Полная жизнь

Лев Якубов
                Я часто вижу цветные сны – лазурное море, рыжие скалы и самого себя под белым парусом. Большое, лиловое солнце согревает небо и волны, слепит, отражается искрами. Млеет во сне душа, а проснусь и едва не плачу оттого что рядом нет моря, есть только мелкий, заросший осокой пруд. Иногда я грустно воображаю, что хорошо бы, замахав руками, подняться в небо, и завидую воронам.

        Парус мне заменяет крыша дедовского дома. Это тоже приятно – лежать животом на тёплой, крашеной жести и смотреть, что делается кругом на земле. Во дворе стоя дремлют овцы, не обращая внимания на неистово кричащего петуха. Бабушка разжигает около крыльца самовар; дым заставляет её жмуриться, вытирать глаза, лицо же у бабушки весёлое, будто кто-то недавно её рассмешил. Стараюсь не прозевать, подолгу гляжу в подсолнухи за оврагом и вдруг вижу: широкая  тень мчится полем прямо на дедов дом. Я опасливо пригибаюсь, крыша трепещет, а самолёт, выпустив из брюха колеса, пропадает за кромкой дальнего леса. Там, говорят, аэродром, а дед слыхал даже, что наши лётчики учат летать африканцев.

        Скучно… Лениво оборачиваюсь на шум мотора внизу и замечаю как к нашему дому подкатывает серая, вся в пыли, грузовая машина, За ней ещё и ещё. Меня точно ветром сдувает с крыши. Шофёры, поначалу несимпатичные, чужие люди, кряхтят и потягиваются, жалуясь лобастому толстяку на коротких, широко расставленных ногах.
        - Ну чё, Митрич, бросаем что ли якорь? – нараспев говорит чернявый мужик с рысьими, озорными глазами. – Я встретил вас и всё такое…
        Мне нравится что он игрун и забияка, напившись холодной воды у колодца, плещет из ведра на остальных шофёров. Те отпрыгивают в разные стороны.
        - Вот дьяволы! Уже и хвост трубой! – серчает, глядя на них, толстяк и подходит ко мне; тяжелая коричневая ладонь ерошит волосы на моей голове: - Ты, наверно, здесь самый главный? Как зовут-то?
        - Пашка! – вскидываюсь я из-под мускулистой руки. – Самый главный – мой дед, он в мировую войну воевал!

        Шофёры улыбчиво переглядываются, а в это время дед и сам выходит на крыльцо посмотреть, что тут за оказия; около ноги его усаживается оглохший пёс Гром. Узкая, продолговатая голова деда совсем седая, на рябом лице особенно заметен нос – большой и тоже рябой. От махорочного дыма усы у деда рыжие, борода же похожа на маленького, серебристого ёжика. Я люблю деда. Уцелел он, как сам говорит, только потому что в перестрелках не высовывал голову из окопа, одна лишь рука с винтовкой ложилась на бруствер, чтоб выстрелить наугад.

        После короткого разговора с шоферами дед соглашается взять их на постой, пока  не кончится уборка зерна и свёклы. Я быстро привыкаю к шумным появлениям мужчин в нашем доме, к весёлому их разговору. Даже на крышу лезть теперь не хочу: любой из постояльцев охотно берёт меня в рейс. Прижавшись к дверце, смотрю, как весело летит навстречу пыльная колея, а по сторонам – убегающая пестрота полей, потеснённые косогоры, провожающие нас перелески. Незаметно кончается день. Алое закатное солнце меркнет и зарывается в землю, оставляя после себя слабый багровый отсвет; безоблачное небо быстро тускнеет, насыщается синью. В сумерках я замечаю внезапную перемену: воздух становится прохладным и упругим, видимые  дали исчезают, и всё пространство вокруг отзывается гулкими, таинственными звуками.

       Дед встает у нас раньше всех, впотьмах одевается – ищет валенки, старый, линялый картуз и фуфайку, сильно пахнущую козлом, а после идёт во двор посмотреть как ночевали корова, куры и овцы. Кобель тоже идёт с ним, участливо машет хвостом, нюхает землю. Возвратившись, дед сообщает, что день нынче никуда не годный, дождливый. Из-за плотно нависших туч рассвет наступает долго и нехотя. Я валяюсь в постели, затем выхожу с горячим блином на крыльцо, где после завтрака  курят шофёры. Мерный шум дождя и пузыри на лужах говорят, что работать им вряд ли придётся.

