Служба церберов. А. Залогин

Анатоль Залогин
     Глава 1 Сырые сумерки распарывал ледяной ветер. Он надувался с севера, из темной полярной стужи, скользил по мостовым, плашмя напирал на камень и стекло построек, ввинчивался в теснины междудомья, сбрасывая на лету твердеющую влагу. Мокрые деревья алебастрово серели; льдистая корка цементировала их оболочку и, трескаясь в случайных местах, уносилась ветром. На востоке стыло мглилось.

Варнаков раззамочил сторожку, рывком расклинил досочную дверку и втиснулся в выстывшую за ночь щель. Повернувшись на месте, вдавил включатель электричества. И привычно вправил расколотую вилку однокомфорки в черное гнездо. Тихо опустился на выскобленный стул.

На пристенном самоструганном столике, застеленном бумагой, стояли выжженная плитка, на конфорке которой сидел алюминиевый чайник, черный телефонный аппарат, анодированная плошка, замызганная пепельной коростой, раскрытая штемпельная коробочка с деревянным штампом, на держателе которого было вырезано ножиком «ВЕРХ». К узкой раме окошка был приставлен осколок зеркала, наблюдающий стык автоматических ворот. Над окошком нависала прямоугольная рамка с наставительными листами; к левому низу ее был прикноплен обрывок бумаги с карандашной записью безымянного телефонного номера.

В плутоватой памяти человека Варнакова эта сторожевая конура, кем-то когда-то  утвержденная у центральных ворот комбината, ведомственно именуемых постом  номер два, существовала привычным очагом. В вахтенные сутки, исчисляемые с восьми утра, он служил «вратарем» и до позднего часа ответственно пребывал здесь, а ночевать покорно и неохотно удалялся  в истрепанную склоками проходную только по причине совершенной невозможности протянуть ночь в этой конуре. В пустые дни он часто  возникал у сторожки и подолгу сидел в ней, вычитывая газетную информацию или  выслушивая почти безлично все, что повещали  другие караульные или причинные прохожие лица, нахождение которых в зоне поста бесстрастно аннулировалось   табличкой, намертво прибитой к будке. Здесь он продовольствовался грубо и безаппетитно, потребляя добытый алкоголь, угощал и угощался, когда и чем было. Накачивать пищей свою утробу Варнаков почитал худым действием, так как заколодила в нем мысль, что заедает чужую жизненную силу, прожигает зазря кому-то недостающую энергию. Трудящиеся вырабатывают пропитание и продовольствуются для непрерывного  созидательного труда, а захребетники и солитеры, в каковых Варнаков числил и себя, и выедают бездны питательных веществ, изводят ценные продукты в прах.

Поздняя бездетная семья его сотлела  незаметно. Женщина скончалась, как сгинула. Варнакова потурили с государственной площади, на которой без супружницы он ничего не значил, так как не запасся соответствующей паспортной меткой, и пришлось судьбой крещеному бобылю вкатиться в законное ложе – комнатку, когда-то даром уступленную нуждающейся соседской стае, «лимите  приблудной», как величала доверчивых людей сварливая дворничиха. Соседи с причитаниями и проклятьями втиснулись  в свой угол первоэтажной двухкомнатки и против воли мелочно мстили безвинному жильцу.

Варнаков сидел неподвижно, заправив руки в карманы телогрейки, и упирался взглядом во что-то засевшее внутри. Иные самонадеянные головы как-то умеют обозначить душевную смуту, Варнаков же не ведал их приемов. Он обреченно выслеживал изнуряющие сердце тени.
В чайнике перекипела остаточная вода. Варнаков нацедил до краев кружку с испитой не единожды бурдой. Извлек из-под  столика картонную коробку с одеревенелыми  хлебными кусками, выскреб со дна ее сахарные крошки что покрупней и без  брызг вложил их в кружку.
Размочив край горбушки, он снизился к столику, обсосал жаркую мякоть, снова погрузил сухарь в мутную желтоватую жижу. Тут застрекотал аппарат.

- Да, - сказал Варнаков как выругался. - Ладно. Пожру и приду.

Дохлебывал он неторопко, чмокая губами и шмыгая повлажневшим носом. Блекло  красноватые глаза промывались, канавы на широкой переносице ровнялись, заявляя об оживлении умственной плоти вратаря. Досадительная возня, происходившая в душе  искаженного человека от робости чувства и безграничности сознания, вмиг угасла. Сейчас ему всучат недоверенную накануне плату за жалкий труд, и он сволочно возрадуется разноцветным бумажкам, и втянется в ожидание вечера, когда придет недавняя подруга, подобранная им в отобщенной от мира среде забулдыг. Так повелось с первого раза. Тогда женщина, очухавшись за ночь, утром отсосала скудную наличность лопоухого мужика и исчезла. Через две недели она обнаружилась гостьей и милостиво позволила угождать себе. «Попей водочки», - потчевал Варнаков и мучительно улыбался. Женщина ласково смотрела, трогала непослушными пальцами мелкие волосы хозяина и поощряла: «И то». А на другое утро, брошенный в нищенское одиночество, Варнаков крестил свою отраду паскудными словами и мертвел до будущего расчетного дня.

Со встречными  трудящимися, ведомыми привычкой и чувством к рабочим местам, Варнаков приветствовался неохотно, словно выплескивал из себя обязательный вздор. У трудовых людей , в особенности женского пола, спозаранку обозначается потребность в разговоре. Словоохотливость их со своими  -  от удивления, от ощущения возрожденной силы, от предчувствия освобождения налившегося ею  организма, от душевной ревности.

Зрительное пространство проходной, где у турникетов, изготовленных из труб, покоились контролеры, истово наблюдающие пропускной порядок, Варнаков преодолел сквозь людской ток, узким полутемным коридором прошел в караульное помещение, служившее охранникам команды ВОХР раздевалкой, столовой и  местом  отдыха.

-Как настроение, - сказал мужчина, обладавший высшей властью в смене. Варнаков не ответил вслух.

- Бери. Твоя порцайка.- Варнаков скрутил денежную массу рулончиком и вложил в нагрудный карман рубашки, и неродным голосом пропел :»Живем».

-Для твоего же блага вчера не дал,- поведал начальник караула свою заботу. – Прожег бы ментом.

-Ну да, ну да.

-А это – детям, - начальник ткнул пальцем в бумажный сверток, лежавший на столе. Вратарь прицелился к мзде за шкурное  сокрытие наглости и грешными руками подцепил куль, но ни правая, ни левая не держали худой дар, и из обертки на пол вывалился шматок мяса.
-Ах ты, ах ты, - виновно залепетал Варнаков.

-У, клешня, - резанул начальник, сам поднял кусок животного тела, запеленал в прежнюю бумагу и втер подмышку Варнакову.

-Волоки на ворота, оттуда сразу домой. Все.

Варнаков поплелся прочь.

Начальник караула брезгливо ухмыльнулся, подошел к раковине в углу помещения, выстучал об ее край трубку. Ладонью смыл пепельно-табачную труху. Погляделся во втиснутое бочком между шкафом и стеной овальной зеркало: студенистые щеки, замутненные тоской похмелья глазки, спелые губы. Эхма.

Прокравшись к своему шкафчику, приоткрыл дверку, выудил из кармана шинели бутылочку из-под кетчупа. Бывший твердый гражданин, нагулявший тело в спокойствии и сытости непроизводительного существования, облизнулся остатку спирта в склянке, но, почуя шаги за спиной, замедлил.

-Коля, - сказала возникшая в комнате тяжелая женщина, с плоским  красным  лицом, рыжей мочалкой на круглом черепе, короткими конечностями и мягким голосом.- Надо бы нам как-нибудь сплавить его.

Бугай выхлебал теплую жидкость из чайного бокала и из-под крана залил оглашенный огонь. Уминая пальцем табак в трубке, он вклинился в речь женщины, распустившей тревожный клич о Варнакове, как чрезвычайно неудобном элементе в их дружной смене.

-Н-да. Между прочим, неправильное похмелье ведет к длительному  запою, - сказал в воздух командир и юркнул к рыжей,- отсыпь стаканчик. Домой, на сон грядущий… А Варнаков помолчит, говорю.

-Вижу я, не понравилось ему. Тащит пайку, а нос аж за спину вывернул. Ничего, если о харчах сболтнет, выкрутимся. В столовой у всех  самих рыло в пушку. О другом бы помалкивал.

-О другом не дошурупит.

-А если?

-Если б да кабы… Зоечка, не бурли без хода. Рассуди здраво, диалектически: ну как ему узнать? Никому нельзя узнать. Не позволю.

Зоя, выпуская пар, потренькала в меру. Отперла свой шкафчик и державно вручила напарнику чекушку балованного, предупредив что «чистяк».


Соседка, распределив малышню по воспитательным учреждениям, где поросли прививают гражданский иммунитет поощрительно-карательными санкциями, раздумчиво правила домашнюю работу.

Варнаков прошел на общую территорию пятиметровой кухоньки и сел на верткий табурет у окна. Женщина вошла следом с тазом выстиранного белья и, не ответив на здоровканье соседа, принялась  сноровко нанизывать постирушку на провисшую леску. В погожие дни она развешивала стирку на просушку под окнами. Нынче же, ввиду вредности атмосферы, приходилось заполонить кухню и мочалиться с обедом под мокрым тряпьем. Варнаков потеснился к двери, добыл из авоськи сверток с мясом.

-Лида! Мякоть тут. Сготовь котлеток ребятишкам.

.Что у меня своего нету?- беззлобно отреклась женщина.

Варнаков отчалил в нейтральное место. У подъезда он высмолил папиросу, сокрушенно взирая на свежую отметину бытового бандитизма – свернутую с петель дверь парадного. Не сумев голыми руками поправить беду, он вооружился подручным  инструментом, и хоть немало возился, но сделал-таки порядочно.

