Здравствуйте, новости...

Лебедева Виктория
ЗДРАВСТВУЙТЕ, НОВОСТИ…
(очень маленький роман)

МОЯ АНКЕТА

Фамилия: обыкновенная – Иванова.
Имя: Маргарита. Мама в молодости увлекалась Булгаковым.
Отчество: В паспорте записано Николаевна – по имени моего деда, маминого отца. О настоящем же отчестве история умалчивает, поскольку мама упорно скрывает, кем кроме Булгакова увлекалась в молодости.
Национальность: Точно определить возможные примеси нельзя (см. выше), но на мамину половину, кажется, русская.
Пол: женский.
Логика: женская.
Характер: тяжелый.
Возраст: Не скажу. Но тридцати ещё нет, честное слово.
Место жительства: Подмосковный гарнизон. Военно-морской. Как непоследователен мир – гарнизон есть, забор с колючей проволокой вокруг гарнизона есть, моряки есть, а моря нет. Есть (в качестве то ли компенсации, то ли насмешки) озеро. По озерным меркам не маленькое, но на море, увы, не тянет.
Семейное положение: разведена.
Дети: спасибо контрацептивам пятого поколения.
Информация для соискателей: ещё раз ТАК вляпаться?!
Место учебы: Отмучилась. А пока училась… Трудно считать вечерний институт местом учебы. Особенно если учишься в институте Связи.
Место работы: Телик – не просто место работы. Это особая форма существования. Не случайно те, кто попадает сюда, почти никогда не уходят. Даже на пенсию. Мигрируют с канала на канал, пробуют разные телеспециальности, но, раз ощутив на собственной шкуре легкое дуновение прямого эфира, навсегда потеряны для внешнего мира.
Профессия: технонегр, кнопкодав 1-й категории (убедительная просьба не путать с собакой Павлова)

Таблица №1

Технические параметры:

Основные:
Рост: 173 см
вес: 65 кг
Объем груди: 75В
Обхват талии: 72 см
Обхват бедер: 104 см
Размер одежды: 46-48
Размер обуви: 38,5
Кожа: смуглая
Глаза: голубые
Волосы : последние три недели – «баклажан»
Ноги: Могу позволить себе не слишком рискованное «мини», но от обтягивающих брючек лучше отказаться.

Дополнительные:
Красива – ровно настолько, чтобы нравиться одним и не нравиться другим;
Умна – достаточно для того, чтобы оставить бесплодные попытки по добыче звезд с неба;
Самостоятельна – а куда деваться?!

Вредные привычки: курю как паровоз; отвечаю за свои слова.
Боюсь: высоты и собак.
Люблю: горькие шоколадки с орехами.
Не люблю: брать деньги в долг.
Люблю, но не умею: петь; играть на гитаре; флиртовать, не заморачиваясь; рассказывать анекдоты «по поводу»; дурачиться.
Умею, но не люблю: танцевать; мыть полы; готовить; шить; вязать; целоваться; думать; обманывать.
Обожаю: читать экзистенциалистов; спать до двенадцати.
Ненавижу: пафос.
Хобби: наблюдаю жизнь – это иногда прикольно.

САЛЮТ

Двоюродная Вера с мамой, мужем и десятилетней Ксюшкой… Вообще-то Вера мне, наверное не двоюродная, а троюродная сестра. Я не больно-то разбираюсь в генеалогии, но если Верина мама и моя – двоюродные, то мы с Верой, согласно математической логике, получаемся троюродными. А может, я и ошибаюсь. Не во всем же надо верить математической логике. Так вот, Вера с мамой, мужем и десятилетней Ксюшкой живут на пересечении Ломоносовского проспекта и Мосфильмовской, на углу, в типовой московской четырнадцатиэтажке.
Раньше я любила бывать у Веры. Еще бы, Вера старше меня на целых четыре года. Играть с такой взрослой девочкой было лестно. Важная Вера учила меня, как правильно раскрашивать раскраски, чтобы карандашные штрихи не вылезали за черный контур, как шить из носового платка платья пупсикам, громким шепотом хвастала, что сосед по парте предложил ей дружбу. А еще я ей завидовала – у них в квартире, во-первых, была самая настоящая лоджия, а во-вторых, с четырнадцатого этажа, не то что с нашего первого, много чего можно было увидеть. Когда мы с Верой смотрели прямо, за домами плохо, но все же просматривался силуэт киностудии «Мосфильм». Чудо? Конечно, чудо! Высунувшись с лоджии и повернув головы направо, мы видели за скучными крышами соседних домов шпильку МГУ, а если смотрели налево и вниз, нам открывалась запретная территория иностранных посольств и, стащив старый военный бинокль, оставшийся еще от деда, мы могли хоть целый день подсматривать за настоящими иностранцами.
Хорошая штука лоджия! Здесь можно было посекретничать от родителей и поиграть в карты (чего моя мама, любительница Булгакова, не переносила на дух), отсюда можно было сбрасывать водяные бомбочки, сделанные из воздушных шаров, а потом приседать на корточки и таиться, чтобы никто не заметил, отсюда мы запускали бумажного змея с выцветшим синим хвостом и грустными глазами, отсюда следили за уносящимися неизвестно куда бумажными самолетиками. Вообще-то я высоты боюсь. Особенно если смотрю с крыши. Но на Вериной лоджии мне почему-то было совсем не страшно. Наверное, просто бортик был, не то что на всяких крышах, высок и надежен.
Больше всего мне нравилось приезжать к Вере на 7 ноября и на 9 мая, потому что в эти дни в Москве был салют. Мамы заставляли нас обязательно надеть куртки и шапки, а тапочки, так и быть, оставляли, и мы всей компанией выходили на лоджию. Золотые, зеленые, алые шары всходили и опадали за домами, волшебно подсвечивая шпильку Университета, заполняя собой целое небо, и мы с Верой громко-громко, срывая голос, орали «Ура!» Седьмое ноября было даже лучше Дня Победы, потому что темно и как-то более празднично.
Конечно, салют был виден и у нас в гарнизоне, с верхних этажей единственного тогда девятиэтажного дома. Места на общих балконах приходилось занимать за два часа до начала, народу набивалось – как в автобус в час пик, и «Ура!» кричали всем миром, куда громче нас с Верой. А за лесом, над линией горизонта вздувались маленькие цветные пузыри, совсем низко, иногда показывая лишь макушки – блестящие полукружия. Залпы считали хором: «Первый, второй, пятнадцатый…», – и чем дальше считали, тем тревожнее становилось ожидание: это последний или еще нет? Угадать последний залп было высшим пилотажем. За дальностью расстояния (шутка ли – тридцать километров!) все мы слишком зависели от погоды, и если утро праздника начиналось облаками и моросью, расстраивались. Днем поминутно выглядывали в окна, не распогодилось ли, обнадеживали друг друга, а вечером даже под проливным дождем все-таки приходили на общие балконы нашей единственной девятиэтажки. Смотрели туда, где предполагалась линия горизонта, но она была смыта, занавешена унылыми тучами и суетной холодной водой. Потом смотрели на часы: есть ли шанс, или уже нет? А когда всем становилось ясно, что шанса нет, кто-нибудь обязательно тянул руку в сторону Москвы: «Смотрите! Неужели не видите?! Там, справа, сейчас, вот только что, был отсвет, это точно!» Все начинали всматриваться еще пристальнее, все притворялись, что тоже видят, и разносилось по гарнизону нестройное «Ура!» – как дань собственному упорству.
Упорство – дело хорошее, но на седьмое ноября я все-таки предпочитала приехать к Вере. У нее и в дождь салют было неплохо видно.