       Дед сидит с квартирантами, как с приятелями; свой кисет, сшитый ещё при царе Николае, он пустил по рукам. Шофёры смеются, толкаются, дуют дымом прямо в рот кобелю. Гром обижается и лезет к деду под ноги.
       - Мужики, а чего мы просто так сидим? – удивляется огненно-рыжий дядька с веснушками на носу и  щеках. – Давай пошлём кого-нибудь к председателю, пусть арбузов выпишет. Васятка, может, ты сгоняешь?
       - Куда там по такой грязи! – не одобряют шофёры.
       Васька между тем зевает и молчит. Его острый, с горбинкой нос, пронзительный взгляд и лёгкая, стройная фигура выражают стремительность, присущую борзым псам.
       - Ну что, поедешь? – снова интересуется рыжий мужик.
       - Только из уважения к твоей грыже, гнедой…
       - Как разговаривает, шарлатан! – потешается, с восторгом смотрит на Ваську дед.

       Васька спускается с крыльца, морщит лоб, оказавшийся в потоке густо летящего дождя, и прыжком бросается к своей машине. Я – за ним, дрожащий и жалкий, точно котёнок, выброшенный на мороз.
        - Я с тобой, Вася.
        - Садись.

        Васька, похоже, сердится; кожаная куртка на нём блестит, роняя там и сям по кабине капли. Я гляжу в окно и немного радуюсь: мы едем, как пьяные – машину то и дело  заносит. На меже под навесом полевого стана в моторе ковыряется замасленный тракторист. Увидев нас, он поспешно вытирает об штаны руки и, сгорбившись, бежит под дождём к машине. Тракториста зовут Митюха. Он груб, дураковат лицом и шепелявит, потому что спереди исчезли куда-то два зуба, но всегда весёлый.
        - Куда прёс, сернобровый? Курить хосю, свои консились… А, Паска! Катаисся, собасий сын?..

        Васька подаёт Митюхе пяток сигарет. Тот лезет в кабину через моё окно, прикуривает от Васькиной зажигалки и жадно, со всхлипом глотает дым.
        - Слусай, сернобровый, поедес  обратно – купи бутылку. Насы музыки нынсе водку кусают.

        Взяв у него пять рублей, едем дальше. В конце долгого, извилистого спуска под горой видна Михайловка, колхозный центр. Мокрые, грязные улицы пустынны; прыгает связанными передними ногами одинокая лошадь, сварливым брёхом напоминают о себе собаки. Васька неожиданно улыбается и спрашивает, где тут живет Оленька по фамилии Чернышёва.
        - Вон в энтом доме. А ты чё, влюбился что ли? – интересуюсь я с видом человека, готового дать любовный совет.
        Васька бросает в мою сторону строгий взгляд.

        Вдоль придорожной канавы в мутных лужах плещутся и крякают от удовольствия утки. Бр-р-р! Озябшими ногами нащупываю тёплую перегородку, за которой шумит и дрожит мотор. Председатель колхоза, седой, раздражительный дядька, сегодня недружелюбен; настроение у него испорчено непогодой. Он и в солнечные дни бывает сердит, нехорошо выражается. Мужики меж собой зовут его Плеханов. Бывало, колхозницы удивляются: «Как тебе, Михалыч, не грех материться при каждом слове?» - «А это, Маня, не грех». – «А что же это?» - «Природное явление…»

        Выслушав Ваську, председатель, не мешкая, пишет записку сторожу бахчей и любопытствует, хорошо ли живётся водителям.
        - Живу хорошо, одна беда: девок у вас маловато.
        Председатель смеётся и так кривит губы, будто съел по ошибке солидолу. Выйдя из кабинета в приёмную, Васька заигрывает с секретаршей Ольгой, поёт про  её очаровательные глазки. Уже года три после десятилетки Ольга работает в правлении – печатает что-нибудь на машинке, звонит по телефону и умеет быть важной даже когда причёсывается. Из-за этого её сверстницы, бывая здесь, стеснительно умолкают. Ольга круглолица, с пышными, будто припухшими губами, глаза у неё большие и недоверчивые, причёска городская, ногти крашеные. Правда, заглядываться на неё тут особенно некому. Механизаторы – народ небритый, нетрезвый – замечают и хвалят в ней одну только полноту: «Молодец, девка, в теле!» Накурят, наследят.

        Васька вроде как исключение. Ольга не умеет себя вести с ним, теряется и становится неповоротливой, когда он смотрит в упор или скользит взглядом по округлым изгибам её плеч и бедер. Сейчас он заходит сбоку и одним пальцем начинает печатать на машинке. Ольга сбивается, отстраняет Васькину руку.
        - Не надо… Съешь вот лучше грушу.

