Последняя весна

Геннадий Добышев
               
     Досиживалось трудно.
     Особенно муторно было ночами. И если в первое время долго снилась эта неравная драка, толстый стальной прут в руках, когда кулаков уже перестало хватать на всех, и женский истошный крик: «Ой, убили! Мальца убили!», то потом, накрутив за день тяжелый ручной пресс в промзоне, после отбоя валился мертвецки. И хоть кашель после угарного цеха в бараке стоял как в овечьем стаде, он ничего уже не слышал и не видел. И видеть не хотел.
     Если что и виделось ему – так это пробки. Нет, не водочные. А те самые, фенопластовые, что выходили из-под винтового пресса. Шесть штук в минуту. Он еще в первые дни посчитал, сколько ему надо навертеть пробок за семь лет. И вот сейчас, когда нулей у этой цифры оставалось не так уж много, стали сниться сны.
     Драка и суд уже не снились. – Это было давно.
     Снилась Наташка. Хоть и замуж вышла наверняка. Писем нет уже года два. Снилась мать. На похороны его отсюда, конечно же, не пустили.
     И еще увидел, что пришел он на кладбище, а мать жива и невредима идет ему навстречу. И Наташка здесь же. Веселые обе. Обнялись они все трое и пошли. Тут и лучший друг детства Сашка, который в Москву в институт уехал учиться, откуда-то взялся – в костюме, в галстуке, в руках шампанское.
     - Я вас давно ищу, - говорит, - пошли.
     Он хоть и в робе зековской был, хоть и во сне, но сразу понял, куда Сашка их ведет. В ЗАГС! Шли почему-то через луг, и Наташка смотрела на него влюблено, а мать с такой гордостью, будто это он, а не Сашка в институт поступил. А не в тюрьму сел.
     Дневальный «Подъем!» орет. А у него сил нет робу надеть. Руки не слушаются. Хреновый был сон. Он потом три дня ходил как пьяный. Делает одно, думает о другом. Сел в карты играть – так месячный ларек просадил впрах.
     С тех пор почти что и вообще спать перестал. Книжки пробовал читать, чтобы всю дурь из головы вышибить. А перед глазами все равно не Анна Каренина и даже не Капитан Сорви-голова, а Наташка с матерью стоят хоть убей.
     - Ну, дембель наш заблажил, - сказал на это понимающе их семейный пахан. - Ничего, так со всеми бывает. Особенно по первой ходке.
     Пахана звали Дантист. Он и был дантистом на воле. Но на воле Дантисту не везло. Первый раз сел за махинации с золотишком, а второй – за то, что в автобусе – слово за слово, да фигом по столу – проломил нос билетному контролеру. Характера он был крутого, лепил золотые «фиксы» из рандоля уходившим на волю зекам и за все это был в отряде в авторитете.
                *                *                *
     Отношения у Сеньки с  будущими корешами складывались непросто. В первый же вечер, как только он чуть устроился на своем новом месте после этапа, подошел рябой коренастый зек и попросил, усмехаясь и глядя на остальных, постирать носки. Сенька до этого шесть месяцев просидел в двадцатиместной камере следственного изолятора и кое-какую науку на этот счет уже знал.
     - Умывальник показать? – спросил коренастый.
     Сенька побледнел:
     - Покажи.
     Он старательно намочил носки под краном, взял их в правую руку. А потом со всего маху залепил ими по ухмыляющейся роже в оспинах.
     Вырубали Сеньку сразу же после отбоя. Глядя утром, как он еле передвигается, начальник отряда поинтересовался, что с ним?
     - Ударился, - ответил Сенька хмуро.
     - Об чей-то  кулак? – сочувственно спросил старлей.
     - Да нет, это он с койки со второго яруса упал с непривычки, - беззлобно выручил Сеньку кто-то из зеков. – Ничего, обвыкнется.   
     Через несколько дней история повторилась. Опять подошел коренастый. С носками. И с еще более наглой улыбкой.
