Месть дрофиной стаи. Часть первая

Абрамин
(Из цикла «Слобода Кизияр: плебейские рассказы»)


«И сердце мучится бездомное,
Что им владеет лишь одна
Такая скучная и томная,
Незолотая старина».
(Николай Гумилёв)

Это произошло вскоре после войны. Был ноябрь. Свирепствовали голод, бандитизм, дифтерия. Люди забыли, когда улыбались. Единственная отрада – почти двадцатиградусная теплынь – и та грозилась обернуться бедой, так как на фруктовых деревьях начали пробуждаться почки. А это значит, что продлись тепло ещё несколько дней – ни черешен, ни абрикосов не жди:  грянут  холода и выморозят плод в зародыше. И лишится местный житель исконного своего дохода. Открывая после ночи дверь хаты, старики первым долгом подставляли свои заспанные физиономии наружному воздуху –  не похолодало ли? – и, почувствовав, что не похолодало, ворчали: «И сегодня лето, чёрт ему рад…».


Да, такое здесь бывает – когда перед самой зимой вдруг начинает припекать солнце, просыхают стёжки-дорожки, выползают букашки, всякие там божьи коровки да солнышки, как-то по-особому струится воздух, а на горизонте – марево: глянешь вдаль – будто морская зыбь колышется.


Оттепель стояла вот уже неделю.


Но накануне того злополучного дня, перед сумерками, на слободу Кизияр наполз туман. Густой, тяжёлый, липучий. Ночь напролёт из него сочилась водяная пыль, а утром ударил мороз. Земля покрылась ледяной коркой. Деревья, кусты, былинки  тоже обледенели и стояли как стеклянные. С крыш наподобие бахромы свисали небольшие игольчатые сосульки. Дали просветлели.

 
Некоторые кизиярцы рассказывали, что с вечера слышали в тумане какие-то звуки, тревожные и жалобные. Кому они принадлежали, было не разобрать. «Может, гусиная стая пролетает», – думали одни. «Может, кто-то из пьяных заблудился и подаёт голос», – высказывали предположение другие. «А может, раздевают кого-то, и человек призывает на помощь», – пожимали плечами третьи.


Дед Калиберда как будто даже расслышал слово «рятуйте» (спасите). У него мелькнула мысль, а не убивают ли кого? Он сказал об этом жене, бабке Горпыне. Но та махнула рукой, зевнула в кулак и промолвила сквозь затяжной зевок: «Не выдумляй! Глухый недочуе, так збреше. Лягай ото луче, бо пизно вже, фатить чобОтямы по двОре човгать».


Между тем, сдвинув платок за ухо и хорошенько прислушавшись, Горпына и сама расслышала странные звуки, и выдвинула свою гипотезу их происхождения: «Може, то лупатая (пучеглазая) Марыська малахольного Яныка гукае (кличет). Вона завсигда отак – орёть, наче б то скаженная. – Высказавшись насчёт Марыськи и Яныка, Горпына снова напустилась на деда: – Та мало ли шо може буть! Воно тибе надо? Опщим, марш до хаты! Роздягайся – та й у крОвать! Я зара тожить лягатыму (я сейчас тоже буду ложиться), от токо вчиню тесто на пампушки – и ляжу. Бо вже ниЯкои мочи немаить. Заморылася. Ногы аж гудуть». 


Микитка Жоглик работал дежурным стрелочником на специальной железнодорожной ветке, предназначенной для разворота паровозов. Ветка начиналась у самого депо и одинокой стрелой вдавалась в степь. Отдежурив ночную смену, Жоглик пришёл домой, взял велосипед и направился к ближнему колхозному стогу надёргать мешок соломы для хозяйственных нужд – он часто туда хаживал. Из-за гололедицы ехать было невозможно, велосипед пришлось катить в руках.


