогда 13-летний мальчик, хорошо помнил Набоковых.       Особенно поразил его сам Владимир Дмитриевич, красивый и несколько       надменный.  Запомнился случай, когда аристократ Набоков, который физически       не мог вынести грязи на палубе парохода, взял швабру и сам принялся за       уборку.
     После эмигрантских мытарств, о которых речь пойдет в публикуемом здесь «Неоконченном дневнике» П.С.Бобровского, бывший крымский политик нашел приют в Чехословакии. Возле Праги, в пригородных деревнях Вшеноры и Мокропсы в середине 20-х годов сформировалась целая русская колония. Правда, не все жители ее были выходцами из России, но основной состав сложился именно из крымских беженцев. Среди них была известная поэтесса Марина Цветаева с мужем С.Эфроном, писатель Е.Н.Чириков, крымчане Н.Н.Богданов, П.С.Бобровский, семья ялтинского врача И.Н.Альтшуллера, который  был известен  как лечащий  врач  А.П.Чехова...   
     Часть эмигрантских деятелей, в том числе и П.С.Бобровский, стали сотрудниками Русского заграничного исторического архива (РЗИА), что обеспечивало какой-то заработок.  В 1945 г., когда в Прагу вошли советские войска, девять вагонов архивных       документов были отправлены в Москву, и этот архив стал неоценимым       источником для НКВД в деле поиска "врагов народа" среди эмигрантов.
      Эмигрировав, Петр Семенович Бобровский женился второй раз на девушке, которую горячо полюбил еще в России, но  отказался от своего счастья ради жены и сына. В 1922 г., когда еще из России "выпускали", Татьяна Константиновна       Михайлова приехала к нему в Берлин, потом они переехали в Прагу; там       родились две девочки.
      Сначала Петр Семенович писал политические статьи о "красном терроре",      потом "замолчал" ради сына, оставшегося в Советской России, и, чтобы не       навредить ему, не поддерживал с ним связи.  П.С.Бобровский не мог подавить своей   тоски по России, мечтал вернуться на Родину. Очень тосковал он и по сыну,   видел в нем надежду на возрождение добра в России.  12 декабря 1921 г.    в стихотворении "Письмо сына" он писал:
        Мальчик мой! Среди ужасов жизни,
        Среди злобы, насилья, могил,
        В разоренной, растленной отчизне
        Красоты ты в себе не убил...
 
    По их инициативе эмигрантов во Вшенорах был создан «Русский клуб», заседания которого проходили на вилле «Боженка», где снимали жилье Альтшуллеры. Сохранился отчет о работе клуба в 1925-27 годах, написанный Петром Семе¬новичем Бобровским: тут проходили музыкальные вечера, встречи Нового года, лекции и беседы о политике, литературе, искусстве... Сам Бобровский выступил с сообщениями о деятельности Таврического Совета народных представителей, об отношении Л.Толстого к студенческому движению, с рефератом о творчестве Ф.Тютчева, с воспоминаниями о Леониде Андрееве.
     Елена  Владимировна Сикорская (сестра писателя В.Набокова),  в письмах к   родственникам П.С.Бобровского так описывала  жизнь в  Чехословакии: «Деревня Мокропсы в окрестностях Праги. Я живу там со своим первым мужем, Петром Михайловичем Скуляри, который раньше снимал комнату у Петра Семеновича и Татьяны Константиновны. Мы видались почти каждый день, было это в 1927-28-м году. Вместе делали большие двухдневные экскурсии по прелестным дорогам и лесам, и Петр Семенович пел старые студенческие  песни, из которых помню одну строку: «… а Никола святой с золотой головой  смотрит сверху на них — улыбается» (письмо к В.П.Бобровскому от 11 апр. 1979).
      В этом же письме Елена Владимировна сообщает, что еще раньше, до Праги,       когда Бобровские только начинали свою совместную жизнь в Берлине, ее брат       Владимир Набоков «часто их навещал и очень их любил».   
      Самые теплые дружеские отношения связывали П.С.Бобровского с семьей Григория Исааковича Альтшуллера. Сын известного ялтинского врача И.Н. Альтшуллера, лечившего в свое время А.П.Чехова и Л.Н.Толстого, Григорий также получил медицинское образование и приобрел известность как акушер, принявший роды у Марины Цветаевой. Землякам Г.И.Альтшуллеру и его жене Бобровский преподнес оттиски своего дневника, опубликованного в эмигрантском журнале «На чужой стороне» за 1925 год: «Дорогим Вере Александровне и Григорию Исааковичу от автора. Мокропсы 24/Х11 1925».
      Кроме того, в архиве дочери Альтшуллера Кати Якобс (Нью-Йорк, США) сохранилась публикация «Странички воспоминаний» Бобровского под заголовком «Необычайный губернатор», где повествуется о жизни в ссылке молодого социал-демократа в Вологодской губернии (также с дарственной надписью). Благодаря любезной помощи Кати Якобс, любящей, чтобы ее называли по-русски Екатериной Григорьевной, и осуществлена данная публикация. Сюда  вошли также материалы статьи Евгении Чигаревой в  журнале  «Русская  мысль» о судьбе сына  Петра Бобровского  Виктора, который  остался в  советской  России и  стал  известным  музыкальным педагогом.