     - Как здоровье? Носочки-то опять того… Простирни, будь другом. Гигиена есть гигиена. Да, мужики? Умывальник уже знаешь где?
     - Покажи, - упрямо сказал Семен.
Почувствовав интересное, за ними потянулись другие.
     - Тебе с мылом или как? – спросил Семен. И намылив шерстяные носки, снова заквасил ими по морде.
     В лазарете было ухоженно и чисто, врачи заботливы. Два раза приходил вместе с начальником отряда капитан-оперативник – «кум» по лагерному, и все допытывались: как и что получилось?
     Семен с трудом хлебал бульон сквозь разбитые вдребезги челюсти и молчал.
     В третий раз он пошел «стирать носки» один.
     - Стирай, сука, - подошел к нему перед отбоем коренастый, - убъю!
     Но в умывальник с ним уже не пошел.
     И когда Семен вернулся, закончив «стирку» из умывальника и, не отлежавшись еще толком в медсанчасти, пошатываясь, направился к сидящему на койке коренастому, держа носки в правой руке, ударить ему не дали. Руку кто-то перехватил. А потом между ними встал Дантист:
     - Рябой, ну чего пристал к парню? Стирай свои носки сам. Или другую жену себе поищи. Видишь, человек после болезни.
     Тон был спокойный и доброжелательный.
                *                *                *   
  … Так Семен оказался под опекой Дантиста. В этой «семье» их было четверо. А Рябой был мужик, в общем-то, ничего. Только статья у него была уж больно паскудная, и на этой почве он нередко имел эксцессы с другими зеками. Оттого и озлобился. Хотя проигранный недавно Семеном в карты ларек простил.
     - Ладно, отъедайся. С воли мне что-нибудь пришлешь.
     Воля-воля… Сколько до нее еще идти его мужикам по своим пробкам, затягивая в чадном угаре тугие пресса! А вот Семену… Календарика он не заводил, дни не отмечал, считал себя  не из слабонервных. И все-таки тот «кладбищенский» сон здорово вышиб его из колеи. На могилу матери он, конечно, сходит. Никакой Наташки он там, конечно,  не встретит. В лучшем случае в городе, с мужем. И, поздоровавшись, пройдет мимо, хотя из-за нее, собственно, эта драка и приключилась. А лучше вообще, чтоб не встретил. Побывает на кладбище и уедет.
     Только вот куда? И к кому? Одинокие мужики из их отряда, кому сидеть оставалось немного, вели заочную переписку, находя объявления в газетах, а то и просто по приходившим в колонию письмам. А потом, освободившись, ехали, очертя голову, свататься по сути к незнакомым бабам, в незнакомые города. Семену такой вариант не подходил. Во-первых, мужики-то были возрастом много постарше и выбирать им не приходилось, а во-вторых – рассуждал он про себя – ну от хорошей ли жизни эти бабы женихов по колониям ищут, ведь свободных и на воле достаточно. Если тебе есть, чем взять, есть, чем привлечь. Нет, тут что-то не так…
     Голова от таких мыслей пухла все больше. Лежа на своей верхотуре, Семен по ночам все чаще вглядывался в черную степь за окном. Второй этаж барака, да еще второй ярус кроватей считался местом привилегированным – ведь отсюда поверх высокого маскировочного забора видна была воля. Между теми, кто в зоне и кто на воле – автоматчики на вышках и целая система всяких сволочных изобретений, которую прячет маскировочный забор: охранная сигнализация, контрольно-следовая полоса, путанка малозаметных препятствий… Сунься – и завоет сирена, побегут наряды, оцепляя зону, залают собаки, а еще хуже – полетит в твою сторону скорая автоматная очередь. Так что воля далеко. Это только кажется, что близко, рукой подать. Протяни эту руку…
      Зато смотреть на волю по ночам Семену не в силах запретить никто: ни «болванчик» на вышке, ни начальник колонии, ни начальник отряда, ни даже капитан-оперативник. Разве что в штрафной изолятор посадить – там вообще без окон, без дверей. Он только однажды там был, когда во время шмона у Рябого нашли карты. А, поскольку у него и так уже нарушений было как у собаки блох, Семен взял вину на себя.