Мы подрастали, уже не бросали с балкона водяных бомбочек, не пускали самолетиков в никуда и охладели к салюту, но у Веры мне все равно нравилось. Если перейти Мосфильмовскую и спуститься по Минской улице, можно было погулять вокруг пруда, а летом – позагорать. Вера даже купалась, а я, честно говоря, брезговала лезть в крошечный мутный московский пруд после нашего озера.
Москва начала застраиваться, пруд оброс европейскими серыми коттеджиками в три этажа: аккуратненькими, совсем игрушечными. Мы смотрели на них и мечтали – вот бы здорово поселиться в таком со всеми нашими родственниками, завести «мерседес» в гараже и добермана в строгом ошейнике, на окна повесить вертикальные жалюзи, а на лужайке перед домом устроить беседку и барбекю, совсем как в красивых импортных фильмах. Потом через дорогу построили «Золотые ключи» – красные корпуса под зеленою крышей, в «Ключах» были тренажерные залы и бассейн, о «Ключах» мы с Верой мечтали тоже, а потом Вера неожиданно вышла замуж.
Они были красивой парой, во всяком случае, до Ксюшкиного рождения. Счастливой и самодостаточной. Оставаясь у них на ночь, было забавно наблюдать, как они ворчат друг на друга с утра – она рвется приготовить ему завтрак, а он хочет, чтобы она получше выспалась. Они выходили на улицу, крепко держась за руки. Когда он возвращался с работы, она кидалась ему на шею, словно не видела лет сто. Он приносил ей цветы и шоколадки. Она пекла ему торты и печенье. Они ждали ребенка. А Верина мама почему-то была ими недовольна.
Я перестала ездить к Вере. Сперва мешать не хотела, потом завертелась как-то. То забудешь, то некогда, поболтаешь по телефону минуты три и опять пропадешь. Институт окончила, замуж сходила, то да се… Ксюшку впервые увидела, когда ей уже семь лет исполнилось.

Недавно у Вериной мамы наконец-то появился мужчина. Личная жизнь. Так что обязанностями бабушки она теперь манкирует. И меня иногда просят присмотреть за Ксюшкой.
Стою у Веры на лоджии. Курю. Мерзну. Ксюшка щебечет по телефону где-то в недрах квартиры. Лоджию остеклили, но все равно сквозит, как-никак последний этаж. Да и май в этом году холодный какой-то. Как это мы раньше Мосфильм видели? Быть не может, он довольно далеко и в низинке, так что прямо по курсу – только окна и крыши. Университет отмыли. Из грязно-коричневого он сделался благородно-кремовым. Цвета непрожаренного слоеного пирожка. Серые коттеджики больше не просматриваются, «Золотые Ключи» в эпизодах – через дорогу возводят очередной кондоминиум. Башни напоминают ядерные грибы. «Три сосны!» – злилась Верина мама поначалу. Потом к трем большим башням пристроили еще несколько, поменьше. «Шестьдесят три или шестьдесят четыре дерева», – определила Ксюшка. Ксюшка зачитывается «Винни-Пухом». А устами младенца глаголет истина. Если спуститься к пруду, можно убедиться – симпатичные серые коттеджики никуда не делись. Вот они, у подножья «ядерных грибов». Живая картина – город наступает на деревню. Вера с мужем мечтают купить в новом комплексе квартиру. А теща чтобы оставалась на старой и при случае за Ксюшкой приглядывала. Во-первых, удобно. Во-вторых (а для Вериного мужа – тоже во-первых), – престижно. А я, кажется, вообще разучилась мечтать. Мне больше не нравится этот район. Просто стою на Вериной лоджии и курю. В просветах между корпусами «ядерных грибов» всходит салют. Страшный грохот. У подъезда начинают недружно орать машины. Это на Поклонной горе так грохочет.
Забавно, моя трудовая деятельность на Телике именно с салюта началась. В мае я защитила диплом и стала искать новую работу. Туда-сюда по объявлениям походила. Не понравилось. Везде – клонированные белые офисы, везде нужно либо торговать, либо перекладывать бумажки. Вот и сунулась в «Останкино». Пришла в отдел кадров. А у них, оказывается, текучка и недобор инженеров. Отправили на собеседование. Повезло. Понравилась. Велели оформляться, а пока повели показывать предполагаемое место работы. Я даже день запомнила – одиннадцатое июня, накануне нового государственного праздника.
– Это – наша матрица! – сообщил будущий начальник и сделал широкий пригласительный жест. Мимо проскочили какие-то люди, человека четыре. Встали у железного шкафа, утыканного сверху донизу разъемами, усилками и перемычками. Оживленно заспорили, заглушая будущего начальника.
Будущий начальник рассказывал об аппаратуре.
Со стороны спорящих чаще всего доносились слова «камера», «окно», «кабель» и почему-то «мужской туалет». Я совсем перестала слушать. Только на всякий случай кивала и делала внимательные глаза. Меня несколько заинтриговало сочетание «камеры» и «кабеля» с «мужским туалетом». В конце концов, я не выдержала и спросила, в чем же, собственно, суть проблемы.
– А, не обращайте внимания, – равнодушно отмахнулся будущий начальник, – это для салюта.
– Почему для салюта? – честно не поняла я.
– Да мы всегда так делаем – выносим камеру в мужской туалет, подключаем к матрице, вон к той стойке, снимаем – и в эфир. На фоне Телебашни он хорошо смотрится. Ребята, видите, кабели проверяют. Дотянутся или нет.
– А почему снимают из туалета, а не из холла? Там ведь огромные окна.
Будущий начальник пожал плечами:
– Бог его знает. Может, не открываются? Ну, ладненько, пойдемте смотреть эфирную студию.
Мы вышли в коридор. На двери мужского туалета висело объявление: «Джентльмены! В связи с подготовкой к прямому включению пользуйтесь туалетами на 7 и 9 этажах!», а чуть выше кто-то прикнопил бумажку, сделанную от руки и явно наспех. На ней было написано «АСБ*-М».
– Все бы им хаханьки! – беззлобно прокомментировал будущий начальник.

Я решила, что мне на Телике нравится, и уже через неделю вышла на работу.

* Аппаратно студийный блок

РУПОР ЭПОХИ
(очень правдивая история)

Однажды к нам на эфир занесло (попутным ветром из Штатов) одного Большого Поэта. Настолько большого, что он считался в России больше чем поэтом.
Поэт был уже стар, но бодр, подтянут и дорого, даже несколько вычурно одет. Мысленно он по-прежнему собирал стадионы, по факту стадионов не собирали даже футболисты.
Программа обещала быть интересной.
Правда, на Москву поэту оказалось эфирить неудобно – человеком он был занятым, на родину заглядывал нечасто, и вечера его были расписаны по минутам. А вот для Владика* (с его семичасовым временным опережением) было самое время.
И надо ж такому случиться: пока поэта (белым днем!) везли в «Останкино», подорвалась на мине-растяжке русская девушка Лена (не вспомню фамилию, какая-то очень простая, простые фамилии всегда плохо запоминаются) – при попытке убрать антисемитский плакат**. Вечная история, опять кому-то не хватило воды в кране. А жажда, как известно из рекламы, наше всё.
Трагическая новость застигла Большого Поэта уже в гримерке – и крайне взволновала. В студию он, потрясенный до глубины души, вошел лишь за три минуты до эфира. Пока я вешала ему на лацкан петличку… (Мне, признаться, это было лестно. Лет до двадцати я всерьез увлекалась творчеством Большого Поэта, вернее, не всем творчеством, а лирикой. Я и сейчас обеими руками за эту лирику, хоть и повзрослела, и поэзией больше не интересуюсь, а все-таки... все-таки это были замечательные стихи, настоящие.) …Так вот, пока я вешала ему на лацкан петличку, он что-то нервно чертал на листочке формата А4, и плевать ему было на закадровое ворчание режиссера.
Точно не скажу, сколько уже написано было на том листочке, но строф за пять ручаюсь головой.
Начался эфир. А поскольку канал у нас серьезный (был, пока не разогнали – с большой помпой, но исключительно из «экономических соображений»), тема мины-растяжки и русской девушки-героини всплыла на первой же минуте.
Поэт был распален. Он взмахивал руками, цепляя несчастную петличку рукавом, отчего та сползла чуть не до пупка, он громко перебивал ведущего, предвосхищая все возможные вопросы, он рассуждал о честности, совести и подлинном патриотизме. Капелька белой пены набегала в уголке губ, багровели в праведном гневе напудренные щеки.
А потом, когда выпуск уже подходил к концу, когда патетика момента достигла зенита, поэт поднял к глазам свою мелко исписанную бумажку и объявил: сейчас уважаемые телезрители смогут первыми услышать самое-самое, только что родившееся, выстраданное – посильный вклад в борьбу за человеческие ценности и мировую терпимость…
Большой Поэт читал вдохновенно – как когда-то в молодости на стадионах, и, кажется, даже пустил скупую мужскую слезу. Замерев, внимала Большому Поэту эфирная аппаратная полным составом. Это было круто!