    Судьба Петра Семеновича Бобровского сложилась трагично. Вскоре после освобождения Праги советскими войсками он пошел на похороны сослуживца и не вернулся. Его арестовали сотрудники организации СМЕРШ. Погиб П.С.Бобровский  в ГУЛАГе  в 1947 году.

                * * *
                Петр БОБРОВСКИЙ. КРЫМСКАЯ ЭВАКУАЦИЯ
                Неоконченный дневник 1920 г.

     Црквеница, 22 декабря.
     Второй месяц, как я из России. В дороге пытался писать записки, но условия путешествия не давали к тому ни физической, ни нравственной возможности. Только теперь, прожив неделю в Црквенице, я настолько пришел в себя, что могу начать свой дневник.
     С чего же начать? Вокруг меня хорошо. Тишина, солнце, море, простор. Но душа плохо приемлет окружающее и упорно, упорно возвращается назад, к тому провалу, который остался позади меня. Больше месяца я в пути, больше месяца вспоминаю и думаю — и никак не могу понять до конца того, что произошло. В этой тетради я хочу искренне высказать все, что думаю и чувствую. Но начать надо с фактов.
И вот, переходя к фактам, я невольно переношусь в Симферополь за два месяца тому назад. Армия Врангеля отступила на перекопские позиции. Крым снова остался один, снова превратился в осажденную крепость. Кругом растет страх, что большевики, освободив силы с польского фронта, на этот раз возьмут Крым. Спасете это есть и у меня и моих друзей. Но все же мы надеемся, что армия устоит и отстоит Крым. Ведь отстояла же она его прошлой зимой. Правда, тогда большевики были слабы. Их главные силы были на польском фронте. Но ведь и наша армия была тогда совершенно ничтожной. Личность Врангеля, как военачальника внушала к себе полное доверие. А мы не однократно слышали его слова о неприступности Крыма. Больше боялись мы другого — что Крым не выдержит осады в продовольственном отношении. Будущее рисовалось, во всяком случае, очень тревожным. Можно было ожидать всего. И мы отдавали себе в в этом отчет.<.. .>
     В происходившей гражданской войне мы сознательно были на стороне «белых». А раз это так, мы, как политические и общественные деятели, должны были до конца бороться против советской власти и до конца поддерживать ту армию, которая ведет эту борьбу. Не только должны были, но и не могли иначе.
Все мы хорошо знали вопиющие недостатки этой армии и ее правительства. Первой в Крыму протестовала против неправильных, часто губительных шагов правительства Врангеля, против эксцессов его власти — Симферопольская городская дума, а в ней, один из первых, я. Но наш протест, как бы силен он ни был, всегда оставался дружеским протестом.<...>
     Опасность, грозившая Крыму, заставила нас только теснее сплотиться вокруг армии и ее вождя. Раньше, в период относительной безопасности, мы считали своим долгом критику власти. Теперь она казалась нам неуместной. Как в осажденной крепости, у нас остались только две заботы — армия и хлеб. Все остальное отошло на задний план.
      В таком настроении находился я, когда — в первой половине ноября — собрался городской съезд.<...>
      Целью съезда было создание союза городов Крыма для разрешения целого ряда насущнейших вопросов городской жизни, главным образом, вопросов финансового и продовольственного. Необходим был союз и для сношений с правительством, роль и значение которого в жизни крымских самоуправлений приняли неестественно большие размены. <...>
      8 ноября открылся съезд. Он был довольно многолюден. Были представители почти всех 13 крымских городов, были представители губернского земства и случайные гости — представители старой организации всероссийского союза городов, приехавшие из Севастополя. Несколько неожиданно главнейшим вопросом съезда сделался вопрос о заграничном муниципальном займе.
      Города имеют огромное (и неуничтожаемое ни при каком политическом строе) имущество. Под это имущество заграничные банки дают деньги. Города на эти деньги открывают собственные производства — мельницы, заводы и проч. Таким образом, с одной стороны, улучшается финансовое положение городов, с другой — облегчается разрешение продовольственного вопроса. В то же время, если бы Франция и Америка (мы имели в виду, главным образом, эти страны) пошли на это, они оказали бы и могущественнейшую поддержку противобольшевицкому Крыму.
      Этому вопросу суждено было стать гвоздем съезда. <.. .> Был принят текст обращения «к гражданам Франции и Северной Америки». Было постановлено вступить в переговоры с парижскими банками через представите¬ля французского правительства при правительстве Врангеля. <...>
    Между тем на севере Крыма судьба нашего дела была уже решена. И дальнейшие события развернулись с необычайной быстротой.<...>
     Характерно, что не только мы не знали об эвакуации, которая в Севастополе шла в этот день полным ходом. Не знали об этом и местный власти. По крайней мере, у губернатора 11-го утром шло совещание о хлебном кризисе.