Лидин маховик забот набирал обороты. Газовая плита трудилась во все четыре конфорки, преобразуя естественную грубость продуктов в питательное варево, а женщина таскала волглое белье в комнату и выглаживала там.

В своей комнатенке Варнаков  разбалахонился, скинул башмаки. Ценные бумажки он расправил и положил на тумбочку. Лег на койку. И пала завеса… Покойную дрему уничтожил Лидин крик: «Эй, Петрович, шагай к телефону». Мучительно и радостно вспоминая как зажигался день женским смехом, Варнаков прибрел к аппарату.

- Клава Юшина говорит. Николай Петрович, Саша-то преставился,- произнес примиренный на короткий срок с горем почти незнакомый голос. Варнаков почуял, как жена товарища утирает мокрую жалость и негласно молит о защите и помощи. Она все рассказывала и рассказывала, как нашла оставленное жизнью тело, потом вдруг взвилась в рев, и так же внезапно иссякла, снова говорила одно и то же. Варнаков глухо слушал, ковыряя пальцем обои.

Саня Юшин, истративший здоровье тела на вредном производстве, обрел сознание  надобности в сторожах. Он же обучил  новобранца Варнакова вратарской обязанности. Смертельный недуг выскребал остаточную дань с Юшина недолго. После многомесячного усердного и бесполезного больничного радения  Юшин был списан покуда живым на вечный покой в связи с обреченностью организма. Варнаков несколько раз навещал товарища, и хоть ведал о приговоре, не мог сердцем примириться с беспощадной продолжительностью болезни. Все ему мечталось, что образуется дело, минует как-нибудь неизбежность, и человек встанет и пойдет.

«Неужто ль зря мучился сердешный?!»- вопрошал Варнаков вечность. И тут Клава сказала последнее:  «Вот и отмучился Санечка. И меня отпустил».  «Да, что ж теперь»,- отозвался, наконец, Варнаков.

Инвалидского пособия Юшину доставало лишь на бытовую мелкоту. Касса черного дня не существовала в его мире. Поэтому выходила задача как-нибудь сносно справить обряд, уповая на общественное призрение. Варнаков метнулся на комбинат. Сердобольный люд проходной закопошился, сколачивая поминальный фонд. Караульные женщины дотошно выспрашивая у Варнакова подробности человеческого исхода. Скудные сведения вестовщика не  трогали до слезного причастия к событию, зато воображению всякого приспел случай потратиться на роковую тему.

Варнаков постуком прервал беседу, уж с полчаса развивающуюся в кабинетной вотчине начальника ведомственной охраны предприятия.

Начальник команды ВОХР хранил коренную бесполезность за плотно втиснутой дверью. Лицо, самочинно проникшее сквозь затвор и примкнувшее его обратно, занимало общественно-созерцательную должность и было наполнено идейно-политическим  благолепием и формальной добротностью. В физиологическом смысле лицо это являло собой мужественный элемент человечества. Что касается внутреннего раствора, заполнявшего его, то это, пожалуй, была некая желеобразная бурда, безостановочно выбраживающая что-то чрезвычайно трудно определимое, так что, если бы вдруг какая-нибудь химико-социологическая ученая братия взялась провести анализ данного гражданина, то вернее всего впала бы в дичайшее заблуждение. Восходящая пора настоящего элемента государственного организма была образовательной, и тогда он стремился в рост. Но так как сердце и разум проветривались ежедневно, а случалось и ежечасно, то он увлекался всякой всячиной и бесплодно верил очевидностям, свалившимся с  горных высей пропагандистскими семенами. Целинное буйство поднималось с правой открытостью в ожидаемых прогнозом областях. Дисциплина и порядок, благоразумное сотаинство с цементирующими началами бытия наставили юное существо, и покатилась жизнь на прописных истинах. Дальнейший неуклонный рост сознательности накрепко укатал податливое и несерьезное нутро гражданина, и, в  конце концов, он  стал признавать мозговые конструкции и тезисы за основу всего сущего. Прочее же он определял сомнительным и зыбким и руководствоваться стихийностью не желал ни за что. Езда на цитатах, прикровение словом – наинадлежащее занятие.

В текущий период, потребив кислород указания существовать нерасторжимо в среде населения, пропитаться заботами и чаяниями трудовых масс, лицо мчалось по кругам производства, верша анализ напряженности и эффективности труда по окончательно усовершенствованной методе.

Начальник охраны траурно-серьезным лицом ответствовал руководящей действительностью персоне, утвердившейся возле двери. Он было двинулся наружу из кресла, но был приостановлен знаком вошедшего, совершившего ручкой два-три помахивания. Мгновением прежде натура главного охранника пребывала в запредельной местности. Он дремал, И поглощал роскошно-изуверский сон. Влага  дыхания его, истекавшая из разлагающегося рта, вползала в заросшие мшистой растительностью ноздри, и он покорно ощущал гнилостный душок схожий с испарениями старицы древней реки, начиненной продуктами распада прогрессивных производств, испорожняющихся в ее чрево, по откосам которой дряхлый от событий жизни человек имел обыкновение выгуливаться с непредающим своим псом, тоже дряхлым. Усыпанная битым стеклом и всякой рванью земля чуть приметно шевелилась; в лунном воске передвигались голые фигуры, настороженно стонали, и натужный пот и тяжкие слезы сыпались на землю осколками  стекла. Он надзирал за кружением призраков с верхней точки, не обладая никакой опорой, и выстрелом пастушечьего кнута резал на такты общий стон, не позволяя образоваться вою. Иной удар падал на фигурку, и она освобождалась от ига тяжкой оболочки, скелет содрогался и рассыпался, а кости чернели и делались кочкой, глазированной илом.

Раненый писк дверной петли впился  в обод короны из мрака, что венчала вожака вороньего племени, мелькнувшего в  разрыве сна в дирижерском облачении. Начальник охраны младенчески сморщился. Под брючным ремнем грянул неудержимый рык, пробарабанил по уставшим исполнять свои функции внутренностям организма.

Разрешившись приветственным взаимодействием двое начальников остановились в кресельных позициях. Первым в разговор двинулся руководитель, прозябший в тумане чувства  людского братства, но яро полыхавший измышлениями всемирового усовершенствования  жизни.
- Мы волею судьбы обязаны проникновенно испытывать правое дело человеческого фактора на реальной практике, Власий Горевич. Надлежит нам совещательным порядком и скрупулезнейшим образом выдумать безотлагательные рекомендации на предмет решительного и бесповоротного скорейшего  улучшения…/тут деятельный распорядитель едва было не обмолвился речением, произнесенным с час назад в комитете ответственных радетелей о жизненном благе самоотверженного труда и всеукрепляющем здоровом отдыхе рабочий массы/… дела охранения социалистической собственности на нашем народном производстве. Несуны и везуны, это презренное отродье бесхозяйственности, эти ненасытные твари выгрызают венцы нашей общей избы. Надобно стремиться во что бы то ни стало вытравить сам дух захватывающей профессии, и незамедлительно. Вы чувствуете это?!

-Разумеется. Я солидарен с вами, Борис Николаевич, - ответил главный охранитель производственного и непроизводственного имущества, изнемогая от несанкционированной работы потных желез.- Меня, как личность, уничтожают действия несознательных и прочих элементов… Вот и давеча печень расхворалась, поверите  ль, в  глазах помрачилось до омерзения. И как на грех ничего  лекарственного в карманах, ну ни крошки.

- Ваша печень – явление временное./  «Для кого как»,- позволил себе усомниться Власий Горевич/. А фактор жизни, о котором пекусь я , укоренился в постоянстве. Это уже, простите, хроническое! Да!

Роковое слово обрушилось на начальника охраны. Он обреченно всхлипнул и ласкательно огладил  ладонью свое брюхо. Борис Николаевич разучено не сумел услышать правду Власия Горевичча, в самом деле страдавшего печенью, да и не только ей.

-Дрянь народишко,- проговорил неизлечимо больной человек, а буквально укрепитель здоровой истинности, понятой равнодушно продолжал:

-Вы  в ближайшее окошко наблюдаете, что нынче мы согласованно порушили все парадные постройки и воздвижения, все эти,- Борис Николаевич поморщился, будто помойкой в нос шибануло, - все эти лозунги и бредовости прежнего периода, все эти маскарадные никому ненужности, над которыми – хи-хи-хи  - не смеяться невозможно. И, любо дело, веселей по территории гулять. Теперь надобно о людях думать, ведь ныне человек поставлен во главе  угла. Вот у проходной теремок воздвигли – это  прекрасный символ  нового направления, и всем понятно: новый общий дом теперь строим. А как же: иные условия в атмосфере! И вот двигается труженик на труд, видит навстречу теремок приветливый. Человек: тук-тук, пустите меня  в теремок  обитать. А мы ему: входи, любезный, хозяином будь! А возле теремка – колодчик под стать, с надписью :  «Источник  души человеческой». Прозрачно на сердце от всего такого?! Как же! Работать честно так и хочется. А  филоны и лоботрясы, хапуги разные ни за что  не достучаться в наш терем, их всех – за ушко да на свалку.  И  «за ушко» - ваша святая  обязанность.

Власий Горевич набычился. Звучание последних слов неизменно вызывало в нем трепет дыхательного органа и готовность к драке, хоть с собственной тенью. Мутная кровянистая влага наплыла в ослепшие глаза его, нижняя челюсть упала, по изношенным мышечным тканям просквозила синяя искра. Уши чутко  шевельнулись сторожа команду «фас».

