Победа

Лада Негруль
На предпоследнюю войну
Бок о бок с новыми друзьями
Пойду в чужую сторону.
Да будет память близких с нами!
Счастливец, кто переживет
Друзей и подвиг свой военный,
Залечит раны и пойдет
В последний бой со всей вселенной.

                Ар. Тарковский


Когда-нибудь мы вспомним это –
И не поверится самим...
А нынче нам нужна одна победа,
Одна на всех – мы за ценой не постоим.

                Б.Окуджава



В рукописи было так: “Мальчик сидит на корточках и играет в песок. Он берет его горстями и рассыпает вокруг себя тонким ручейком, заставляя гнуться травинки. Потом он делает три ровные горки и прихлопывает их ладонью”.

На этом рукопись обрывалась. Так кончался текст на тот момент, когда тетрадь со свежими чернилами положили открытой, и когда ее закрывали, и когда белоснежные пальцы убирали исписанные листы в стол и поворачивали в замке ящика ключ.

А когда в комнате не стало хозяев, письменный стол был вскрыт. И грязные, суетливо трясущиеся пальцы воровски развели огонь в камине и, выдвинув ящик стола, швырнули недописанные листы на полыхающие деревяшки.

...И началась война. Загорелись дома, полетели из рам стекла, жители, выбежав наружу, забегали и завопили.

...Горели, словно в муке корчась, исчезая в камине, страницы. Горела и корчилась Земля. Как снаряд, выпущенный из гигантской пушки, летела она в космосе. Потрескивали поленья – бомбы, разрываясь, истошно перекрикивали друг друга. Дети больше не играли, пары не любили, усталые не спали, скрипки не пели, писатели не писали. Самая страшная, самая масштабная, самая бесчеловечная война – духовная, борьба невидимых сил Света и Тьмы шла незаметно. О ней почти никто не знал. Ее не замечали.

А напрасно – ежедневные сводки со всех грохочущих полей ничто в сравнении с ее сводками. Жертвы всех материальных войн мира ничто в сравнении с ее жертвами. Она, невидимая, была объявлена не ребенку, не народу, не стране, не государству – всем!

…Страницы мудрой книги горят, разноцветные рисунки в ней – горы и луга, деревни и жители, гибнут...

Мальчик, игравший в песок не знал, что его судьба, начинавшаяся так счастливо на не виденных им никогда исписанных страницах, должна будет внезапно перемениться. Он даже не подозревал, что Кем-то замыслен. И что кто-то другой, беспощадный, борется с замыслом. Он просто услышал страшный, потрясший небо взрыв, и, испугавшись, заплакал…


*    *    *


– Нет, я не заплакал и не испугался. И вообще кто сказал, что я маленький и что ребенок? Ничего подобного, я прекрасно знаю, что такое война, вернее, слышал, хотя сам не участвовал.

Просто песок из моего кулака стал сыпаться на какие-то два черные бугра. Потом только я рассмотрел, что это ноги, различил сапоги на них и что-то металлическое рядом. Пополз вдоль лежащего тела и стал ощупывать того, кто разлегся в траве.

Рука моя испачкались в красном. Кровь? Никогда не видел ее так много. Человек оказался большим, в военной форме и совсем неподвижным. Открытые глаза смотрели на меня, ничего не выражая. Руку я вытер об траву несколько раз, но пришлось еще окунуть ее в воду и пополоскать – только там отмылась. Железного кругом было очень много, я поиграл и позвякал. Потом мне это наскучило, я встал с колен и пошел прочь. А, обернувшись, увидел, что руки солдата раскиданы и заброшены за голову, так, что одна попала в реку и прыгает там, в воде. Тут мне и вправду стало страшно, я рванул вперед и быстро-быстро побежал. Захотелось скорее кому-нибудь рассказать про все, что увидел.

“Война” и “смерть” – слова сами пришли на память. Мне объясняли их значение. Когда я был маленьким, я в войну играл, потом читал о ней в книжках. Не понимая до конца смысла пришедших на память слов, я бежал все быстрее и быстрее, просто потому что от них стало холодно и неуютно.

Бежал долго, пока не врезался в стол. Да, да, именно в стол посреди поля. Поле было выгоревшее и все в страшных каких-то ямах, и прямо в землю посреди этих рытвин воткнулись ножки стола. Среди них оказались еще чьи-то ноги, эти были живые. Одна нога поболталась, лежа на другой, и чуть не ударила меня по лбу. Тогда я поднялся с колен, выглядывая из-за деревянного угла.

За ним я обнаружил сидящего за столом, того, кому принадлежали ноги. Он писал что-то и чесал за ухом, ;то-то старательно выводил на листе, и иногда вскрикивал, радуясь происходящему внутри него. 

Впереди поле до горизонта все было черным, горелым как головешка, а серое небо еле заметно подсвечивалось красным. И шум я слышал, как будто была гроза. Что-то просвистело над самой макушкой сидящего. Он отмахнулся, а на ухе у него выступила кровь, тоненькая струйка, полосочка, которую он даже не заметил.

Красивые звуки, не похожие на страшные свистящие, вдруг заставили меня обернуться. На небольшом расстоянии от стола я обнаружил круглый табурет, скрипача и ноты перед ним. В воздухе снова просвистело – на скрипке порвалась струна. Но музыкант не удивился, а натянул новую и продолжил мелодию, ни на что больше не отвлекаясь.

