Свадьба

Тамара Алексеева
Танюшка не спала всю ночь. Завтра будет свадьба. Ее сестра Шурка выходит замуж. Завтра Шурка уже будет не ее, Танюшкиной, сестрой, а Ванькиной женой и уйдет в ту таинственную взрослую жизнь навсегда.
Эта взрослая жизнь нередко долетала до Танюшки вместе с брызгами и пронзительным визгом, что исходили от купающихся в пруду взрослых грудастых девок, когда их, шумно вздымая зеленую воду, настигали ребята.
И от этого живого клубка шутливо барахтающихся тел, несмотря на их по-детски смешные драки, исходила какая-то уже совсем нешуточная нервная сила, которая возбуждающими волнами доходила и до Тани, и она начинала по-дурацки, почти истерично хохотать и бросаться на Шурку.
А ночью Танюшка тоже не засыпала, с восторгом и ужасом слыша усталый виноватый шепот матери и жадный, торопливо уговаривающий голос отца. А потом она закрывала лицо подушкой, потому что отец тяжело наваливался на мать, и от колышущихся на стене, хлюпающих теней шел жар. И как бы она не закрывалась от него, жар просачивался даже сквозь толстую фланелевую рубашку, густым клубком прокатившись по всему телу.
Ночи такие были редки и случались тогда лишь, когда к дальней сестре уезжала погостить бабка Зоя. Бабку в доме боялись все, в ней была та властность, что подчиняет всех беспрекословно. Она во время войны была партизанкой, получила ранение в голову и часто, сидя за столом, вдруг замирала, застыв всем телом, иногда в самых нелепых позах. Глаза ее становились стеклянными, а лицо заливала белая синька, которой мажут потолки.
Танька сильно пугалась и бежала к матери, та прижимала ее к себе и гладила по голове,  шепча ласковые слова. Потом, после смерти матери, Танюшка также бежала к своей сестре Шурке, и та, вся такая большая и жаркая, так же, как и мать, обхватывала Танюшку обеими руками и прижимала к пухлой груди.
Танюшка внешностью пошла не в мать и не в Шурку, и даже не в своего крупного в кости отца. Она была худышкой. С узкими бедрами и едва намечавшимися бугорками грудей.
«Заморыш», – так и сказал ей недавно вернувшийся с флота сосед Алешка по кличке Нырок. Танюшка не сразу узнала его, когда он преградил ей дорогу в маленьком промежутке между магазином и зарастающим мхом разваленным домом давно помершей тетки Полины. Этот кусок дороги, совсем узенький, по бокам густо зарос лопухами, которые выросли такой величины, что даже скрывали крупного и статного Алешку.
Замирая, Танюшка, с жадным любопытством оглядывала и его загорелую мускулистую грудь, бугристо выпиравшую из-под тельняшки, и широко, на всю дорогу, расставленные ноги, и нагло прищуренные глаза, и маленькие, разных цветов значки, что вразброс были приколоты на нарочито разодранную кое-где и по краям обугленную полосатую ткань.
И вот тогда Алешкины уже совсем мужские губы насмешливо дернулись, и он лапнул Танюшку за грудь своей жаркой ручищей, да так, будто это было для него давно привычным и плевым делом. Танюшка дернулась и, потеряв равновесие, да еще и разом обессилев от чувства униженности, полетела прямо в пыльные лопухи. Алешка стоял рядом и хохотал до упаду, и когда она, вся в репьях, наконец, из тех лопухов выползла и помчалась, задыхаясь от горя, к своему дому, вот тогда он и бросил ей вдогонку, будто камнем запулил: «Заморыш!».
Танька влетела в комнату, слава богу, дома никого не было, и рванула... к зеркалу. На нее смотрело растерзанное лопуховыми колючками красное разгневанное лицо с дрожащими пухлыми губами, мокрыми прядями волос, налипших на щеки, и сверкающими, как угли в печи, глазами. Танька, с шумом выпустив воздух, сбила набок прилипшую прядь и вытерла под носом. «А я так... Ничего...» – оценила она, еще тяжело дыша, саму себя, хотя по деревенским понятиям Танюшка была полной уродиной. Красавицами по деревне звали лишь толстых коренастых девок с тугой и налитой, как у коров, грудью. Как у Шурки. А таких доходяг, как она, в деревнях сроду и не водилось, таких можно было наблюдать изредка летом, когда наезжали из городов дачники.