Дело не в том, что все мы так любили поэзию. И не в том, что в литературе «быстро» редко бывает хорошо, даже если за перо берутся больше чем поэты. Странная смысловая неправильность вкралась в эти строки – воспевая героиню дня, поэт все называл ее Ладой Горенко.
Слово, как известно, не воробей. Тем более, когда оно вылетает в прямой эфир.
Ведущий сидел на своем месте, уронив густо налаченную голову в ладони.
Макс (наш режиссер) был в панике, которую тут же подхватили все его ассистенты.
Эфирная Галочка столбом стояла в дверях и, собрав все свои литературные познания (надо сказать, весьма немалые), вслух прикидывала, что за странную символику вложил автор в эту свою Ладу Горенко?
С Ладой было еще более-менее понятно – олицетворение души русской в обличие русской же красавицы и прочая, и прочая. Но вот Горенко… Почему именно Горенко? Может, это с Ахматовой как-то связано? Метафора такая, что ли? Странно, коли так. Каким боком здесь Ахматова?
К счастью, Галочке не пришлось долго ломать голову. На Телике, как известно, слухи ходят вперед персонажей. В жизни все оказалось (в который раз!) гораздо проще, и уж к метафорам ни малейшего отношения не имело.
А дело было так:
Пока Большого Поэта гримировали, он сидел, погруженный в свои мысли, потрясенный известием, и ничего вокруг не замечал. На секунду вынырнул из внутреннего во внешний мир и спросил ведущего, как зовут девушку. А гример, как назло, вышла зачем-то в коридор. И ведущий (тоже как назло) подумал, что Большой Поэт спрашивает, как зовут гримера. Ну и ответил: Лада Горенко…
 
Для Москвы, ясное дело, программу пришлось переписывать заново. Ни о каком повторе речи не шло. Москва – это вам не Владик. Большой Поэт, оглушенный уже не столько трагедией человеческой в целом, сколько произошедшим недоразумением, был серьезен и собран, руками не махал, ведущего не перебивал. Даже об образовании поговорить успели и о воспитании нового поколения. А взрыву уделили не более пяти минут.
Хорошая, кстати, программа получилась, ее потом многие хвалили.

*  Вадивосток 
**  Террористы – те же патриоты, только другого вероисповедания. В крайнем случае – другой национальности. Чья это мысль, интересно? Вряд ли моя, но я, во всяком случае, согласна.


ГАЛОЧКА

Галочка – эфирное создание. Вовсе не потому эфирное, что мы в одной эфирной аппаратной работаем (я камеры настраиваю, Галочка бетакамы запускает, Виолетта на звуке), а в устаревшем смысле слова.
Глаза у Галочки серые, огромные, обрамленные ресницами такими густыми и темными, что, дожив до двадцати двух лет, ей ни разу не пришлось их накрасить. Галочка все еще заплетает косу, краснеет, когда разговор заходит о сексе, и стыдится единственной в жизни сигареты, выкуренной в десятом классе на выпускном вечере.
Галочка обожает длинные крылатые платья и узконосые лодочки на шпильках, она окончила музыкальную школу по классу фортепьяно и плела макраме. Читала книги, собранные в молодости мамой-библиотекарем, слушала музыку под чутким руководством бабушки – вахтерши союза композиторов, вот и выросла в эфирное создание. (К нам на эфир Галочку двоюродная тетка привела. Галочка говорит, что мама с бабушкой возражали, но смирились – есть-то всем охота.)
Первые четыре месяца Галочка, как и большинство молоденьких девочек, только начинающих работу на Телике, каждую смену бегала на второй этаж в большие студии – съемки смотреть. «Поля чудес» всякие, «Золотые ключи» и пр. и пр. Да еще нас с Виолеттой за собой таскала по очереди, стеснялась одна. Но восторги быстро улеглись: к закадровым чудесам лучше не подходить близко, они, как все большое, видятся лишь на расстоянии, сквозь нетребовательное око камеры. Убери камеру, подойди вплотную и узнаешь – всё меньше и проще, чем кажется обывателю, лежащему дома перед экраном, всё такое тусклое, нечистое, суетное, захватанное, бутафорское всё такое… режиссеры матерятся, зрители смеются и хлопают по команде. И более толстокожие девицы не выдерживают, устают от съемок, а уж Галочка – подавно. Нет, закадровая жизнь больших студий – не для ее огромных, наивных-пренаивных серых глаз.

Галочка, Галочка… Она не такая, как мы.
Во-первых, она носит юбки. А чаще – свои архаичные крылатые платья. Не беда, что порой по полдня в проводах копаемся, – Галочка непреклонна. Она знает, что женщина в брюках – недоженщина. (Про шпильки я лучше помолчу. Как Галочка ноги до сих пор не переломала на нашем полу – одному богу известно).
Во-вторых, Галочка страшно переживает за качество эфира и при малейшем браке расстраивается так, как будто с нее за это денег снимут. А фиг они снимут. Даже если Галочка персонально напортачит. Мы – люди арендованные, к аппаратуре приписанные. Технонегры. И взять с нас принципиально нечего. Разве что Т.Н. покричит, ногами потопает. Да только кто в наше время на слова-то внимание обращает?
В-третьих, Галочка спит в пижаме. Как только отгремят «нули»*, на диване за звукорежиссерским пультом расстилает Галочка простынку в цветочек, достает из большого клетчатого пакета настоящую пуховую подушку. У Галочки даже одеяло в пододеяльнике. И махровая желтая пижама. Будь она не желтая, а, скажем, зеленая или синяя, пижаму вполне можно было бы считать спортивным костюмом, и она бы утратила все свое очарование.
Галочка в желтой пижаме невозмутимо топает через весь этаж – умываться перед сном. На плече у нее полотенце, в руках зубная паста и щетка, на ногах мягкие шлепанцы. Ей плевать, что о ней подумают вездесущие «орбитники**», спать нужно по-человечески или не спать вообще. Мы с Виолеттой без всякого сожаления уступили Галочке единственный диван. Нам, по большому счету, все равно, где спать, на скамейке ли, на столе или на старой двери, пристроенной на две тумбочки. Мы спим не раздеваясь, на работу приходим в джинсах и водолазках, поскольку не мнутся. Лишняя возня? Ну уж нет. Для этого нужно, как минимум, Восьмое марта. У Виолетты есть крошечная вышитая думка и байковое одеялко, доставшееся от подросшей дочки, я вполне обхожусь валиком с кресла и старым пледом. Диван нам не обязателен, а вот Галочке… Страшно представить, что простынка в цветочек постелена будет на голые доски или на сдвинутые стулья.
Галочка засыпает всегда на правом боку, трогательно сложив ручки под щечкой, как учили нас в детском саду еще при Советском Союзе; густая, волосок к волоску, темная коса змеится по худенькому плечу, почти касаясь пола, – студенты и те начинают вести себя потише. Она такая домашняя, наша эфирная Галочка, даже среди мониторов и кнопок. Мы с Виолеттой ее удочерили почти.

Ах, какие ватрушки печет Галочка, какие беляши жарит! Приносит их в большом целлофановом мешке и подогревает в микроволновке у Т.Н. (Галочка, кажется, единственная во всем отделе еще не разругалась с Т.Н. И как ей это удается? Ума не приложу.) Угощает наших многочисленных студентов. А заодно ассистентов, режиссеров, монтажеров, операторов, осветителей и администраторов – лишь бы это были мальчики. Секрет явления прост – Галочка очень хочет замуж. Стоит нам с Виолеттой чуть подпоить Галочку каким-нибудь джин-тоником (пива Галочка принципиально не пьет), как это желание, о котором она мучительно стесняется говорить на трезвую голову, выпирает наружу. Мы с Виолеттой подсмеиваемся, а Галочка сердито надувает губки, иной раз у нее даже слезы набегают от обиды. Не надо Галочке ни богатого, ни популярного – ей просто хочется гладить чьи-то рубашки, готовить обеды, наводить уют. Нам с Виолеттой этого не понять, переросли уже. А студенты (ассистенты, режиссеры, монтажеры, операторы, осветители, администраторы иже с ними) только лопают, паразиты, так что за ушами трещит, но внимания на Галочку почти не обращают. Иной раз хочется выйти в коридор и крикнуть им: «Идиоты! Да возьмите ж ее замуж, кто-нибудь! Не жена, а клад!» Но я, понятное дело, в коридор не выхожу и не кричу, и Галочку, увы, замуж не берут.