Вид у этих двух сидящих был такой мирный, что я стал успокаиваться и забывать о видении у реки. Но вот со стороны красного неба побежали люди в военном.

Видимо, они ползали по сгоревшему полю, потому что все были перепачканы сажей. У двоих, которые тащили третьего на носилках, лица были усталые. А третий был неподвижен, свисающая на землю рука его прыгала по пеплу. Они прошли мимо писателя, меня и скрипача, даже не поприветствовав нас.

Наверное, это не мое дело, и я многого не понимаю... Но чувствую, что этим, бегающим, не сладко и что случилось что-то страшное. Я играл, конечно, в войну, но в жизни все не так... Если не могу понять, может, спросить? И я решился спросить того, что болтал ногами, обложившись горой книг (странно, что его ничего не удивляло):

– Простите, я видел там, у реки... – потеребил я его за штанину, чтоб лучше расслышал. – Там у реки лежит мертвый человек. Скажите, почему стреляют?.. Может, война? И почему вы сидите так спокойно?

Взрослому человеку приходится объяснять очевидные вещи: на поле боя нельзя просто так рассиживаться – убьют.

– А?.. Какая река? – он будто вынырнул из сладкого сна.

Скрипач тоже повернулся, заинтересовавшись моими словами, и придвинулся вместе с табуретом. Но посмотрел мимо меня и обратился к своему соседу:

– Вы знаете, не первый раз мне говорят, что тут – какая-то война. Но, может, это только слухи. Ничего “такого” я не замечал. Только звуки и еще это недоразумение… Струна...

– Впервые слышу. И не понимаю, о чем речь, – холодно отозвался писавший, потеребив пальцами несколько сложенных вместе страниц. Наш разговор мешал ему работать, и от этого он раздражался.

Я снова подумал: кто тут нормальный? И кто взрослее? По-моему, это они рассуждают как дети. Очутившись на изрытом снарядами поле, даже я почувствовал ответственность за происходящее.

Пришлось опять подергать заваленного книгами, теперь за рукав:

– Почему же все-таки вы сидите посреди поля? И так спокойно занимаетесь своими делами? Как вы все сюда попали? Разве вы об этом никогда не задумывались? Ведь это ненормально, на поле боя не пишут – воюют.

Разговор снова продолжился поверх моей головы. Действительно, кто я для них? “Иди, мальчик, домой”, – это было все, что они могли мне сказать. “Детские фантазии”, – даже более сообразительный скрипач посмеялся, натягивая на скрипке очередную струну.

Сам ты дитя. Никуда я не пойду. Здесь еще есть люди, может, они умнее? Обнаружил я их, обернувшись на песню, – там, куда я посмотрел, оказался еще стол, за которым кто-то пил и пел, вернее, горланил, наливая из бутылки в большую чашку и отхлебывая из нее. В чашку упала пуля, совсем слабая, не способная на разрушение, уставшая от далекого полета. (Линия фронта, судя по ней, должна была проходить очень далеко.) Пьющий выловил пулю двумя пальцами, слизал с железа капельки, – чтоб добро не пропадало – и отбросил.

За пьяницей обнаружилась целующаяся парочка, этих вообще не интересовало ничего, как это у них обычно бывает. Отрываясь ненадолго друг от друга, они ловили эти ослабевшие пули, как мух. Или, может, им казалось, что это звезды падают для них с неба?.. Пройдя чуть дальше, я нашел еще несколько мирных полевых жителей.

Как их много здесь – рассыпаны как грибы на поляне, если бы только поляна не была такая черная, и не появлялись эти тревожные полыхания на небе, я бы так и решил, что пошел по грибы. Но это были все-таки пули, а не мухи, хотя такие же безвредные, и люди, а не грибы, хотя такие же равнодушные.

Остальных обитателей поляны я не очень рассматривал, там еще кто-то спал, постелив подушку с одеялом прямо на сажу, кто-то рисовал автопортреты, гляделся в зеркало... Меня отвлекла перестрелка.

Со стороны красного неба прибыли двое военных и  стали бегать вокруг сидящих, прячась то за спины парочки, то за столы. Они были увлечены этим беганием как самым серьезным делом. Но непонятно было одно, почему на них одинаковая форма и что это за война, когда солдаты одной армии стреляют друг в друга. Пробежав несколько кругов, они скрылись, увлекаемые целью, только им одним ведомой.

Снова наступила тишина, которую скоро разорвал грохот. Пули стали крепнуть, должно быть шло наступление, и линия фронта приближалась. Мне тоже захотелось поучаствовать – пострелять, побороться, побегать... Но в кого стрелять-то? Да и не умею я.

Солдаты стали появляться чаще – мимо нас беспрерывно проносили носилки с ранеными. Наконец и мои мирно сидящие забеспокоились. И было от чего. Возле писателя разорвался снаряд, потопив его в ядовитом дыму и заставив зайтись в кашле. По лбам приклеившихся друг к другу влюбленных прошелся осколок – между ними как раз только для него и оставалось место. Он оцарапал им лбы, так что по обоим потекли кровавые струйки. А вокруг спящего снаряды рвались как-то уж очень упорядочено, его постель была окружена рытвинами так стройно, будто кто-то чертил их циркулем. Заснуть под этот грохот было, разумеется, невозможно, он периодически вскакивал и вскрикивал: “Сколько можно?! Прекратите безобразие, дайте отдохнуть. Нахалы! Истязатели!”