Но все равно Танюшка упрямо знала, что было в ней что-то, что уже начинало волновать соседских ребятишек. И она, даже иногда зная всей кожей, что ей в след напряженно смотрят, старалась так повилять при ходьбе бедрами, взламывая руки и поправляя волосы, что потом, ночью, ей было неудержимо стыдно...
 Танька залезла в Шуркину шкатулку и, сгорая от стыда, торопливо зачерпнула горсткой душистый влажный крем и обмазала им все свое лицо и шею. Крем был нежно-розовый и пах земляникой.
А потом она достала и огрызочек помады. И, втянув голову в плечи, как последний вор на деревне, быстро мазнула по губам. Губы сразу вспухли вишневым соком, а глаза налились незнакомой темью. Танюшка испуганно шарахнулась и от этой шкатулки, и от зеркала.
Потому что рядом с ее незнакомыми глазами вдруг замаячил... Алешка. Она резко обернулась туда-сюда – в комнате никого не было. Танька упала на койку и зажмурила глаза. Алешка не только не исчезал, его силуэт становился все отчетливей. Тогда Танька вскочила и выбежала из избы, едва не сбив входящую Шурку.
«Ну оглашенная», – только и успела та вымолвить.
Танька уже мчалась на огород, и под удивленный бабкин взгляд схватила тяпку, и без всяких распоряжений с бабкиной стороны уже метала ею из стороны в сторону, буйно разбрасывая во все стороны ползучую повилику. Бабка стояла и качала головой. Вышла посмотреть на Таньку и Шурка. Но Танька, уже никого не замечая, работала не покладая рук до самой темени, пока перестала различать и тяпку, и кусты картошки. И едва она добралась до койки и сладостно рухнула в нее... Алешкины влажные губы с новой силой неистово возникли перед ней.
Уже рассветало. Пропел петух. Танька испуганно вскочила... И началась та суматоха, которая сопровождает все без исключения свадьбы.
Помощников у Таньки ,почитай, и не было. Сестра Шурка была тяжелой. Она уже с трудом поднималась по утрам с койки, запахи пищи вызывали у нее судороги.
Бабка, хоть и сохранила всю свою грозность, тоже была плохой помощницей- все же старость давала о себе знать.
Отец после смерти матери давно ушел жить к шалавистой Любке. Спасибо, еще из соседней деревни Липовки, где жил и Шуркин жених Ванька, приехала толстая хохотливая тетка Валя. Они с Танькой поставили бражку на меду. Целую неделю вся деревня могла наблюдать, как над крышей их дома шел резвый дымок. Вообще-то, мед  в самогонку- это было слишком большой роскошью. Но мед привезла тетка Валя, да еще кум, дед Архип, дал . И, оставив немного на блины, гречишный мед целиком вбухали в бражку.
Пока бражка готовилась, тетка Валя ее то и дело пробовала. Сладко причмокивая, она цедила малюсенькими глоточками густой и теплый, пахучий первачок. И то и дело приговаривала:
– Ох, и хорош-та первачок, но рановато ищ-щ-о-о...
Бражка, благодаря Валькиным стараниям, поспела преждевременно.
За день до свадьбы Танька с тетей Валей порубили всех тощих кур (была еще середина лета), ошпарили их кипятком, ощипали (пахло так свежо и мясисто) и потушили с луком, морковкой и перцем.
Помидоры этим летом уродились слабо, и их, кланяясь, Танька насобирала с соседних дворов, минуя лишь Алешкин крепко сколоченный дом.
Нарезали салатов. Ведра три. Капусту в этот раз добавили не квашеную, а свежую, и долго жали ее, пока капуста не стала прозрачной, а руки – красными. Для сытости в салат добавили резанную ровными кубиками вареную картошку и свеклу. Салат густо оросили подсолнечным маслом и отнесли в погреб.