     В шестом часу вечера я вышел из дому в редакцию «Южных Ведомостей» с тем, чтобы оттуда идти на заключительное заседание съезда. По дороге встречаю П —ва 1/, который заявляет, что вчера, 10-го, Врангелем послана шифрованная телеграмма Струве в Париж о том, что, благодаря превосходству сил противника армия не может удержать Крым, и им отдан приказ об эвакуации; что вчера они в политическом отделе целый день жгли архив; что он шел ко мне предупредить меня.
    Я не могу подыскать подходящих слов, чтобы передать то впечатление, которое произвели на меня эти слова. Правда, по городу уже несколько дней ползли тревожные слухи. <...>
     В эти же дни я был весь полон городским съездом и мыслями о буду¬щей работе. Опасность большевицкой победы совершенно стушевалась в моем сознании. Первым душевным движением моим, несмотря на очевидную достоверность сообщения, было — не верить. Я так и сказал П — ву: «Я вам не верю». Он был поражен и обижен. Не помню, что он ответил мне, и мы расстались.
     Через несколько минут я был в редакции «Южных Ведомостей». Там из другого источника сообщение П —ва подтвердилось. Приходилось верить. В редакции решили выпустить завтрашний номер газеты в половинном размере, выбросив весь отчет о съезде, в частности мою речь. Дома, куда я вернулся, прежде всего поставили личный вопрос — вопрос о моей судьбе, о судьбе моей семьи. Мне это было дико. В первые минуты этот личный вопрос меня вовсе не занимал. Слишком страшно было то, что я узнал.
     Провал Врангеля! Ведь это окончательный провал всей вооруженной борьбы с большевиками. Эвакуация Крыма! Ведь это исчезновение после¬дней противобольшевицкой территории. Значит, конец всему. Конец тому делу, в которое я верил, которому служил в меру своих сил. Это не укладывалось в моем сознании. В восьмом часу вечера я все же был в городской управе. Я застал там лишь часть членов съезда. Тревожные слухи дошли и до них. Но то, что я сообщил им со слов П — ва, было для них новостью. Никакого заседания, конечно, не состоялось. <...>
     Я подхожу к самому трудному моменту моих записок — к тем колебаниям и мучениям по вопросу об отъезде, в которых я провел ночь с 11 на 12 ноября. Как рассказать об этом? Эти переживанья были слишком сложны, и слишком тонки. Трудно уложить их в слова...
    Сейчас 9 часов вечера. Я — один, сижу и пишу при свете огарка. Тоска тут ужасная. Мы как на необитаемом острове. Ни книг, ни газет русских, никакого дела. Первые дни с нас достаточно было того, что мы ели, отдыхали и очищались от вшей. Теперь хочется живых впечатлений. Хочется знать, что делается в России, в Крыму, на белом свете. Единственное наше развлечение — пойти вечером в «кавану» (кафе) и за стаканом вина или чашкой кофе играть в шахматы.
     Состав нашей «колоти» очень убог. В огромном большинстве — это настоящие «бывшие люди». <...>
     И вряд ли выйдет толк из всей этой затеи с самоуправляющимися колониями русских «избеглицев» (беженцев) в Югославии. <...> Душой все мы еще в России. Как мучительно ничего не знать о Крыме! Во время трюмного сидения в Константинополе до нас доходили слухи о страшной расправе большевиков с побежденным Крымом.

     Црквеница, 23 декабря.
     Завтра по новому стилю сочельник. Хорваты усиленно готовятся к праз¬дникам. Появились елки. Щемит сердце...
Нет слов. Лучше перейду к прошлому.
      Я остановился на ночи с 11 на 12 ноября. Страшная и странная была ночь. Голова работала лихорадочно. Я еще не проникся до конца сознанием, что все кончено. Мне надо было еще время прийти в себя от удара обухом по голове. Мысль настойчиво обращалась к вопросу — что же произошло? Как произошло? Почему произошло? Что же дальше?
     Я точно погрузился в какой-то хаос. И, казалось, не было из него выхо¬да. Но постепенно, помимо моего сознания и воли, в душе стало отклады¬ваться что-то определенное. И это определенное было — надо ехать.
     В пять часов утра раздался тихий звонок на парадном крыльце. Я от¬крыл дверь. На дворе светало. С удивлением увидел я перед собой В.А.2/. Он сообщил мне, что город весь в движении, что эвакуация идет вовсю. Ясно стало, что ждать совещания в 10 часов у Н.С. 3/ невозможно. Надо было решать сейчас. Откуда-то появился Н.С. с женой и заявил, что городские лошади готовы везти нас в Севастополь. Спора о том, нужно ли ехать, как будто больше не было. Точно кто-то решил за нас этот вопрос — и мы под¬чинились. Возник другой спор — безопасно ли ехать на лошадях.