Рядом со мной тоже все грохотало, но почему-то не убивало, даже не задевало пока. Может, пули обходили меня из-за того, что я был увлечен происходящим, а может, мой рост помог – я был ниже их пути.

Музыкант бросил скрипку, заткнул уши и закричал, таким необычным образом пробивая напавшую на него глухоту. Судя по его шальному взгляду, он не слышал уже ничего – ни себя, ни музыки, ни грохота. Рисовавшего портреты художника завалило землей. Пьяница отплевывался от песка, нападавшего в его чашку.

Наглядевшись на все это, я устремился к реке. Не мог больше терпеть. Ноги понесли сами легче крыльев. Пробежав мертвую черную полосу, я ворвался в траву, бившую по лицу, и совсем уже без сил свалился у самых солдатских сапог, которые стал рвать на себя, пытаясь стащить с неподвижных ступней.

Наверное, было смешно смотреть – если бы кто-то мог это видеть – как я возвращался на сгоревшее поле: в огромных грубых сапожищах, в длиннющей шинели, внутри которых весь я с руками и ногами передвигался. Рукава я закатал по дороге, придерживая болтающуюся кобуру. Но если никто больше не хочет воевать, что тут еще сделаешь. Я поправил челку, выбившуюся из-под каски, попытался затолкать ее поглубже, чтобы не мешала смотреть. ...Так вот, если никто не желает воевать придется взрослеть прямо на поле боя.

…Без меня успели произойти кое-какие изменения. Стало тише. Волна грохота откатилась, остались только редкие всплески скрежета, вспышек и горького запаха. Скрипач со стулом и пюпитром вплотную придвинулся к писателю и без выражения рассматривал бабочку, сидевшую на оборванной струне. Струна не была натянута, скрипка валялась на земле. А писатель мял исписанные листы и отправлял их себе за спину. На щеке у него виднелась царапина. От моего взгляда он вспомнил про нее и поморщился.

– Ядовитые пули, – сообщил он, глядя перед собой и ни к кому конкретно не обращаясь.

Потом его что-то сильно взволновало, и он заговорил быстро, хватая вялую руку скрипача:

– Представляете, только что все было гениально... – он ткнул в исписанные листы, – а сегодня, читаю: бездарщина, скучища. И все из-за этого, – он потер больную щеку, – они, пули!

“Причем тут пули? – подумал я. – Нашел на что    пенять”.

– А у меня слух пропал, – с каким-то мрачным торжеством сообщил скрипач, – музыкальный. Был абсолютный, а теперь, вот, – он показал руку, с такой же, как у его соседа, царапиной, – шальная пуля сразила, как говорится. И – будто и не играл никогда. Вот, послушайте.

Действительно, смычок в его руке что-то проскрипел, простонал или провизжал. А раньше он пел, я слышал. Рука с царапиной швырнула смычок, с яростью воткнув его в землю, и забарабанила по пюпитру очень нервно.

– Вы посмотрите, что со мной происходит, – самый дальний сидящий шел к нам, волоча за собой стул и неся кипу автопортретов, – какой я раньше был обаятельный. Не говоря уже о внешней привлекательности, сколько прекрасных качеств во взгляде отображалось. А теперь, вот, полюбуйтесь... – он разложил на столе у писателя страшные, искаженные злобой и ненавистью свои лица. – И вот еще, – обозначил он пальцем царапину сначала на рисунках, потом на изображении в зеркале. – Очень вредные царапины. Ладно бы внешность, но так исказить внутренний облик. Я смотрю на себя теперь... я рисую, а мне, понимаете ли, противно. Это же какое-то скопище пороков, помойка, а не человек, полнейшее моральное разложение.

А я подумал снова: “Ладно бы внешность, но дурной характер на пули списывать!” Художника перебил подбежавший влюбленный, перекрикивая чужие страдания собственными, как ему казалось, гораздо более горькими:

– Она ушла! Говорила, что любит. Неужели только из-за этого? – он ощупывал, похожую на предыдущие, царапину на лбу. – Дайте сюда, – не слишком вежливо выхватил он у художника зеркало и так же небрежно отдал не по адресу, положив на пюпитр. – Это ужасно, мы наговорили друг другу столько колкостей. Вы бы слышали. И это вместо любовных объяснений и страстных заверений, – он весь сотрясся в рыданиях.

Я обернулся на причину его страданий – она недалеко успела уйти, стояла от его спины в нескольких метрах.

– Пил за здравие, теперь буду только за упокой, – подошел пьяница, попивая по дороге из треснувшей чашки. Он был сильно навеселе, если можно так сказать, потому что веселость все больше сменялась горечью.

Пьяница мрачно смеялся. – Пил от радости, отныне буду только с горя.

Человек в мятой пижаме пришел, шатаясь, и как видно, не от вина. Его трясла лихорадка.

Теперь уже все заволновались.

– Война началась! – прозвучало, наконец, чье-то трагическое заявление.

– Слово “началась” здесь вряд ли уместно. Вы бы видели, что я нашел, – на всеобщее обозрение писатель выставил череп, заржавевшие доспехи и кусок почти истлевшей ткани чьего-то знамени. Никаких символов или гербов на этом обрывке разглядеть было невозможно, так что пояснили эти предметы только то, что война идет давно. А кому и кем объявлена – непонятно.