В первые месяцы работы, когда Галочка еще на съемки бегала, она в ведущих влюблялась. И в наших, и в чужих, которые помоложе. Особенное пристрастие питала к Артурчику, он тогда на утренних «орбитах» работал, а потом на третий канал перешел.
Как только Артурчикова неделя начиналась, летела Галочка в студию со всех ног – микрофон ему вешать. Даже Виолетту не подпускала, хотя микрофоны как раз по ее части, она ведь у нас звуковик. Артурчик фривольно пошучивал через плечо, перебирая эфирную папку. Иной раз он легонько и как бы случайно похлопывал Галочку пониже пояса, вгоняя ее, бедненькую, в краску, и даже пару раз прогулялся с Галочкой по коридору, поддерживая под локоток. Галочка была покорена. Еще бы, телеведущий! И вдруг снизошел до нее, до какого-то там техника!
Он был весьма смазлив, Артурчик. И по-своему неглуп. Только вот с ударениями у него не ладилось. Наверное, поэтому его столько лет продержали на «орбитах», а на Москву так и не выпустили. Артурчик напоминал игрушечного гусара. Жгуче-черные блестящие волосы, расчесанные на прямой пробор, гладко-гладко выбритые, матово напудренные щеки, масляные карие глаза с чертовщинкой на самом донышке, костюмы и галстуки от спонсора. Эх, ему бы саблю на бок. И мундир. Тогда бы от него глаз не оторвать. Галочка и не отрывала. Целых два месяца. Только однажды ночью, топая в своей желтой пижаме умываться, заглянула случайно в приоткрытую дверь редакции утренних новостей и увидела, как Артурчик с собственным администратором целуется в уголке. Добро бы еще администратор была девочка, не так было бы обидно. Ан нет, администратора звали Вася.
Галочка проплакала всю ночь, а мы с Виолеттой ее успокаивали как могли. И смешно было, и Галочку жалко.
Потом она привыкла, ко всему можно привыкнуть. И стала печь плюшки для студентов (ассистентов, режиссеров, монтажеров, операторов, осветителей, администраторов иже с ними). Только Васю не угощает никогда, и он обижается, за что ж такая несправедливость.
– Чего ты их кормишь?! – возмущается Виолетта. – Сами съедим, перетопчутся!
А Галочка вздыхает и отмалчивается, ничего не может с собой поделать. Она еще верит, будто путь к сердцу мужчины лежит через желудок.
– Ты бы лучше мини-юбку носила, – учит Виолетта. А я учу, что «окучивать» надо ребят из спортивной редакции или из программы «Криминал», они хоть на мужиков похожи. Но мини-юбки Галочка отрицает: во-первых, стесняется, во-вторых, хочет, чтобы оценили ее, а не ноги (очень, кстати сказать, приличные), а «спортсменов» и «криминалистов» побаивается – они как-то слишком остры на язык и при случае даже Виолетту свободно переговаривают.

Если не считать пунктика на замужестве, Галочка – отличная девчонка. И сотрудник ценный. Исполнительная, старательная, ответственная. И объяснять ей по два раза не приходится (не то что студентам. Эти в нашем отделе задерживаются, кажется, с единственной целью – в Интернете початиться на халяву). Галочка уже сейчас с кнопками на «ты», по крайней мере, с самыми главными. Год-другой, и она легко сможет заменить и меня, и даже Виолетту (хоть Виолетта и считает эту идею утопической).
Интересно, какой она станет лет через десять, наша Галочка? Может быть – пофигисткой вроде меня. Может, нарастит зубы и когти и будет циничной, как Виолетта. Закурит, сделает модную стрижку и признает-таки преимущество мини-юбок перед кулинарными талантами. А всего вероятнее, найдется добрая душа и уведет нашу Галочку в вожделенное семейное рабство. Нарожает она детишек штуки три, будет им носы вытирать и рассказывать сказки на ночь, а днем по хозяйству хлопотать. Сейчас хозяйство вести не так уж сложно – и тебе машина стиральная, и посудомоечная, пылесос, миксер, кухонный комбайн… Еще бы утюг такой, чтобы сам гладил, и не жизнь бы настала, а малина со сливками. Вот и будет наша Галочка счастлива. Я ей желаю этого, во всяком случае. Из нее получится жена. Отличная. Наверняка получится. Только бы дурак не попался, с дураками с тоски повесишься.
Но пока Галочка с нами, и мы с Виолеттой ее почти удочерили. Такой, как она, на Телике – все равно что оранжерейному цветку за полярным кругом, может погибнуть без надлежащего ухода.

* Эфир новостей в 00:00
** Орбита – прямой эфир в другие часовые пояса (в регионы)

