К вопросу об иллюзии, на примере Нагарджуны

Андрей Незванов
Во многих философо–религиозных текстах приводится широко известный пример Нагарджуны, иллюстрирующий ненадежность ума в познании чувственно–данной реальности, с тем, чтобы очертить область его надёжности, как заключённую в собственных пределах ума. Пример таков:

"Свёрнутый в кольца сплетённый полосчатый канат человек легко принимает за змею".

Нетрудно видеть, что вопрос заключён не в обмане чувств, которые правильно передают впечатление, а в интерпретации этого впечатления умом, отображающим восприятия в логическую сферу. Именно, человек-ум даёт синтезированному восприятием гештальту несоответственное имя: называет канат змеёй.
Таким образом, ошибка появляется в акте «наклеивания ярлыков» на предметы чувственного мира. Несомненно, такая ошибка обнаруживает несовершенство разумной воли, оформляемой логосом, и указывает на то, что разумная воля здесь соприкасается с несобственной областью; именно, областью чувств. В самом деле, если бы речь шла о чисто логическом объекте, синтезированном самим умом (скажем, о пирамиде или кубе) то ошибка такого рода, как указанная выше, была бы исключена.

Та же ошибка возникает и в обратном процессе: когда логическая воля, посредством активации имён чувственных предметов, возбуждает в органах чувств соответствующие впечатления. В этом случае впечатление является ложным не в силу неправильного имени, а в силу отсутствия самого чувственного предмета. Итак, прямая ошибка состоит в том, что нет змеи, поскольку есть канат, обратная ошибка состоит в том, что нет змеи, поскольку вообще нет ни змеи, ни каната. И в том и в другом случае принятие разумной волей мер предосторожности от укуса змеи будет избыточным актом, составляющим помеху в разумной деятельности.

В метафизике Аристотеля проблема, затронутая Нагарджуной в этом примере, восходит к вопросу соединения разумной души (интеллекта) с телом. Здесь акт именования выступает в качестве такого соединения, – что высвечивает аспект отделённости интеллекта от тела и его познавательных способностей. А возможность ошибок указывает на ненадёжность подобного соединения.

Любопытно, что ровно тот же способ соединения души с телом избрал для Адама автор книг Бытия. Там, только что созданный Богом идеальный Адам соединяется с телесным миром через называние всех вещей. Следовательно, мы имеем здесь дело с некоторой универсальной эпистемой. Очевидно, пытливые люди не зря обратили внимание на акт именования. И фокус здесь, конечно, не в принятии каната за змею. Интерес здесь представляет взаимодействие логоса с душой. Именно в этом аспекте акт именования (называния, «наклеивания этикетки») жизненно важен: и не в том житейском смысле, в каком важно не перепутать змею с канатом, а в экзистенциальном смысле манифестации чувств и мотивов, введения их в общественный оборот, как законных, оправданных и благих; или блокирования чувств и мотивов, как незаконных, неоправданных и дурных.

Таким образом, это вопрос эмоционального суждения или эмоционально окрашенного поведения. Не давая пока оценки тому типу культуры, который дозволяет и поощряет такое психическое динамо, заметим, что эмоциональное суждение и поведение не могут быть отвлечены от Агоры: они обязательно публичны. Ведь эмоции призваны и «подключены» к логосу ради яркости, живости, силы и убедительности образа (персоны, маски). Бесспорно, это, с одной стороны, тип поведения присущий детям, которые хотят привлечь к себе внимание старших, изображая публичную значимость. С другой стороны, это театральная публичность открытого собрания, в котором совершается борьба мнений путём воздействия (в том числе, и в особенности) на чувства присутствующих.

После данного пояснения остаётся задаться вопросом, почему этот аспект личности привлекает внимание людей духовных, как ключевой? Не потому ли, что дурные привычки агоры, начинают быть отяготительны? А именно, привычка отзываться публичной речью (оценкой, суждением и т.п.) на всякое душевное движение, возбуждаемое внешними эффектами и сигналами. (Примерно, как в ситуации детской игры я всякий раз кричу: «стой, больно!» – при неосторожном причинении мне вреда.) И такой отзыв безусловно усиливает соответствующую эмоцию, насчёт привлечения к ней сознательного внимания и, тем самым, придания ей значимости. И это усиление составляет вклад эмоции в вашу апелляцию к общественности. Такая апелляция имеет смысл, когда общественность сильна: когда она реальна как в душах, так и в институтах; так что достаточно общественно-значимого высказывания (клича), чтобы обнаружилось её присутствие, как фактора упорядочения совместной жизни людей во граде.  Не то в эпоху упадка и разрушения града, когда общественность коррумпирована и слаба, и даже презренна; когда вперёд выдвинуто своеволие, и состояние общества напоминает войну всех против всех. В такие времена прибегать к внешней общественности, которую никто не уважает, не продуктивно.
Здесь возможна апелляция только ко граду, сущему внутри личности, в персональном духе; и здесь град будет таков, каков он есть в данной личности, – не более. И если ранее можно было просто воззвать к прохожим, наводя страх на нарушителя и не вдаваясь в его личность, то теперь эту личность нельзя миновать. Чтобы задействовать виртуальный ментальный град, и тем более, чтобы улучшить его нравственные параметры, нужен подход к личности, как полностью свободному гражданину града. (В этом, кстати, смысл всеобщей анархии в эпоху разрушения родительского града, – поднять значение личности, поставить её в центр внимания. При этом, разумеется, исчезает удобство жизни среди стройных колонн сограждан, послушных родительским заветам, и безликих в этих колоннах.) Нужно заинтересовать личность собой и своим, чтобы она приняла вас в сограждане своего ментального града, а не отождествила с врагом, – к чему склонен всякий в эпоху самоутверждения. Ведь границы силы шире, чем границы морали, поэтому состояние холодной войны против всех удобнее для эгоиста и себе-потатчика, чем состояние мирного града.

Человек, воспитанный в стабильном родительском граде, оказывается поэтому, в затруднении, когда права его нарушаются со всех сторон, провоцируя его на войну, к которой он не привык, и в которой проигрывает злому. Ему нужно переучиваться. В том числе он должен стать менее чувствительным к агрессивной общественной среде. И здесь, как раз, наука, заключённая в примере Нагарджуны может сослужить свою службу.

А именно, поскольку нет общей точки отсчёта, то квалификация досадных деяний другого, исходящая из усвоенной тобой общественности, может оказаться ложным ярлыком: ты назовёшь канат змеёй, в то время как другой будет настаивать на том, что это всего лишь канат, и вовсе не опасен для тебя. Ведь в условиях распада общественности на индивидуальные миры, необходимо согласие другого. То есть прежде нужно установить общее понимание происходящего, и только тогда интерпретация будет значить нечто большее, чем самораздражение.
Отсюда следует воздержание от квалификации (не называние), как лучший выбор, в условиях взаимного отчуждения. В этом нравственное содержание дисциплины ума, предложенной Нагарджуной. Как раз благодаря этому нравственному содержанию сказанная дисциплина получает пропуск в буддийские практики. В плане же гносеологии, противопоставление обманчивого познания чувств верному познанию умом самого себя есть древний трюизм, не представляющий теперь философского интереса.

На этом позвольте завершить наше рассуждение по поводу, указанному в заглавии заметки.