– Где же противник? – в голосах слышалось возмущение. – Один грохот, дым и мерзкие звуки и запахи.

– Кто-нибудь пробовал сбежать отсюда? Вон там, вдалеке, по кромке поля растет лес. Может, туда попробовать? Почему мы здесь, собственно, обязаны сидеть?

– Пробовали... Края поляны контролируют автоматные очереди.

– Что же делать? Подключиться к ним? – скрипач кивнул в сторону продолжающих бегать взад-вперед солдат. – Ведь дурацкое положение, согласитесь. Двойственность какая-то: и не живем, и не воюем.

– А я считаю, – больной задыхался, – считаю, надо не обращать внимания на все эти “неполадки” и странности. Пусть мы не знаем, кто в нас стреляет, плевать, надо построить укрепления, как они там называются – блиндажи... Здесь же ветер какой, – он закашлялся. – Надо отлежаться в укрытии, а потом уже решать. Кстати, дома здесь когда-то были, я тоже кое-что обнаружил. Куски фундаментов есть и обугленные стены. У кого-то там был горячий чай, бутерброды... – он прикрыл глаза и замечтался.

– Какая еда рядом со смертью! Надо срочно выяснить кто стреляет. Страшны ведь не звуки и пули, а эта неясность. Вот опять... послушайте. Столько ведь горя, столько убитых и раненых, – писатель, наконец, начал замечать окружавших нас солдат с носилками.

– Как, да что, – неудачливый любовник пытался сорвать на ком-нибудь свое плохое настроение, больше всего обеспокоенный поражением на личном фронте, – может, это вы и стреляете. Да, я вас имею в виду, между прочим! И вправду, – он бросил на мирного писателя свой гневно-нервный взгляд, – не ваших ли рук это дело? – указал он на свою исполосованную щеку. – Сваливаете на невидимых врагов, а сами всем жизнь портите исподтишка, – еще чуть-чуть и он полез бы драться.

– Раскричались тут со своими любовными страстишками, – заступился за писателя больной, – а у него столько трудов пошло прахом. Вам бы подобное или такое как у меня, к примеру. Поняли бы тогда, что значит настоящая беда.

– Кончайте галдеть! – выпившему тоже захотелось порассуждать. – У всех этих гадостей, судя по общей отметине, одно происхождение, это же ребенку ясно, – и на меня покосился. – Отсюда вывод: всех донимает одна гадина. К чему ж нам меж собой ругаться?

Мне стало жаль нас всех сразу. И эти окровавленные тела на поле... Чем участвовать в пустых спорах, лучше уж помочь носить раненых.

Пусть они пока разберутся, кто враг и что за битва. Мне не пристало смотреть и рассуждать, когда необходимо действовать.

Судя по пулям, стрелявшие подобрались совсем близко, но так и остались невидимы. Смерть продолжала лететь прямо из чиста поля, из пустого горизонта. По полю полз туман. В глубине этой сгустившейся серости все время что-то сердито квакало.

Один раз, поднося бинты и пробегая мимо нашей компании, я ее просто не нашел – все кроме скрипача исчезли. Стулья опустели.

– А где остальные?

– Ушли на фронт, – отрезал он.

– Куда-куда?

– Воевать! Глупые у тебя вопросы. Зачем еще? А вообще... не знаю, – он махнул рукой. – Прискакал тут какой-то – на коне, в латах, с мечом. Раздал всем оружие и утащил туда... – он указал в сторону горизонта, – одну за другой он методично обрывал струны на скрипке и совсем не был расположен отвечать.

– Что вы делаете?

– Лучше уж я сам все оборву, – скрипач находился в состоянии приглушенной ярости. – Надоело бороться неизвестно с кем, – продолжал он свое занятие с мрачным и беспощадным лицом. – Я натягиваю, они рвут, натягиваю, рвут!..

Я вдруг почувствовал себя совершенно взрослым. И понял, что мне никогда больше не вернуться в детство, где можно поиграть в песок. Что я уже попал в свое будущее.

В этом “состоявшемся будущем” в перерыве между работой я успел хлебнуть из чашки, на ходу посмотреться в зеркало, ужаснуться от чумазого, уставшего и помятого своего лица. Прилечь не удалось, я только смог вытереть лоб краешком простыни, оставленной в брошенной постели. Еще в раскрытой книге я прочитал мимоходом: “Не будь побежден злом, но побеждай зло добром”.

“Добром”, – надо будет подумать в свободное время, если здесь оно бывает. Успеть бы, в самом деле, понять – зачем это все? С кем мы боремся, с последствиями чего, откуда раненые, которых мне приходится носить? Какая цель у войны? Ведь должна же быть какая-нибудь цель!


*   *   *


Они вернулись – все густо перепачканные красным. Разошлись по своим местам и тут же, конечно, все измазали – книги, автопортреты, постель. Даже поцелуи их стали кровавыми. Притащили груду тел, свалили их в кучу как трофеи, гордясь результативной битвой и тем, что, наконец, стали причастны к войне.

Я увидел, что все убитые одеты в одну форму (другой здесь вообще не было) и ужаснулся – это была форма тех, которых я, раненых, перевязывал и пытался вернуть к жизни.

Успокоиться всем пришлось ненадолго. Больной, забравшись в свою полевую постель,  стал  кричать  во  сне – еще бы столько окровавленных тел за один день и столько угробленных собственными руками.

