Попутчик, приспособленец, конъюнктурщик

Анна Мостовая 2
Попутчик, приспособленец, конъюнктурщик или конформизм в контексте.
Времена и нравы.

Слова ‘конформизм’ и ’конформист’, заимствованные в русский язык из латыни через французский, выражают общую идею формирования человеческой позиции, будь она внешней, демонстрируемой на публику, или внутренней, принимаемой, как говорится, всей душой, окружающей реальностью. Однако отечественная реальность, как, похоже, никакая другая, оказалась богата на ситуации, породившие почти бесконечное богатство слов и соотвествующих им понятий для различных разновидностей конформизма. Если посмотреть на дело шире, речь идет о почти (‘почти’ поскольку я не располагаю полной информацией о всех языках) уникальном пласте языка – словах, выражающих согласие – несогласие, тот или иной вид соответствия или несоответствия тому, чего требует от человека окружающая его социальная реальность. В самом деле, как перевести на, скажем, большинству современных людей известный в определенной степени английский язык следующие слова и выражения: ‘попутчик’, ‘приспособленец’, ‘конъюнктурщик’, ‘флюгер’, ‘подхалим’, ‘прихлебатель’, ‘холуй(ский)’, ‘холоп(ский)’, ‘идеологически подкованный (грамотный)’, ‘враждебный народу’, ‘клевещущий на нашу (советскую) действительность’, ‘мужиковствующий’, ‘буржуйский’, ‘мещанский’ и ‘омещанившийся’. Этот список можно продолжать и дальше. Перевести большинство их этих слов и выражений достаточно коротко и адекватно невозможно, хотя, конечно, можно приемлемо объяснить их смысл. Очевидно, это объясняется тем, что эти слова – результат отражения в языке уникальной социальной действительности и взаимодействия с нею, возможно, тоже уникально окрашенного, современников.
Чем отличаются друг от друга слова ‘попутчик’, ‘приспособленец’, ‘конъюктурщик’? Прежде всего, периодами времени, которым эти слова соответствуют. ‘Попутчик’ – это, по-видимому, первая попытка описать сложности взаимодействия человека с властью и официальной линией на отечественной почве. ‘Попутчиками’ называли, как правило, людей буржуазного происхождения и дореволюционного воспитания, нашедших общий язык с властью. Им, метафорически говоря, было по пути, поскольку они не хотели погибнуть (и не могли или не хотели уехать). ‘Попутчиками’ могли быть как “спецы”, люди технических профессий, получившие образование и сформировавшиеся до революции, так и писатели. В какой-то период времени, сразу после революции, по-видимому, само собой разумелось, что все лучшее могло сформироваться и возникнуть, скорее всего, именно тогда, и Горький говорил о лучших писателях-попутчиках: “Я, конечно, не забываю о том, что наши наиболее талантливые авторы, так называемые попутчики, пробуют дать широкие обобщения ...”(М. Горький, Полное собрание сочинений, т.26 : 56).
Связь между словом ‘попутчик’ и глаголом ‘сопутствовать’ ощущалась как вполне живая, и Анатолий Мариенгоф, долгое время бывший другом Есенина, иронически описывал процесс сопутствования так: “Чем больше я знаю Докучаева, тем больше он меня увлекает. Иногда из любознательности я сопутствую ему в советские учреждения, на биржу, в приемные наркомов” (А. Мариенгоф, Циники: 109).
Позже на смену ‘попутчику’ (это слово всегда вызывает в моем воображении строчку “Наш паровоз вперед летит, в коммуне остановка...”) пришли другие слова и понятия. Процесс этот, как всегда, был постепенным. Попутчиками были, прежде всего, люди дореволюционной формации, сочувствующие власти как-то легкомысленно и не вполне, которых оставалось все меньше. Уже Булгаков употребляет слово ‘приспособленец’: “Достаточно одного беглого взгляда на его лицо, чтобы понять, что он – сволочь, склочник, приспособленец и подхалим.” (Булгаков, Мастер и Маргарита). Заметим в скобках, что тенденция связывать внешний образ, лицо и тело человека, с его социальной позицией, действительной или приписываемой ему, откуда бы она ни вела свое начало, оказалась стойкой. Она закреплена в выражениях ‘хлипкий интеллигент‘, ‘бесхребетный интеллигент‘, ‘мямля интеллигент’, иногда, хотя и нечасто, употрябляющихся и в наши дни, и в гораздо более угрожающем по своим возможным последствиям прозвании ‘космополита (безродного)’.