ПРО ДЕНЬГИ

Сколько раз замечала – куда как просто об отвлеченных материях трепаться. Взять хотя бы нас с Ленкой. Соберемся за бутылочкой пива, начнем с насущного: о детях, о родителях, о мужиках, а через полчаса ловим себя на решении вопросов большой политики. Выборы обсуждаем, смену кабинета министров, дефолт или дело «Юкоса», на худой конец. На меня, видимо, новости дурно влияют, а на Ленку – те жуткие политическо-публицистические книжки, которые она редактирует. Казалось бы, зачем козе баян? Дались нам эти выборы и «Юкосы». Ни жарко нам с Ленкой от этого, ни холодно. Мы не так богаты, чтобы от этого пострадать, и не так бедны, чтобы на этом выгадать. Но нет, все равно нас в ту сторону сносит, много раз проверяли. Наверное, так проще. Когда о своем о девичьем говоришь, обязательно на жизнь жаловаться начинаешь, даже если и не собиралась. А политика – что политика? Посмеялись и забыли. Вот и говорим. Ну и о деньгах еще. В том смысле, что их всегда не хватает.
Деньги – классика жанра.
«Денежки счет любят».
«Копейка рубль бережет».
«Деньги к деньгам, долги к долгам».
«Деньги похожи на добродетель, с неба не падают, бог свидетель» (И. Бродский)
«Не учите меня жить, лучше помогите материально»…
Не люблю я деньги. С детства. Я даже помню, как началась эта нелюбовь, пусть и пребывала тогда в нежном достаточно возрасте – мне еще не исполнилось восьми.
Моя мама, любительница Булгакова, была классической советской матерью-одиночкой. Еле-еле дотягивала от зарплаты до зарплаты, числилась постоянным клиентом КВП*, должала всем своим приятельницам – кому по рублю, а кому и по трешке, и по многу лет носила одни сапоги. Мы не могли позволить себе ни цветного телевизора, ни стиральной машины, ни даже пылесоса, поэтому мама, вовсе не чуждая прогресса, каждую свободную копеечку тратила на забавные мелочи – на ножички для фигурной нарезки яблок, ситечки, сахарные щипчики, жостовские подносики и расписные хлебные доски.
В тот день как раз намечалась получка, а в сумке у мамы нашлась случайно баснословная для нас сумма – полтора рубля. Монетки завалились за прорванную подкладку и не были истрачены. А тут мама в сумочке прибиралась – и пролился ей прямо в подставленные ладони нежданный золотой дождь.
И вот я шагаю на поселок – в хозяйственный магазин. Я богата – у меня есть рубль двадцать копеек, звонкой мелочью, эта мелочь даже слегка оттягивает карман. Мне велено купить «круглую пластмассовую коробочку с хвостиком» – для нафталина. Мамина знакомая Галина Михайловна уже купила такую и говорит, что это удивительно удобно – больше не надо заворачивать нафталин в марлю и прятать среди одежды, таблетку нафталина запирают в элегантную круглую коробочку, коробочку цепляют за «хвостик» прямо на вешалку, да и стоит копейки, рубль двадцать всего, ну просто чудо практичности. Галину Михайловну я тихо ненавижу. Потому что, когда мне было года четыре, я ей холодильник поцарапала и она до сих пор мне это припоминает. А ведь я не нарочно! Просто они с мамой болтали долго, я стояла-стояла и устала, вот и присела у этого дурацкого холодильника, и пуговкой от платья поцарапала, совсем нечаянно, но мама потом кричала, что я с нее «голову снимаю», а Галина Михайловна поддакивала, и теперь, когда мы к ней заходим, она берет меня за руку и к холодильнику ведет: «Помнишь, Маргарита, как ты мне холодильник испортила? Впредь не вертись, нужно старших слушаться!» И я ее ненавижу. А еще за то ненавижу, что у нее есть рыжая немецкая кукла, которую она никогда поиграть не дает. Ну зачем ей кукла, детей же у нее нету!
Впрочем, сегодня такой день, что я готова простить ненавистную Галину Михайловну. Мне весело. Во-первых, каникулы, еще целую неделю будут каникулы! А еще – березовые ветки над головой растворяются в ярком-преярком январском солнце, снег светится по-волшебному, чистый и тихий, я – нарушитель тишины, я вспарываю снег валенками, измеряя его спокойную глубину. Мне выше колена. А здесь (ого!) уже по пояс! Я купаюсь в снегу, я падаю «звездочкой» в мягкие гостеприимные сугробы и разглядываю солнце сквозь березы. Мне жарче, чем летом, и я слизываю с варежки снежные комочки, воображая, что это монпансье…
Не больно же счастье совместимо с деньгами! Когда я дошла наконец до поселкового магазина, восторженная и насквозь мокрая, денег на коробочку для нафталина в кармане не обнаружилось. Лежал, словно в насмешку, холодный желтый пятак, а больше ни копеечки не было. Вот они, коробочки: новенькие, бело-голубые и бело-розовые, лежат в открытой витрине, только руку протяни, но деньги, проклятые деньги уже не вернешь, даже если возвратишься по собственным следам и перероешь все сугробы, ведь сугробы минимум по колено, а то и по пояс, где уж искать маленькие серые монетки среди этого пышного великолепия!
Сначала я, признаться, растерялась. Обхлопала себя раз сто с ног до головы. А потом села в уголке на батарею и разревелась. В валенках хлюпало, таяли снежные комочки на рукавицах, больше совсем не похожие на леденцы, не могла я вернуться домой, там была мама, она бы начала ругаться и плакать, а потом достала бы из шкафа белый ремень с оранжевым подкладом, и еще каникулы… каникулы были точно испорчены, потому что меня теперь обязательно накажут и я до конца каникул просижу дома.
Так я сидела на батарее, плакала, ничего не замечая вокруг, но вот подошел какой-то дедушка, за ним две тетеньки с розовощеким малышом, закутанным как капуста, за ними, кажется, еще кто-то. Они все хором долго выспрашивали, что случилось, и сначала я даже дух слов сказать не могла, а потом обрывками, полуфразами и полузвуками выплакала им свое горе. Дедушка очень смеялся. Он достал из кошелька рубль и карамельку, протянул все это мне и, сказав: «Пусть это будет самая большая неприятность в твоей жизни!», отправился к выходу. Тетеньки тоже завозились в карманах, насыпали мне мелочи в подставленные ладони и ушли, уведя за собой капустного малыша, я даже очухаться не успела.
Денег оказалось даже больше, чем нужно. Когда я купила коробочку для нафталина, у меня осталось целых сорок копеек сдачи.
Возвращать их было уже некому, все давно разошлись, и тогда я побежала в продовольственный. Там продавались кремовые трубочки по двадцать две копейки, на которые я облизывалась с тех пор, как пошла в первый класс и стала почти ежедневно бывать в поселке, и на которые мне всегда не хватало двух копеек, так как на завтраки мне выдавали двадцать. Я купила трубочку, а в придачу – белую тянучку, и три копейки (бывает же везение!) все равно осталось.
Трубочка была такая красивая – обсыпанная марципаном, с белой розочкой, – что попробовать ее я решилась лишь у самого КПП. Чтобы растянуть удовольствие и не испортить розочку, я укусила пирожное с хвоста. Трубочка с хрустом рассыпалась у меня в пальцах, розочка плюхнулась на песком посыпанную дорожку.
В пирожном мечты было до смешного мало крема, оно оказалось полое внутри, как говорится – по усам текло, а в рот не попало. И тогда мне почему-то стало ужасно стыдно. Я стряхнула остатки пирожного в снег и побрела домой. Тянучку уже не хотелось, Андрюхе отдала, он как раз мимо проходил. А три копейки дома потихонечку под кровать бросила – мама будет подметать и найдет.
Ничего я маме не рассказала, понятное дело. Коробочка понравилась, мама даже назвала меня «умницей» и «помощницей». Не было ни ремня с оранжевой подкладкой, ни слез, ни домашнего ареста. Все обошлось.
Но с этого дня я не люблю деньги.

Эта нелюбовь взаимна. Деньги, за то, что я их не люблю, вечно проплывают мимо меня. Мимо, мимо – мимо хлебные халтурки и высокооплачиваемая работа по специальности, мимо респектабельные мужчины в джипах, стоящих больше моей квартиры, мимо потерянные ротозеями кошельки, лотерейные выигрыши, подарки от богатых родственников, премии, наследства и даже законная оплата за переработки.
Особенно остро нелюбовь денег ко мне начинает чувствоваться за неделю до зарплаты. Оставлю себе, к примеру, тысячи… Впрочем, нет, если я в рублях изъясняться буду, запутаюсь совсем. Курс рубля вечно болтается туда-сюда, как небезызвестный предмет в проруби. Так что в долларах как-то привычнее считается. Оставляю себе, к примеру, баксов пятьдесят до зарплаты. Действительно, неделя всего, много ли мне надо одной? И по всем приметам должно хватить. Только еще ни разу не хватало. Обязательно влезаю в долги. Потому что слишком много происшествий, больших и малых, случается именно в последнюю неделю перед зарплатой.
Захожу, к примеру, утром в ванную и обнаруживаю – из скрученного в жгут тюбика зубной пасты невозможно больше выдавить ни единой капли, да и шампуня тоже на донышке. Неприятно, но не смертельно. Ну сколько стоят паста и шампунь? Копейки ведь. Чуть-чуть расстроившись, но еще бодрая, отправляюсь на кухню завтракать, заглядываю в холодильник, и там меня ждет другой сюрприз – кончилось подсолнечное масло, а с ним в придачу маргарин. Сливочного масла у меня вообще не водится. Итого: полный холодильник продуктов, а ничего не приготовишь, кроме супа. Хорошее дело – супом завтракать. Ну да ладно. Скрипя зубами, топаю в магазин и приобретаю масло, пасту и шампунь.
Предположим, выходной. Неплохо бы постирать. Но и тут, девяносто из ста, облом. Потому что стирального порошка в доме не оказывается тоже. А стирки, напротив, оказывается полный контейнер, и все самые любимые, самые удобные и привычные вещи, разумеется, бесполезной грудою лежат в этом контейнере. В контейнере, если зима и резко похолодало, обязательно находится самый теплый свитер, а если лето и грянула жара – самый легкий сарафанчик. Ругаюсь плохими словами и, что поделаешь, возвращаюсь в магазин за порошком.
Предположим, на следующий день на работу. А значит – вставляю проездной в турникет и слышу гнусный писк – на карточке, разумеется, не осталось больше ни поездки. Параллельно пищит в сумочке – это пришла СМС-ка «На вашем счету меньше одного доллара». Брешь в бюджете разрастается, а главное – сэкономить не на чем. Не тащиться же на работу пешком (я все-таки за городом живу, у меня бы на это целые сутки ушли), да и без мобильника – не жизнь. Домашнего телефона у меня нет – не проплатишь мобильник, до зарплаты просидишь как на необитаемом острове.
Денег остается мало, но, дополнительно считая по дороге на работу, выясняю, что паниковать пока вроде не из-за чего. А на работе бодрая и как всегда улыбающаяся Виолетта сообщает: в следующую смену у кого-нибудь (к примеру, у Т.Н.) день рождения или, того хуже, юбилей, на подарок скидываемся. И опять деваться некуда. Была бы это еще не Т.Н. и не юбилей, я бы отвертелась как-то. Но раз речь о Т.Н., приходится раскошелиться. А то еще подумает, что я ее не люблю и потому пожадничала. Хотя действительно не люблю. Не то слово как.
– Вот блин! – залезая в кошелек, жалуюсь на непредвиденные потраты последних двух дней.
– Не поверишь, та же фигня! – бодро соглашается Виолетта. – Не расстраивайся, чуть-чуть осталось. Хочешь жвачки?
– Валяй! – закидываю подушечку в рот, разгрызаю… вылетает пломба.
А дальше выясняется, что:
1. Пока я давилась в метро, в косметичке разбилась и по всей сумке рассыпалась единственная пудра;
2. Йогурт, купленный на ужин, просрочен и прокис;
3. Последние колготки поехали на самом видном месте;
4. Зубная паста на работе тоже закончилась;
5. День рождения не только у Т.Н., но и у кого-нибудь из студентов;
6. Маме срочно нужно сотни три-четыре, потому что она у тети Веры (Люды, Вали, Нины) заняла еще третьего дня, и ей уже неудобно;
7. Потерялась перчатка (сломался зонтик, каблук, молния на сумке или на брюках);
8. Проездной на метро, купленный утром, выброшен по ошибке вместо использованного;
9. Голова раскалывается, зуб ноет, а анальгина – ни таблеточки;
10. Подняты тарифы на проезд в электричке или маршрутке;
11. Перегорел фен;
12. В подъезде срочно устанавливают домофоны;
13. Пока я ездила на работу, у соседей сверху прорвало трубу в кухне, прости-прощай, потолок, покрашенный всего месяц назад.
Этот список можно продолжать бесконечно, так что остановлюсь, пожалуй, на волшебном числе «13». Одной вылетевшей пломбы вполне достаточно, чтобы влезть в долги и отдать потом добрую половину и без того невеликой зарплаты, но проблемы – стадные животные. Пора привыкнуть. А вот не привыкаю. Не люблю я деньги. Потому не люблю, что мне их вечно не хватает. Впрочем, как и добродетели.