Парочке, вернувшейся с поля в обнимку, целоваться теперь мешали кровавые губы – стало невкусно. У пьющего началась мания, одну за другой он браковал бутылки, заявляя, что во всех – кровь. А тому, что смотрелся в зеркало, не только рисовать, но смотреть на этот “гнусный оскал”, как он сам выразился, стало неприятно. Даже у меня мурашки побежали по спине, что правда, то правда – рожица была хоть куда.

“Ладно! – подумал я. – Пусть враг невидим и ему хочется неизвестно отчего нас уничтожить. Но он ведь есть. А где тогда “свои”? Ведь должны быть, я читал. Во всякой войне бывают “наши”. Почему они нас бросили в чистом поле беззащитными? Где командиры, полки, где полководцы? Где подкрепление, до которого надо “достоять” и “додержаться”? Ни рации, ни связи, по которой можно было бы вызвать помощь… Ведь сколько бы трупов мы ни наваливали, а дымить, грохотать и стрелять из пустоты меньше не стало”.

Короче, если враг есть, его надо уничтожать. И я решился, наконец, стрелять прямо туда, в чисто поле, потом стал кидать гранаты одну за одной – хорошо, что оружия кругом было полно. Но и пули и гранаты мои были безвредны, не взрывались и никого не убивали. Зато ответ оказался вполне ощутимый: таскал носилки я, а теперь меня самого уложили.

Пули эти действовали как-то изощрено. Задела первая, совсем легко – у меня сразу же испортилось настроение. После второй навалилось давящее чувство вины, после третьей я решил, что всех на этом поле готов пострелять, равно как и тех, которых спасал. После четвертой пули я уже ничего не помнил, только то, что упал, и меня подхватили. Очнулся я перевязанный, с намоченным платком на лице и, чувствуя запах реки.

В следующий раз я был в сознании, когда стоял на поле, и передо мной сидел писатель – больше никого.

– Куда подевались остальные?

– А вон они, – он кивнул в сторону, где вся дружная компания, встав на колени, пела гимны. Не стоял на коленях только дирижер, заправлявший этим пением, тип мне неизвестный.

– Он-то, – сказал писатель, – нам все и объяснил. Это – посланник, гонец, – он кивнул назад и добавил почему-то шепотом, конспиративно понижая голос, – от “наших”. Прискакал и просветил. Представляешь, оказывается все так и должно быть, и это, – он подбородком описал круг, – нормально. Враг и должен быть невидимый, только боролись мы с ним неправильно, – он указал на трупы. – Посмотри, какой чистенький, не то, что здешние чумазые, – теперь он показывал на солдат, – ни капельки крови на белом плаще.

Он говорил, что-то у себя в тетради торопливо дописывая. “Побегу и я слушать. Хоть они и невидимые, но мы их все равно победим”.

Я сел за его стол, раскрыл первое попавшееся и прочитал: “Все они должны были умереть в этот день. Но никто из них об этом не думал...” Не понравилась мне эта книга, и я захлопнул ее.

Они возвратились довольные, я освободил занятое место.

– Книжки – вздор, надо завязывать с писанием, – хозяин стола был в приподнятом настроении. – Читать тоже не надо. Все это “светское чтение” до добра не доводит. Нужна борьба внутренняя. Как я сам не догадался? Ведь как просто: сесть и сосредоточить мысль на духовном. Вот и все сражение.

– Карта местности, – скрипач разложил принесенный пергамент на пюпитре и пригладил его рукавом. – Судя по ней, мы непрерывно наступаем. Вы подумайте, занимаем одну местность за другой. Об этом говорят и цифры, и флажки. Вот. Это гонец карту мне дал.

– Ему верить можно. У него вид какой культурный. Ускакал, некогда ему с нами сидеть. Духовные книги цитирует беспрестанно. Говорит, будто в том, что мы пьем, рожи кривые имеем и рисуем (поскольку рисуем только то, что имеем), – злобно оскалился пьяница в сторону художника, – сами виноваты. По, своей, значит, глупости. А я согласен. “Наши” это передали, он тайный конверт распечатал. Завяжем, говорит, с этим, и на борьбу на невидимых фронтах – таков приказ! А приказы не обсуждаются. То есть сразу, как завяжем, так и победим. Только где оно завязывается, знать бы, в каком, значит, месте? – язык у него уже почти не заплетался. – И болезнь на нашу “сонную тетерю” наслали “наши”. Во как. Так ему, мол, и надо. А все мы – солдаты единой армии.

Логики никакой. Какие же это “свои”, если они насылают болезнь на солдат своей армии? В отличие от этих легковеров, я сразу же усомнился в “посланнике”.

– Целоваться вообще нельзя, – подоспела, веселясь, девушка. – Это врагу на руку. А оно и к лучшему. Надоел он мне, мой-то. Сложности одни с этой любовью.

И это сомнительно, то есть, чтобы “наши” хотели разъединять в такую трудную минуту.

А художник уже совсем не рисовал, только смотрелся в зеркало и громко рыдал. Зачем было доводить человека до такого состояния, какому такому “высшему стратегическому плану” это соответствует?!.. И какой теперь из него боец? “Посланец”, “создать единую армию”, “одним духом”... А только внес в ряды раздор и смятение.

Не один я засомневался. Художник тоже возмутился вслух:

– “Посыпь голову пеплом”... А у меня итак вся голова землей засыпана!