    В.А., который то уходил, то приходил, сообщил, что у губернатора есть билеты на поезд в Севастополь, и что выдает их Б. Мы решили попытаться достать билеты и отправились втроем (В.А., Н.С. и я) к Б. Был девятый час утра. По Александро-Невской и Екатерининской улице тянулись в сторону вокзала пешеходы, извозчики, военные повозки, изредка мчались автомобили. Было беспокойно, но паники не чувствовалось.
     Б. очень радушно принял нас в своем великолепном кабинете. Но ни¬каких билетов у него не оказалось. Он смотрел самоуверенно и спокойно и заявил, что на этот раз решил не уезжать. — «И вы напрасно едете: никого не тронут». С этими словами он проводил нас 3/. <.. .>
     Оставшиеся часы я посвятил домашним и сходил проститься к матери и сестре. Моя старушка-мама плакала, прощаясь со мной, говорила, что боль¬ше никогда меня не увидит. Я сам с трудом удерживал слезы. <...> На вокзал пошли пешком. Меня провожала жена, сын, родственники.
   На полдороге мы решили отправить сына домой. Когда его длинноногая фигура скрылась из вида, только тогда я до конца понял, что делаю, уезжая. Еще не поздно было перерешить, вернуться. Но я был уже как автомат.
     На вокзале мы нашли всю нашу компанию. <...> 9 человек. Провожаю¬щих было гораздо больше. Всей этой толпой, иногда разбиваясь на группы, мы бродили по вокзалу, по платформе, по путям. Мы сразу попали в ту неразбериху, в то господство случая, во власти которого мне потом суждено было пробыть еще долгое время. На путях стояло несколько поездов. Но никто не знал, какие из них и когда пойдут. Все вагоны были забиты солда¬тами. Наши билеты, которые В. А. умудрился-таки добыть у губернатора, не производили никакого впечатления. Так продолжалось несколько часов. Положение полной неизвестности становилось нестерпимым.
     Наконец, благодаря находчивости и энергии Н.С., нам удалось попасть в один из вагонов, прицепленных к санитарному поезду. Как говорили, поезд этот должен был отправиться раньше других. Распоряжались пропуском в этот вагон почему-то какие-то люди в форме почтово-телеграфных чиновни¬ков. Мы, по их мнению, не имели права на этот вагон, и они пропустили нас в виде особой милости.
     Было уже около 3-4 часов дня. Мы распрощались с провожавшими и расположились, заняв целое отделение в довольно еще свободном вагоне. Все мы были уверены, что сейчас же тронемся в путь. На самом же деле мы просидели в вагоне без движенья до 6 часов утра следующего дня: и поезд не двигался и мы в вагоне не двигались из-за невероятной  тесноты<.. .>
    Приходили близкие, прощались, уходили, снова приходили. Моя жена с своей сестрой приходила последний раз в 9 часов вечера.
     Ночью началась стрельба близ вокзала. Как потом выяснилось, катор¬жники выскочили из тюрьмы, разоружили взвод солдат и начали стрелять вдоль Вокзальной улицы. Они успели кого-то убить и ограбить, пока их не загнал в тюрьму отряд офицеров-марковцев. Никогда не забуду я жуткого впечатления от этой стрельбы. В совершенно темном вагоне, забитые в угол, мы сидим без возможности выйти. Мы не знаем, что происходит на вокзале, в городе. Но что-то происходит — иначе, как объяснить стрельбу?
А мы все стоим и стоим. Теряется всякая надежда, что поезд тронется. Ходят всевозможные слухи — что рабочие, из-за сочувствия большевикам, объя¬вили забастовку, что большевики опередили нас и разобрали впереди путь. По еле освещенным путям ходят какие-то люди. Слышны голоса — как будто где-то невдалеке происходит собрание. Какие-то поезда проходят мимо нас, не то маневрируя, не то уходя в Севастополь. Мы ничего не знаем. <.. .>
     Но всему бывает конец. Наступил он и для нашей неподвижности. В шестом часу утра поезд тронулся. Все вздохнули свободно. Но не надолго: пройдя всего версты три от Симферополя, мы останавливаемся. Паровоз не может вытянуть на подъем перегруженный поезд. Что же будет дальше? В вагоне говорят, что послали в Симферополь за паровозом-толкачом. Но про¬ходит полчаса — поезд не двигается. Между тем становится светло. Если не уедем, придется итти в город при дневном свете.
    Наше общее недоумение — что делать? — кончается компромиссным решением: ждать до 7 часов утра. Если до 7 часов поезд снова не двинется, мы идем домой. Ожидание приобретает особое, полное тревога значение. Каждая прошедшая минута приближает нас к решению нашей участи. Вынимаются карманные часы. Половина седьмого — поезд стоит, без четверти семь - стоит. Остается всего несколько минут до 7. Кое-кто из нас уже делает по¬пытки встать, взять вещи. И вдруг поезд трогается. Я окончательно станов¬люсь фаталистом.