До цели оставалось метров пятьдесят, как в тусклом свете медленно нарождающегося утра Жоглик заметил у стога каких-то существ. Они грузно и неуклюже копошились, совершали хаотические движения, валились набок, с трудом поднимались и снова падали. Некоторые тревожно вскрикивали коротким храпящим звуком. Подойдя ближе, Жоглик увидел больших серых птиц с ржавым отливом на спине, в которых признал дроф (http://www.proza.ru/2010/11/03/873). Крылья у них смёрзлись, лапы разъезжались на скользкой земле. Не находя упора, они не могли ни взлететь, ни даже отбежать в сторону.

 
«Ух ты, зар-р-аза, дрохвы! Откудова они тут взялися? – непроизвольно вскрикнул Микитка. Ему  перехватило дух и стало как-то не по себе – так, наверно, бывает всегда, когда видишь поверженное Величие, которое, как известно, и в оковах остаётся Величием. Смятение, увы, длилось не долго. В следующее мгновение, оглянувшись зачем-то по сторонам, он злорадно, с хищной беспощадностью чуть ли не пропел: – А-а-а, попалися, голубчики…».

 
Жоглик прекрасно знал, что дрофы давно уж стали редкостью для здешних мест, они просто-напросто вывелись, потому что целинная степь, их родная стихия, полностью распахана. Не то что раньше… Раньше огромные клинья первородной ковыльной степи перемежались с пахотными угодьями – вот тогда и живности всякой было видимо-невидимо. Между стариками до сих пор ещё вспыхивают ностальгические разговоры о тех золотых временах, когда и зайцев били палками «навкидяк» (броском) прямо у хат, и «газюльки» (молодые джейранчики) вышагивали «пешком» посреди улицы  – и что им там было делать! И лисы во двор заскакивали – поживиться «штопаной гуской» (дичь им, видите ли, уже надоела) . А по ближайшим буеракам настоящие «чикалки» (шакалы) бегали. Естественно, и дрофы были тогда обыденностью. А теперь люди, пожалуй, и  не представляют, как дрофа  выглядит. Лишь понаслышке знают, что это – самая тяжёлая из летающих птиц. Поэтому, когда хотят подчеркнуть упитанность какой-нибудь пернатой особи, пусть даже голубя или того же воробья, непременно говорят: «Здор-р-овые, гады, как дрофы».


Вырисовывалась печальная картина: пролетающая на юг стая приземлилась на отдых и кормёжку. Стаю накрыл туман. Туман перешёл в «мыгычку» (морось). «Мыгычка» осела влагой на оперении птиц. Внезапно нагрянуло  похолодание. Дрофы покрылись льдом, как глазурью. Лёд на перьях, лёд под ногами, лёд далеко вокруг – сплошной ледяной плен. Могучие птицы оказались беспомощны.

 
Жоглик осознал, какая редкостная удача ему привалила. Невиданная удача! Грандиозная удача! Как ни странно, но когда он полностью осознал это – почему-то впал в душевный раскол. С одной стороны, конечно же, обрадовался: «Вот оно, счастье-то! Владей, наслаждайся, коль сам Господь посылает!», с другой – вроде бы и не рад был: «Что-то в этом есть неприятное, даже жутковатое – уж слишком много… как гарбузов (тыкв)  накачано. И это ж не какая-то там мелочь пузатая – перепёлки, скажем, или просяники (разновидность куликов), а дрофы. Не подавиться бы...».


Будучи классическим неудачником, получающим от жизни одни только жалкие крохи, он морально оказался не готов к жирному куску – как к чему-то инородному, ему несвойственному, хотя и не раз мечтал разжиться на халяву. Мечтал, например, как найдёт набитый деньгами кошелёк. Или обнаружит старинный клад. Или нежданно-негаданно станет обладателем крупного наследства – мало ли известно таких случаев! А совсем недавно ему приснилось, что он обольщает не то царицу какого-то государства не то знакомую стрелочницу с северного железнодорожного переезда, Катьку Рябоконь, и та, вкушая его прелестей, вдруг как закричит в оргазме: «Проси чего хочешь – отдам полцарства!». И вот сейчас, когда судьба действительно преподносит ему царский подарок, он растерялся – не сказать, чтоб испугался, но как-то оторопел. Что значит – не привык!