Появившаяся в конце сороковых и окончательно ставшая страшной кличка ‘безродного космополита’ (вместе с известной, возможно, более поздней шуткой, что Россия – родина слонов), страшна еще и тем, что заставляет заподозрить, что процессу вырабатывания и употребления страшных ярлыков свойственна преемственность. Те, кто раньше назывались ‘ренегатами’, стали называться ‘космополитами’. То, что мыслилось как ‘декадентство’ и ‘вырожденчество’, стало называться ‘отщепенством’ и ‘внутренней эмиграцией’. Горький говорил о том, что “Многих наших революционеров-эмигрантов революционная эпоха превратила в контрреволюционеров. Стало быть, образовался новый тип, то, что мы называем ренегатом.” (Горький, Полное собрание сочинений, т. 26: 64). Что именно превратило революционеров в ренегатов, Горький не поясняет, но можно предположить, что это не в последнюю очередь идейные разногласия. Для Андрея Амальрика, издавшего свои “Записки диссидента” в 1978 году заграницей, все проще и конкретнее: “Когда хотят попрекнуть всякого рода “космополитов”, “сионистов” и “абстракционистов”, то прежде всего попрекают съеденным салом, характерный пример желудочного мышления советских идеологов, хотя я сомневаюсь, чтобы настоящие сионисты вообще ели сало.” (Амальрик, Записки диссидента : 192). Интересно, что ‘космополиты’ и ‘сионисты’, упоминающиеся в этом отрывке, это не точное обозначение какой-либо политической позиции, а ярлык с необыкновенно размытым смыслом, главное содержание которого – чуждость простому народу, идейная, или, скорее, даже не идейная, а эстетическая чуждость, на что указывает перечисление в одном ряду с ‘абстракционистами’. Определяется эта чуждость интуитивно и, поскольку весь простой народ, понятное дело, не спросишь, признанными экспертами в этом вопросе.  Только слепой, опять-таки, не увидит связи между сказанным в 1966 году по поводу дела Синявского и Даниэля “Антисоветские сочинения Синявского и Даниэля – внутренних эмигрантов, а еще прямее – отщепенцев и изменников” и цитируемой Мариенгофом с каким-то почти мазохистским удовольствием, сказанной в двадцатых годах и комической, по ощущению автора, фразы: “И вот, товарищи, эти три вырожденца – Л.Б. ткнул коротким пальцем в нашу сторону....Эти три вырожденца, что сидят перед вами за красным столом – возомнили себя поэтами русской революции.”
   Читая авторов, современных слову ‘попутчик’ и иронизирующему над ним Мариенгофу, замечаешь, что до какого-то времени лексика, употребляемая для описания социальной позиции индивидуума, была с почти идеальной точностью распределена вокруг двух полюсов: за новую жизнь и против. Для каждого слова, называющего социальную, идейно-политическую и эстетическую позицию, существовал антоним или, хотя бы, слово, обозначающее аналогичный, в каком-то смысле, и противоположно направленный процесс. ‘Советскому’ соответствовал ‘антисоветский’, ‘партийному’ – ‘антипартийный’, словам ‘обольшевичиться’, ‘осоветиться’, довольно редким и употребляемым немногими эмигрантскими авторами, - ‘омещаниться’, ‘буржуйский’ и ‘обуржуиться’. ‘Буржуйский’, в свою очередь, находилось в аналогичных отношениях с ‘рабочий’, ‘пролетарский‘ и словом ‘мужиковствующий’ (у Мариенгофа находим упоминание о ‘мужиковствующих поэтах’), включающим в себя компоненту ‘неискренний’, делающую его содержание более сложным. Слово ‘мужиковствующий’, в свою очередь, связано определенного рода противопоставлением со страшным словом ‘кулаческий’, не включающим в свой смысл представлений о театральной игре. Даже такое, казалось бы, уникальное слово, как ‘попутчик’, выражает смысл, почти точно противопоставленный ругательному ‘прихвостень буржуазии’. Разница состояла в том, что попутчиком быть было хорошо, а прихвостнем буржуазии, конечно же, плохо.
  Позднее, с уходом тех, кто помнил дореволюционную реальность, поле ярлыков, называющих то, что можно кратко обозначить как ‘социальная позиция’ стало более сложно организованным. Вышли из употребления многие слова, выражающие простое и честное “за” или “против”, “c нами“ и “c ними” (поскольку исчезло само деление на “нас” и “них”, остались только “мы”)  и появились новые, иногда очень сложные, смыслы.
   Возвращаясь к слову ‘приспособленец’, заметим, что впоследствии оно стало употребляться несколько иначе, чем у Булгакова. В подавляющем большинстве случаев оно выражает оппозиционную по отношению к официальной, позицию говорящего, и осуждение стремления приспособиться к этой последней, например: “Синявский-Терц и Даниэль-Аржак называют приспособленцами и “черносотенцами” всех, кто открыто и убежденно исповедует в своем творчестве идеологию коммунизма” (Еремин 1966, в кн. Цена Метафоры: 24). С другой стороны, когда прошла волна массового диссидентства и письмоподписантства шестидесятых годов, ‘приспособленец’ опять стало словом означающим неограниченную и беспринципную, по мнению говорящего, приспособляемость, но не обязательно выражающим осуждение того, к чему ‘приспособленец’ приспосабливается. “Он приспособленец – и нашим и вашим.”