     Но наши испытания этим не кончились. Очень скоро, верстах в 15 от Симферополя, поезд снова останавливается. Оказывается, что толкач, протол¬кав нас на первый подъем, ушел. А тут начался второй. Что делать? Толкача, очевидно, больше не пришлют. Все — не только мы, но и весь вагон — рас¬терялись. Из этого состояния вывел нас один из пассажиров, маленький, чер¬ный капитан. Он предложил всем мужчинам вылезти из вагонов и толкать поезд. Предложение это кажется нелепым. Но другого способа сдвинуться с места нет. И мужчины из нашей компании первые следуют этому призыву, а за нами и другие. С трудом проложив себе выход из вагона, мы выскакиваем на полотно, вызываем мужчин из других вагонов. И вот, несколько сот муж¬чин начинают толкать поезд. После нескольких минут усилий поезд трога¬ется, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Под конец мы уж не толкаем, а просто бежим по полотну, держась за ручку вагона. Это физиче¬ское напряжение, этот бег утром, на морозном воздухе, действует на всех очень хорошо. Я вскакиваю на площадку вагона на полном ходу, запыхавшийся, но бодрый и веселый. Кончилась томительная ночь, кончилась неизвестность. Мы едем. Несмотря на две бессонные ночи, я чувствую себя хорошо.<...>
    От Симферополя до Севастополя меньше ста верст. Курьерский поезд проходил это расстояние менее, чем в два часа. Мы же только в 9 часов вечера были в Инкермане, в 12 верстах от Севастополя. И там узнали, что прошедший перед нами бронепоезд потерпел крушение и что наш поезд дальше не пой¬дет. Мы были очень голодны, очень устали. Для меня начинается третья бессонная ночь. Но надо было, не медля ни минуты, идти в Севастополь: мы услышали, что утром на другой день (14 ноября) кончается посадка на суда. Уверяли, впрочем, что путь расчистят, и что поезд рано утром пойдет дальше. Но мы уже не верили железнодорожному начальству. Навьючив на себя вещи, наша компания зашагала по полотну. За нами потянулись и другие пассажиры...
    О дальнейшем буду говорить завтра. Сейчас хочу сказать о впечатлениях первого дня пути. Первое, что хочется отметить, это — отсутствие паники. Ни на вокзале в Симферополе, ни в поезде, ни на станции в Инкермане не видел я обезумевших людей, спешки, давки. Напротив, меня скорее удивляла какая-то мед¬лительность и относительное спокойствие. Был большой беспорядок, не чув¬ствовалось железной руки власти. Но все же, хотя и беспорядочно, с опозданием, кто-то отдавал распоряжения, кто-то исполнял их, и дело эвакуации шло своим чередом. В лицах, в словах той огромной массы людей, которую я пере¬видал за этот первый день пути, я не видал особой тревоги или страха.<.. .>
    В нашем вагоне были почти исключительно военные и чиновники с семьями. В большинстве это были люди, давно потерявшие оседлость, попавшие в Крым уже как беженцы. Многие из них не раз проходили через «эвакуации». Я слышал, как в разговорах эта эвакуация сравнивалась с прошлой, с позапрошлой. В прошлом году — остров Кипр, Мальта, потом — Севасто¬поль, Новороссийск. Теперь впереди — Константинополь, может быть, Ал¬жир. Не все ли равно, куда повезут? Лишь бы попасть на пароход. А пока надо поесть да чайку попить, да вот чтобы не очень тесно было сидеть. <...>
     Солдат в нашем вагоне не было. Но я видел их в других вагонах и в других поездах. Солдат было много. Ими были надбиты вагоны, полны кры¬ши вагонов, они гирляндами висели на подножках, на буферах, на паровозах. Все они казались мне бодрыми, многие веселыми. Я слышал шутки, смех. У них был вид людей, бодро исполняющих тяжелый долг.
     Трудно было понять, что заставило их эвакуироваться. Ведь им, как мобилизованным, вряд ли грозила большевицкая месть. Куда же, зачем дви¬нулась эта многотысячная масса людей? Я думал сначала, что их заставляют ехать. Но в Севастополе я прочел приказ Врангеля. Из него я узнал, что никого насильно не эвакуировали. Больше того. В приказе ясно было ска¬зано, что будущее уезжающих совершенно неизвестно. <... > Что же двигало этой массой? Что вызвало это добровольное оставление отечества десятками тысяч людей? Сознательное нежелание подчиниться боль¬шевикам? Спаянность в общей борьбе?
     Еще примечательнее было то, что по дороге из Симферополя в Севасто¬поль я видел не толпу беженцев, но армию. Эта армия не бежала, а отступала. По условиям времени, по самому характеру войны, это отступление было до¬вольно беспорядочное, но отнюдь не паническое. Была видна дисциплина. На станциях солдаты терпеливо стояли в очередях за водой, за хлебом, за яблоками, за все платили деньги. Не было и грабежа. Только при остановке в Бельбеке толпа солдат бросилась в ближайшую усадьбу. Но и тут ограни¬чилась только тем, что пограбила в саду яблоки. Это походило скорее на грубую шалость. И стоило одному офицеру прикрикнуть на них, чтобы гра¬беж прекратился.