Прикинув сколько приблизительно птиц в стае и умножив на десять (средний вес дрофы в килограммах), Микитка ахнул: «Целая гора мяса! Человек, наверно, за всю жизнь столько не съедает. И вся эта гора шевелится… и смотрит…  брр!..» – замотал он головой, словно отгоняя наваждение.


Он подошёл к самой маленькой дрофке, молодой самочке – явно из выводка этого года. Она выбилась из сил, лежала на грудке и, помогая себе задубелыми крыльями, пыталась встать, да не получалось – крылья безуспешно скребли скользкую землю,  лапы – не в состоянии поймать точку опоры – уходили назад. Микитка  наступил на кончики маховых перьев, аккуратных, красивых, уже мощных, но ещё каких-то девственных. Дрофка клюнула в сапог и замерла в страхе. Он улыбнулся и сюсюкающим голосом ласково проговорил: «Ну шо, манюня, ны хотиш вмирать, да? Бидняжка… Ны дають тибе люды пожить, от гады, да?». И тут же с не успевшей исчезнуть улыбочкой принялся крутить ей голову. Та издала утробный звук и забилась в предсмертной агонии.


Микитка в остервенении перебегал от одной птицы к другой, хватался за шеи и, ловко наматывая на кулак (будто всю жизнь только этим и занимался), сворачивал их. Ещё дёргающиеся тушки он складывал в предназначавшийся для соломы мешок. Набив мешок под завязку, Микитка поспешил домой. Нужно было освободить тару, вернуться и передушить остальных птиц. (Вскоре он пожалеет, что не сделал этого сразу).


Разгрузившись и приказав жене никому ни гу-гу, помчался обратно, на ходу запихнув в рот вчерашнюю галушку. Но дроф на месте не оказалось. Тщательный поиск  успехом не увенчался. Куда они делись – так и осталось загадкой. Можно лишь предположить, что нервный стресс и чрезмерное физическое усилие при попытке спастись разогрели у птиц остывшие за ночь мускулы, образовавшееся тепло растопило ледяной панцирь, и им удалось взлететь.


Микитке ничего не оставалось делать, как набрать соломы и идти домой. Он пребывал в полной уверенности, что о его сегодняшней случайной добыче никто из слободчан не знает.
Но пока он рыскал по степи в поисках исчезнувших дроф, проснувшиеся дети разболтали семейную тайну, невзирая на строгий наказ матери не ляскать языками.  Жоглик впал  в исступление. В припадке свирепости он чуть было не придушил жену, набросился на детей, угрожая повыдирать им языки и позашивать рты цыганской иголкой с просмолённой дратвой. Да было поздно – слобода уже гудела.

 
Во двор к Жогликам потянулись люди. На всех парусах примчалась кума Хвеська предложить свои услуги в качестве скубальщицы – её под благовидным предлогом вырядили за порог, пообещав пригласить «на свижака» (на свежину), когда управятся с делами. Явилась пожилая учительница начальных классов Лизавета Юхимовна Козельская обменять отрез офицерского шинельного сукна на пару дроф – получила отказ: в одном месте отрез был побит молью. Уборщица из парикмахерской, придурковатая косноязычная Нюнька, униженно клянчила у хозяев «потрошок на лапшичку» для больной старушки-матушки (вот вам и придурок!). Она била себя в душу, клянясь по весне отработать им в огороде или к Пасхе помазать хату «знадвору» (снаружи). Тоже дали от ворот поворот. А вот деду Васильеву повезло, ему пообещали дрофиный огузок, только сказали прийти завтра.


На своём теле дед выращивал вшей и продавал их как лекарство от желтухи – старинное народное средство. Даже в нестерпимый летний зной не снимал он толстых ватных стёганых штанов с отвислым за долгие годы бессменного ношения задом, напоминавшим откинутый башлык, притороченный по ошибке не к тому месту. Этот неотъемлемый атрибут дедовского туалета вёл своё летоисчисление со времён Финской войны. Васильев выторговал тогда штаны (не исключено, что со вшами в придачу) за бутылку водки и пять стаканов самосаду у одного мужика, вернувшегося с далёкого северного фронта без ног, которые потерял вследствие отморожения.