* касса взаимопомощи

КЛАССИКИ И СОВРЕМЕННИКИ

Мы, современники, очень любим классиков. Мы без классиков как без рук. А потому – чтим. Называем именами классиков проспекты, площади и учебные заведения, устраиваем конкурсы имени классиков, даем премии имени классиков, украшаем портретами классиков мраморные холлы государственных учреждений, ссылаемся на классиков, цитируем классиков… Мы носим классиков, как лейблы от Gucci на модной одежде. Возьмем, к примеру, Толстого… Или Хемингуэя. А еще лучше – Шекспира. Вот именно, Шекспира. Шекспир У. (В.) – наше второе всё после Пушкина.

История первая, взрослая
Эфирная Галочка – заядлая театралка. Как-то утром после смены зовет:
– Давай в театр сходим. Я на послезавтра два билета купила.
А потом добавляет доверительно так, чуть не шепотом:
– Я последнее время ходила, ходила… Только мне все это как-то… не очень понравилось. Спектакли стали какие-то… Странные. – И краснеет до корней волос.
– Да чего уж тут странного, – вздыхаю.
– Ну, ничего! – продолжает Галочка уже бодрым голосом. – Теперь я билеты наверняка взяла. На «Венецианского купца». Шекспир все-таки. Разве можно испортить Шекспира?
Возразить мне было нечего, времени у меня было море, и в назначенный день мы с Галочкой отправились в театр.
 
Было тепло, жарко даже – середина мая, и Галочка надела одно из самых любимых своих крылатых платьев – шелковое фисташковое. Нежная зелень платья идеально гармонировала с не менее нежной майской и удивительным образом оттеняла Галочкины огромные глаза, отчего они тоже казались не серыми, а зелеными – как платье и как листья. И взгляд у Галочки был романтический-романтический… Если бы я была не я, а какой-нибудь неискушенный восьмиклассник, я бы в нее втрескалась по уши, честное слово.
Галочка пребывала в весеннем настроении и без умолку щебетала всю дорогу от метро до театра, потом щебетала в буфете, где мы ели фруктовые «корзиночки», и легко покорила своим восторгом сердитую театральную тетку, торгующую программками в холле. Вертелась на стуле, как девчонка. Смеялась невпопад. Невпопад краснела. Итого: по всем признакам, и прямым и косвенным, Галочка в очередной раз влюбилась. Я только не поняла, почему в театр она потащила меня, а не счастливого избранника. Впрочем, если избранником был наш новый монтажер Антон, то объяснение было очевидное – Антон учился на четвертом курсе, и как раз началась зачетная сессия. Впрочем, речь ведь не об Антоне и не о Галочке, а о Шекспире.
Открылся занавес, а за ним – пирс. Под пирсом плескалась настоящая вода, как в цирке, когда тюлени выступают, и Галочка вскидывала руки в восторге:
– Ах, как красиво, оригинально как!
Ее не смутили ни странные вымпелы, свисавшие с потолка почти до пола, вроде как осветительные приборы в нашей эфирной студии, ни огромный, утрированный какой-то сейф в глубине сцены, ни даже футбольные мячи, разложенные по краю пирса.
После минутного замешательства на сцене появился Антонио (который венецианский купец) и забродил по пирсу, скрипя тугими кожаными штанами. Он прижимал к уху мобильник, почти такой же утрированный, как сейф, и давал невидимому собеседнику указания по «бизнесу». Галочка немного напряглась. Но Антонио, к счастью, мобильник убрал и заговорил, наконец, стихами Шекспира в переводе Т. Щепкиной-Куперник.
Вот странно, никогда не думала, что классические стихотворные размеры настолько с кожаными штанами и сотовыми телефонами не вяжутся. Знаю я многих поэтов, добрая половина из них предпочитает кожаные брюки всем остальным брюкам, да и мобильником сейчас не пользуется только ленивый, – и никогда меня это не раздражало ни на минуту. А тут смотрела я, смотрела. Внимательно смотрела. И вот какое открытие сделала: штаны и мобильники, оказывается, отдельно, а стихи – отдельно. Может, из-за того, что стихи были старые, а штаны и мобильники – новые?
Галочка тоже смотрела – и все больше мрачнела. Не мрачнела, нет. Неверное слово. Увядала, что ли? Складывала лепестки, закрывалась, как полевой цветочек перед закатом, и ее было жалко до слез. Я даже утешить ее попыталась (мол, еще не вечер, и к концу, возможно, все образуется). Но чем больше я утешала Галочку, тем сильнее было дежавю. Я о таком уже где-то читала. И не просто где-то, а у Ильфа с Петровым. Как ни крути, но по невидимой проволоке над этой сценой бродил-таки призрак Агафьи Тихоновны, и девяносто из ста, ничего хорошего в финале не предвиделось.
Уверенность моя выросла еще на процент, когда Порция неглиже восстала из джакузи, пару процентов добавил старый Гоббо, наступивший в пирог. До отметки «сто» уверенность дошла, когда Порция женихам своим конкурс устроила. Они там по ходу пьесы должны были из трех ларцов один выбрать – кто угадает, тот на Порции и женится. Действительно, чем не ТВ-шоу? Вот и изобразили постановщики эту сцену в виде среднего арифметического между «Полем чудес» и «Большой стиркой». Мужики с камерами по сцене забегали, шум, треск, бравурная музычка, аплодисменты закадровые… Словом, все как в жизни. Тут даже Галочка разозлилась – она к тому времени на Телике уже год проработала и всякими шоу по самое нехочу объелась.

Ожидание конца спектакля потребовало от нас воистину титанических усилий. Конечно, беда была вовсе не в том, что кто-то ходил в кожаных штанах или совсем без штанов, и не в том, что постановку попытались максимально осовременить. Просто не играл никто, вот и все. Только Шейлок, старый еврей, ростовщик и в оригинальном шекспировском тексте – пребольшая сволочь, играл. Вот и получилось, что он, задуманный автором как отрицательный персонаж, к концу спектакля вызвал в зрителях глубочайшее сочувствие. Униженный, обобранный единственной дочерью, насильно лишенный даже своей веры, он умирал в муках, вышибая у тех, кто еще не заснул, слезы умиления, и еврейская тема, таким образом, была поднята на должную высоту. Навскидку назову с десяток гуманитарных демагогов, которые, случись им увидеть этот спектакль, усмотрели бы в закулисье цепкую руку мирового сионизма, но это, конечно, к делу не относится.
А если о деле – из всего можно пользу извлечь. Во-первых, теперь наша эфирная Галочка будет знать, что изгадить можно даже Шекспира, а во-вторых, к концу спектакля я узнала, зачем на пирсе футбольные мячи лежали по периметру. Это, оказывается, хитрый режиссерский ход был: в самые по тексту напряженные моменты актеры эти мячи с пирса в воду пинали. Эффектно, согласитесь.