Борис Николаевич ничего не успел сообразить. Он скулами ощутил ужас неотвратимой опасности и не поверил себе. К неосознанному счастью всего живого и неживого, присутствующего в комнате, Власий Горевич от древности лет в секунду остыл. Он захлопал глазами, тяжко выбрасывая языком отработанный газ.

-Не экономите вы себя, Власий Горевич,- произнес уцелевший Борис Николаевич, и по-сыновьи сокрушался: «Нерушимого отлива человек исчезает».

Возвращенный к себе Власий Горевич кивнул. Нечаянная ласка видного лица накрыла его желанным колпаком. К мясистому уху главного охранника был навечно примкнут слуховой аппарат, и сейчас Власий Горевич убаюкивался журчанием крови, колебавшей корпус механизма.

Бескорыстный дар натапливал закупоренную комнату. Источник тепла вывалился из-за тучи. Листья растений, населявших подоконник, затрепетали. Несколько черных точек забились о глухую плоскость окна.

 В сухом теле главного караульщика возникло предвкушение недостижимого блаженства. Такое ощущение он приобретал,  отыскивая в романах изложение любовных оживлений. Тогда он обессиленный ревностью к герою-любовнику, обращал себя призраком, являлся туда, где разрешалась страсть, уничтожая мыслью совершенство несуществующего, и ликовал, озаряясь восторгом истраченной плоти.

- Я и так науськиваю своих подчиненных беспощадно. И общие руководства довожу до их сознания на утренних разводах, и в частном порядке беседую регулярно. И, смею думать, люди мне доверяют, потому что сами подают, чуть что приметят неладное, сигнал. И у меня хоть не острый слух, да иной шепот слышу. Так по капелькам, глядь, ведро набралось. Но…- Власий Горевич шельмовски поводил пальцем.- Но что за требуха сбилась в  коллективе, возглавляемом мной. Бабье да доходяги. Прямо инвалидная команда. А крепкие и деятельные натуры в охрану не очень-то вступают. Объявился тут один, молодой, энергичный элемент, я его вскорости командиром отделения воздвиг. Три задержания, пусть мизерные, имеет, Да и этот, мне шепнули верные,  в хмельном деле не стоек. Потом, оглядите забор по периметру. Барьерчик чуть поболе человеческого роста, да ниточки колючей проволоки. Разве это препятствие! Тут бетонный редут с колючим гребнем требуется, да еще бы контрольную полосу прежде. Да… - но в этом месте руководство, в лице Бориса Николаевича, приостановило выплеск деловых соображений главного охранника.

-Власий Горевич, вы документально изложите свои соображения. Мы ко всему этому вернемся и , обмозговав по-солидному, сделаем необходимые указания. А сейчас, простите, у меня встреча с молодежью намечена.

И ровно в этот итоговый момент в кабинет проник Варнаков. Он было отшатнулся, но Борис Николаевич втянул его за рукав, сам же юркнул прочь.

Власий Горевич, привыкший руководствовать через стол, остался в прежней позиции. Надзирая за почтительностью подчиненных, он ткнул Варнакову за неучтивое поведение.
-Старшим надо дорогу уступать.

-Да я…

-Зачем пожаловал?

Варнакову просить не за себя было не тяжко. Он рассказал о кончине Юшина и похоронной нужде  достойно. Главное его мнение заключалось в том. Что предприятие должно выделить транспорт и материальную помощь вдове.

- Юшин – отработанный материал, - проговорил начальник охраны. Он уволился за неспособностью. Пособие получил. Жена  же его вообще не нашенская. Что же тут изобретешь, оснований-то нет.

Обух равнодушия ударил по темени Варнакова. Он шатнулся и увидел в глазах сидящего вороний зрак. Что-то вцепилось в глотку беззащитного человека, погнуло долу. Он попятился и вытащил себя из начальственного гнезда.

Варнаков топал по территории предприятия и думал:» К кому пойти и спросить: Человек, скажи мне слово на пользу». Сердце его было на месте, душа же в горсти.

Небо молодилось. Шибко наскакивал непросохший ветер, вызнабливая тело до нутра. Рогожа дня распеленалась:  люди, оставив производству силу существования и радость души, шагали  к выходу.

К Варнакову прилепился знакомец-водила, за бесшабашность природной мощи крещеный шоферской  ватагой  «Домкратом». Вызнав печальную заботу вратаря, водитель грузовика сказал решено: «Эх, в чем дело-вопрос! Свезу я. С вечера запаркую автомобиль у юшинского дома, мы ведь с ним рядом живем». Свет вспыхнул в душе Варнакова, прожигающей нарыв болью, и он нечаянно по-родственному обнял чужого человека.


Беззамочная дверь в его комнату была приоткрыта, и Варнаков вспомнил о грозившем свидании. Но внутри никого не было. Початая емкость вина придавила заветные бумажки, памятно оставленные Варнаковым на тумбочке, Мужчина враз понял, что женщина истомилась непривычным в этом месте одиночеством и вольно ушла восвояси.

Варнаков потребил угодливую жидкость и хотел было двинуться на кухню, но услышал буйные голоса соседей. Муж с женой метали друг в друга булыжники оскорблений, убойная сила которых смела бы пятого кряду. Но, знать, омут душ их поглощал  глыбы несердечной ненависти, а ряска часов затягивалась, скрывая бездонность прощения, потому что сорные схватки тихли внезапно, и два человека библейски лепились друг к другу.

Варнаков улегся одетым. Он долго кручинился о двух здоровых молодых людях, доверивших течение  жизней своих неведомым управителям, приманкой заточивших их в мешке географического лимита. Двое потомков их горестно затаились в своих кроватках и до  провала в сон со слезной тоской кляли раздор любимых. Развеяв торную пыль злобы, взрослые долго сидели в затишье иссякшего дня. Потом потихоньку-полегоньку залопотали, и вот Варнаков нелюбопытным слухом почуял речь мужчины, оглашавшего супруге письмо родителям в неближнюю сторону.

….Мама и папа, во-первых, передаю вам письменный привет и  пожелание вам всего хорошего в вашей жизни, а самое главное – крепкого здоровья, будьте живы.

Мама и Папа, понемногу о себе. Живем хорошо, здоровье тоже терпимо, можно жить, но только одно плохо – теща дает нам прикурить: везите домой и все. Зачем они старого человека заперли сейчас, как в тюрьму. Там она жила со своей старой сестрой,. То  к ним ходили, то они куда пойдут, все веселей, а сейчас Лида хватилась, но уже поздно, в такую развезежь ее не повезешь обратно. Теперь до полной весны терпеть. Лида мешок таблеток поглотала, а я ведра два водички попил. Мне легче, выпил да спи. Мама и Папа, получил письмо от Саши, вроде все хорошо. В марте обещается приехать обратно в больницу, и еще пишет, что Света вышла замуж. Так вроде все хорошо, но вот рука его подвела. Но ничего, как-нибудь потом все разработается, и она будет помогать в работе. А работать ему слесарем не обязательно. Будет работать сторожем, у нас сосед может устроить. Николай Петрович, вы знаете. Ему будут доплачивать, и на группу будут платить, так что деньги он свои будет зарабатывать, так что расстраиваться нечего.

Теперь к Вам у меня вопрос?  - это ты в курсе, - сказал муж.- Зачем ты мне прислала навоз-мусор, а мешок не прислала, который мне нужен за картошкой ходить. У тебя  он все равно валяется. Вот теперь приедете, ничего не дам. Эти мои слова можете на носу зарубить.

Мама и Папа, как там чувствует Петя, а то он, как мне известно, лежал в больнице с воспалением легких.

Ну что еще?! По-моему, новостей у нас никаких нет, все по-старому.

Привет от нас всем сестрам, зятьям и полемяшам.

До свидания. Ждем ответ. Пишите, ждем.

В красных углах безвестных сердец лампадой теплится прямодушие, не  удаленное арканом треклятой мороки. Это свойство народного духа, верещать о спасении коего сделалось модой, не поглощено еще хаосом современной жизни, не вытравлено ржой благополучности и мертвящей насыщенностью чрев, но вживе  живо.

Варнаков обрел место покоя ног своих. Спал человек, как спят многие люди, без надсады вынесшие сознательный срок жизни, и до грядущего срока утихающие на сиротских ложах своих.

В темной ночке шалил юный морозец, блуждали звуки, ветрились тени.

 Глава  2

Бикфордовой бечевкой сотлели дни.

Варнаков с безразличной настырностью выверял материальные  пропуска, захваченные им за трудовую вахту из клешней доверенных лиц и водителей всяческого транспорта. В товарно-транспортных накладных печатями и закорючками удостоверялась законность, штатным охранителем которой среди прочих директивных особ предприятия являлся и вратарь поста  номер два. Уставные положения безошибочно предписывают безымянным стражам беспрекословные перемещения в должностных горизонталях, неисполнение каковых сугубо исключается из жизни. Руководящие установления обладают некой чувственной способностью: они обнимают исполнительное существо тесным  любовным объятием, успокаивая трепетность душевных недр, явно соблазняют доверчивую  сознательность определенной непреложностью справедливости. Варнаков, естественно, не натруждал мысль  обо всем таком. Исполняя полезную обязанность действий по правилам, он ничего не испытывал. Повторно удостоверившись в фактической наличности форменных согласий, печатей и виз, он переломил стопу отчетной бумаги книжкой, и заложил к окну.

Последний свет дня уничтожался обреченным действием непогоды, Пучина застывшей влаги буйствовала в околоземном пространстве. Низовой ветер не допускал шквалы к поверхности, по которой расходился в обе щеки, растрепывая городской сор в прах.

Вратарь глянул сквозь мутное стекло в бушующее небо, обрушил взгляд к земле. От железного сарая, скрывавшего текстильное добро, необходимое производству про запас, к воротам брела девушка-мужчина. Утративший приметы происхождения китель был сурово стянут собачьим поводком, просторные брючины вправлены в керзачи с засученными голенищами, в руке она несла порожнее ведерко. Варнаков агакнул и закурил без желания.