      Смотреть-то, правда, было с верхотуры особо не на что. Промзона у них была насквозь химическая, и оттого вынесли колонию в чистую степь. Скучные места и глазу уцепиться не за что.
      Хотя в ясные вечера стал примечать любопытную вещь. Где-то почти у самого горизонта степь озарялась желтоватым, зеленоватым свечением. Мягкое и таинственное, оно мерцало и подрагивало как зарево, многократно отражаясь, словно в зеркале. И волновало. И манило к себе своей непознанностью, чем-то почти неземным.
      Может, оно и раньше было, но Семен, одурев за день от своих пробок, дрых без задних ног, едва коснувшись жесткой подушки. А сейчас…
      Вполне может статься, что там какие-то космические пришельцы тусуются по ночам? Семен читал про такие штучки в газетах. Спросил у Рябого, лежащего у соседнего окна, что это за чудеса?
      - Кто его знает – херня какая-нибудь, - буркнул тот. - Конец месяца, а у меня наряды какая-то сволочь сперла - норму, считай, что не сделал. Да и посылку из дома полгода назад выслали, до сих пор нет. Вот это, я тебе скажу, чудеса.
     Самым образованным из всех в их «семье» считался Лебедь - субтильного типа и неопределенного возраста субъект. С виду ему можно было дать двадцать пять лет, а можно было и сорок. Лебедь был жеманен, пел душещипательные романсы под гитару. Когда-то работал театральным администратором, но «сгорел» на финансах. В зоне был за придурка. Пресс не вертел, а вертелся в лагерном клубе, сколачивая самодеятельность. В соответствии с традициями любой зоны его давно бы загнали под кровать, если бы не покровительство Дантиста. Когда Лебедь брал гитару и «входил в образ», Дантист становился другим человеком – он «выходил из образа». Даже садился по-другому. Даже сигарету держал по-другому.
     Однажды, когда Рябой начифирился и, подойдя к Лебедю, исполнявшему уже в третий раз  любимый романс Дантиста, стал ему, кривляясь, подвывать, Дантист взял у Лебедя гитару и, подойдя к Рябому, скривившись, сказал:
     - Слушай, Рябой. Хочешь задачку по истории? Был такой путешественник – Магеллан. Известно, что он совершил три кругосветных путешествия. Во время одного из них отдал концы. Так вот ты подумай и ответь: во время которого? Но думай хорошо, не торопись. Ты когда освобождаешься? Трех оставшихся лет тебе на это хватит? А сейчас иди, хлебай свой чифир и не мешай мне. Начинай сначала, Лебедь.
     Лебедя в миру звали Эдик. Как-то Семен рассказал про странное свечение в степи и ему. Все-таки тот институт закончил. Вечером Лебедь долго вытягивал тонкую шею, вглядываясь в степную мглу. И выдал наконец свое авторитетное заключение:
     - Это похоже на Город солнца.
     - Город солнца? Ночью? – простодушно удивился Семен.
     - Да «солнца» - это я так, к примеру, говорю, - усмехнулся Лебедь. В книжке какой-то вычитал. Фантазии там для лохов – равенство, справедливость, работать почти не надо… Хотя название и красивое.
     - Махануть бы туда на недельку! - вырвалось у Семена.
     - В чем дело? Отпросись у «хозяина». Только ведь «на это место да нету карты». Знаешь такую песню? И вообще – Город солнца – это тот, где никакой козел не обзовет тебя козлом. Это где соседская старуха, когда ты домой вернешься, не назовет тебя арестантом. Это когда девушки не предают, а ждут, даже если тебе дали не пять лет, а пятнадцать. А не как твоя…
     Семен было сжал кулаки и пошел на Лебедя, но того сзади взял за хилое плечо Дантист.
