Папа никогда не вернется

Валентина Майдурова 2
ВТОРОЕ МЕСТО В КОНКУРСЕ "АХ, ЕСЛИ БЫ НАЗАД ВСЕ ВЕРНУТЬ"

(Отрывок из повести "Байстрюки")

          Я проснулась от звонка в дверь. Подождала. Звонок не повторился. Уже несколько ночей я просыпаюсь от звонков – то в дверь, то  от телефонных. Дотронулась до глаз. Они были мокрыми. Я опять плакала во сне. По ком, о чем, о каких потерях, обидах?  Или это вытекают глаза жидким гелем от нестерпимой боли за бывшие потери,  за те,  что будут, которые,  предвещают мне эти  вещие почти  незапоминающиеся, но такие болезненно-горькие сны.
          Мое босоногое детство. Что помню я о нем?
          Я, брат и сестра одни в доме. Мне девять лет. Мы накрепко заперли дверь от воров, открыли окно и стали ждать маму. Она работала сторожем на вокзале.  Шел 1951 год.  Мама охраняла «бомбы»  (неразорвавшиеся снаряды), чтобы их не растащили дети и взрослые. В ее ночные дежурства мы оставались  дома одни и ждали утра. В ту ночь Вова и Юля, младшие брат и сестра,  четырех и двух лет, уснули на кровати возле окна, а я сидела на подоконнике, ждала маму и слушала ночь.  Осенние звезды молчаливо  подмигивали мне, скрываясь за отдельными облаками, а затем, выходя из-за них, становились еще ярче. Цикады, с вечера оглушительно, а затем все тише и напевнее убаюкивали меня.  Какое-то томление, беспокойство   не позволяло мне уснуть. Вот мелькнула белесая тень, тявкнула собака, сердце сжалось от страха и забилось, затрепыхалось в ожидании чего-то неотвратимого.
         Возле окна появилась тетя в белом – медсестра из больницы. Спросила, где мама.
         – На дежурстве.
         – А когда придет?
         – Утром.
         – Тогда скажи ей, пусть придет в больницу, сразу утром.
         Медсестра ушла, а я начала хаотично собираться, разбудила Вову, наказала,  чтоб стерег окно и в дом никого не  впускал,  подхватила сонную Юлю на руки. Юля спросонья захныкала.
          – Не плачь, мы идем к маме.
          Крепко прижав сестру к себе и еще раз наказав брату не оставлять квартиру и никого не бояться, я быстрым шагом отправилась на вокзал. Пробежала Покровскую, завернула на улицу Вокзальную, запыхавшись, вошла в открытые двери вокзала, прошла через большой зал и  вышла  на перрон.
         На путях чернели составы с углем, где-то шипел паровоз, перекликались перегонщики вагонов, звезды поблекли, утренний ветерок холодил вспотевший лоб, от усталости  мелко дрожали руки и ноги.
         На привокзальной площади никого никого не было, чуть дымилась куча присыпанных песком не разорвавшихся в свое время снарядов. В кабине грузовика слышался неторопливый тихий разговор. Там мама, наша мама, - забилось в висках, страх отступил. Юля вдруг стала легкой. Я постучала в дверь кабины.
         – Хто там? – раздался голос мамы.
         – Мама, это я с Юлей, открой. Приходила тетя в белом халате, сказала, чтобы ты утром пошла к папе в больницу.
         Мама тихо охнула, быстро спустилась на землю, следом спустился  Рывкин, мамин начальник. Мама заплакала тихо, а потом навзрыд, зашлась безнадежным воющим  плачем. Заревела Юля; ничего не понимая, заплакала и я.
         – Ну, всэ, Иван Кыриловыч, помер мий чоловик. Я пишла.
         Я бежала  следом за быстроидущей мамой, и в душе моей поднималось ликование – вот и у нас будут похороны. А то у всех есть, а я только кукол хороню.
         Я не могла понять, - почему же мама так плачет, боится, что нам позавидуют, или это что-то другое. Как же она не может понять – у нас похороны, как и у всех соседей, и нам теперь не придется им завидовать. Ну почему она так горько, так безнадежно плачет?