-Здорово, Петрович,- сказала девушка-мужчина, в три погибели сложив свою избыточную для вратарской халупы стать.

- Ну, здравствуй,- Варнаков отдал свою ладонь в объятия.- Собачек разводишь по пунктам?!
Женщина молчала. Она стремительно уничтожала отсыревшие спички, желая добыть огонь для раскурки простой сигареты.

-Не порть изделие,- высказался Варнаков, - на мои. А эти сюда положь, высохнут. Ведро-то по что?

-Там, за сырейным  « раскинулось море широко», конуру залило. Ну, я где отхлебнула, где песочек посыпала.

-Ты б, Валь, шепнула руководству, что ж собаки, не люди что ли, им ходить посуху вернее.
Валя отбросила совет рукой.

- Говорила, и не раз. Потешили обещанием. Да у  иных, сам знаешь, стоящее дело в полном единогласии не трогается, никаких прений.

Перемолчали с пяток затяжек.

- Завтра Сашу Юшина провожаем,- сказал Варнаков.

-Кабы драпануть со службы, проститься. -Валя свела в мусор чинарик курева. – Как он?
-Да я не видел. Его сегодня вернуть должны были. Докторам надлежащим образом увериться понадобилось, а Клава не воспрепятствовала, его и захватили в тот же день. А ты приходи. Знаешь место-то?

-Случалось быть. Он уж уволен был, тут доплата какая-то всплыла, вот я тогда деньги относила…. С обеда сбегу. Накормлю собачек и уйду.

-Припозднишься. Утром уж тронемся.

-Эх! Собачек некому доверить.- Валя оправила брючины в сапогах, метнулась помыслом в наплывный час. Но надежного решения не сыскала, потому что нужда службы вязала волю. Не добром  было  б  неоглядно кинуть сторожевых псов. Вообще, девушка-мужчина чаяла в зверином дружестве желанную отраду. Так дивным образом сплелись родительские семена, что в женской наличности домовала мужская душа. Правда, природа толковала естеству в урочный час налиться соком. И после ожидать неверной неизбежности насыщения животворящей плоти. Да только был это ивано-купалов цвет, с  известной дольной судьбиной.

Валя уже в птенцах сделалась ровней дворовым пацанам. В отрочестве хулиганская вольница, подурманив малость, не захлестнула ее с головкой. Она опрометью сиганула от шакалившей ватаги малолеток, даже не засветившись приводом в детской комнате милиции, и по-своему стала на крыло. Одевалась в самокройную просторную рубаху и штаны. Чистым сердцем привязывалась к бессловесным тварям. Обратилась в заядлого походника и  «своего в доску». В охранном отделении предприятия она значилась генеральным смотрителем питомника, то бишь инструктором служебных собак, но бывало за надобностью, как нынче, подменяла кого-нибудь из собаководов.

Валя отказалась от чая и ушла к работе, а вратаря затребовал  по телефону начальник караула на проходную. Варнаков отключил электропитание автоматических ворот, замкнул сторожку навесным запретом и пошел на проходную.

Над створами стеклянных дверей проходной на красном полотнище было намалевано благодарение за ратный труд. На правой стене над табло  приказов и распоряжений, регулирующих деятельность коллектива предприятия, помещался миллионный экземпляр Портрета, с тыльной стороны застеленный поколениями пауков.

Вечерняя смена, наработав продукцию из имевшегося наличия полуфабрикатов, прежде крайнего срока растекалась по домашним углам.

Охрана взялась исполнить наказ Власия Горевича об усилении бдительности контроля посредством поличностного досмотра исходящих тружеников. Мандатом гегемона на выпускном пункте владел начальник караула. Он назначил Варнакову пребывать с ним у турникетов, а верным образом сознающих правду долга женщин-стрелков отослал в общее караульное помещение, где зашторили окна от сглаза, и принялись вершить процедуру под началом рыжей Зои.

Коля, тиская свою табачную сосульку, лукавым  выбором тормозил одну или сразу двух работниц и адресовал на проверку. Женщины шли по указке, не находя опоры против законного насилия.

 В караулке же творилось форменное непотребство. Охранницы скоро вошли в раж. Содержимое сумок переиначивалось кувырком, так что заботливые руки рабочих отчаивались уложить свой  мелкий скарб хозяйским порядком. Растравленная посулом главного охранника о двадцатипроцентных наградных за любую поимку, Зоя рьяно  обыскивала одежду женщин и целилась попасть в самые интимные части тела. Раз-другой она-таки схлопотала по рукам, но не утишилась. Напротив, У  всех подряд стала задирать юбки.

-Ну что ты лапаешь, что? Я – тридцать два года на производстве, иголки не брала.

-Ладно, знаем. Не брала… Знаем, в «матушку» добро скрыть можете.

-Эх, креста  на тебе нет. Лучше два года на производстве, чем день по-вашему.

-Иди, иди. Праведница.

Опаленные унижением сердца, люди бежали от света проходной, пеленой застилавшего глаза, в ночь города, привечавшую всякий срам.

С полчаса тянулась  досмотровая свистопляска. Варнаков стоял у турникета, растеряв зрение по полу и печалуясь о  верности слуха. Между прочим ему думалось, что «кто сам плут, тот другому ни в жизни не поверит»

Начкар раздымил трубку. Сизая гарь повисла в воздухе.

-Эх, табак – корешки, вырви ноздри и кишки; один курит – трое – валяются, - сказал он, и послышнее, - Зоя, закрываем чистилище. Шабаш.

Зоя утицей выплыла из караулки.

- Фу, народ какой престижный, не дотронься.

Коля хихикнул. Нравная женщина, хоть и десятком лет трепаней его, выманивала на грех. Его-то гнездышко при законной скрепе, в сущности, развеялось, потому что в обитателях утратилось чувство родности. В этой же авантюрной особе, наведшей его на левые делишки, он находил любую бесшабашность и  бравое бесстыдство.

Варнаков напомнил о себе словом:

- Так я пойду теперь.

- А чего тебе там горемычить, - сказала Зоя. – Транспорта, поди, уж не будет. Явится кто, так посигналит. Посиди тут для наглядности, а мы с Колей обойдем территорию… собачек проведаем… наружность забора оглядим…- и она зацепила под ручку мужчину, у которого сразу же внутренний зуд определился цельным манером.

Несмотря на то, что живчик аппетита не пробудился в пору, оставшиеся с Варнаковым охранницы затеяли справить черед. Они сгоношили столик  и, потчуя друг друга, принялись за трапезу.

Варнаков без догляда подносимых распахнутыми сумок провожал редких уже рабочих второй смены, словом и жестом устремляя их к выходу.

В караулке тем временем зафункционировал телевизионный приемник. Свою карусель раскручивала информационная программа.  Из тридевятых земель доносилась смертоносная канонада. Закадровый голос оповещал об убиенных и разрушениях. Вечерявшие женщины, млея от ужаса сводки, глотали пищу без больших промежутков. Никакого бесчинства в таком соседстве Варнаков прежде не ощущал.  Сейчас же он, не укротя силу руки, с грохотом закрыл дверь в караулку, так, что охранницы всполошно сорвались от мест своих и примчались в подмогу. Но Варнаков успокоил их пустяшной придумкой, и они удалились дохарчевывать.

Горячечная лава заполняла существо вратаря. Он натаптывал незримую дорожку от стены к стене. В муравейнике памяти шелохнулось давнее. Мелкими стежками разлетались мысли в разные стороны, не уловишь. Чем насыщалась жизнь его? Вестимо… Вот в сознательном изначалье демобилизованный голыш крутит монету – куда метнуться, где венец низовой положить. О наследственной кандальной деревенщине помышлять забыл, контуженый агитками. Вертанулось медное солнышко и пало ни орлом, ни решкой. Пало наземь ребром, по-ка-ти-ло-сь… И закатилось делом-случаем в щель столичную, где и завязло.

Отужинавшие охранницы явились, позевывая, и, клушами на шестках, уставились в фанерных ступах турникетов. И сейчас затарахтела динамка россказней. Обычная досужесть… Правда, в тутошней среде имелась специальная программа баснотворчества, а именно : предметом номер раз выступало пинкертоново действо. К тому же везде, где поощряется наушничество (а Власий Горевич пестовал отечески это дело), сплетни множатся эпидемически. Какая уж тут заграда?!

Отвековав стажную норму каторжного труда,  женщины эти получили временную льготу собесовской опеки и по пышному букету профзаболеваний, который со днями не увядает, а даже  напротив. Охранная же служба, помимо потребного доппитания и аптечного доступа, сберегала их от  совершенного и скорого распада.

Не вселенская беда, что души их давненько затравенели. Ведь какая сила удобрений вывалена была в луга зеленые. И  орошали их без всякой мерности живой и мертвой водой, да не райские кущи, программно возглашенные, произросли, а забурьянело непролазно.

Впрочем, кому ведомо, может не все еще сроки восполнились, и быть   может или должно, поднимутся смыслом и духом немереные пустоши….

Варнаков затравил беломорину межзубно и вынес себя на воздух. Холодная тусклота облепила ладношитый теремок.  Разлюбая постройка ребятишкам на игральной площадке. А здесь… На гребешке лжеколодца, красовавшегося рядом с домиком, сидела здоровенная ворона и наблюдала за человеком. Варнаков подошел ближе. Птица не шелохнулась. Лишь в глазах ее едва приметно мелькнула искра. И тут Варнаков узрел над воротом поставленного на асфальт сруба плакат с  надписью «Источник души человеческой». Он двинулся напролом, забыв о птице, а та с испугом ли или намеренно пала прямо на его голову, но не достигнув ударом клюва цели, понесла в темь леденящей грай. А человек, одной рукой отмахнув атаку птицы, другой сорвал бумагу, скомкал и бросил прочь. Оборотившись, он приметил выходящую из худого безлюдья парочку.