    Црквеница, 24 декабря.
    Возвращаюсь к прошлому. Итак, после целого дня пути, полного разных приключений, вечером 13 ноября мы приехали в Инкерман. Очень соблазнительно было идти не в го¬род, а на Северную сторону. Это значительно сокращало путь. Но мы боя¬лись, что нам не удастся переправиться через Северную бухту: городские ка¬тера и лодочники могли бастовать. Поэтому после короткого совещания мы решили идти по полотну железной дороги прямо в город. На другой день мы убедились в правильности своего решения: и катера, и лодочники, действи¬тельно, бастовали.
Это ночное путешествие по шпалам никогда не изгладится в моей памя¬ти. Нас, пассажиров из санитарного поезда, шло несколько десятков человек. Многие были навьючены поклажей. Через некоторое время на железнодо¬рожном полотне появились артиллерийские и кавалерийские войска. Насколь¬ко я понял, это была та часть отступающей армии, которая шла в Севастополь по шоссе. В том месте (под Инкерманом), где шоссе пересекает железнодо¬рожный путь, воинские части — для сокращения пути — перешли на желез¬нодорожное полотно.
    Солдаты шли пешком, ведя на поводу лошадей. Войска вытянулись в длинную линию. Мы перемешались с ними. Солдаты перекликались, каж¬дый искал свою часть. Лошади ржали, повозки стучали по шпалам. Это необычайное путешествие в ночной темноте создавало особое, непередаваемое впечатление.
     Это впечатление еще усилилось и приняло почти фантастический харак¬тер, когда мы вошли в большой туннель. Наступила полнейшая тьма. Вспыхивающие там и сям спички, зажигалки освещают на минуту кусочек стены туннеля, лошадиную голову, лохматую папаху солдата. При слабом, мигающем свете все это приобретает причудливый вид. Под сводами туннеля странно-гулко звучат шаги, голоса. В этом шуме, в темноте, мы бредем, спотыкаясь, теряя друг друга. Натыкаемся поминутно на лошадей, на повозки. Кажется, что туннелю нет конца. Я иду из последних сил.
     Но вот туннель кончился. После его темноты ночь кажется светлой. На¬право открывается Северная бухта с массой огней. Это суда для эвакуации. Войска постепенно сворачивают направо, к бухте. Там завтра посадка на суда. Через некоторое время мы остаемся одни. Город уж совсем близко. Это сознанье удваивает силы.
     При входе в город нас ожидало поразительное зрелище. На темном фоне ночного неба высилось огромное здание, все сквозное и светящееся, без крыши, с легкими клубами дыма над ним. Это догорало здание так называемого военного склада (бывшая мельница) у Южной бухты, близ вокзала. На другой день мы узнали, что в складе погибло огромное количество ценного товара. О причине пожара нам ничего узнать не удалось. <...>
    Весь последит год Севастополь играл в Крыму роль столицы и был очень перенаселен. Приезжавшие по делам с трудом находили пристанище, и многие останавливались в городской управе. В кабинете городского головы часто стояли кровати. На это мы и рассчитывали. <...>
     Здание городской управы было совершенно темно, дверь заперта. На наши нетерпеливые звонки дверь открыл какой-то человек, по мнению Н.С. не курьер управы. Несмотря на нашу настойчивость, он не хотел нас пускать. Но в нас была решимость отчаяния, и мы вошли насильно. В широком управ¬ском коридоре мы увидели группу мужчин, сидящих у пылающей железной печи. Среди них не было управских служащих. Когда мы проходили мимо них, нас провожали упорные, злые взоры. Одна и та же догадка мелькнула у всех нас. Это — заседание какого-то большевицкого комитета, пока еще не¬легальное. Мы попали во вражеский стан. Человек, открывали нам дверь, держался развязно и нахально. Он явно давал нам чувствовать, что понял, что мы за птицы. Тем не менее вскипятил чайник и продал нам каравай хлеба. <...>
    Проснувшись, мы снова увидали настороженные, злые глаза десятка лиц. Ясно стало, что надо немедленно уходить. Забрав вещи, мы пошли на сбор¬ный пункт нашей компании, назначенный накануне. Очутившись на улице, вздохнули свободно. Неожиданная западня осталась позади. <...>

    Црквеница, 25 декабря.
     14 ноября — это последний день, проведенный нами в России. Я помню его весь, так ясно, почти по минутам. Выйдя из городской управы, мы пошли на сборный пункт. Там мы никого не застали — все разбрелись по разным делам. В.А., как нам сказали, пошел к Врангелю доставать разрешение на посадку на пароход. Мы тоже тотчас же разбрелись. Н.С. пошел попытаться достать через продовольственную управу хлеба на дорогу. Я решил пойти в гостиницу Киста, где помещался штаб Врангеля, в надежде добиться билетов.
