Стекло. из жизни острых сюжетов

Акиндинов Сергей
               

« - Сверни ей шею! Мы теперь знаем, где спрятаны деньги, и она нам больше не нужна.
Возня в ванной была недолгой. Он услышал жутковатый хруст, который сопровождал отлетающую душу, и все стихло. Но внезапно дверь в ванную резко распахнулась и как бы обезумев, затихла у стены. Из проема, навзничь, упало тело, всколыхнув паутинки пыли на полу. На зеленом линолеуме коридора луч заходящего солнца высветил редкостное по красоте колье на белом пергаменте шеи. Блеск от подвесок играл на холодном хроме ножниц воткнутых в правый глаз по самые бранши, заставляя пульсирующие струйки крови впрыгивать в кольца. Он несколько удивился такой развязке, и в голове пронеслась мысль: «Цветик, нужно быть внимательнее к клиенту, а ты пропустила  удар. Котик мой, мне так не будет хватать тебя…» Но явно мелькнувшая тень, там, в большой комнате за коридором, заставила всю внутреннюю сущность замереть, и хищно ждать. Он помнил, что там теплился огонек лампады перед образами, и теперь его дрожащее пламя предвещало что-то нехорошее. Тень бесшумно разрасталась на пути к полутемному коридору…»
Писатель оторвал взгляд от монитора и усталыми глазами обвел стены комнаты. Надо было заканчивать роман, он понимал это, но нега содеянного брала верх над последним всхлипом творчества, и хотелось растянуть удовольствие, прежде чем поставить точку окончания. 
         
       Привыкший к жанру современной кровавой цветистости он в душе презирал всю некогда русскую классику. Вон она стройными рядами выстроилась вдоль стен. И если ещё лет тридцать назад это был несказанно книжный дефицит позволяющий относить владетеля к прослойке черствого социалистического пирога – интеллигенции, то теперь это стало букинистической обузой. Обузой, которая пугала разве что школьников, да худосочных студентов нищей гуманитарной направленности. Меняя бычий пузырь некогда растянутый на окне в Европу, вдруг обвалили стену, и через этот обвал хлынули на «шестую часть земли с названьем кратким Русь» потоки «свобод» и «цивилизации». И враз поменялись ценности. И русский народ захрустел чипсами с вкусовыми добавками, забыв напрочь вкус пирогов из русской печи. И стало модно вкушать пиво из горла, нося бутылочку с собой, как писаную торбу. А уж о буквицах и словесах могучего и великого языка только воздыхать приходится. Реклама и вывески магазинные, служившие намедни уличным Букварем для первоклашек, теперь влетают в их чистые умы либо бурбоном басурманским, либо буцефалом от Словаря, обезображивая в сознании неокрепших ещё «промокашек» русское слово. И извечно философское «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется…», к годам «становления их на крыло» унизится до примитива – Слова в выражения, а родная Речь в суровье жаргона. И литература в слове своем печатном, заключенная на веки вечные под обложку – названная Книгой, за короткое время всех этих перемен вползла на прилавок книжных развалов, сгорбатив его тьмой тьмущей изобилия. Изобилие, о котором так долго мечтали большевики, совершилось! И пишущий брат,  подхватив падающее знамя революционных преобразований и поменяв в его гимне только в одном слове окончание, запел в творческом порыве: «Весь мир насильем мы разрушим!» И растеклось это насилие по  печатным листам и аукнулось в сериалах фильмов, приучая читателя не сострадать, а жаждать. И вкушает все это читатель, не вдаваясь в пустопорожний напряг фабулы, а только – так поверхностно, успевая за подсчетом убиенных литературных героев, не на войне, а в бытие  повседневного мира. Так что, те кто, то ли уверял, то ли спрашивал - «как хороши, как свежи были розы» остались в пыли забвений.

Писатель отхлебнул из красного бокала давно остывший кофе и покрутил колесо мыши. Читать было уже не обязательно, просто он раскручивал страницы текста, как наждачный круг, чтобы отточить  последний сюжет до дьявольской пикантности.