Команда охраны почивала. Постель вратаря составляли два  списанные с хозяйственного учета пионерлагерских матраца, уложенные на полу камеры хранения, куда днем укрывалось не допущенное на предприятие личное имущество граждан. Варнаков не спал.

 Он удалял от себя томительное течение хворых мыслей и на пролет в небе звезды мужал сердцем. Но движение, вызванное волевым упорством умирялось столь же стремительно, как и возникало, и тогда смута пировала вразгул. Человеку мерещился лютый гнев птицы, поднявшей крыло свое на него. И этот глаз ее, впившийся в сердце прежде виденного. Мелькнуло лицо главного охранника, твердившего беспощадное о покойном Юшине: « кар-р-отработанный-кар-р-материал-кар-р»; и еще что-то выщелкивали костяшки  губ  его….
Варнаков замахал руками, чураясь смрадной пришлости, и очнулся. Поворотившись на своей лежанке, он подложил ладонь под щеку и замер на бочку.

…И, как часто случалось в ночное безвременье, вдруг заклокочет внутри, завьется горячечно нетмолимое. Варнаков гнездится калачиком в кроватке у залепленного мглою окна своей комнатушки, сотворяет глухую мольбу векомудрую во спасение мира живого и мертвого, постанывая чуть слышно, сцеживает костяшками кулака мутную влагу к сухому твердому переносью, утихает трепетно в возносимых звуках светозарного пения, и явью чуется ему, что вершилось в грезах: долгое шествие людское течет по взгорью, распластанному вдоль-поперек глубоким песчаным уровом в ширину среднерусской реки; наплывает толпа от казенного леса, где мальчишкой он гонял общинное стадо по дубровке и Лопатину долу, мимоводя бань-чернушек, поставленных по бережку хилой протоки уцелевшими в мрачную пору людьми, накатно движется вверх от подошвы холма к деревне с голубеющей кровлей колокольни..

Тянется Варнаков к человеческой лаве, да только ни приблизится, ни вызнать словом, что совершается. Обнимает взглядом пространства человек и видит: стоит Саша Юшин в стороне, но будто и не  примечает товарища рядом, а с тем вместе говорит ему в сердце голосом шелестящим, как пламя свечи: «Вот я умер, насытившись жизнью. Скончался я, и приложился к народу своему». А Варнакову  невмочь распечатать уста. Он поклоняет голову вослед….


     Глава 3

«Домкрат» по уговору, зацементированному Варнаковым полтинником, запарковал автомобиль возле дома Юшина, и без добавочной справки вкатился в родное, к супруге и детям. Но ночью похоронную машину умыкнули  общественно-беспризорные элементы. Не ведавшие лиха молодцы прокатились по стройплощадкам города, реквизировали лома, кувалды, арматурины и прочий ударно-копательный инвентарь и отправились ниспровергать  мемориальные  плиты, по их мнению, мерзопакостными бородавками налепленные на фасадах зданий, где когда-то обитали уличенные временем деятели, один из которых, между прочим, оправдывался перед преобразовательной эпохой так: «Я никогда не был беспартийным, я всю свою жизнь исповедовал Манифест  Коммунистической партии с самых юных лет, даже тогда, когда не знал о его существовании». Ребятушки замыслили очистить местность от скверны вредной памятности, и заодно защитить неустроенность природы: на их соборе было единогласно порешено  изъятым камнем укрепить берег старицы древней реки, чтобы русло не порушили стихийные зодчие.

Поутру, вхолостую обрыскав округу  водитель автомобиля телефонировал о пропаже компетентному органу. Желая уничтожить в себе накал нештатной общественной ситуации, он вытребовал у Клавы поминальную водку. «Доиграются, скоро головы прохожим будут откручивать средь бела дня за мое-мое»,- затянул «Домкрат» горький нудеж с самим собой, прихлебывая неурочную дармовщинку.

Варнаков топтался у окна. За шторкой на подоконнике  стояла молочная бутылка с хилыми гладиолусами. Мужчина уперся взглядом в растения : на зеленом стебле нижние цветы пожухли, иные отпали (вратарю представилось) – это деды и бабки, отцы и матери; выше трепетал  живущий цвет – настоящее поколение, а макушки населяли нераспахнутые, спеленутые зацветья – будущие  существа рода. Варнаков ковырнул  кривым пальцем один бутончик и он с шелестом рухнул. Растение было мертво. Дно склянки запорошила коричневатая напыль осадка, очертившего предел иссякшей влаги.

«Домкрат» докладывал на кухне высшему руководству свои соображения  жизнеустройства державы и всего мира.

«Не тревожь его»,- сказал Варнаков искавшей тепла и сочувствия женщине. «Он ответствен  за транспорт, с него спросят. А нам недалеко. Скорбь тяжела  сердцу, не рукам». И он бережно уложил крышку, тихим взглядом минуя лик покойника. Вдавил пальцем наживленные гвоздочки, возложил гроб на спину. «Отвори», Клава шмыгнула к двери.

На подъеме от Яузы к леонтьевской церкви Положения ризы пр. Богородицы Клава завсхлипывала, обеспамятев от жалости к умершему человеку. Она то  схватывалась за край домовины обеими руками, подкрепляя силы Варнакова, то отставала и грызла ногти. «В церковь бы…».- безнадежно прошептала она, распаляясь смутой незабвенного.

Немая грусть отстраняла с траурного пути встречных пешеходов. Люди вздрагивали.

Обезумевшие от сутолочного рвения головы их остуживались на  мгновение вдруг возникшим напоминанием неотвратимости, предрешенной всякому. Тревога затаенной печали о неведомом и роковом билась в сочувствующих взглядах. Но  отобщающиеся метущимися мыслями от сердечного движения в безмерность отрешенности, в привычность нахоженной тропы, никто не сломал направления, никто не последовал за двумя людьми с гробом. Лишь одна бабушка, обметавшая прутиковым  венчиком церковную ограду, охнула, мелко закрестилась и немо пропела что-то рухнувшим ртом…

Варнаков вверил ношу казенному гражданину, утратившему способность удивляться. Могильщик что-то высказал и махнул рукой вдаль погоста. Клава залопотала, с многими повторениями твердя сознанию равнодушного мужчины, неожиданности утра. Могильщик ковырял в носу. «И людей-то нет»,- извинялась женщина, пугаясь молчания распорядителя.

Варнаков приткнулся боком к прочной оградке, опустился на землю, раскинул в стороны ноги. Дело похорон вдруг перестало его касаться. Он не то чтобы забыл происходящее, не то чтобы не понимал незавершенности труда, а который взялся, но он устал и как-то враз обессилел.

Над головой его колготились черные птицы. Бродячий пес обнюхивал сугробы листвы, наметенные у забора. Откуда-то тянуло дымом. За рубежом жальника поиграл мощностью электровоз. Звук гудка его боднул Варнакова. Он покачнулся, потянулся в рост, цепляясь за прутья ограды. Притронулся одиноким взглядом к серой могильной плите и вычитал надпись:»10 октября 1918 года. Власий Горевич Эн», - а дальше чисто. « Да неужто впрок застолбил?»

Душевная хмарь застыла в нутре у человека по имени Варнаков. Тело его перемещается мелкими рывками в неизбранном направлении, и одежка  беспокоится при действиях организма. Искрошенная полосами жизни, морщинами, поверхность лица, выстуженный помрачением непонимания взгляд из осевших, как ранний могильный холмик, глазниц, взбугрившиеся губные валы, утратившие определенность цвета и очертания. Неодолимая бездна представилась  душе существа, истощавшегося беспрерывно в случайном своем пребывании в пространстве  мира. Душа, навыкшая сидеть в клетке, вдруг вспомнила неведомое и затосковала о бескрайних просторах. Но озаряющая печаль была съедена студеным зовом бездны… Варнаков брел неразличимо, и вдруг споткнулся.

Наткнулась нога вратаря на мраморный прямоугольник с выскобленной умелой рукой рожей, хроникально безвредной. Но незримо источавшей ядовитую муть. Варнаков разомкнул  больной «поцелуй», потер костяшками кулака зашибленное ударом место, стариковски вскарабкался в стать и увидел, что располагается на пустыре, платком  стелющемся к яузской старице. По вытравленной гусеничным гнетом земле были развеяны каменные плиты с изъеденными помыслами равнодушных создателей поверхностями. Во рту Варнакова колебался зуб. Он потер языком рыхлую десну и  плевком отбросил бесполезную слюну с кровью, угодив в неживший глаз профиля.

Напроказившая кодла бросила «домкратов» грузовик в замусоренной траншее. Черные птицы с позволения  вожака изгадили бесхозную технику и, убедившись в бесполезности громадного предмета, вернулись к поискам съестного потребства на верной ниве кинутого в дерьмо добра. Варнаков чувством узнал атаковавшую его у проходной птицу, но не памятно злобствовал и шуганул каргачье стадо гласно. Подошел к автомобилю и доброхозяйственно притворил дверцы кабины. Память человека, прощавшего судьбе неисчислимые изломы, назрела извеявшейся было скорбью, и он зашлепал по каменному насту в сторону спокойного отрешения, к дому Юшина.

Варнаков двинулся напрямки по стадиончику, святотатственно наименованному подлыми «Трудом». Он уж было в меру раскатился, Но вдруг устал двигаться и грустно осел на крайней зрительской лавке.