     Вестибюль гостиницы был полон людьми. Это были почти исключи¬тельно военные. Они были хозяева положения. С двумя-тремя штатскими никто не хотел говорить. Потолкавшись, я понял, что ничего не добьюсь. Я никого не знал из этой публики. А вид у меня был весьма непрезентабельный и совсем не соответствовал моему общественному положению, которое одно только и могло дать мне возможность чего-нибудь добиться. Из опасения, что нам не удастся сесть в Севастополь на пароход и придется скрываться в горах, я оделся перед отъездом в самое плохое платье и не взял с собой почти никаких вещей. Из разговоров окружающих я понял, что посадка на суда главной массы беженцев окончилась в предыдущее дни, что в этот день с утра грузят последние воинские части. Вся же публика, толпившаяся у Киста, оче¬видно, принадлежала к начальствующим и ожидала посадки на «Генерала Корнилова» — судно, на котором должен был ехать сам Врангель.
     Делать мне у Киста было нечего. Я снова пошел на сборный пункт. Севастопольские улицы, как и утром, были почти пусты. Изредка встречались прохожие с багажом, очевидно, идущие к пристаням. Всюду были видны патрули, особенно многочисленные на площади у памятника Нахимову. Граф¬ская пристань была вся оцеплена солдатами, и туда никого не пропускали. Среди русских солдат и офицеров были видны французские моряки. Впечатление было такое, что эвакуация протекает в полном порядки. Я невольно вспомнил прошлогоднюю эвакуацию, полную беспорядка и даже паники.
      Но зато наше дело казалось мне окончательно проигранным. <...>
     Как я и ожидал, караул у Графской пристани меня не пропустил вниз. Что делать? Вдруг вижу под колоннами пристани фигуру В.А. Он машет мне рукой и что-то кричит. Через несколько минут со стороны пристани к караулу подходит французский офицер и, указывая на меня, говорит лома¬ным русским языком: «Пгопустить фганцузски пагоход». Меня пропуска¬ют. Вижу всю нашу публику.
     В.А. рассказывает мне, что Врангель его не принял и выслал ему всего четыре билета для посадки на один из пароходов. Больше ничего добиться у Киста он не мог. Но, выйдя от Киста, он встретил знакомого французского офицера, который, узнав о нашем положении, обещал выхлопотать для нас разрешение на посадку на французский броненосец «Вальдек Руссо». Те¬перь за нами должен прийти катер с броненосца.
    Скоро подходит и катер. Но оказывается, что разрешение дано только В.А. с семьей, т.е. его сыновьям, дочери и В.Н.Андрусовой, которую В.А. выдал за дочь. Опять тот же вопрос — что делать? В. А. не может не вос¬пользоваться любезностью французов. Ведь он поехал, главным образом, с целью увезти сыновей. Как же теперь он откажется от возможности попасть на французский пароход? Мы, не попавшие в список, уговариваем его ехать. Он, в свою очередь, обещает выхлопотать на «Вальдеке Руссо» разрешение и для нас.
     И вот катер уходит. Мы, четверо мужчин, сиротливо остаемся на Граф¬ской пристани. Мы ждем. К нам приходит офицер и спрашивает пропуски на Граф¬скую пристань. У нас их нет. Офицер настаивает, чтобы мы ушли. С трудом уговариваем его, чтобы он разрешил нам подождать катера, который должен прийти за нами. Он дает нам четверть часа. Но проходит полчаса, а катера все нет.
     Снова подходит офицер и уже категорически требует, чтобы мы ушли с пристани. Мы колеблемся, не зная, что делать. В этот момент показывается, наконец, французский катер. Вот он подходит. Из него выскакивает фран¬цузский офицер и громко выкрикивает наши фамилии, немилосердно их ковер¬кая. Мы в катере и мчимся по Южной бухте к громаде «Вальдека Руссо».

    Црквеница, 26 декабря.
    Итак, в 12-ом часу утра в воскресенье, 14 ноября, вся наша компания очутилась на борту «Вальдека Руссо». Только на борту «Вальдека Руссо» стало окончательно ясно, что мы уезжаем. Рубикон был перейден. Было страшно тяжело. <.. .>
    Тяжело было и то, что мы не сразу ушли в Константинополь, а два дня мотались в море у крымских берегов, иногда подходя к ним совсем близко. Я видел все время не только покинутую родину, но и самые дорогие для меня места. Напоследок судьба точно захотела бередить наши раны. <...>
    «Вальдек Руссо» военное судно уже устарелого типа. Говорят, что он по сравнению с дредноутами невелик. Мне же показался очень большим и сложным. Я постоянно путался, блуждая по бесконечным лестницам, перехо¬дя из одного помещения в другое. Он не показался мне особенно чистым – скорее, он грязноват. Впрочем, может быть, нисколько «штатский» вид прида¬вало ему присутствие большого числа русских беженцев (около 500 человек). Матросы не производили впечатления настоящих военных, «бравых» солдат. Все они даже несколько мешковаты, хотя и очень бодры и веселы. Офицеры необычайно щеголеваты и величественны.