         Утром приехали родственники. Мама с тетей Машей, нашей крестной , куда-то ушла, а потом на носилках принесли папу. Положили его в комнате на лайцу (длинную скамью) под окном. Все как положено. Я с гордостью сопровождала своих друзей, соседей, уличную малышню в комнату, где лежал на лайце папа.  Пусть и они увидят – у нас тоже похороны, как у всех, и папа лежит на лайце под окном, такой добрый. Вот только все почему-то плачут, и  старшие стараются нас прижать  к себе, погладить по головке. Сладко замирает сердце от ласки и внимания. Бегу сказать папе, как у нас хорошо, как много гостей.
          Поздно вечером, когда отключили свет  и в комнате, где лежал папа, горела лишь лампадка, я принесла свои тетради, дневник. Разложила все  и стала рассказывать папе, как хорошо я учусь, у меня в дневнике одни пятерки, вот когда он вернется после похорон и пойдет в мою школу, ему про меня больше  ничего плохого не скажут. Из второй комнаты раздался надрывный плач, вбежала мама, схватила меня за плечи, стала трясти, повторяя: – Вин нэ прыйдэ, вин бильше нэ прыйдэ, як ты нэ пиймэшь цьего, дурна ты дытына, вин помэр, вин геть помэр, и мы осталыся одни.
         Мы везли папу на кладбище. Я сидела на машине, отгоняла мух от его лица зеленой веточкой и со скрытой гордостью сверху посматривала на людей внизу. На улице было непривычно много людей. Звенели празднично колокола в церкви на нашей улице (сейчас  на этом месте расположена городская библиотека). Был яблочный спас. Воздух был напоен яблоками, медом, улыбками. Это же праздник. Как наши гости не поймут этого, почему мама все время падает и ей дают что-то противное нюхать и  «колят  болючие» уколы в руку.
          На кладбище стоял разноголосый крик, причитания,  двухлетняя  Юля,  увидев, что папу забили в ящик и спрятали в яму, страшно закричала и умолкла,  до четырех лет не произнесла ни слова.
          – Онемела, - говорили соседи. Мама после уколов стала спокойной и безразличной. Наконец-то она поняла, что у нас праздник, а в праздник  нельзя кричать и плакать.
          В тот год люди не понимали меня, а я их. Я всем хвасталась, что и у нас были похороны.  Они  уже закончились, и скоро папа будет дома.  Он обязательно меня  отлупит ремнем, как  перед  смертью отлупил моего брата Вову  за то, что на всю пенсию он умудрился купить два мороженых, как наши соседи лупят своих детей и даже сажают их на цепь за ослушание, - как моего маленького друга Витю. Я тогда так хотела, чтобы папа меня наказал, что однажды специально отобрала у  Галки, соседки, мячик.  Галиной  маме на предложение вернуть его законной хозяйке показала «дули на четыре кулака». Она  прибежала к нам, вызвала на улицу папу. Он вышел в кальсонах и нижней белой рубахе, высокий, костистый, какой-то очень бледный и тихий. Соседка все кричала ему, что у него растет бандитка и ее мало убить. С замиранием сердца, низко наклонив голову, чтобы папа не увидел моей торжествующей улыбки, дрожа мелкой дрожью, я ждала, что вот-вот папа возьмет ремень и отлупит меня. И я смогу с гордостью показать  синяки  Вите и похвастаться, что и меня отец бьет, а значит, очень сильно любит, - сильнее, чем   Вовку. Но папа, выслушав соседку, вернул ей мячик, а  когда та ушла, поднял мой подбородок и, участливо глядя в глаза,     сказал:
         – Ты больше так не делай, это некрасиво, – и ушел в дом.
         Я стояла обескураженная:  как же так, я все сделала, а он меня не наказал! Вдохнув  со всхлипом, я побежала искать Витю, чтобы пожаловаться:  Вову он наказал, значит, любит, а меня не наказал, значит, не любит.
         А теперь он умер и пока не вернется, я так и буду ходить нелупленная, а значит, и нелюбимая ...
         Только через год я поняла свою первую страшную,  самую страшную в моей коротенькой жизни потерю.  Никогда, уже никогда не вернется мой папа,  не погладит меня по головке, не назовет своим одуванчиком, своею кицею (кошечкой), никогда, никогда ...