Против него на затоптанном пятачке у гимнастических снарядов упражнялся неказистого вида старичок. На детской головке его ерзала кепчонка. Исчиненные ослушными пальцами очки укреплены башмачным шнурком на стесанном затылке. Серая трикотажная рубашка с обтрепанными манжетами и протертыми локтями беспокоится на  верховновывернутом наизнанку и спустя безмерный срок вправленном в  обличье естестве гражданина. Из-под нее выбилась  меловой белизны  исподняя. Бессменные штаны в плотных пятнах гармошкой ложатся на растоптанные домашние тапочки. Зримое ощущение внешней ветхости деда сталкивалось с бодрым чувством, веявшем от  побеждающего бренность духа. Старичок полуприседает и, пыхтя, посвистывая, трубя, певуче отдыхивается. И вдруг, сердцем познавший истинную цену земных дел, старик мягко и веско говорит в самые уши Варнакова: «Что зальдился, парень?»
Варнаков обстоятельствовал по-существу, а на исходе тихо попросил: « Идемте в его дом, помянуть…» Старик подхватил с земли у ног самокройный сидор из серой холстины, в котором имел достаточное свое богатство, и только-то сказал: «Далече ль странствовать?»

Сгинули путы одинокого удушья, и Клава пригубила из кубка счастья, увидя Варнакова в целости. Этот почти безвестный прежде человек поглотил сиротство души ее и женщина услышала  в сердце вздорные колыхание, очищающее беспокойство и что-то болезненно саднящее, казалось, до века изжитое – то, что объемлет ласково-печальное слово, в обычности утратившее плоть напряжения, но неотвратимо признанное внутренней исповедальностью.

Водитель транспорта натрескался от бесприглядной свободы и временной безответственности мускулов. Варнаков со стариком вытянули бесчувственное тело из угла кухни, где оно покоилось брошенным при переезде грузом. Отволокли тушу в комнату и, натужившись заботой, поместили на диване боком. Клава  подпихнула под голову  бедолаги подушку
Варнаков набрел взглядом на омертвелые цветы в молочной посудине и, сберегая в набухшем сердце думу о человеческом потомстве, о естественном сочленении колен рода людского, вынырнувшую при давешнем созерцании полутрухи. Запихнул солому в помойное ведерко под кухонной раковиной.

Безымянный старик обуютился на краешке стула поодаль стола, управленному по чину тризны. Он неслышным шепотком пролистывал сокрытый в сердце поминальник, ясной памятью вознося живые образы пред внутренним оком своим, поклоняясь людям с прощением и взывая к освященным муками душам за укрепой. Миг вселенской панихиды нечаянно притушила Клава, начав подносить белоглиняную миску с кутьей из риса и изюма, выложенного поверху крестом, Старик почерпнул щепотью и, обороняя крохи, откушал поминального яства.
Варнаков наполнил горькухой стеклянный  лафетник и покрыл его ломтем черного хлеба и, будто Юшин трапезно потребовал обыкновенного закусочного лакомства, пальцами ухватил кусок селедки с тарелки, положил его на хлеб, означив масляную стежку на покрове стола. Клава глянула на сотворенный бутерброд и, присутственно ощутив мужа, отворила запруду глаз ладошкой.

Стопки  опорожнили по-свойственному: Варнаков – махом, Клава сцедила водку и запила стаканом воды, а старик ожег губы и, малость помедлив, другим разом жарко опрокинул пойло. Руки женщины замельтешились по посуде, потчуя стольников без разбора. Никудышные едоки отнекивались  от лишков пищи, невместимых на двухладоньих тарелках. Старик, поводя рукой, как бы посторонняя женщину, сказал:»Не обременяйся, хозяйка. Едун мой чахлый. Вот опростаю порцию, может, поусердствую», - и приветил Клаву голубиным взором своим. Женщина тревожно вгляделась в незнакомца: «А вы, чай, не хворы?»

Старик смолчал. «Дай-ка маслица пролетарского», - указал он на горчицу. Варнаков подал ему баночку, и старик вилкой проорал с полвершка студенистое вещество и размалевал по хлебной мякоти. Варнаков хлопотал мыслью, откапывая верное слово. Замечталось ему расспросить старика о самом неутолимом, чего страждало сердце. Да знать  услужник-хмель еще не растревожил нутро, еще не выплюнул человек мундштук управы, укрощавшей свободное дыхание. А старик, верно, умел читать  по неписанному. Он дожевал корку и заговорил сам:
-Вьюжит человека по лицу земли, а восполнятся сроки и утихнет сердечный. Неведом предел сей, да знаем всяким исход бродяжества. И всякая могучесть, всякая силища извеивается вдруг, как настигает бездыханность, и великий колосс  вмиг обращается былинкой. Вот на соку тянется ввысь человек, мысля себя причиной, смыслом и целью  Творения. Высок, строен делается, умом и всем прочим напружно берет, да неоповеданный об иной красоте, горд и своенравен, ревнив и ломлив телом, а поглядится в зеркальце-совесть – наслушается любезного и приветливого, ободряющего на деятельное подчинение всех и вся своей потребе. Только, все ж нет-нет да и прибывает негожий ответ от неистолчимого в песок сердца: «Жива душа истинно красива», И  вознегодует тело – как так?, - мной ли не восторгаются, не меня ли почитают?!   «Нет. Жива душа истинно красива», - упрямо ответствует зеркальце.  « Ну так мы  потравим ее, погребем куда никто  и ничто не заглянет, пусть там царствует!» Да, вольно сильничать над кротостью. Да, властвует плоть над духом, как властвует смерть над жизнью. И коль легко обещана невеста – душа, да нелегко дается обладание, и потеря внезапна. И тогда либо ищи-свищи ветра в поле, авось укажет, и горючими слезами расколи гроб хрустальный, либо вались в прах, тлей беспамятно. Правда  и тут случается выкинут люди вороний фортель, что… Ни одно  дышащее существо не могло святотатственно изменить действие природных сил. Покойнику предписано незаметно иссякать, возвращая  соки земле-матушке. Но дикая  фантазия взорвала однажды естественный исход бренной телесности, воплотив мертвую материальную массу в унизительном виде наглядного пособия, навеки заключенного под стражу, дабы не выкинуло чего….

Старик спалился. Не в его свойстве было вещать подолгу, и он устало поник головой.
Взбудораженный Варнаков от сухоты безмолвствовал. Умягчив горло подручной влагой, вратарь уставился на старика. Кисти  рук  того, несчетными днями кайловой каторги загипсованные  уключинами, лежали на краю стола. На макушке склоненной головы завихрилось сальное волосье. Варнакова толкнуло прикоснуться к рукам старика, чтобы убедиться  всамделишности их. Старик поднял глаза. Полуденная синь их поглотила искательность вратаря. Он закурил , и струйки  дыма поплыли от него. «Неужто и этих глаз не станет. Не станет глаз, которыми, быть может, мир светел». И сердце Варнакова., ропотно толкавшее кровь, вдруг зарокотало. И гулко, словно в покинутом людьми соборе  зазвучало:  «Ведь и все люди помрут. Сколько за века уж легло в землю. Вот и все нынешние в землю лягут по сроку».  Слова будто кровь из ранки, неприметно для Варнакова вытолкнулись наружу. Захлестнула память человека, во всю жизнь не знавшего внутреннего покоя… Он продолжал говорить тихо и веско:

-В мальстве, помню, окатила меня эта мысль. Хоронили  в нашей деревне утопшего мужика. Церковь у нас была. Маленькая, но издалека видная, со всегда голубенькой кровлей. Я еще под стол  пешком топал. Знать кто-то прихватил меня в церковь на отпевание. Помню, глянул на мертвеца и понял все. Конечно, не все, но вот это самое – о смерти, что всех она покроет, всех обрядит. И, должно, позже, но почти что и тогда, показалось мне, что я  знал о смерти давно, всегда знал, может быть до появления своего. И такая задумчивость стала нападать на меня! Бегал все к  большому придорожному камню за  околицу; кружу у него и грезится, будто было у меня много жизней, да и теперь, гляжу на камень, а он невесть сколько у дороги живет, - гляжу на него и верю, что не один вижу его, и он не одного меня видит, а многих людей сразу, столько разных людей видит, сколько сам я не перевидал , да и вообразить столько не в силенках, но чувствую их в себе и себя в них. Не знаю уж как, а  чувствую, что не один тут я…..

Росисто заблистали глаза Варнакова. Старик молча смотрит в человека, не разумием державшегося в жизни, но сердечной наивностью и соборностью души. И Варнакова охватила любезная сотаинность. Вдоль-поперек укатывали его, да не укатали  в твердь.
-Что ж вы не кушаете совсем, - опрокинула молчание притихшая Клава
Варнаков ухватился за вилку и принялся метать безразборно. Старик же куснул хлеб, подцепил размякший кусочек  колбасы с тарелки и долго мял пищу во рту. Потом он встал, нашел свою котомку, выудил из нее оплывшую свечу, походившую на  надкушенный огурец, запалил ее и поставил на тарелку Юшина. Взоры Варнакова и Клавы зацепились за вольно трепетавшее пламя и затуманились думной дымкой. Старик некоторое время постоял молча глядя то на мужчину, то на вдову, и раз-другой шмыгнув носом, сказал негромко: «Живите с добром. Спаси вас Бог». И ушел неудержанный.

Когда прощальное слово незнакомца окольной тропкой настигло Варнакова, и он взметнулся наперехват, тот ушагал уж беспроглядно….

На последнем лестничном марше перед квартирой Юшина  медленно поднимающемуся  Варнакову окликом «да погоди, Петрович» наступила на пятку запыхавшаяся Валя.

-С улицы кличу тебя, хоть бы хны.

Варнаков, очухавшись и, вспомня, зачем тут случилась девушка-мужчина, сказал:

-Ты бы еще завтра пришла.