Соленья принесла бабка Клаша. Дед Иван дал десять крупных селедок домашнего приготовления. Селедки были жирные, пальцы так и вязли в соке. Танька нарезала селедку толстыми ломтями и покрошила сверху луку. Потом не удержалась и сглотнула кусок селедки вместе с костями.
В сельский магазин ее завозили редко, а дед Иван один на всю деревню владел полными секретами ее приготовления. Танька предполагала, что главный секрет ароматности Ивановой селедки заключался в том, что он густо осыпал ее семенами петрушки и замачивал в соке луговой  мяты. Что и придавало ей особый пикантный вкус. Танюшка часто забегала к одинокому деду, чтоб помочь убраться в избе, и видела много пучков ароматных трав, свисающих вместе с паутиной по всем углам Ивановой избы.
И яишню тоже зажарили заранее, бог ее знает, как там будет на свадьбе со временем. Пришлось опять занимать по деревне сковородки,  но яишня удалась на славу. Во-первых, потому, что яйца были свежайшими  (что-что, а куры у Таньки неслись как оглашенные),  во-вторых, опять же масла подсолнечного тетка Валя понавезла столько, что Танька прыгала и прыгала от радости вокруг сковородок, глядя, как шкворчит, ворочая оранжевыми глазами, белое пузыристое чудище. И салаты, селедки, поджаристый хлеб и блины – все было сытно пропитано этим пахнущим солнцем маслом.
Тетка Валя была бездетной. Мужа своего, алкаша Гошу, особо не почитала.
– Не заслужил, – коротко сказала она в ответ на Танькин вопрос, почему она не привезла мужа.
И была еще в этом ответе такая неуловимая странность, которая давала твердое ощущение, что дядя Гоша провинился не тем, что много пил.
Да и во всей хоть и полной, но сохранившей девичью легкость тети Валиной фигуре было видно, что женские радости испытать ей так и не довелось.
– Ох, девка, – учила она Танюшку, – лови момент. Жисть-то, она порх – и нет. Вот твоя Шурка уже  и брюхата, и подурнела, и что потом? Я вот тожа думала: все она, жисть, впереди. Ан нетути... Опоздала я, Танька, опоздала... И чего по молодости жалела-то, чего жалася? Маманя говаривала: «Хочешь замуж – держи подол крепче!» Вот и держала я подол свой, держала... Замуж-то вышла, а что толку... В постель с им иду, как в худой погриб... Холодна... Кровушка стынеть.
Стол был накрыт. Хоть Танька и сильно волновалась, но теперь, глядя на эту белую накрахмаленную скатерть, сплошь заставленную закусками, она осталась довольна. Мало того, Танька была удивлена тем, откуда понабралось столько еды.
Были на тарелках и румяные оладьи, посыпанные сахарком, и совсем тонкие, в стопочку сложенные, как книжные листья, желтые кружевные блинчики, и хрустящие маслянистые грибочки с чесноком (тут Танюшку пот прошиб – ей показалось, что грибки эти принесла Алешкина мать, которая тоже вместе с Алешкой была приглашена на свадьбу). Тут Танька стол оглядывать перестала, стол этот стал ей вовсе не интересен, она метнулась к себе в комнату и стала одеваться.
Розовая крепдешиновая кофточка долго застегивалась – на груди было много мелких золотистых пуговичек. Синяя батистовая юбочка вроде не очень-то и шла к кофте, но в целом наряд был к лицу. А золотистые, как пуговички, лодочки на ногах и вовсе были хороши, как и все Танюшкины ножки, стройные, крепенькие, как и эти грибки на тарелочке.
Танюшка тщательно причесалась. Волосы распускать не стала, не велела бабка, но и косу заплела не до конца, а до середины. Вроде как и бабке угодила, но и сама в накладе не осталась – волосы пушились во все стороны. Провела слюньками по бровкам. Нахмурилась. Представила, как Алешка за ее стол сядет.
– Танька-а! – уже вопила бабка. С минуту на минуту из церкви должны были прийти молодые. А вместе с ними и гости.