     - Тебя это не касается!
     - Вот-вот, я и говорю: там деликатно обращаются и уважают личность, - попытался освободиться от железной хватки Лебедь.
     Дантист отпустил Лебедя и сплюнул:
     - Личность… Шестая струна ты, а не личность! 
     Потом настроение у пахана сменилось на философское, и они долго говорили с Семеном.
     - Тебе этот хлыщ с гитарой тут всякую парашу в уши вклеивал. «Город солнца»… Мы ведь тоже книжки читали. В любом городе живут такие же люди, как мы с тобой. И каждый из них может оказаться на нашем месте. Я вдвое дольше живу на свете, чем ты, и скажу тебе, что каждый или почти каждый человек совершал за свою жизнь что-то такое, за что бы он мог сесть в тюрьму. Неважно, на большой срок или на маленький. Что это значит? А это значит, что любой город, это уже гадюшник. По той самой причине, что там живут люди.
     Ты думаешь, вот они здесь уважают меня? Хрен в зубы! Боятся. Потому, что я умнее их. Потому, что я сильнее их. И еще потому, что я половине зоны с их идиотскими золотыми фиксами нужен. Ты думаешь, я пошел бы с дураком Рябым или с хлюпиком и халявщиком Лебедем на побег? Никогда! Ты не поддался Рябому пять лет назад, и он поэтому хорошо к тебе относится. А поддайся – он бы сжил тебя со свету. Лебедь сидит за моей спиной, а если она станет не нужна ему – продаст меня в любую минуту. Я не сомневаюсь в этом. Паскудная это штука – природа человеческая. Ты сам видишь, что выжить здесь, в зоне – целая наука. Ты молодец, что ее быстро постиг. Оттого я и взял тебя. То, что ты на суде все на себя взвалил – это хорошо. То, что ты девицу свою из головы выбросить не можешь – это тоже, не очень, но хорошо.
     Потом помолчал и вдруг добавил, как бы рассуждая вслух:
     - А вот, что мать твоя умерла - это плохо. Мать не предаст…
     Семен долго размышлял потом над откровениями Дантиста, глядя на мерцающее зарево в степи. Когда он освободится весной, то первое, что сделает, это отправится туда, в загадочно сверкающее разноцветье. Там уж не будет черных курток и бушлатов, черных буден, черных закопченных стен, как в цехе, где на прессах выкручивают стоящие по ночам в глазах фенопластовые пробки. Злая какая-то, безысходная философия у пахана. Лебедь, хоть он и человек слабый, но рассуждает как-то добрее, человечнее. Если думать как Дантист – то зачем жить?
                *                *                *
     Пробки кончились раньше, чем Семен предполагал. Его вызвали к начальнику колонии и сказали – расконвоируют.
     Все годы, что провел в колонии, Семен был «мужиком» по принятой среди заключенных табели о рангах. Означало это, что под администрацию не стелился, во всякие там активисты не лез. Но и от работы не отлынивал, режим не очень нарушал.
     В общем, правильным был арестантом.
     И вот теперь, когда водитель старенького «Газона», на котором отвозились пищевые отходы на ферму, освободился, в канцелярии раскопали вдруг, что у Семена есть шоферские права…
     Не сказать, чтобы он встретил известие о своем новом статусе без радости. Хоть и степь кругом, не считая поселка невдалеке, но какая-никакая – свобода. Не та, настоящая, что наступит через полгода. Но к свободе, ведь, как и к неволе, тоже надо привыкать…
     Древнюю «ласточку», место которой давно было под забором, он, как сумел, привел в порядок. Оформили ему пропуск, и уже через три дня Семен впервые за последних шесть лет оказался за воротами зоны.