История вторая, детская:
Как-то смотрела «Зимнюю сказку». На этот спектакль меня тоже случайно занесло – в очередной раз некому было сбагрить на вечер племяшку Ксюшу. Вот и выдали мне Ксюшу да семьсот рублей на карманные расходы (Ксюшин папочка – бизнесмен, в «Луже» джинсами торгует и дочку балует).
Взяла я Ксюшу под мышку и повезла в ближайший детский театр, а ближайший театр у них Музыкальный. Пришли всего за полчаса, но театральные билеты – никакой не дефицит лет пятнадцать как, потому попали без проблем в третий ряд партера.
Купили программку – вся сплошь в рекламе духов, фитнесов, кофе и пр., а в конце сиротливо так, черно-бело: «Старшеклассникам и юношеству! Королевская любовь или зимняя сказка. Опера-буфф в 2-х действиях».
Автором музыки, соответственно моменту, значился Чайковский. Правда, не Петр Ильич, а некий Александр. Но отдельным фамилиям свойственно безотносительно обнадеживать одним своим звучанием.

Справедливости ради следует сказать, «Зимняя сказка» была довольно близка к оригиналу. Она мне больше «Венецианского купца» понравилась. Особенно музыкальная часть. Прикольно – более менее классическое оперное пение, наложенное на попсовое «умца-умца», сыгранное симфоническим оркестром.   
Главное – Ксюша пребывала в полном восторге. Она, против обыкновения, даже не канючила и не вертелась. И Шекспира, опять же, посмотрела. Папочка-бизнесмен меня благодарил потом – теперь можно будет перед рыночными братанами похвастаться. В кабаке, за кружкой пива. Дочка, мол, в таком нежном возрасте, а вон какими серьезными вещами интересуется.

История третья, литературная:
Один Ленкин знакомый поэт (он, кстати сказать, обожает кожаные штаны, а также куртки, пиджаки и жилеты, и это никак не отражается на его творчестве) написал философское стихотворение в шесть строф. Оно было посвящено недоброму, местами даже агрессивному отношению современников к сексменьшинствам. Неплохое, надо сказать, стихотворение. Размер, правда, прихрамывал, но неровность его вполне искупалась бешеной энергетикой произведения. Стихотворение сопровождалось эпиграфом:

Поздний гость приюта просит
В полуночной тишине –
Гость стучится в дверь ко мне*.

А под эпиграфом была подпись – В. Шекспир, – за которой стоял робкий, неуверенный какой-то вопросительный знак.

* Эдгар Алан По, «Ворон», пер. К. Бальмонта

ВИОЛЕТТА

Виолетта – цельная личность. Там, где я скажу, что не глупа и не уродлива, она скажет, что умна и красива. И, наверное, будет права. На Телике Виолетта с семнадцати лет – почти полжизни. Если собрать всех ее здешних знакомых, можно устроить демонстрацию. Виолетта проплывает по коридорам, гордо подняв светлую голову (она – натуральная блондинка, чем успешно пользуется), и здоровается с кем-нибудь примерно через каждые два метра.
Виолетта так часто напоминает нашим студентам о том, какой у нее большой стаж и с профессионалом какого уровня они имеют дело, что в какой-то момент студенты начинают ходить за ней хвостом, благоговейно вслушиваясь в каждое слово. Эфирная Галочка завидует, но старательно не подает вида и продолжает печь студентам плюшки. А Виолетте плюшки печь не надо – она сама сдобная, как бисквитное пирожное. Ей уже тридцать два, но на вид никак не больше двадцати пяти, и студенты за ней ухаживают – старательно и неумело. А она дразнит и ускользает.
У Виолетты, как у всех женщин, свои секреты. Она выбалтывает их постепенно, по ночам, за бутылочкой пива и, кажется, только мне – за те пять лет, что мы вместе работаем, она имела возможность убедиться, что я не трепло.
Во-первых, на самом деле она никакая не Виолетта, а Валя, Валентина. Виолеттой она сделалась года через три после выхода на работу. И правильно, Валя – имя для такой яркой женщины совершенно не подходящее. Во-вторых, те изумительно-синие глаза, которыми она так метко стреляет направо и налево – цветные контактные линзы. Виолетта снимает их поздно-поздно ночью и надевает сразу как проснется (поэтому она всегда ложится последняя, а встает первая). О линзах она бы и мне не сказала, если бы я как-то раз в туалет не вовремя не выползла. У Виолетты не очень сильная близорукость, примерно минус три – минус четыре, и она достаточно сносно видит без всяких линз, но и здесь я вынуждена признать ее правоту – настоящие глаза у Виолетты светлые, белесые какие-то. Словом, вида совершенно не товарного. В-третьих, у Виолетты нет образования. Вообще никакого. Окончила десятилетку и на Телик. Студенты и Галочка недоумевают: у Виолетты и стаж, и опыт, но старшая по аппаратной – я, а она числится лишь моим заместителем. Байка для них – Виолетта отрицает власть в любой форме и по натуре столь неамбициозна, что даже от должности старшей по аппаратной отказалась в мою пользу. На самом же деле у меня есть «корочка», а у нее нет.
Бывший муж Виолетты – большая закадровая шишка с первого канала. Эдакий серый кардинал от финансов. Она мне его показывала как-то, когда мы в «Джонке» обедали. Лысый, невысокий, отчетливо пожилой, с ощутимым брюшком, в неброском, но добротном костюме и заоблачно дорогом галстуке с такой же дорогой булавкой, он сидел за дальним столиком и был настолько сосредоточен на еде, что Виолетту не заметил. (Или сделал вид, что не заметил.)
– Ур-род, – процедила Виолетта сквозь зубы и ангельски улыбнулась куда-то в сторону. Наверное, опять знакомых увидела.
«Ур-род» был старше Виолетты на двадцать пять лет, и познакомились они вполне банально – в холле АСК-3, у лифтов. «Ур-род» покорил ее, совсем еще девчонку, светскими манерами и толстым кошельком. Пафосно ухаживал – корзины с цветами, крутые рестораны, Сочи «на три ночи» (действительно, отчего ж не слетать, если купаться хочется), брюлики, шмотки из бутиков. Говорил, что уже сорок пять, что пора остепениться, голову преклонить, что никогда в жизни не встречал такой, как Виолетта, – словом все, что нужно говорить двадцатилетней девочке, чтобы приручить ее, приучить к хиреющим, расплывающимся телесам и к отсутствию волос на голове.
Практичная Виолетта к телесам и лысине так и не привыкла, но размеры кошелька ее вполне устраивали, во всяком случае – на тот момент. Справили свадьбу с лимузинами и платьем за тысячу баксов, а чуть позже – шумное новоселье в кондоминиуме «Золотые ключи». Но ничего не получилось, как хотелось. «Ур-род» пил и водил домой шлюх, Виолетта меняла молодых любовников, не обделенных мускулами и в редких случаях даже мозгами, но, увы, совершенно безденежных. Оба врали и оба знали, что врут. Были шумные скандалы с битием дорогого фарфора и неискренние недолгие перемирия, а через три года – последняя попытка спасти по всем швам расползающийся брак – беременность Виолетты.
Он, разумеется, хотел мальчика. Собственноручно обставил детскую: синяя мебель и кроватка в форме корабля, шведская стенка, кольца, турник, игровая приставка, настольный хоккей… да мало ли, что там еще – «ур-роду» было уже под пятьдесят, и ему срочно понадобился наследник престола. «Ур-род» мечтал, лежа рядом с Виолеттой и поглаживая ее по животу: мальчик вырастет и будет вместе с папой ходить на футбол и по кабакам, по случаю окончания школы ему подарят машину, а в университет отправят в Америку или в Англию. Виолетта говорит, что это было неплохое время, жалко – недолгое. Наполеоновским планам «ур-рода» не суждено было сбыться, родилась девочка.
Он даже не встретил Виолетту из роддома. А когда она, с огромным трудом (так как при себе ни копейки не имела) поймав машину, терзаясь волнением – не случилось ли чего, привезла дочку домой, то ли в дупель пьяный, то ли укуреный «ур-род» набросился на жену с кулаками. Девочку спасло толстое ватное одеяло (дело было в ноябре), Виолетта отделалась двумя сломанными ребрами, сизым фингалом в пол-лица и вывихнутым запястьем. Ну и молоко пропало, разумеется…
Так Виолетта окончательно убедилась, что счастье все-таки не в деньгах и даже не в их количестве. Она не стала ни судиться, ни требовать алиментов – просто ушла к родителям и через несколько месяцев потихоньку развелась, без ведома ответчика и без материальных претензий. Родители поняли, приняли, посильно помогли и не осудили.
Когда Лерке исполнилось два годика, Виолетта прервала отпуск по уходу за ребенком и вышла на работу. Сначала было тяжеловато – боялась наткнуться на «ур-рода» где-нибудь в коридоре. Но жизнь продолжалась, страх улегся, «ур-род» при встрече Виолетту вежливо не замечал, знакомые операторы поклялись переломать ему ноги, если начнет вякать, и всё таким образом устаканилось.
Сейчас Лерке уже восемь, во второй класс ходит. Симпатичная – вся в маму (Виолетта мне фотки приносила на прошлой неделе).
Виолетта молодец – оптимистка. Всегда приходит на работу в хорошем настроении, расточая направо и налево «прекраснаяпогода-каквыхорошовыглядите-удачногодня», замечает (не забывая при этом восхититься) все новые стрижки-ботинки-кофточки, лучезарно улыбается ало накрашенными губами и глазами-линзами. Она цинична, но не скатывается в пошлость, остра на язык, но не переходит на личности, одевается по последнему слову, но без излишеств. Как и я, предпочитает джинсы и водолазки. Просто ее джинсы и водолазки из дорогих магазинов, а мои из «Фамилии». Ее укладка – высокохудожественный беспорядок, а я иногда просто забываю причесываться. Она всегда при макияже и маникюре, а мне лень. Я курю, потому что не могу бросить, а Виолетта – потому что ей сигарета идет. Вот и вся разница. Смотрю я на Виолетту и думаю: наверное, такой и должна быть настоящая женщина. В ней всего… в меру, что ли?
Виолетта, когда не занята, по мобильному болтает. Много и с удовольствием. Приучила своих любовников первыми звонить, чтобы лишние деньги не тратить. А уж сколько платят они – не ее проблема.
– В том и прелесть мобильной связи! Если абонент не доступен, это временно, – шутит Виолетта, в очередной раз распахивая миниатюрную серебристую трубочку.
Любовников у Виолетты четыре. И ни один из них к Телику отношения не имеет. (Правильно, я считаю, – где живешь, там не танцуй.) Сережа старший работает в «Альфа-банке», с ним Виолетта познакомилась, когда зарплату получала. Сережа младший – менеджер в «Эриксоне», подцепила в центральном офисе, когда телефон сломался. Теперь у Виолетты мобильники только последней модели, со всеми примочками. Вадик – бармен в ресторане-дебаркадере, туда Виолетта случайно зашла с подругой, Юрочка – джазист, он как-то Виолетту домой подвозил, слово за слово…
Есть у Виолетты специальный черный блокнот, а в нем табличка: с кем и когда встретиться так, чтобы ее мужчины друг с другом не пересеклись. Классная табличка! Ни одна посторонняя сволочь не поймет ее истинного назначения. То ли это расписание поездов, толи график платежей. И все спокойны. Только вот с двумя Сережами сложности – голоса у них похожи немного, пока разберешься, с кем разговариваешь, полчаса пройдет. Отчасти, поэтому Виолетта их к мобильнику приучила. Там все просто – определитель. Промаркировала «Сережа ст.» и «Сережа мл.», и нет проблем.
Виолетта разоткровенничалась как-то, стала нам с Галочкой объяснять, как табличка устроена. Галочка, кажется, по сию пору в культурном шоке пребывает. А чего тут такого, собственно? Никому ведь от этого не плохо.
Виолеттины любовники крайне полезны в хозяйстве. Сережа старший ей квартиру снимает. В том же доме, где ее родители живут. Удобно – и крыша над головой своя, и Лерка присмотрена, если Виолетте в ночь работать. Сережа младший – это, понятно, телефоны. Вадик знает толк в коктейлях. Еще он по-английски свободно говорит и с Леркой вместо репетитора занимается. А с Юрой просто весело – музыкант, богемный человек. Все они щедро отстегивают Виолетте денег на карманные расходы и зовут замуж. А она – ни в какую.
Эфирная Галочка завистничает:
– Ты с ума сошла!
– Любовник лучше мужа, – парирует Виолетта. – Приходит раз в неделю чистенький, гладко выбритый, с цветами и конфетами, комплименты говорит, любит – как в последний раз. Ни тебе грязных носков, ни проблем на работе. И готовить не обязательно. Раз в неделю можно и в ресторане поесть!
Галочка подобных доводов не принимает, маленькая еще, наивная. А я думаю, что Виолетта права, я ведь тоже однажды сходила замуж.