Танька метнулась в погреб и стала выносить потные тяжелые бутыли с бражкой. Бражка, как убеждала тетка Валя, удалась на славу, и ее было много. Танька носила ее и носила. Раз, вылезая из погреба, она не удержалась от любопытства ,выдернула пробку и хлебнула два раза из пузатой бутылки. То ли бессонная ночь сказалась, то ли вся эта свадебная суматоха, а может, хлебнула много, но когда Танька из погреба вылезла, земля неудержимо понеслась ей навстречу.
Еле дошла она до дома, как повалили гости. Они шли и шли, и Танька тщетно пыталась разглядеть в них сестру Шурку. Раскатисто и щипливо, будто на пластинке, гремел бабкин голос.
– Ха-ха-ха-ха, – говорила и говорила бабка. – Проходите, гости дорогие.
Таньку сильно насмешил бабкин голос. И хохоча, она ставила на стол бражку, хохоча, шла за ней в подвал. Когда все за столом уселись, Танька увидела и Шурку с Ванькой. Они сидели на дальнем конце прямо по центру, и Шурку так и распирало от радости.
– Горь-ко-о-о! – гремели гости. Голоса их, еще злые и непьяные, были похожи на вой волков. Шурка, опустив свои сияющие бесстыжие глаза, подставляла мужу свои улыбающиеся губы.
Свадьба разгоралась. Слава богу, бражки хватало. Бабка то и дело гоняла Таньку то туда, то сюда. И несмотря на то, что Танька на ходу сгрызла  здоровенный кусок курицы, хмель не уходил. Было еще до отчаяния жаль сестру Шурку, которая сразу после свадьбы уедет жить в соседнюю деревню к мужу.
Да еще Танька увидела входящего небрежной походочкой Алешку.
Он был в зеленой рубашке, она удивительно шла ему, подчеркивая и без того яркий цвет губ. В руках Алешки был какой-то сверток, он положил его в угол, распрямился и встретился с испуганными Танюшкиными глазами. И тогда она поняла, что пьяна, и пьяна окончательно.
Потные, усталые молодожены принимали от гостей подарки. Танька, не мигая, смотрела и на розовую длинную комбинацию, и на раздваивающиеся, в золотых ободках, светильники, и на пузыристые кружки с подсолнухами...
– Иди в сарай за яйцами, – пихнула ее в бок бабка. – Да яишни поджарь. Ишь, раззявилась... -И больно ущипнула Таньку за локоть.
Та послушно закивала и пошла в сарай.
Сарай душно ударил в нос пахучим сеном. Сено было разное. Старое, прошлогоднее, пахло пряной грибной гнилью. Танька направилась в самый дальний угол, где была копна свежего лугового сена. Оно пахло солнечными лягушками и ромашками.
У подножия копны и закопошилась Танька. Там любили нестись куры. И едва она нащупала гнезда с теплыми яйцами, как чьи-то сильные руки подхватили ее сзади, и она, как рыбка в сеть, полетела в колючее сено.
Танька отчаянно забарахталась  и попыталась освободиться. Пыль от травы забивала ей глаза и нос, и Танька не могла сразу разглядеть, кто навалился на нее всем своим телом. В сарае был полумрак, освещалось лишь маленькое место под крошечным зарешеченным окошком.
Танька резким движением, собрав последние силы, рванулась, сильные... Алешкины руки вновь подмяли ее под  жаркое тяжелое тело.
– Ну, ну, ну, тихо, тихо, – пьяно, в самое лицо ее, бормотал Алешка, а сам все расстегивал и расстегивал пуговки на кофточке. Танька, было, еще рванулась, но уже от первых рывков ее так замутило, что она не смогла даже пошевелить руками, тщетно борясь с подступавшей тошнотой.
Алешка уже проворно высвободил из кофты ее грудки и зашарил по ним своими ручищами, жарко дыша прямо Таньке в лицо. Потом он, чуть сдвинув голову вниз, втянул в себя маленький сосок и сделал несколько ласково-глотательных движений, будто тянул из Танькиной груди молоко. И жадно прильнув к другому соску, проделал с ним то же самое.