    К нам, русским, отношение было в общем хорошее. Офицеры  держались сухо-официально (не исключая и русского француза Пешкова 4/). Матросы, напротив, были милы, приветливы, словоохотливы, но, пожалуй, излишне фа¬мильярны. Беженцы разместились по всему пароходу. Наша компания по¬пала в большую офицерскую (очевидно, запасную) каюту. Спали мы на полу, на чистых тюфяках. Всех желающих беженцев кормили бесплатно вместе с матросами. Мы отказались от бесплатного стола. Тогда нам предложили за плату офицерский или сержантский стол. Мы предпочли последний, как более дешевый. Нам давали утренний кофе и два раза еду в 3-4 блюда с вином. За все это брали по 5 франков в день с человека.
    Состав русских беженцев на «Вальдеке Руссо» был очень пестрый. Мы их брали в трех пунктах. Меньшинство село, как и мы, в Севастополе. Среди них было несколько министров врангелевского правительства. Остальных забрали в Ялте и Феодосии. Тут были и военные, и чиновники, и спекулянты разных наций, и люди неопределенного вида. Брали тех, кто почему-либо не попал на русское судно. Но не всех, кто хотел. Санкцию на прием давал адмирал, фактически же вопрос решал Пешков и еще два-три французских офицера, говоривших по-русски. Подозрительным людям отказывали. <...>
     Сели мы на «Вальдек Руссо» около 11 часов, отошли же от Севастополя в 2 часа дня. В течении этих трех часов мы наблюдали посадку солдат на недалеко от нас стоявший «Саратов», огромный пароход Добровольного фло¬та. Бесконечная серая лента тянулась по трапу снизу вверх. Каждому солда¬ту разрешалось иметь в качестве багажа только один мешок. Лишнее на наших глазах сбрасывали в море. Вся эта многотысячная масса людей по¬степенно заполнила всю палубу. Люди стояли плечо к плечу. Я думал, что это временно, что их разместят по каютам. Но потом я узнал, что каюты были уже переполнены, и все эти люди так и доехали до Константинополя, стоя в страшной тесноте на палубе.
     Вообще условия эвакуации до Константинополя были ужасны. Все па¬роходы были битком набиты, некоторые оказались на полпути без воды и без угля. Про грязь и говорить нечего. Но что самое худшее — это неодинаковость условий эвакуации. Я не говорю про американские пароходы, на которых беженцы пользовались всеми удобствами и даже комфортом, не говорю и про наш «Вальдек Руссо», на котором мы, по сравнению с условиями на других судах, просто благоденствовали. Это — иностранные пароходы, и пассажиры их — случайные счастливцы, попавшие в условия, которых, конеч¬но, не могло предоставить правительство Врангеля при эвакуации всем беженцам. Но, казалось бы, на русских судах условия эвакуации должны были быть более или менее одинаковы. Между тем на одних пароходах были грязь, давка и голод, и лишний багаж сбрасывали в море. На других же были и вода, и провиант, и разрешали брать с собой все, что угодно. Позже, в Константинополе, я видел при погрузке беженского багажа качающимися на ле¬бедки гарнитуры мебели, клетки с курами, дуговые электрические фонари. Это все везли запасливые люди в виде валюты. Но эта «валюта» занимала на иных пароходах так много места, что многие из желающих попасть на пароход не попадали на него...
     Гибель тех, кто не мог уехать, целиком на совести этих не в меру заботливых о себе господ.
    Последнее наше севастопольское впечатление было — прощальный па¬рад, устроенный Врангелем войскам на площади у памятника Нахимову. Самого парада мы за дальностью расстояния не видели, но слышали громовое «ура». После этого Врангель со всем своим штабом погрузился на пароход «Генерал Корнилов», стоявший вблизи «Вальдека Руссо».
    В два часа мы снялись и взяли курс на Ялту. Целый день с грустью любовались крымскими берегами. Но в сумерки, не доходя до Ялты, ушли в открытое море. Только на другой день рано утром увидел я родные места — Симеиз, Алупку, Кореиз, Ливадию, Ялту. Дымилась в облаках верхушка Ай-Петри... Мы остановились, не заходя в Ялтинский порт, недалеко от мола. Было так грустно, что хотелось плакать...

Примечания.

1. В.А. — В.А.Оболенский, князь, председатель Таврического губернского зем¬ского собрания.
2.  Н.С. — Н.С.Арбузов, заместитель Симферопольского городского головы.
3. Речь идет об Александре Павловиче Барте. Предчувствие обмануло его: по приходе большевиков он погиб один из первых.
4.   З.М.Пешков, приемный сын М. Горького, попавший во Францию юношей, еще до войны. Он сражался в рядах французской армии, потерял руку и получил офицерский чин. В Крыму он оказался в качестве секретаря французской миссии при правительстве Врангеля. Теперь на «Вальдеке Руссо»