– Может он – большой военный чин и его слушаться полагается безоговорочно? – тонкая душа музыканта стала сомневаться, хотя и робко. – Однако сколько ни отмечай наши победы флажками на карте, в реальности только одно, – он поднял руку: скрипка была словно изъедена, обкусана по краям, на земле дымились, догорая, ноты.

Но больше всех вызывал жалость больной:

– А мне вообще плевать, сам ли я виноват, “нашим” ли потребовалось, чтобы мы здесь мучались. Побеждаем-то мы внутренне, – он схватил карту и потряс ее как тряпку, – а умираю я, простите за откровенность, совершенно реально. Как же хочется нормально жить, быть здоровым. Спать, наконец!

– Читать, писать... – подхватили остальные.

– Слушать музыку...

– Веселиться.

– Любить!

Да, они были правы, по настоящему и нормально здесь нельзя было делать ничего.

– “Зло побеждается добром”, – прочел из депеши и уехал. А как побеждается, не объяснил, – скрипач от напряжения все время мял покрасневшее свое ухо. – Посмотрите вы в ваших умных книгах, там же наверняка про это что-нибудь сказано.

– Только это одно и есть, – мрачнел все больше писатель, – “надо”, да “надо”? А “как”?.. Внимание, все думаем как.

– Добром, говорите? Ага! – художник бросил работу, растянул губы в улыбке и стал ею гипнотизировать пространство перед собой.

Тут же охнул и схватился за бок больной:

– Сейчас же перестаньте строить ваши дурацкие гримасы, дразните только стрелков. Целятся в вас, а попадают в меня, тоже мне, снайперы, – он вгляделся в лицо соседа. – Хотя в такую физиономию и я бы стрельнул.

Теперь уже каждый соображал, чтобы такого сделать хорошего.

– Добро, добро... – скрипач побарабанил пальцами по пюпитру, потом решительно встал и накрыл больного одеялом с головой, – так будет теплее и удобней!

– Оставьте вы с вашей “добродетелью”, мне жарко. И без того кислорода не хватает.

Но и он уже придумывал доброе дело и, доковыляв до писателя, грохнул хрипло:

– Давай помогу думать! Подскажу чего-нибудь, ну, там, слово какое.

– Отойдите сейчас же, заразите! Только этого мне не хватало, помощнички!

– А вы сами? Что-то не то, видно, пишите!

– Про добро я пишу, про добро это самое и писал всегда!

– Значит, не так как-то пишите. Если б хорошо, действовало бы. Вот ведь не действует же!

– Прекрати ходить за мной хвостом. Что это за любовь такая. Сюсюканье сплошное, проходу от него нет. Как ребенок, двух минут не побудет один, – возмущалась девица.

Ничего мы все не добились, только еще больше разозлили мрачное поле. А когда навесили на смычок белый платок и дали самому высокому из нас, художнику, который закричал, давая петуха на верхних нотах: “Мирные мы, добрые, не трогайте нас!”, мне почудилось, что все провалились в ад.

На нас обрушился шквал огня, грохот ворвался в уши, пыль въелась в глаза, едкий дым забил легкие. Меня свалило с ног и я, свернутый калачиком, наблюдал, как остальные следом за мной укладываются рядком, как переворачиваются столы и стулья, ощущал, как слой за слоем меня засыпает землей.


*   *   *


Потом я лежал, кем-то отрытый. Художник стоял рядом на корточках и тряс меня за плечо. Все были на местах, а столы и стулья – целы, и расставлены в прежнем порядке. Сколько же я проспал? Какая должна быть усталость, чтобы, посыпанным землей и под стрельбу, так выспаться.

– Вставай, вставай. У нас радость. Мы перешли в наступление. Полководец приезжал.

– Очередное безумие, – сказал я, но только, про себя, вслух не рискнул.

Какое наступление? Опять им что-то мерещится. Снова побеждать на картах и внутренних фронтах, играть, как дети, в войну, тогда как во всю идет настоящая?

– Кто перешел в наступление? – я тщетно пытался раскрыть один слипшийся глаз.

– Кто-кто... Мы!

– Какой полководец?

– Настоящий. Прибыл на коне, в военном плаще, весь в дорожной пыли, в запекшейся крови, видимо, издалека.

– От “наших”, – я откровенно иронизировал.

– Да, от них. Ты не сомневайся, этот свой, точно.

“Еще один идущий по трупам сейчас вооружит и заставит убивать своих колоннами”, – мысль эту я оборвал,  посмотрев на себя в зеркало. Я ведь тоже был перемазан кровью, хотя никого не убивал – кровью раненых.

– Останешься тут чистеньким, когда столько работы, – художник подтвердил мою мысль.

Из его рассказа я узнал, что приезжавший пока я спал, испачкан был своей собственной кровью, что  е м у  по дороге досталось столько пуль и осколков, сколько нам всем вместе не доставалось. Сойдя с коня,  о н  взял чашку со стола и вытер ее краем военного плаща. Потом что-то прочитал над вином и дал его всем пригубить. Затем подошел к каждому и что уж там говорил, никому неизвестно, только видно было, как  о н  соединял руки нашей парочке и благословлял их.

Художник рассказывал взахлеб.