И тогда тот волнующий жар, что шел от теней на стене, от разгоряченных тел на пруду, снова неудержимо охватил  всю Таньку с головы до ног.
А хмельной Алешка и не спешил, наслаждаясь сполна своей жертвой. Танькину юбчонку и трусики он спустил еще давно и жадно шарил уже между ног ее, что-то делая там такое, что Танькино тело несколько раз дернулось в невыразимо-сладостном напряжении.
«Боже мой, вот стыдоба-то», – думала Танька, пытаясь спихнуть Алешкины руки. Но это было так невозможно, как если бы на нее навалилась бетонная плита.
Дверь вдруг скрипнула, и в нее плеснуло светом.
– Танька, гиде ты-ы-ы, – послышался разгневанный бабкин голос, и Танька на миг замерла от страха, разом прекратив последнее свое сопротивление.
Алешка, воспользовавшись ее замешательством, быстро приподнялся над ней, прошелестел одеждой и снова по-звериному припал к Таньке. Что-то упруго-горячее уперлось в Танькин бок, влажно скользнуло между ног и с силой и болью сладостно вошло в нее. Алешка просунул свои руки под Таньку и, держась очень крепко за ее спину, стал резкими толчками бить ее тело, не отрываясь от него до конца. Низ живота загорелся больной хлюпающей сластью. Будто чавкал хлебной сытью бурый поросенок Борька.
Уж давно ушла не дозвавшаяся Таньку бабка. А Алешка все хлестал и хлестал Таньку своим ненасытным низом. Танька закрыла лицо руками. До нее наконец дошло, что произошло. Пьяная хмель вылетела окончательно. Боль и стыд захватили ее. Танюшка уже ненавидела его. Она была опозорена, и опозорена безвозвратно. Она была растоптана, расхристана на этой соломе. Она почувствовала, что солома больно впилась ей в спину. По щекам текли слезы. Алешкино лицо то приближалось к ней совсем близко, что она слышала его прерывистое дыхание, сбиваемое долгими стонами, когда он, сбиваясь с ритма, делал особенные судорожно-страстные толчки всем своим телом. После чего он прижимался к Танюшке, так, что она совсем задыхалась, и обморочно шептал ей: «Ну вот, а ты боялась... Еще раз... я тебя... сласть».
И тогда у Танюшки между ног что-то высвобождалось, и она судорожно сдвигала ноги. Алешкино тело обманчиво размякало, но лишь только она делала попытку вырваться, как Алешка тотчас пружинисто напрягался, с силой сжимал в коленки ее ноги, по-хозяйски широко раздвигал их, и Танюшка с ужасом чувствовала, как что-то, что было Алешкиной частью, со стыдной болью  вдавливалось в нее. И вновь Алешкино лицо расплывающимся маятником качалось перед ней.
Дверь снова скрипнула, раздались голоса. Танька испуганно задергалась, Алешка зажал ей рот потной ладонью.
– Здесь точно никого нет? – услышала Танька знакомый голос тетки Вали.
«За мной пришли, – подумала с тоской Танька. – Сейчас опозорят на всю деревню».
– Да никого, никого, – Танька с удивлением узнала голос соседа, дядьки Миши. Он был волосатый, с кривоватыми ногами, ходил все лето без рубашки и без конца изменял своей постоянно беременной жене Лидке.
– Давай здесь. Держись за дверь. Вот так, – голос дядьки был пьяным и нетерпеливым. Танька не узнавала свою тетку. Никогда она не слышала у нее в голосе таких интонаций. Таких, что казалось- это была не ее тетка Валя.
– Давай скорей, – ворковисто гулькала она. У двери послышался шелест. Тетя Валя бросала что-то на пол. Потом они опять закопошились, и вдруг послышался долгий и сладкий стон. Петли ветхой двери и задвижка равномерно постукивали. Тетка Валя то и дело стонала:
– О-о-о, как хорошо... Какой ты прыткий... О-о-о, иш-о-о-о...
И тогда, как новорожденный цыпленок, пугливо вылезший из скорлупы, Танька стремительно сбросила всю шелуху сомнений и налилась мудрой женской силой.