На внутреннюю поверхность штанов дед нашивал тряпочки, собранные в виде плиссе (или гофре). Многочисленные складки никогда не проветриваемой ткани, согретые теплом старческой немытой плоти, были для вшей прекрасной средой обитания. Когда какая-нибудь тряпочка истлевала и отваливалась, на её место пришивалась другая. Ходячий инкубатор распахивался в строго определённых случаях – при отправлении больших надобностей (для малых надобностей существовала ширинка) и при отлове вшей очередному покупателю. Причём распахивался не широко, а поелику возможно уже, чтоб не выстудило.


Периодически дед устраивал тотальную ревизию: внимательно просматривал все тряпочки с целью составить представление о количестве гнид, то бишь потенциальных вшей. Только таким путём можно было более или менее достоверно прогнозировать количество взрослых насекомых и подсчитать доход на обозримое будущее. Когда виды на «урожай» были хорошие, Васильев удовлетворённо потирал ладони и за обедом в сытом благодушии говорил жене: «Хрось, а Хрося! От ежли, не загадуючи, конешно, мало-мальски ничаго уторгую, то, думаю, уш на энтот раз справим тебе новую кухвайку и платок вязаный купим. А можа, щё й  на капот фатить. А то ходишь… как ошарашка, аж от людей невдобно делается – не то баба, не то жук навозный ползаить… в салопе, от тольки што о двох ножках… Так низзя – мы ж обои (оба) на виду! Бизательно справим, тагды увидишь». Но текло время, а Фрося как ходила в отрепье, так и продолжала ходить.


Дед Васильев слыл богатеем, и это, по тем меркам, вполне соответствовало действительности. Хоть был жмотом и скаредой, бабы к нему лезли как мухи на мёд, и неплохие бабы. Каждая очередная думала, что жить ему недолго, не сегодня-завтра «гыгнется» (скопытится) – вот денежки ей и достанутся, наследничков-то нету, всех война поглотила. Но дедок жил да жил, и было ему уже хороших за восемьдесят.


Спрос на вшей повышался к концу лета и держался всю осень. Потом он спадал, но незначительно – фактически желтуха косила людей круглый год. Крупная платяная вошь шла дороже, чем средняя, средняя – дороже, чем мелкая. Многие люди не могли переступить через отвращение к насекомым и наотрез отказывались глотать их живьём – обрекали себя на смерть, а класть в рот эту гадость не решались. Были и такие, у которых и мёртвых вшей «душа не принимала». Тогда родственники тайком закатывали их в тесто и в составе аппетитных галушек, вареников или пышек подсовывали ничего не ведающим больным. И лишь потом, много времени спустя, признавались в содеянном. Иные же так никогда и не признавались – боялись, как бы близкого человека не стошнило и не вырвало.


Бытовало мнение, что вши при желтухе помогают лучше всяких лекарств (да и какие тогда были лекарства!), особенно если их употреблять в натуральном виде, когда они бойко перебирают не успевшими ещё ослабнуть лапками. А вот замурованные в тесто и подвергнутые кулинарной обработке действовали, говорят, хуже. Но всё равно действовали – если брать в три раза больше, чем живых.

 
Дед Васильев мог понадобиться в любую минуту. Жоглики хорошо это понимали и не стали от него открещиваться. Таких людей гневить нельзя, себе дороже выйдет. Откажи – так он возьмёт, чего доброго, да и отомстит при случае: «Какие воши! – скажет. –  Де я их вам возьму! Не создрели шшо…». И что тогда делать?! Тем более что поблизости никто больше этим промыслом не занимался. Хоть ложись да умирай.


