Сталинградский гармонист

Сергей Ивволгин
   Неблагодарное, бесполезное, скорее вредное это дело – переименование городов и сёл. На место нового и великого правителя всегда придёт более новый и более великий. А неуклюжая и вроде бы справедливая попытка исправить неудобное положение в итоге оказывается более глубоким искажением исторической действительности. Вот и имеем Санкт – Петербург в Ленинградской области и Екатеринбург в Свердловской. И начало победоносного шествия Красной Армии началось после сталинградской битвы в Волгограде. В Волгограде же находились развалины сталинградского тракторного завода. Нет на карте мира Константинополя – мирового центра культуры. Стамбул – Царьград, Константинополь. Волгоград – Царицын, Сталинград.
   Хорошо, что стоят нетронутыми египетские пирамиды, море Лаптевых и Берингов пролив. Если совсем невмоготу – постройте город, и назовите своим достойным именем. И никаких проблем. Только польза государству. Откройте новые географические места – и на карте Мира напишут ваше незаурядное имя. Так нет же. Всё то же, но только не покидая стен Кремля. А, что делать людям, рождённым в исчезнувших, по воле подхалимов, городах? Свидетельство о рождении у меня есть, а города такого, увы –  уже нет. Не так ли исчезла Атлантида, и не стало на земле атлантов?

  Исходя из этого всё далее описанное названо именами того времени.

   Это было так давно, что я уже не могу вспомнить где. Была воскресная вечеринка у каких-то знакомых в деревянном посёлке Волжском, и мне в руки попала двухрядка на восемь басов. Мне и раньше попадали в руки детские гармошки, у которых нужно было непонятно, что нажимать и посильнее тянуть. Раздавался ужасный диссонанс, и я тут же её отбрасывал и терял к ней всякий интерес. А кнопки этой гармошки вызывали у меня доверие, так, как каждая кнопка в обе стороны меха играла один и тот же чистый звук. Сидя на маленьком стульчике почти под столом, я искал знакомые звуки. Застолье было в самом разгаре, и мне никто не мешал. И вот у меня стало получаться:

         Подружка моя, иди, одевайся.
         А я с милым посижу, ты не обижайся.