     Воля встретила его последним талым снегом, первыми весенними цветами. И еще каким-то особенным воздухом. Если в следственном изоляторе это был чисто тюремный «настой» из ароматов черного хлеба, мочи, пота, а на зоне – запахи витали чисто химические, от которых в горле постоянно першило, то здесь…
     И неважно, что на дрянной дороге прямо за кабиной нещадно плюхались в кузове помои. Неважно, что на нем пока еще была зековская роба. После зоны с ее «локалками» пятьдесят на пятьдесят, плаца сто на сто и двумя чахлыми клумбами, на которых иногда что-то пытались сажать за день до приезда начальства, он видел степь во все стороны, насколько хватало  глаза. С ее первыми весенними птицами, подснежниками. И мог идти, ехать по ней куда угодно. 
     Впрочем, нет. Не куда угодно. Семен остановил машину на ближайшем проселке, как только колония скрылась из вида. Попытался сойти с дороги, но едва не утонул в весенней грязи. С трудом вытаскивая сапоги, до ближайшего пригорка он все-таки добрел. Выбрал место посуше и, присев на фуфайку, долго курил, глядя в апрельское в небо. Потом набрал букетик каких-то цветов и, посмеиваясь сам над собой – Лебедю, что ли, подарить? - пристроил его в кабине.
     Так прошло несколько недель... Загрузка. Пять километров туда. Выгрузка. Пять километров - оттуда. Изучил уже каждую выбоинку на дороге, каждый холмик на обочине. 
     «Метр влево, метр вправо…». Он все-таки по-прежнему оставался зеком. И роба на нем была зековская. На ферме то молочка подбрасывали, то мясца. Хоть и «от чистого сердца», но от жалости это, понимал Семен. И оттого не очень хотелось брать.
     …В эту ночь Семену снова приснились мать и Наташка. Мать протягивала к нему руки и говорила:
     - Ничего, сынок, самое трудное у тебя позади. Мы с тобой обязательно встретимся.
     А Наташка отвернулась вдруг и пошла в сторону. Прямо по полю, через которое они, детьми еще, бегали короткой дорогой в лес. Шла, вроде, медленно, словно брела. Но почему-то очень скоро пропала из виду.
                *                *                *   
     …Хозбригада в этот день провозилась долго, и загрузили его только под вечер. Пока отвез – смеркаться стало. И, возвращаясь с фермы, с пригорка вдруг опять увидел знакомое таинственное свечение.   
     Почему-то снова вспомнился сегодняшний сон. Настроение уже с утра было скверным. А сейчас и вовсе стало тоскливо. И чем ближе была зона, тем меньше туда хотелось ехать. Рябой снова будет упрекать, что Семен так ни разу и не привез ему самогонки. Лебедь затянет свои душещипательные романсы. А Дантист будет либо читать, либо валяться отрешенно на койке. И, как всегда, не понять будет, что там творится у пахана на душе. И что за мысли крутятся в его совсем не глупой голове.
     - Ладно, - решил Семен. – Скажу, если что, сломался. А до вечерней проверки времени еще – до Луны можно съездить и вернуться.
     И, когда до КПП оставалось уже совсем чуть-чуть, решительно свернул с дороги.          
     Степь за эти недели успела подсохнуть и гнать по ней было - сплошное удовольствие. Катались в кузове пустые бочки, летели из-под колес какие-то птицы и разбегались мелкие зверюшки. А Семен топил и топил, выжимая из «ласточки» все, на что она была способна и даже чуть больше. По мере приближения разрасталось зарево, становилось еще красивее.
     Не доехал совсем немного. Начались топи. Бросив машину, отправился пешком, выбирая места посуше. Часов не было, но чутье времени подсказывало – надо бы возвращаться. А он пер с одержимостью через какие-то кустарники. Пока не выбрел к озеру, на противоположной стороне которого увидел, а скорее услышал чутким ухом водителя трассу. Увидел и то, что так манило его все эти годы, распаляло фантазии и завораживало.
     Это было свечение на поверхности озера, создаваемое рекламными надписями стоящей на берегу... автозаправки. Словно в огромном зеркале отражались в воде всех цветов неоновые огни.
     Красиво. Необычно. Но не более того.