        Грушами Ольга удерживает от ветра бумаги. Васька собирает со стола, с тумбочки штук шесть груш, суёт их мне в карманы и рассказывает, что в Швеции даже коровы носят украшения, а тут, посмотришь, красивая девушка, а держит себя, как какая-нибудь Коробочка.
        - Тебе-то что за дело! – грубовато реагирует Ольга, глядя исподлобья.
        - Как это что за дело! Это же травмирует мою душу, Оля! Вот заявился я, так ты пройдись  играючи, грудь вперёд, руки на бёдрах и спроси меня этак: «Ну что, Василий, есть ещё порох в пороховницах?»
Ольга молчит.  Лицо  её стыдливо розовеет.

        После работы раздетый по пояс Васька старательно намыливает лицо, шею, грудь, гремит клапаном умывальника и поёт: «На пиру ли, на турнире, на охоте…» Рубашку свою выходную он наглаживает полчаса, вертит её привередливо, будто впервые видит, и когда оденется, обязательно смочит ладони одеколоном и похлопает себя по щекам. Ужинают шофёры в саду под яблонями; тут стоят два сдвинутых стола, скамейки, светит подвязанная  к сучьям лампочка. Едят они долго, аппетитно, рассуждают про колхозные дела и жизнь вообще.
       - Вась, никак опять к девкам налаживаешься? – изумляется дед, наблюдая как торопливо Васька пьёт молоко.
       - Гусары, дядь Филь, гусары!.. Они без этого не могут, - ядовито замечает толстяк-старшой.
       - Дядь Филь, как говорили древние, время разбрасывать камни и всё такое… - искромётно улыбается Васька.
       - Смотри, женют! – кричит ему вдогонку дед.

       Васька возит с собой мяч и азартно кричит, когда по радио забивают гол. Кабина у него обклеена изнутри цветными картинками из журналов. Когда сидишь там, то со всех сторон на тебя глядят футболисты и почти совсем раздетые женщины. Недостроенный дом на окраине Михайловки, куда ездит после ужина Васька, словно предназначен для тех, кто испытывает томление скучных деревенских вечеров. В стороне от сруба накатом уложены бревна, и на них сидят после заката девушки. Приходит сюда с баяном зоотехник Лёнька Кусакин – нескладный, острогрудый. Для одних это неудачник, пришибленный, другим кажется не от мира сего и волнует воображение разговорами о «грядущем».
       - Вот там, - Лёнька указывает на густую россыпь далёких, трепетных звёзд, - люди станут в тысячу раз умнее, иначе невозможно, а тут мы засиделись, исчерпали себя. Нужна дерзновенность. Представляете, там ничего нет, даже атмосферы нет, а люди летят, их разум и все повадки приближаются к совершенству.
       - Лёнь, ну а как ты там будешь коров разводить? Там же ничего нету…

       Лёнька весело, с наслаждением стонет и ухмыляется: рассуждаете, дескать, на уровне коров. Послушать молодёжь, побалагурить, пощёлкать семечки сюда приходят и те, чья песенка, как говорят, уже спета. Появление незнакомых водителей вызывает среди этой публики легкое потрясение, особенно странным образом волнуется однорукий бригадир по прозвищу «Железяка». Спокойными вечерами он любит слушать, как поют девушки, умилённо улыбается и гладит попеременно то лысину, то щетину на подбородке. Иногда подпевает тенором: «…не настоящая у них любовь». Стоит шофёрам приблизиться – лицо бригадира принимает хищное выражение.
       - Чего вам тут надо? Чего потеряли? Всё равно у вас ничего не выйдет…
Ваську эти заявления ничуть не беспокоят, а только веселят:
       - Ты, дядя, не советский человек. Волюнтарист!
       К девкам Васька всегда подходит с улыбкой и сразу обнимает кого-нибудь от душевной щедрости. Вначале от него шарахались, отодвигались, но привыкли и теперь только краснеют под взглядами смешливых подруг. Даже однорукий бригадир остепенился, подходит тихий, как ангел:
       - Дозволь прикурить, Василий.
       Васька подарил ему зажигалку, и с этой минуты от бригадира с его охотой поговорить нет отбоя:
       - Что характерно, молодёжь нынче деловая, а удальства, надёжности нету. И женихи сейчас одни прохвосты. Вот когда я был юноша, мне папанька так приказал: «Ты, Сидор, умом пока слабый и духом незрелый – о девках думать не смей!» А мне тогда уж двадцать шесть годов было.
       Васька  щедро улыбается.

       - Ну-ка, Лёнчик, сотвори нам «Амурские волны», - просит он, петухом вышагивая перед сидящими. Ольга тоже тут. Васька перед ней наклоняется, будто официант – приглашает на танец. Осторожно, неуверенно Ольга выходит на середину утоптанного  круга и слабеет в Васькиных объятиях. Легче ей становится, когда рядом, поднимая пыль, начинают кружиться другие пары.