Слово ‘конъюнктурщик’, в последнее время нечасто употребляемое, по смыслу близко к ‘приспособленец’, но вошло в обиход позднее, и соответствует, как кажется, более безусловному осуждению социальной реальности, оказывающей давление на индивидуума. ‘Конъюнктурщик’ – это тот, кто меняет свое поведение под влиянием сиюминутных требований, независимо от того, каково их содержание. При этом требования момента теми, кто употребляет слово ‘конъюктурщик’, трактуются как вынуждающие конъюнктурщика к чему-то, с их точки зрения, неприемлемому. Само по себе слово ‘конъюнктура’, в отличие от ‘конъюнктурщика’, не означает ничего плохого: “Надо знать конъюнктуру”; “Он прекрасно ориентируется в конъюнктуре.“ Можно было бы предположить, что ‘конъюнктурщик’ со временем, подобно ‘конъюнктуре’, станет нейтральным, хотя и довольно экзотическим, словом (из речи хлипких интеллигентов) и будет обозначать человека, прекрасно ориентирующегося в конъюнктуре, и ничего больше, если бы это слово не было, все-таки, сильно нагружено несомненно отрицательными ассоциациями.
    Область искусства и литературы представляет собой благодатное поле для выработки и употребления ярлыков, соответствующим различным социально-эстетическим позициям. Многие из них, и, возможно, самые важные, привносились из другой, неограниченной литературой и искусством, реальности. Слово ‘попутчик’ было одним из них и в неявной форме выражало убеждение в том, что позиция инженера дореволюционной формации ничем не отличается от позиции писателя. Самыми важными, конечно, были термины ‘партийный’ (‘партийность литературы’), ‘классовый’ (‘классовый характер литературы, обусловленный характером классовой борьбы’) и ‘советский’.  Как известно, главным методом советской литературы был признан социалистический реализм, что определило, в сильной степени, выбор многих отрицательных ярлыков, употреблявшихся для обозначения тех, кто отступал от выбранной партией линии. По меткому определению Синявского, произведение может быть либо социалистическим, либо реалистическим, поскольку социализм – это прекрасная мечта, утопия. Социалистический реализм, в  действительности, - литературный метод, больше всего напоминающий классицизм, c его склонностью к одической поэзии, поскольку предполагает постоянное и неумеренное восхваление окружающей реальности и, главное, тех, кто определяет ее лицо. (Социалистический реализм – это, как утверждается в известной, возможно, более поздней шутке, описание борьбы хорошего с очень хорошим или хорошего с еще лучшим.) С этим определением можно было бы поспорить, сказав, что социализм для писателей шестидесятых, семидесятых и начала восьмидесятых годов перестал быть утопией и стал реальностью их жизни (которую предлагалось обозначать словосочетанием ‘реальный социализм’ и стремиться к тому, чтобы социализм стал и оставался ‘социализмом с человеческим лицом’). Эту хорошо знакомую реальность, в той или иной мере успешно, можно было описывать с помощью метода реализма, который, таким образом, становился социалистическим реализмом. Верно, однако, что реальность социализма можно было концептуализировать только в преимущественно положительных образах, и недостаточность восхищения автором описываемой реальностью могла привести к обвинению в ‘клеветническом’ и ‘очернительском’ характере написанного. В более поздние годы реализм мог быть вполне настоящим (для меня примером такого реализма является Юрий Трифонов), но представлений о том, что в целом положительный характер социальной реальности – это нечто такое, на что нельзя замахнуться никто не отменял.
Содежание высказываний и литературных произведений, квалифицируемых как ‘антисоветские’, как неоднократно отмечалось, может быть самым различным, и иногда диаметрально противоположным друг другу. В наиболее афористической форме это сформулировал Амальрик: “Я спрашиваю: что ж это за генерал, неужели антисоветчик? Он отвечает: да вроде того. А что ж он сделал? Да вот, говорит Амальрик, когда все Хрущева хвалили, он ругал, а когда все стали ругать, он начал хвалить.” (Записки диссидента: 264). Правое и левое, так же как обычное и необычное, конформное и неконформное, постоянно меняются местами, иногда сменяют друг друга по кругу. (Иногда – но имеет ли это отношение к нашему случаю? Можно еще вспомнить рассуждения Шкловского об остранении и стирании приема, происходящем каждый раз, когда нечто производит и затем, постепенно, по мере стирания приема, перестает производить эстетически сильное впечатление.) Надо ли это понимать так, что содержание несогласия содержалось в самом несогласии как таковом? И если в некоторых случаях это было именно так, в какой мере это объясняется тем, что содержание любой, самой лучшей идеи, дискредитируется, когда она становится официально провозглашенной доктриной?