Со всеми происходили странности: писатель с бешеной скоростью, не видя ничего вокруг, строчил. И скорее можно было подумать, что он играет в морской бой, а не роман дописывает, такой цепкий и ухватистый у него был глаз, которым он то и дело шнырял с листа на горизонт и обратно. Рядом с ним лежала исписанная кипа бумаги, и пули летели не в него, а как-то избирательно в эту кипу. И когда попадали, он мрачнел, комкал лист, выбрасывал и переписывал все заново.

Так было несколько раз, пока, наконец, с криком радости он не хлопнул себя по лбу. Все вздрогнули. И хотя грохот стал привычным как тикающие часы, теперь раздался он особенно яростно. Впервые за все время взорвалось поле. И что самое замечательное – пули, летевшие оттуда, на время прекратились.

Писатель точно очнулся, пораженный произведенным эффектом. В воздухе уже свистело с новой силой, он снова мял и зачеркивал, пока пули не начали косить и ошибаться. Наконец он отвалился в изнеможении на спинку стула и, широко замахнувшись, поставил точку. Неужели она могла произвести такое?.. Второй взрыв оказался вдвое сильнее предыдущего. Изобразивший на листе точку расцвел. Интересно, что ему понравилось больше, написанное или сила взрыва?

– Смотрите, что для меня придумал наш полководец, – музыкант поманил меня к себе. Теперь он был упрятан за большим круглым железным щитом. – Ты не подумай, что это укрытие и что я отсиживаюсь. Это же музыка! Послушай, – град пуль врезался в железо и на самом деле произвел нечто, в чем можно было различить подобие ритма. Быстрая рука музыканта переводила звуки в нотные знаки, водила в воздухе смычком как дирижерской палочкой или, скорее, как знаменем, так порывисто и величественно получалось.

– Как я тебя люблю, – послышался сзади нежный      голос.

“Помирились”, – догадался я. Влюбленные встали, взявшись за руки и глядя друг другу в глаза. Новая волна огня заставила их отдернуть ладони, поранив обе. Раздались их крики:

– Что ты говоришь?.. Не слышу? Я не слышу тебя! – стоя совсем близко они не могли пробиться друг к другу звуком, ни он к ней, ни она к нему.

– А ну не кричи на меня!

– Я не на тебя кричу. Я просто ничего не слышу!

– Не понимаю, что ты там голосишь?!

– А ты что себе под нос шепчешь?! – он все больше свирепел, – пули ей мешают! Да ты и без них меня никогда не понимала!

– Перестань злиться. Лучше руку дай!

– Чего?!

– Руку, говорю, протяни!

Ладони соединились, и атака прервалась. В тишине стало возможно расслышать:

– Чего тебя так рассердило? Что ты кричал, чего хотел?

– Да ничего... Просто хотел сказать, что люблю тебя.

Обнаружил себя больной:

– Прием... Прием... Видите, какая рация, полководец оставил, – он протянул ее показать и похвастаться. – С нашими связь. Правда, слышно плохо, помехи... Да и я... – он сильно закашлялся. – Химическая атака врага, – указал он себе на грудь. – Не могли наши наслать болезнь, я знал, верил!  Это мне сообщили во время прошлого сеанса связи.  И  от одного этого сообщения сразу полегчало. Глядите, что теперь могу, – он поднял руку. – Вот. Даже подняться сумею.

И поднялся. Взял мятую простыню и швырнул вперед. Раздался – новая реакция поля – звериный стон, а на горизонте что-то запылало.

– Моя работа, – он был удовлетворен, хотя тяжело дышал. – Самолет невидимый сбил, не меньше.

– А вам на пользу пошло, что вы заболели, ругаться стали меньше, – заметил писатель.

– Да мне эти пули теперь как вакцина! Только иммунитет крепнет, скоро я и вас всех смогу лечить.

– А мне вот все хуже и хуже, – объявил как всегда громко пьяный голос. – Добротой, видите ли, надо побеждать. Ненавижу!.. Спрятались, замаскировались, душу тянут, – он ударил кулаком по столу. – Сволочи. Вот им всем, – он громко разбил одну бутылку, а другой запустил в поле, как гранатой. И та взорвалась, как будто была не с вином, а с зажигательной смесью. – Танк подбил, – с трудом шевеля языком, выговорил пьяница. – Если так это действует, все их туда покидаю, пущай эти вредоносцы гибнут, – раздалась очередь взрывов. – Надо же, сколько бро-не-транс-пор-теров ликвидировал, – он повернулся к писателю и поднял палец вверх. – Вот тебе и “добро”! Попробуй, разбери, знаем мы, что ли, что оно, добро-то?.. Разводим слюнтяйство. А вот же – действует!

Я вспомнил прочитанную фразу. Писатель кивнул. Результат праведного гнева был налицо, так что нельзя было спорить или не соглашаться.

Пьяный теперь подставлял грудь под слабые пули и кричал, трезвея:

– Ах ты, ох ты!.. Щекотно! Ну и ощущения! Острота. И градусов не надо. Хлеще водки пробирает.

Художник неистовствовал:

– Я не виноват, не виноват! То есть, виноват, но не совсем я. Запутался... Эти рожи страшные – это же не могу быть я, настоящий. То есть, вынужден согласиться с тем, что это мое лицо, но и – вот ему, вот ему!..

Он рвал свои бумажки в клочки. Потом рисовал снова. Потом рвал. И в нем просыпалась такая буйная радость, что выражение лица становилось все мягче, и зеркало начало выдавать более приемлемое изображение. Он снова комкал и швырял. Бумажки стали дымиться, к горизонту пополз, стелясь по полю, неприятно пахнущий дым.