       - Поедем кататься, - нежно предлагает Васька.
       - А зачем?
       - Ну не сидеть же тут всё время… У нас вон какой корабль имеется.
       - По-моему, и тут хорошо.
       - Ну я хочу побыть с тобой, понимаешь, чтоб только ты и я.
       - А зачем?
       - Объяснял ведь: люблю тебя и всё такое…
       Ольга некоторое время раздумывает и соглашается:
       - За околицу и назад, а то подумают чего-нибудь.

       На траве у самого сруба разбросана куча жёлтого  песка. Приятно чувствовать его прохладу, когда воздух ещё не остыл. Лёжа, не шевелясь, гляжу на яркие, будто мокрые звёзды. Лёнька говорит, что нам всем пора в космос, и я воображаю как люди – смелые, отчаянные козявки – пешком гуляют по звёздному грунту, а он светится у них под ногами. Но наверно там жутко и одиноко, не полежишь вот так, разбросав руки, не встретишь кота или жабу.

       …Ольга с Васькой идут к машине. Я догадываюсь, что они сейчас уедут, а ждать и скучать мне не хочется, стало быть, крадусь через задний борт и падаю на мягкий ворох брезента. Кузов скрипит, надоедливо брякают цепи на бортах, но я радуюсь тому что мчимся куда-то; Васька даже не знает, что я могу его выручить, если надо. Всё-таки хочется посмотреть, куда мы катим. Высовываю голову за борт, узнаю гору, мелкие овраги и поле на выезде из села. Машина неожиданно попадает в ухаб, борт ударяет меня снизу по челюсти. От боли, обиды и вкуса крови во рту я плачу.

       Наверно Васька свернул с дороги; машина бесшумно катится лугом и всё под уклон. Мы уже около Михайловского пруда. Ночью тут страшно: тёмные берега таят какую-то  опасность, тускло озарённая вода неподвижна и тяжела, как полированное железо. Васька выдумывает зачем-то объезжать пруд овечьими тропками, луг выравнивается, под колёсами шелестит стерня, и я соображаю, что мы уже в поле. Повернув к большой соломенной копне, Васька глушит мотор. Тишина сковывает моё тело и дыхание…

       - Ох, недотрога! Будто режут её, - весело и громко говорит Васька.
       - Ну не надо, ну не надо, Вася… Поехали обратно.

       Отчётливо щёлкает замок, я слышу шаги, опять металлический лязг дверцы и Васькин голос с другой стороны кабины:
       - Ну иди ко мне.
       - Не пойду.
       - Да пойми ты!.. Если тебя любят, если ночь такая чудесная, зачем себя сдерживать?  Это ж лучшие минуты жизни.
       Ольга молчит.

       - А знаешь, эта ночь никогда уже не повторится. Удивительно, почему люди не стремятся жить полной жизнью, и ты такая же ограниченная, - ласковым, воркующим голосом уверяет Васька.
       - Ты уедешь и не вернешься, - обидчиво заявляет Ольга.
       - Ну что ты, что ты, милая! – трепетно и нежно шепчет Васька.
       Доносится шорох, неровное дыхание и вдруг – удаляющиеся шаги.

       «Полная жизнь, полная жизнь!» - мысленно повторяю я и жалею что не мою а Васькину шею обнимает Ольга, лёжа у него на руках. У пологого склона соломенной горы Васька, будто подстреленный, падает вместе с Ольгой в сумрачные вороха. Наверно я заснул в кузове, потому что очнулся от толчков и шума мотора. Мы опять  едем вдоль берега. Не успеваю толком осмотреться – новая остановка. Ольга опускается на небрежно брошенную под ноги Васькину кожанку и печально наблюдает, как ломается неподвижное зеркало пруда, как разбивается на мелкие блики лунная дорожка. Васька радостно бьёт по воде руками, разворачивается, плывёт в другую сторону, потом кругами, но скоро выходит на берег и сразу одевается. Ольга заботливо набрасывает ему на плечи куртку, ласкается, льнёт к его груди.

       - А знаешь, сколько ни живи, даже самой полной жизнью, всё равно не привыкнешь, не насытишься, как вот не накупаешься на всю жизнь и всегда будешь искать какую-то новую полноту, - застёгивая брюки, мечтательно говорит Васька.
       - Возьми меня в Иваново или возвращайся скорей.
       - И будем с тобой тут лапти плести! – Васька смеётся, играя, треплет Ольгину чёлку и досадует на её глаза – огромные, пугливые и покорно ждущие чего-то.