-А, - Валя резанула воздух рукой. – Я в дверь питомника, на выход уж. Навстречу бушман наш. По надобности калачом не заманишь. А тут является. То да се. Стал про вчерашнее дежурство расспрашивать. Потом о тебе – кто ты. Да что ты, да с чем тебя едят. Чепуха какая-то. Ничего не поняла. Отчего. Зачем??? У тебя нешто контра с ним?
Варнаков помотал головой.

- А вчера под занавес ничего не отчебучил?

- Вроде нет.

-Что ж он допрос мне устроил? Я было стала расспрашивать, да он  - ни бе ни  ме.
Мужчина досадливо покривился, ковырнул пальцем ноздрю и, боком ступая на следующую ступеньку, сказал:

-Ладно, пошли к Клаве.


    Глава 4

Главный охранник,  изолировавшись в кабинете от межеумочной трескотни проходной, окрылял мыслями бумажную массу. Составление докладной записки о программно-неотложных мерах по борьбе за сохранность социалистической собственности подвигалось хоть неторопко, да верно. Сотворив очередной абзац, начинавшийся словами  «Согласно Постановления», он перечитал его  и уничтожил грамматическую неверность в государственном слове:  «Согласно Постановлению», и попенял себе :  «Стареешь, брат. Негоже…» Существо, отмаршировавшее земные лета в колонне  цивилизаторов,  не выпускавшее из рук разновеличавые хоругви, что нахрапом добывались в лабазах идейности, и ныне сподобилось облапить древко. Пусть пенсионерская судьбина вышибла его с боевого коня, лишила эскадронной ходкости, он все же причислился к авангардной фаланге. Положение его хоть и было ощутимо смехотворным сравнительно с тем, что занималось им во  время оно, когда могикане прогресса за миг пред смертным одром беструдно держались на стрежне, однако ж и на случившемся посту Власий Горевич мнил выставиться. Вот и возможность приспела. Одной из столбовых мер в записке указывалась необходимость повышения зарплаты служащим охраны, и первым порядком, разумеется, ведущему специалисту -  начальнику команды. Забота о людях и все такое свежеизвлеченное на свет гражданский понималось главным охранником, как простая оснастка тезы: «Псов надо кормить». Почитая материальную прибавку естественной необходимостью растительной эволюции людей, он памятовал, что  «не было б жирно, обопьются».

Власий Горевич поскреб пальцами подбородок и, сверив помысел с показаниями часов, надумал похлебать чаю. На  выходе из своей берлоги он наткнулся на Зою.

Шустрая бабенка, открепившись с поста на исходе смены, смоталась домой, и вернулась на предприятие, чтобы отовариться по уговору в столе заказов. Накануне она выклянчила у распределителей продуктов питания посул подкинуть кое-что лакомое. Набралось у женщины множество делишек, которые требовалось срочным порядком управить, а без мзды, известное дело,  дающей привилегию, никуда не сунься.  «Не подмажешь, не поедешь», - правоверила Зоя фундаментальность отлившегося кодекса блата. К тому же она досужно обмозговала одну затейку, с которой попутно подвалила к Власию Горевичу.

Главный охранник определил Зое ожидание, а сам прошел в общее караульное помещение. Там чаевничала подчиненная. Она нелукаво стала угощать начальника свеженькой заваркой с травкой, но Власий Горевич отказался, потому что, во-первых, брезговал, а во-вторых, правил установку не панибратничать с низшим чином. Он нацедил кипяток в личный чайничек и вернулся к кабинету, назначив Зое следовать за ним. С порога, не мурыжа дела, сутяжница споро размотала донос о расправе, учиненной Варнаковым вчерашним вечером над плакатом  «Источник души человеческой». Власий Горевич слушал молча, карауля лицо. Зоя искусно обносила Варнакова напраслиной. Она была неоцененной  мастерицей запалить интрижку, случалось с пустого коробка, с единого чирка. Лишь под конец ее слегка понесло.  «Он рвал бумагу, топтал  клочья. А глаза – как у оглашенного. Чистый псих», - наворачивала она, не вникая в нескладицу, что глаз вратаря в темноте да из укрытия она уж никоим образом видеть не могла.

 Несмотря на  чрезвычайность обрушившихся обстоятельств, чай не был отставлен. Власий Горевич раз-другой приложился к стаканчику в ажурном подстаканнике  и, ощущая внутри напрягающуюся пружину сыскного механизма, приказал: «Пойдем, глянем».

Место происшествия начальник охраны обследовал долго. Несколько раз был обойден колодчик, изучена внешность и внутренность его и теремка. Останков плаката нигде не  нашлось. Уцелело лишь несколько канцелярских кнопок в месте распятия надписи да зажатые ими клочки бумаги.

-Как вы  полагаете, зачем он это сделал? Пьяным что ли был?- допрашивал Власий Горевич женщину, складывая в ладонь фактический материал.

-Я его не обнюхивала…псих он. Чистый псих, как есть. Его самого охранять надо, не то чего доброго… При таком постовом все предприятие на своз займут, ахнуть не успеешь, - подстилала  навет холуйка.

-Так-так, - лепетал себе под нос главный охранник, вглухую твердя устоявшееся за жизнь: « Да. Впрочем, каждый из вора кроен, из плута шит, мошенником подбит».

В кабинете Зоя под диктовку и развязный огляд Власия Горевича начирикала докладную, и была милостиво отпущена, разумеется, со строжайшим наказом не разглашать до срока.
Начальник охраны выдал подчиненным действующей смены команду, чтобы не только сами  не беспокоили его, но и никому не дозволяли, замкнул дверь, уложился в кресле, погасил зрение и  с зашторенными глазами принялся основательно обмозговывать  пертурбацию.  «…Конечно, меня, как руководителя, пнут за ослабление политико-воспитательной работы с подчиненными. Как пить дать, пнут. За то в другом пункте ознаменуют: проявил бдительность, принципиальность» и все такое прочее…. Можно, конечно, и утопить в своем пруду, не разводить бодягу. А вдруг, где течь образуется. Нет, чем силком впрягут, лучше самому взнуздать. Да и мужичишка этот – тьфу, пустельга. К тому же, если умненький гласный процессик крутануть, как раз выйдет политико-воспитательное мероприятие. Живое, творческое, наглядное – в духе времени. Да….»

Пальцы канканили на протокольной бумаге с Зоиным донесением. Виттова пляска. Старому человеку мнилось, будто он вырвался из какого-то затхлого угла и, подскакивая на цыпочках, машет руками, как бы тужась взлететь, и тут, вознося взор, вдруг видит паутину проводов, опутавших приземистое пространство: провода вяжут частокол уличных столбов, свисают  с крыш домов и построек, - и манит полет, но ужас нарваться на  силовую линию леденит нутро, а стая ворон легко  планирует,  избегая смертельной опасности, и дивно человеку, как это им все нипочем, и радостно даже… Но вот он оказывается на кладбище, вычитывает с  влетевшего в копеечку надгробья собственность и тянется потрогать буковки, но вместо камня обнаруживается лик, который отодвигается, и из кромешного зева показывается коронованная голова вороньего вожака. Он с хохотом вскакивает на плечи Власия Горевича, накрыв того дирижерским облачением, и вопит: «Пошел». И они поскакали по могильным холмикам, без оградок выстроившихся  грядкой и как болотные кочки оседавших под ногами. Они несутся по кладбищенскому полю, а с неба сыплются хлопья сукровицы, нежные и прохладные, как кожа девичьей груди, которую Власий Горевич целует и мнет пальцами, приговаривая  «лямпомпушечка, лямпомпушечка» а шершавый сосок вдруг шипит Зоиным голосом  « старый хрен». А вокруг вороны стоят по-человечьи и аплодируют крыльями, а вожак шпорит и завывает: «Разлюли-малина, родила мать сына, накормила малыша, напоследок извела…»И тут уж сам Власий Горевич как-то оседлал вожака, хлестанул нагайкой и помчались они по кругу. А шапки хлопьев, павшие на землю, делаются черепами, и вожак давит их, как осыпавшиеся с куста ягоды, и мчит, мчит куда-то, а наездника веселит цокот, он поплевывает в ладони и с хлопком потирает их, возглашая: «Эхма»…..

К исходу штатного времени дня начальник команды ВОХР нащепил довольную для верной растопки охапку «хвороста»: превентивный донос Зои; протоколы бесед с охранницами смены Варнакова, ласково вызволенными по телефону из бытовой запруженности, которые сумели поведать в обвинение вратаря не ахти какие подробности, но и выгораживать его не стали, вполне не разобрав чего от них требуют; служебная характеристика старшего стрелка команды ВОХР Варнакова Н.П. , состряпанная самим Власием Горевичем в басенном стиле и  изобличавшая мимикрию гражданина, скрывавшего под овечьей шкурой волчье наличие. Не доставало лишь, по мнению Власия Горевича, лепты начальника караула Коли, телефон которого бессовестно не отвечал (Зоя оповестила напарника-хахаля, что «дело в шляпе». Коля посерчал со сна. Потом заявил, что вообще следует сторониться всяких разбирательств, дабы ненароком самим не обтрухаться, а в данном случае он к тому же сильно сомневается в энергичности руководства, которое, если у них крыша вовсе не рухнула, всенепременно затрет дело, охраняя честь мундира.  «Что ты, Колечка. Власий не затрет. Да знаешь ли ты  этих людей?! У них же в сердце – мечта портянки: чтоб повязали галстуком. А тут случай». Но Коля продолжал пасовать. Зоя сорвалась с партии второго голоса, назвала дружка «хрюньделем» и приказала  «сопеть в две дырочки», что было в совершенном согласии с настроением мужичка, тут же отправившегося на пивное вече.)