   Тут, когда я остановился, услышал полную тишину. Поднял голову и увидел, что все смотрят на меня. Хозяин гармони сказал:
– А ну, ещё раз!
Я повторил.
   То ли от избытка "перцовки", то ли действительно от большой доброты, хозяин гармони махнул рукой:
– Всё равно играть некому, бери. Она твоя!
Вот так гармошка грязно-зеленого перламутрового цвета на все восемь басов вдруг стала моей личной собственностью.
   Позже жили мы в селе "Большие Чепурники". Недавно посмотрел в интернете со спутника на этот населённый пункт. Да! Очень Большие Чепурники! А тогда это было, практически две улицы, ведущие на птицеферму по производству диетических яиц для сталинградцев. Да ещё одна поперек, в начале этих двух, с почтой, детским садиком, правлением совхоза и клубом. Переехали сюда с голодухи. На старой работе в Волжском отцу половину зарплаты выдавали облигациями государственного займа. Помню, как они лежали в коробке из под обуви, аккуратно сложенные по годам и перевязанные накрест чёрной ниткой. Сорок девятый, пятидесятый, пятьдесят первый, пятьдесят второй. Это сейчас с пафосом чествуют единицы диссидентов. А тогда не было ежегодных майских победных парадов. Страна усиленными темпами и ударным трудом боролась с послевоенной разрухой. Только через шестьдесят лет нам стало известно, что Европа в те дни уже решила жилищную проблему и наслаждалась мирной послевоенной жизнью. А наш народ всё вёл борьбу с последствиями тяжелейшей войны. Нет. Я не отрицаю. Последствия были. Но чем победивший в войне демобилизованный воин – освободитель должен был кормить свою семью с двумя детьми? На выданные облигации ничего купить было невозможно. А отказаться – означало стать врагом народа и делать на работе всё то же, только абсолютно бесплатно, как ЗЭК. И народ молча, "горячо любя Сталина", исправно получал пол зарплаты облигациями, а расписывался за всю. И это считали за счастье, что к какому-то юбилею не выдали облигациями всю зарплату.
   Вот так мы оказались в совхозе. Отец получил должность электрика на птицеферме  и отдельный деревянный щитовой сборный "финский" домик в самой середине села. Приехали под вечер, когда зарядил первый снежок. Завхоз был не очень разговорчив. Привел, показал, выдал ключ и помог разгрузить подводу. Растопили печь и прямо на вещах улеглись спать с улыбками на лицах; все-таки не общежитие, как для всех переселенцев, не барак семейного типа с отдельным входом в единственную комнату, – а отдельный двухкомнатный "финский" домик с отдельной кухней и крыльцом!
Как потом выяснилось – радость наша была сильно преувеличена.
   Вокруг дома был поставлен аккуратный заборчик из штакетника, во дворе сарайчик – землянка и отдельный деревянный санузел. Теперь можно было завести курочек, только не много, для детей, а с Нового года власти разрешили держать ещё и поросенка. Мать намазывала топленым свиным салом два куска хлеба и посылала нас – детей отнести папе обед. Нас пропускали к отцу на работу. А там, когда в помещении никого нет, можно было быстренько схватить только выкатившееся яйцо из автоматического яйцесборника, пробить о многоэтажную клетку, выпить в три глотка и закинуть скорлупу в кормушку, чтобы куры тут же её склевали. Заедали выпитые яйца мы тем хлебом, который сами принесли. Проглотив два – три яйца, вытерев губы, мы шли домой. А вынести с собой было нельзя.
   Казалось, жизнь налаживалась.
   Зиму мы с сестрой провели почти всю в доме. Где-то смеялись на улице дети с санками. Шли кататься на спуске к озеру. А у нас-то и санок не было. Да и росли мы быстрее штанов: простудятся – лечи их потом!
   А весной я уже гулял по собственному двору. Когда изрядно потеплело, выяснилось, что наши куры взяли моду нести яйца не в землянке, а под крылечком. Пролезть под крыльцо мог только я, сестра уже не помещалась. Мать смотрела, как я на локтях проползал до куриного гнезда, брал в каждую руку по яйцу и ещё осторожнее выползал обратно. Строго настрого нельзя было касаться железяки, что под крыльцом. Потом, когда я ходил в школу, и видел кадры хроники, я понял, что это был огромный стабилизатор сто килограммовой немецкой авиабомбы. Она на всю длину воткнулась в землю и не сработала. Народные умельцы соорудили крылечко шире и длиннее, чтобы спрятать стабилизатор. Местные все знали, и никто не хотел жить на бомбе. Вот и стоял пустующий дом в середине села. Нам в первый день никто ничего не сказал. А весной, вроде, уже было поздновато качать права. Несколько раз отец ездил в сталинградский военкомат с заявлением о разминировании. Каждый раз приезжала бригада сапёров и просила всех жителей открыть все окна и двери и перейти через шоссе на полукилометровое расстояние в овраг. Каждый раз разъясняли, что в случае нечаянного подрыва даже стёкла останутся целыми. А с закрытыми окнами и дверями рухнет весь дом. Но люди упорно отказывались выполнить это условие, опасаясь то ли воровства, то ли скрытого обыска. И сапёры каждый раз уезжали "не солоно хлебавши". После четвёртой попытки уехали и мы.
   Далеко. И на долго. Навсегда.
   А пока было лето. Я, как обычно, сидел на крылечке и играл на гармошке. Играл старое и подбирал новое. Меня пробовали определить в детский садик, но запах местных писунов, и обязательная косынка на прогулке действовали на меня так, что весь персонал занимался мной одним. Я не мог спать на вонючей клеёнке, а косынку надо было прибивать гвоздиком, – сползала. К всеобщему удовольствию заведующая сказала маме больше меня не приводить.
Вот я и сидел, всем на радость, на крылечке. Если гармонь играет – значит всё в порядке и не о чем беспокоиться. Если гармонь замолкала – кто-либо из соседей заглядывал; что случилось?
   Однажды мать прибежала после работы домой. Подходя к дому она не услышала гармошки и побежала. Отворив калитку, она увидела, что я сижу на крылечке с красными глазами и мокрыми рукавами, а гармонь стоит рядом.
– Что случилось, сынок?
– А вот!
Я взял в руки гармонь, нажал на кнопочки и растянул меха. Вместо музыки раздалось сопение. Гармошка не хотела играть!
   Она меня долго уговаривала, что беда – не беда. Вот папа получит аванс и мы отвезём гармошку в город на ремонт. Починят, и будет играть, как новенькая. Только, когда пришёл отец и повторил то же, я успокоился и уснул. Я же видел, что они не сговаривались.
   И я стал считать дни до аванса. Тогда я впервые узнал, что в неделе семь дней. Что это все пальцы правой руки и ещё два, которыми я играю – левой руки. Когда пришёл день последнего пальца левой руки я решил не спать, чтобы первым встать в день аванса. Но к утру уснул и всё проспал. Когда я проснулся, солнце уже даже не светило в окно. Скоро обед. Я вскочил и бросился к гармошке. А её нет.
– Мама, Мама!
– А проснулся?
– Где гармошка?
– Так поехала в город, на ремонт, с попутной машиной.
– А я?
–  Сдать в ремонт может любой. А вот забирать будем с тобой!
Вечером зашёл сосед и принес квитанцию: – Вот, сказали, что через неделю будет готова. Да тут и число есть.
   И я опять начал загибать пальчики. А уже загнутые, держал в кармане, чтобы не перепутать.
– Ура! Завтра утром тот самый день.
   Мы вышли на шоссе и, довольно быстро подъехал раскрашенный красно – жёлтый автобус ЗИС и мы поехали в город. В городе у мамы было много дел и чьих-то поручений. Мы заходили то в один, то в другой магазин. Мама делала покупки, сверяясь со списком. Даже на базаре были, где я получил свежий маковый бублик и стакан газировки с сиропом.

–  Ну, вроде всё! Осталась твоя гармошка!