     Покурил Семен. Полюбовался. Потом сплюнул и направился назад искать машину.
     Прошел уже полпути, когда увидел костер. А вокруг него – кучку людей. Разглядел ружья, какое-то варево на огне и пустые бутылки.
     Разглядели и его. Голоса стихли. Уже миновал почти компанию.
     - Эй ты! – раздался хмельной возглас. - А ну, пойди сюда! Ты кто?
     - Пушкин с площади, - отреагировал Семен на командный тон. И прибавил ходу, потому как времени уже совсем не было. А свяжись с пьяной компанией – развяжешься не скоро. А уж, тем более, встревать в драку ему сейчас было никак не с руки.
      - Стой, кому сказали! – от костра вскочили двое и устремились за ним следом.
      - Мужики! Так это же зек! На нем роба зековская…
      Про колонию, конечно же, знала вся округа. И Семен начал понимать, в какую историю он влип. Эти окосевшие «охотники на привале» приняли его за беглеца и теперь ломятся за ним. Прихватив оружие.
      Только подумал об этом, как сзади захлопали выстрелы. Вступать в объяснения с ними сейчас – себе дороже. Да и неизвестно, чем  закончится. Так что – вывозите, резвы ноженьки! Хорошо еще, что собак у них нет.
     Но, судя по всему, местность эти пьяные идиоты знали хорошо. А он нет. И оттого – то ли по кругу уже пошел, то ли «загонщики» сумели выйти ему наперерез - картечь на головой звенела все чаще. За дерево бы куда-нибудь!.. Но нет в этих местах деревьев.
     Сбавил ходу, чтобы чуть перевести дух, оглядеться. Увидел, что трасса-то совсем близко. Может, к ней? А там уж…
      И тут – опрокинулось вдруг над Семкой небо. Стихли, наконец, азартные крики и стрельба. Перестало громко колотиться в груди. Поразительно тихо стало.
      И чей-то пьяный бахвалящийся возглас:
      - Готов!..
                *                *               *
      Прошло несколько дней. Степь расцвела пуще прежнего, распространяя вокруг  дурманящий запах свободы. Той самой свободы, до которой дембель Семка так несчастливо не дожил всего ничего.
     Самогонки Рябой все-таки у барыг на зоне достал. «Семья» сидела после отбоя в каптерке и поминала Семена.
     Первым слово держал, как и полагается, Дантист:
      - Чистый был парень. Чистый и светлый... А, раз так – и память ему светлая!
      - Не созданный он был какой-то для жизни со своими фантазиями, - попытался возразить ему Лебедь. - Как ребенок. Ни хитрости у него …
      Чем не на шутку разозлил пахана:
     - Молчи, слякоть! Ты у меня на пресс пойдешь. А песенки в клубе будешь петь в свободное от работы время.
      Попытался что-то сказать и Рябой. Но из него-то и трезвого оратор был никакой. Повторял только, играя желваками:
       - Беспредельщики! Рвать таких мало!
       Потом сел в стороне, подперев щеку кулаком, и притих.
       Остальные пили еще, вспоминали волю. Говорили о том, что даже когда выйдут, рассказать о смерти Сеньки будет некому. Сирота он, получается. Да и невеста от него отказалась. От такого-то парня….
       Потом, хоть на поминках, вроде, и не принято, пел Лебедь. Романс про звезду, которая обязательно будет гореть-сиять над могилой, бередил душу. Натягивал в тугую струну и без того – тронь, и заиграют – нервы.
       Когда кончил петь Лебедь, тишина зависла такая, что слышен стал свист ветра за окном.
      - Чего раскисли-то, урки? Давайте "махнем" напоследок за живых! – пахан, чувствуя, что настроение у подопечных съехало совсем, хотел сказать им что-то ободряющее. Но оптимистический тост был перебит звуками, на которые, отставив кружки, обернулись все.
      В углу, закрыв лицо руками, не то закашлялся, не то плакал Рябой…