Главный охранник упаковал компромат в папку, завязал ее атласные тесемки бантиком и нацелил свой ход к Борису Николаевичу, с которым уговорился об аудиенции.

Облученный радикальными идеями, ответственный товарищ не был обескуражен известием о провокации. Но его озаботила видимая из материалов дела случайность действий противника. «Из вашего расследования, Власий Горевич, вытекает, что акция совершена одиноким гражданином,  каким-то невзрачным лицом, если уж без церемоний, то получеловеком даже. На самом деле все наверное обстоит  гораздо сложнее. Убежден. Может быть, мы столкнулись с настоящим заговором, и эта акция, так сказать, их пробный шар»  Власий Горевич вздохнул. Глоток воздуха попал не в то горло, и главный цербер зашелся в тошнотворном кашле. Борис Николаевич предложил ему стакан воды.

Совещание подручников продолжалось долго. Им было о чем поговорить. И только заявившаяся уборщица-совместитель приостановила их прения…. Дело же вратаря обрешили  так: голгофить Варнакова прилюдно в день следующего его дежурства.

        Глава  5

Варнаков идет пустынной бесфонарной просекой, картографически определенной переулком. Он движется обезлюдившей протокой среди каменных махин и дышит в пространстве памяти, беззащитной и ненужной, как отбывшая срок кормящей заботы плоть деревьев, что разметывается стопом  его послушных ног.  Асфальтовый панцирь, навек погребающий заледь земли, местами вспорот мощью незакупоренной жизни тянущихся ввысь стволов. В многослойном облачном покрове образовалась полынья, из которой на городскую местность, заселенную трудовым людом, в непоздний час замочившим свои короба-жилища, взирает сколок цыганского солнышка, взирает, как неупоимое дремой и негой устали око. Из-под чугунных крышек канализационных колодцев выбиваются отзвуки бурлящего в чреве клоаки шквала. Что-то страшное и легкое носится в бесприютности городской ночи. В непроглядной тьме мерещится какое-то шевеление. Варнаков тоскливо озирается, заглядывает в провалы покойных камер, поглотивших счастливых и горемычных, беззаботных и радостных, равнодушных и мудрых; столько здоровых и стойких людей наглухо заперто на долгие часы в сиротских времянках своих, из которых при изломе событий жизни вылетают к иным, столь же неродным, гнездовьям, вылетают бестрепетно и безвозвратно, с  парящим в невесомости сердцем. Человек бредет в боязливом и вместе отчаянном ожидании  какого-нибудь внезапного появления силы жизни… Но, кажется, окаянная топь ночи запрудила все чистые родники, затянула частосетью густой ряски всякий.

В разреженном времени бьется сердце вратаря, самовольно покинувшего пост номер два. Летят его воспоминания в дальний край прошлого, спасая сердце человека от адского зноя учиненной расправы… Пареньком любил он окунуться в тепло нивы. Мальчишка жалеючи подставлял ладони дозревающим колосьям, поникшим в великом покое, и, задрав голову, медленно ведет взгляд посолонь, от востока к западу, где трепещит зорька, приоткрывая  запорошенные сумраком близи, и несокрушимая радость напахивает на него. И вдруг вдохновенно бросается постреленок собирать падающие звезды. Бежит опушкой, спотыкается на кустистом взгорочке и чуть  ли не носом тычется в засидевшийся у куцей елочки белый гриб.  И, вырвав его, Николка идет уже сторожко, опасая казистое тело грибного князя от порухи. Шлепает вымокшими понизу ногами по росистой земле и в мечте кажет людям дар леса, и сам не насмотрится…

Просквозил патрульный уазик, заложив на перекрестке бравый вираж. Визг и стон безнаказанно насилуемого казенного механизма разнесся окрест. Снова знобко сделалось на душе Варнакова.

….Печальная гордость и смирение человека, примостившегося на крайней скамейке актового зала, возбуждали в жидкой аудитории сочувствие. Что уж говорить о делегированных по обязаловке от разных производственных ячеек незнакомцах с Варнаковым и его проступком, если даже Борис Николаевич, докладывая согнанной публике суть дела вратаря и поглядывая на его фигурку, пригвожденную к сиденью, не мог распалить себя. Даже его наблатыкашийся бренчать мыслишками язык не шибко возглашал начертанную мелким бисером заготовку. Еще по теоретической части он промчался лихачом, поучая полуспящую   трудовую массу  почем фунт нынешней проблематики радикального преображения общественного неустройства. Но на первом же повороте к частностям, то бишь к личности и предмету сборища, его повело. Он упирался взглядом во Власия Горевича, тронно сидевшего в первом ряду, и чувствуя, что юзом тащится в кювет. А народ как-то  не так молчал. Ну хоть бы кто вякнул поддержку. Тишина. И тут вдруг ему вспомнилось телевизионное разъяснение популярного физика сущности спина: «Вот у вас в руках детский волчок. Вы заводите его, он вращается. Видите?! А теперь уберем волчок. Так вот: то, что остается и есть спин». Именно «то, что остается» Борису Николаевичу не под силу было показать необразованной массе, а сама она, видимо, не желала напрячь воображение. Тишина. И кхыканьем и мыканьем отталкивая опрокидывающую его на лопатки паузу, Борис Николаевич дернул за ниточку главного охранника, и старый аллилуйщик пошел к трибуне.

Только что прибежавшая с питомника Валя, не заметив Варнакова, присела рядом с бригадиром столяров. Мужчина не почуял женского соседства, и, то ли благодаря, то ли  вопреки веселившему нутро хмелю,   планово потребляемого в эпилоге  трудовых будней, пробуробил: « С этими их погремушками два лучших моих плотника целый месяц е…. Тоже мне, сказочники, теремки с погребками им подавай». Валя хмыкнула, не открепляя слух от речи Власия Горевича, разогревавшего стылую массу витийством о светочи духовности.

Переполярив свои прежние устои, главный охранник, казалось, искренне сокрушался о неторопыжущихся доспевать в новом свете душах сограждан. «Раньше у нас был коллектив. Теперь у нас – л – ю – д – и  !» - бросила с места девушка-мужчина.  «Совершенно верно. Каждый субъект – лицо», - не поперхнулся Власий Горевич, и еще ретивее наддал.
Варнаков набрел взглядом на запавшую в выемке  паркетины  копейку. Монета лежала решкой. Вратарь поднял ее, но вспомнив о примете, по которой не всяким оборотом найденный грош разрешается прикарманить, забеспокоился, потому что запамятовал порядок. Впрочем, тревога тут же схлынула. Человеку подумалось о случайной судьбе копейки, в стольких руках побывавшей, может быть, и в его когда-то. Монетка была сильно стертая и помрачившаяся в бесхозности. Варнаков истовой силой зрения попытался вызнать год рождения ее. Но голыми глазами не различишь цифры, и это раздосадовало человека. «Эх, могла б ты рассказать хоть капельку виденного – вот рубанула бы.»

На клубной эстраде главный охранник продолжал лозунговую эквилибристику, привычно забазаривая жизнь. Но сплющенные производственной и бытовой реальностью сердца правоверных не воодушевлялись. В зале шелестел отвлеченный говор. Валин сосед выкрикнул: «Эта песенка стара, обос….. ее пора». И еще кто-то сказал: «И чего крошат человека».

Валя пересела к Варнакову. Грусть обметала лицо вратаря. Он взглядом поблагодарил девушку-мужчину, не побрезговавшую его орбитой.

Всученную замаринованным существом эстафету понесла Зоя. Варнаков слушал заегозившую женщину, а в душе его даже не червоточила досада. Юркнула было мыслишка заложить ворюг, прущих под сурдинку из рабочей столовки через грузовой люк, бесшабашно открытый круглосуточно, всякую снедь, да и стукануть обухом верной догадки о кражах совсем уж криминального свойства, что управляют они, но раз-другой бухнуло стойкое сердце  по надгрудью, и сволочно сделалось во рту. «В их шкуру оболакнись, после щебечи», - припечатал он язык, и вдруг шагнул от позорного столба своего и громко сказал:

- Я не асфальт, хватит меня укатывать.

И ушел….

Нелюдно на сердце Варнакова. Полнится в человеке мечта, что весь мир пересоздастся…
На узле трех дворов горит фонарь. Свет лампы стекает в ночь, как дождевая вода в дорожный сток. Шагах в двадцати впереди Варнакова бежит задрюченная собака. Песик засек направление идущего и примедлил ход. Мужчина позвал его одной из добрых кличек.

Дворняжка метнулась было в сторону, но, почуяв достоинство одинокого человека, встала. Человек не сломал поступи, и пес потрусил рядом.

Не лезший в докладчики со своими горями Варнаков нечаянно сокрушился: «Да, дружок. Пожалуй, в мальстве я лучше нынешнего жизнь понимал».

У подъезда дома пес остановился. Человек зазывал его долго, но тот не шел, верно, разучившись доверять людям вполную. Наконец, ущупив подворотнюю опасливость собаки, Варнаков сказал печально: «Что ж, дружок, прощай».

На крадучую возню Варнакова в прихожую выскочила соседка, Лида истомилась ожиданием мужа, запозднившегося беспричинно. И, обознавшись, едва не согрешила. Тут еще весь вечер звонки все обманчивые, не мужнины, а соседу, про которого уж говорено русским языком, что дежурит человек, объявится утром, нет же, как об стенку горох, звонит какая-то. Откупоривая душу, женщина поворчала и ушла в комнату, а Варнаков позвонил Клаве. Та обрадовалась, сказала, что все знает от Вали, и мужчина понял, что невольно спеленал черным платом тревоги сердце вдовы, и , растепляясь, что его судьбой кто-то озаботится может, сказал:

-Завтра ж девятины. Пойдем к Саше. Я приду утром, и сразу пойдем. Хорошо?!