Вдалеке кто-то громко закашлялся, будто громадное животное прочищало легкие.

Что же это за враг такой: бесплотный, стонет, да еще и кашляет?! И что за война: пули и гранаты не действуют, а скомканные бумажки и брошенные простыни взрываются и выворачивают землю с корнем?!..

– И хорошо, что вы вашу жуткую физиономию сделали предметом искусства. То есть, извините. Не то хорошо, что она была у вас такая неприглядная, мягко выражаясь. А что другие могут видеть и ужасаться, то есть видеть, как не надо – польза.

Писатель насмотрелся на то, как музыкант использовал пули для сочинительства, а больной для иммунитета и тоже специально стал подставлять листы под огонь. Продырявленные страницы складывались им аккуратно в стопку, а то, что оставалось нетронутым – отдельные фразы – переписывалось бережно на чистую бумагу. После очередной точки и откидывания на спинку стула – видимо, была закончена очередная глава – раздался, уже привычный для нас, взрыв, звериный вой, а потом другой, человеческий и радостный – художника. Мы обернулись: “В чем дело?”

– Какой я снова замечательный, ну просто прелесть, – он готов был расцеловаться с зеркалом. Еще раз, пожалуйста, прошу вас, – он сказал это писателю и снова приготовился смотреть на себя.

– Что еще?.. – тот не понял.

– Ну, еще раз повторите то, что вы сделали.

– Да что я сделал-то?

– Ну, написали там что-то... кажется.

– Зачем же повторять то, что уже написано?

– Ну, другое напишите, похожее. Какой вы зануда. Видимо, хорошее что-то у вас там. Такой эффект!

Писатель нехотя переписал последнюю фразу на отдельный лист и после взрыва, за этим последовавшего, художник действительно еще больше похорошел. Даже волосы перестали быть похожими на сосульки.

– Спасибо.

– Да не за что.

– А мы теперь нарочно делаем вид, что ссоримся, – заявила парочка, – обводим врага вокруг пальца. Разрываем руки и подставляем их под огонь. Больно, конечно. Но прибегать к этому способу приходится все реже. Теперь не как раньше – любой шальной осколок мог нас рассорить. Теперь меньше карябает.

Они поцеловались.

– Зачем так громко? – больной, который снова лег, прямо подскочил в постели – в поле сильно грохнуло.

Он хотел снова начать ругаться.

Но тут гримаса на его лице из раздраженной перелилась в улыбчивую:

– Надо же, в боку меньше колоть стало. Ну-ка, еще поцелуйтесь...

Поцелуй состоялся и повлек за собой новый грохот.

– Надо же. Не болит. Благодарю...

– Да что вы, нам совсем не трудно.

– Тише, слышите?..

Вдруг что-то заревело, застонало, забулькало, затарахтело, и все это смешение звуков начало ослабевать, точно удаляясь. Враг – то ли зверь, то ли машина, то ли многомиллионная армия неприятелей, отступал…


*   *   *


– Выпьем за победу, – провозгласил кто-то, хотя чашка была на всех одна.

Все сидели в обнимку, уставшие, но довольные, даже счастливые.

– Давайте помянем погибших... Объявим минуту молчания.

– Нет, выпьем за нашего полководца.

– А куда  о н  отправился? – это я интересовался.

– На передовую, – показала направление девушка.

– Вот у кого надо учиться воевать... как это у вас там, в книге... добром. Если мы под  е г о   руководством научились побеждать, то, значит, добру у  н е г о  и надо учиться.

– Закалились мы тут все, возмужали. Однако... закалиться бы против этого, – резонно заметил выздоравливающий, указывая на кучу трупов.

Все сели в круг, сыгран был на скрипке написанный под пули марш. Поздравляли друг друга, обнимались...

– Порядок наведем, деревню восстановим, травы насеем, напишемся, напоемся...

– Отоспимся!

– Какой вы лежебока, не перебивайте. Так вот, говорю, выпьем, – бывший алкоголик осекся, – линию фронта-то мы отодвинули, – быстро оправдался он.

Дошла очередь до меня, мне протянули чашку как взрослому, и тут:

– Смотрите, – указал вперед художник.

Никто из нас не ожидал увидеть такое: поле, на котором раньше ничего нельзя было разглядеть, теперь сплошь было усеяно искореженным железом и разбитой вдребезги военной техникой всех возможных видов. Туда же из-за наших спин летела конница.

Мы обернулись на топот множества копыт – сзади на нас неслись белые кони, всадники были тоже белые, только на скачущем впереди виднелся плащ защитного цвета.

Я помахал им, чтобы взяли с собой, и один конь остановился на полном скаку. Чашку я впопыхах вернул своим “братьям по оружию”. Всадник помог мне забраться в седло, и на прощание я успел крикнуть: “Вернусь – тогда  выпьем!”

– Что? – закричали все хором.

– Потом, говорю, выпьем!

– Когда?!

– Когда все будут здесь, – я указал на трупы, которые усеяли все наше поле, – на нашем празднике победы, где не будет минуты молчания. И поминаний. Когда некого будет поминать!..

Это я кричал уже на полном скаку. Не знаю, успели ли они что-нибудь расслышать.



(Часть 3. Глава 5. Из книги о протоиерее Александре Мене "И вот, Я с вами...",
иллюстрация Натальи Салтановой)