А народ всё пёр и пёр в Жогликову хату, и несть было ему числа. Отстранив баб, дело в свои руки взяли мужики. Они требовали конкретики – «де? шо? як (как)?». Заставляли Микитку пойти  и показать местонахождение дрофиной стаи. Тот упирался, мотивируя отказ усталостью – «писля ночи, не спамши...». Он умолчал, что там уже нет никаких дроф, иначе пришлось бы делиться добычей – тогда были несколько иные законы морали. Хозяин решил одним махом избавиться от назойливой публики: вывел всех из хаты, подошёл к калитке и, размахивая для убедительности руками, прокуренным пальцем показал направление, куда следует идти. «Отак прям и йдить, – кратко сказал он, – там ше багато тых дрохв по степу бегаить, на усех фатить…».


Весь остаток дня можно было видеть снующих по полю людей с  мешками под мышками. Некоторые приспособили мешки на головы наподобие капюшонов, от чего издали были похожи на кук-клукс-клановцев. Когда они, разочарованные и усталые, возвращались не солоно хлебавши обратно, то чихвостили Жоглика на чём свет стоит: мол, дал не те координаты, чего-то недоговорил или попросту надул. Вначале тот оправдывался, а потом ему надоело смиренно переваривать упрёки, и он стал кричать им в спину: «А шо ж вы хочите, шоб оте дрохвы сидели сидьма та й ждали, поки вы не прыйдёте та й не поскручуете йим шыйи, чи шо? Найшли дуракив… Було б не чухаться …».

 
День прошёл сумбурно и суматошно. Жоглики устали, решили пораньше лечь и пораньше встать. Прежде всего, нужно было спозаранку  «обпатрать» (ощипать) птиц. Затем осмолить тушки «на кураю» (на пламени перекати-поля), разделать их, часть – засолить, часть – заморозить (благо мороз крепчал). Но одну дрофу хозяйка всё же обработала с вечера и поставила варить из крыльев, ножек и пупка холодец. Она зажгла в сенцах керосинку и водрузила на неё кастрюлю, отрегулировав огонь так, чтобы варево не кипело, а томилось. Решила убить двух зайца – и выспаться и холодец приготовить. Так делали многие хозяйки, так не раз делала и она. Потом легла и… как в яму провалилась.


Ей снился сон, будто в хате кончился воздух и нечем дышать. И будто она открывает форточку, а оттуда лезет не то дрофа, не то страус. Непонятная тварь застряла в форточке и ни туда, ни сюда. Доступ кислорода вовсе прекратился. Неизвестно, что бы ей снилось дальше, но тут жутко завыл  во дворе Сирко (кличка собаки) – и она проснулась. Её душил кашель,  кружилась голова, тошнило.


Хозяйка вскочила, хотела крикнуть: «Пожар!», а крикнула: «Стравус!». В дымных потёмках кое-как пробралась к сенцам, нашарила дверь и, когда открыла её, ощутила такой силы жар, что тут же снова её захлопнула. Подоспел муж, он метнулся в сенцы – правый торцевой угол вовсю пылал. Микитка распахнул наружную дверь и вернулся вызволять детей – едва успел вытолкать их во двор.


Наконец семья в безопасности. И тут из сенцев выбежала… дрофа, на фоне белой стенки хаты было видать, как она слепо тычется в эту самую стенку и поспешно ковыляет прочь, в темноту. В суматохе, хозяева махнули на неё рукой и не стали ловить. Жоглик, правда, обронил фразу: «От гадство, недокрутил!..». Зато потом только и разговору было об этой дрофе.

 
Сбежались соседи, принесли кое-какую одежду прикрыть тела погорельцев. Огонь ярко пылал, высвечивая нутро сенцев, валяющуюся на полу керосинку, охваченных пламенем дроф, выложенных в ряд на длинном, вдоль всей стены, самодельном столе. Кастрюля отлетела от керосинки метра на три. Люди сгрудились во дворе  и смотрели в распахнутую дверь, как в жерло преисподней. А новые партии соглядатаев всё подходили и подходили. Особо любопытные, желая получить информацию из первых уст, терзали хозяев вопросом: как это «вопще» произошло, что хата загорелась? И, пока те дрожащими губами пытались что-то объяснить, приводили свои соображения. Может, раскалённый уголёк выскочил из поддувала? Может, Микитка уснул, а цигарку не потушил? Или дети сотворили что-нибудь такое с «карасинкой»? – от них же, «анцыбалов» (непереводимо), всего можно ждать.