   Мы доехали до каких-то развалин и вошли в отстроенный недавно новый многоэтажный дом. Внутри по периметру были расположены многочисленные кабинеты, а ближе к центру по спирали против часовой стрелки шла широкая лестница. Мы поднялись на третий этаж, нашли на дверях прописанный в квитанции номер и постучав вошли. Комната была большая и, по сравнению с коридором, очень светлая. Мастеры, в очках и нарукавниках, были заняты своими делами. За барьером один дяденька посмотрел на нас поверх очков: – Вам чего?
Мама протянула квитанцию.
– А, гармошка? Давно готова! Вон на  стеллаже! Возьмите сами! - и указал пальцем на полки справа от нас. Мама взяла гармошку, сказала "Спасибо" и направилась к выходу.
Я остался на месте:
– А проверить?
– Здесь нельзя! Видишь, люди работают! – прошептала она.
За дверью я потянул гармошку за ремень.
– Ну, на, пробуй!
Я мигом накинул ремень на плечо и заиграл первое, что соскочило с пальцев:

     Валенки, валенки. Эх, не подшиты, стареньки.
     Суди, люди. Суди, Бог, как же я любила!
     По морозу босиком к милому ходила!

Я никак не ожидал, что моя гармошка может так громко играть. Многократное, добротное эхо приятно раскрасило голос моей двухрядки. Никогда не слышавший такой акустики, я опешил и замолчал.
   Одновременно заскрипели все двери на всех этажах. Из каждой двери выглянуло по лицу. Из ближней двери подошёл худощавый дядя и попросил сыграть еще. Окинув взглядом его бравый вид, я заиграл:

     Наверх, вы, товарищи, все по местам!
     Последний парад наступает!
     Врагу не сдаётся наш гордый "Варяг".
     Пощады никто не желает.   

   Я был рад ещё раз услышать свою гармошку. Но тут проскрипела ещё одна дверь и представительная дама с накрашенными губами строго спросила:
– Товарищи, что вы себе позволяете? Вы же не на улице!
– Спокойно, мамаша! - сказал худощавый. Посадил меня вместе с гармошкой себе на плечо и почти в три шага вынес меня на улицу. Усадил на карниз рядом с крыльцом и приказным тоном сказал:
– Играй!

И я заиграл.

    По Дону гуляет, по Дону гуляет…

Сначала в одну кнопочку, потом в две кнопочки.

– Ещё!

    Волга, Волга, мать родная!
    Волга, Русская река!
    Не видала ты подарка,
    От донского казака!

– Ещё!

    Ах, Самара – городок!
    Беспокойная я.

– Ещё!

     По диким степям Забайкалья,
     Где золото роют в горах.
     Бродяга, судьбу проклиная,
     Тащится с сумой на плечах.

   Я играл и смотрел, как в людской подкове, окружившей меня, в такт этой неспешной мелодии раскачивались, в большинстве своём женские, покрытые треугольными платками головы. А свободная рука вытирала кончиком платка беззвучные слезы с промокших, зачарованных глаз.

– Ещё!

Репертуар мой подходил к концу, и я предвкушал, что сейчас все закончится, и мы с мамой пойдём на наш автобус. Мне уже хотелось домой. Да и небо уже начало краснеть. Когда я понял, что ничего нового уже не могу вспомнить, я повернул гармошку под правую руку и сказал:
– Всё!
 Худощавый не отставал:
– Ещё!
– А я больше ничего не знаю... – честно сказал я.
Худощавый сорвал с головы фуражку и с размаху шмякнул её об землю рядом со мной:
– А ты играй всё с начала!
 Я глубоко вздохнул и заиграл:

     Валенки, валенки…

   В брошенную фуражку посыпались купюры образца пятьдесят четвёртого года. Когда второй круг моего репертуара подошёл к концу фуражки не было видно из под денег. Я остановился и сказал:
– Мам, я кушать хочу.
Кто-то передал теплые пирожки с ливером, кто-то пачку печенья, кто-то конфеты. Мать причитала, что мы опоздаем на автобус. Худощавый сгрёб всю кучу денег и конфеты с печеньем, и засунул всё в мамину плетёную из тростника широкую сумку. Громко хлопнул своей фуражкой по коленке, выбивая пыль, и водрузил её на место.

   Уже было совсем темно, когда мы сели на скамейку автобусной остановки. Я доедал пирожок с ливером и пытался по трем цветным фонарям на крыше автобуса угадать; наш или не наш. О номерах маршрутов я тогда ещё ничего не знал. Мне было всего три с половиной годика, и был я чуть выше своей гармошки.
   Мать что-то говорила об отработанной мной поездке и ремонте гармони, а я боролся со сном. Как я оказался дома – я не помню. Наверно уснул.

   И не мог я тогда знать то, что узнал из новейшей истории; был такой предмет в школе. Узнал из хроники,  репродукций и открыток, что сидел я в тот вечер лицом к законсервированным развалинам легендарной сталинградской, разбомблённой немецкой авиацией мельницы из красного кирпича и в красных лучах заходящего солнца, а справа внизу беззвучно несла свои зеркальные воды широкая Волга.