«Не отрывая напряженного взгляда от сиреневых сумерек коридора, он попятился назад, осторожно переступая по крашеным половицам комнаты. На секунду все тело сковал внутренний холод, и он неимоверным усилием заставил ноги сделать ещё два шага, пока спина не уперлась в препятствие. В комнате было совсем темно, а препятствием оказалась лестница, ведущая на чердак. Стараясь уйти тихо, он повернулся к ней лицом и, перебирая руками круглые сучковатые ступени, пополз вверх. Отсвет чердачного лаза показался,  нескончаемо далек. «В рай или в преисподнюю? – задал он глумливый вопрос сам себе и, подумав, ответил – Да какая разница? С такими деньгами…» и в это время раздался хлопок выстрела. Он почувствовал, как что-то нестерпимо раскаленное впилось в бедро и, парализовав правую ногу, вылетело, дернув карман пальто. Он устоял на кругляке приступка и подтянулся ещё на одну ступень. Дальше он услышал, как внизу дважды нажали на спусковой курок, но металлический лязг разряженного пистолета успокоил. «Вот теперь мы на равных…» - в голове нарисовался образ теперешнего визави, он и час назад был напротив, но с петлей на шее. «Значит, не додавил…» - как-то легко побранил он сам себя и переполз ещё на одну ступень. Одеревенелая  нога, согреваясь кровью вытекающей из раны, оживала, но каждое её напряжение отзывалось болью в паху. Когда его руки коснулись посыпанного песком пола чердака, внизу прохрипел сдавленный голос
- Я тебя достану, тварь!
Возражать в ответ не хотелось и он, набрав в пригоршню песка, метнул его вниз. Его визави тихо засопел, протирая глаза, и лестницу тряхнуло. Ждать было нельзя, надо было что-то предпринимать. Он вступил на мягкий пол, выпрямился и огляделся. Чердачную темноту расчленял молочный свет из маленького слухового окна. Чердак был пуст и только у стены в метре от чердачного лаза стоял внушительный портрет Петра Первого в массивной старинной раме. Холст на подрамнике шевелился под слоем меха паутины, делая самодержца почти живым. У ног царя валялся толстый осколок разбитого стекла, по форме напоминающий  турецкий ятаган и его продолговатый острый конец блестел мертвенной голубизной. Раздумывать было некогда. Он схватил этот осколок двумя руками, не замечая как обоюдоострые края стекла легко ранят пальцы. И как только голова визави показалась в проеме лаза, он,  остервенев, вонзил этот осколок чуть пониже кадыка, наваливаясь всем телом на его широкий конец…»

Писатель опять отвел взор от монитора. Клавиатура, соблазняя  доступной легкостью и обнажив затертый алфавит, поскрипев, успокоилась. Писателю захотелось сдобрить концовку смачным психологизмом качественных прилагательных, но он, рассматривая стремительный бег облаков за окном, не спешил. Работа над очередным криминальным чтивом и без них была проделана добросовестно. И скоро, скоро, обещала вдавить впечатлительного читателя в почти реальную осознанность его бытия. Бытия, где зла было так много, что его количество вырастало в качество, а покалеченное добро было так убого и второстепенно, что корчась на распятии не вызывало состраданий. И сколь долго б не звонили о нем колокола под золотыми куполами церквей и храмов в стряхивающей семидесятилетнюю грязь России – народ-читатель-зритель не перекреститься.
Писатель, взяв сигарету, вожделенно помял её пальцами и, распахнув окно, высунувшись по грудь, закурил. Этажом выше нудно визжала пила, вгрызаясь в смолистую твердь оконной рамы. Там, над его головой, люди тоже заканчивали роман с укладом прошлого. Они облагораживали жилище – загоняя былую его кособокость в безукоризненную прямизну сухих штукатурок, а облупленность старых оконных переплетов в глянец пластмассы стеклопакетов. Это был своего рода – пафос. Пафос, который когда-то потерял строгую определенность в литературе, но найдя её в архитектуре, теперь методом спрямлений отделял поэта в архитекторе, как муху от котлеты. Повизгивающая пила, вскрывая волокна, тупо и хладнокровно  расправлялась с теплотой древесины заставляя дрожать и вибрировать стекло смежной рамы. Оно, как бы, не желая участвовать в этой переделке, постепенно отдалялось от родного места, с легкостью преодолевая прогнившие преграды. Тяжелое тело, некогда прозрачное – помутнело, искажая действительность до абсурда, а острые края,  помельтешив в бесовской пляске по краю рамы, спрыгнули и устремились вниз. Писатель успел сделать три затяжки.