Узнав, наконец, что была дрофа, появившаяся из огня целая и невредимая и растворившаяся где-то в черноте ночи, приходили почему-то в панический ужас. Ах, вот оно оказывается что!!! Теперь никто ни на миг не сомневался, что зачинщик несчастья – именно эта самая дрофа с «недокрученной» шеей. И стала она притчей во языцех. Под эти разговоры Микитка вспомнил о своём нехорошем предчувствии, когда мелькнула мысль «не подавиться бы». Да что уж теперь говорить!..


Концепция пожара обрела предельную ясность: когда хозяева спали, одна из птиц ожила, принялась биться в поисках выхода, опрокинула своими могучими членами керосинку, керосин пролился и вспыхнул. Дрофа же, спасаясь от огня, забилась, должно быть, за три полусгнившие шпалы, украденные Микиткой на работе и стоявшие впритык друг к дружке у наружной двери – относительно далеко от очага возгорания – пересидела там и выскочила, когда дверь открыли.


«А не месть ли всё это?» – прошло по толпе как удар тока. Но мятущиеся языки пламени и трескучие выхлопы искр настолько захватили внимание толпы, что гениальная догадка о дрофиной мести отошла на второй план – до поры до времени, конечно.

   
Пожар всегда захватывает хозяев врасплох. Так было и у Жогликов. Ни запаса воды, ни достаточного количества вёдер, ни песка, чтоб закидать жар, – ничего. Мужики суетились с жалкими ведёрочками, казавшимися игрушечными в медвежьих руках простолюдинов, бегали куда-то к колодцам, возвращались, расплёскивая по полведра, и их усилия были чисто символическими. Огонь перекинулся дальше, на комнаты. Все суетились, кто-то побежал на станцию звонить в пожарную охрану. Незадействованные (по немощности) бабки стояли кучкой, как испуганные ярочки (барашки), голосили противными голосами и причитали.


Прошёл час. Или два. Пожарная команда не ехала. Наконец самая древняя старуха, бабка Лытка, размашисто перекрестилась, смиренно преклонила перед пожарищем голову, как перед покойником, и прошамкала: «Усё, нема хаты, сгорела наухналь (полностью)…».


…Как ни в чём не бывало, занималось новое утро, холодное и неприветливое. Пепелище дымилось. По мере того как тлевшие останки хаты теряли градусы тепла, люди подвигались к ним всё ближе и ближе, – грелись. Никто не расходился – превращение человеческого жилища в прах завораживало. Пошли разговоры о пророчествах, приметах, дурных знамениях. Раздавались голоса, что надо сплотиться и что-то делать, а что делать и для чего, так и не было сказано.

 
Убитую горем семью Жогликов ещё в разгар пожара силком увели к Капшукам, дальним родственникам, потому что обезумевший от горя Микитка, каким-то высшим чутьём осознавший свою вину, всё норовил прыгнуть в огонь и сгореть вместе с хатой. У Капшуков ему дали самогона, и он успокоился.


Казалось бы, всё кончено, беда свершилась и ничего тут не попишешь. Надо смириться, проглотить горькую пилюлю и жить дальше – мало ли их бывает, всяческих бед! Начинать с нуля – это ведь не самое страшное. Главное, все живы, никто не погиб. И даже все здоровы. Но как-то неспокойно было на душах слободчан. «А может, конец не наступил и он ещё впереди? – вопрошали их перепуганные лица. – Может, хоть Жоглик и получил по заслугам, очищения не произошло, искупления не наступило? Ведь, честно говоря, после Жоглика дроф искала вся слобода, и если бы нашла, не пощадила бы…».


Безотчётная тревога висела в воздухе.


Продолжение следует: http://www.proza.ru/2010/10/10/340