Перед ее глазами вспыхивали сначала белые, потом желтые, красные искры, и так без конца. Она уже не сопротивлялась Алешке, мало того, Танюшка почти разнузданно покорилась ему, когда он перевернул ее так, что она уже стояла, как бабка, когда кормила маленьких цыплят. Трава щекотала лицо, Алешка ласкал ее грудь, нежно гладил по спине, а она торопливо поддавалась ему навстречу.
– Ну-у-у, распознала наконец, что почем, – насмешливо и ласково шептал Алешка.
А Танюшка шла среди звезд и удивлялась: «Надо же, а я бабке не верила, что Бог есть...» А кто же, как не Бог, сумел так выдернуть Таньку из тела, что она уже была не Танькой, а большой звездой с влажными черными глазами-алмазами. Черные глаза смотрели вниз, на землю, и все, что на ней было, высветлялось другим светом.
Бабка была злющей, потому что всю жизнь была не ласкана мужицкой рукой. Потому она и изводила счастливую с мужем Танькину мать. Она совсем ее зашугала, стращая Богом за ночные шорохи. Мать ,обессиленная чувством вины ,сгорбившись ,как старушка, все чаще ходила в церковь. Может, и пожила бы она побольше, если б не верила бабке. А как счастлива была мать, когда та уезжала к сестре, как весело хлопотала (вечно болящая) по хате, как по-девичьи взвизгивала, когда отец шлепал ее по попе, как при этом светились глаза ее.
И все бабы в деревне, обладающие особой женской властью над мужиками, вызывали у большинства большую зависть. Как хаяли их за глаза, какими только слухами не пачкали. А некоторых, особливо молодых незамужних баб, так и вовсе доводили, как могли. Чего только не наговаривали – и ведьмы, мол, и присушивают, шалавы такие безбожные. Молодые бабы не выдерживали, иные в город подавались, там и канули, иные чахли одинокие – кому охота опозоренную-то замуж брать, иные из церквей не вылезали – грехи свои до одури вымаливали. А на этих-то бабах вся земля и держалась.
И дети у них рождались веселыми, и сами играючи, со смехом жили, и мужики-то у них не пили и не гуляли – на кой с такой-то сладкой лапушкой. И огороды у них были урожаистые, и сады – самые пышные, будто земля у них была другая, привозная. И болезни их женские не мучили – к таким они не цепляются...
Танька лежала в летней веранде и посасывала соломинку, в теле была легкая истома, Танька сладко потягивалась. После свадьбы сестры прошла неделя. Когда Танька на другой день после Шуркиного уезда перемыла посуду и прилегла отдохнуть, на нее сразу зашипела бабка:
– Ишш-о-о-о чаво, разляглася-я-я, будя. Таперича будешь шибче работать, вишь, одни осталися...
Танька обернулась, глянула на бабку грозно... и расхохоталась. Потом подхватила на руки легкую, насмерть перепуганную бабку и запела:
– Ох, бабуля, бабуля. Вся теперь ты в моей власти. Захочу, накормлю тебя, захочу, слухать не будешь, посажу к курам на насест...
Бабка покорно хлопала безбровыми глазами и молчала. Она в избе стала совсем незаметная. Таньке стало жаль ее. Стала она с ней поласковей, но чуть что, ногою топала.
Сейчас она лежала на лавке, покрытой большой периной... и отдыхала. Алешка ходил каждый день. Мудрая Танька держала марку и Алешку к себе не допускала.
– Тань, а Тань, – ныл он под окнами. – Хошь, сватов зашлю. Мать согласна. И чего ты, а, Тань?
– Так, – с ленцой отвечала хитрющая Танька. – Погожу я за тебя замуж. Какой-то ты... хапистый. И ходишь так, по-гусиному. Может, в город поеду. Там погляжу. Что почем.
– Танька-а-а! – уже оглашенно орал Алешка. Она, нахмурив брови, захлопывала окно, бухалась в перину и, улыбаясь, думала: «Пускай еще маленько помучается. Рано еще. А вот на медовый спас, тогда можно...» И Танька сладко зажмуривалась.