Все любят Виолетту. И наши технонегры, и НТВшники. До прошлого года даже Т.Н. относилась к ней довольно сносно. А потом Виолетту взяли в НТВ на контракт, и кроме нашей инженерной работы она стала еще звукорежиссерам ассистировать в новой студии. Мы все обрадовались – кому, как не Виолетте?! Она ведь и правда в звуке ас, может работать с пультами любой сложности и за пять минут такие схемы собирает, которые я даже с листа прочитать не могу, не понимаю. И потом, любовники любовниками, но она одна с дочкой, а мы все сами по себе, ничем не обременены.
Т.Н. тоже вроде обрадовалась сначала. Но прошел месяц, другой, и как подменили ее. Ест Виолетту поедом, придирается по ерунде, орет, ножкой топает, премии лишает. Премии эти – курам на смех, меньше ста долларов на нос, но все-таки... Сначала никто ничего не понял. А потом Т.Н. проболталась случайно, самой Виолетте. Виолетте по контракту шестьсот баксов полагалось, да наших двести со всеми персональными надбавками, да премии около восьмидесяти – вот и вышло, что она теперь больше самой Т.Н. получает. Пусть ненамного, но Т.Н. все же старшая смены, а Виолетта кто такая?
– Выскочка! – за глаза ругалась Т.Н.
А при встрече смотрела презрительно и не здоровалась. Но этого ей показалось мало, и она стала писать докладные на имя начальника отдела. Мол, Виолетта прогуляла, брак был по вине Виолетты, Виолетта находилась на рабочем месте в нетрезвом состоянии, образование Виолетты не соответствует занимаемой должности и т. п.
Только тут она крупно просчиталась, наша Т.Н. Начальник отдела, Пал Семёныч (а если за спиной – Пал Секамыч или просто Секамыч), Виолетту десять лет знал как ценного сотрудника, а сама Т.Н. у нас всего третий год и ее, мягко выражаясь, некомпетентность не заметить трудно. Секамыч – мужик умный. И сам себе не враг. Случись ему между Виолеттой и Т.Н. выбирать, он Виолетту выберет. От Т.Н. толку – примерно как с козла молока. Не будь она женой троюродного брата директора департамента, ее бы выперли давно к чертовой матери.
Когда Т.Н. очередную докладную сочинила (о том, что Виолетта устроила на этаже заговор с целью смещения Т.Н. с должности), у Секамыча нервы не выдержали. Плевать, чья она там родственница, он Т.Н. «на ковер» вызвал и выговор влепил. Девчонки из канцелярии рассказывали – орал так, что стены тряслись. И Т.Н. поуспокоилась немного. Если и делает Виолетте гадости, то втихаря. А Виолетта только выиграла – теперь она хоть на уши встань, никто жалобам Т.Н. просто не поверит. Как тому мальчику, который про волков кричал. Наши технонегры – люди не злые, но когда Т.Н. влетело от Секамыча, все мстительно потерли руки и про себя поликовали слегка (так ей и надо, Т.Н. Между нами говоря, сука она хрестоматийная).
Теперь Т.Н. бесится, а Виолетта ей в глаза смеется. Картина маслом – плывет Виолетта по коридору, а за ней Т.Н. семенит – маленькая, сухонькая, в своем вечном мохеровом берете – и лается, по обыкновению срываясь в ультразвук:
– Вы вчера с Маргаритой пили! Пиво! Я сама видела! Вы были пьяны! Пьяны!
А Виолетта, не оборачиваясь, цитирует из анекдота:
– Тамара Николаевна, у вас кривые ноги. У вас ужасно кривые ноги. А я завтра встану и буду трезвой, – и плывет себе дальше, оставляя багровую от гнева Т.Н. далеко за спиной.
Что Виолетте какая-то там Т.Н.?
Дело даже не в этих дурацких деньгах. Виолетта у нас действительно крутая, она Президента видела. Да не только видела, своими руками трогала!
Виолетта на прессухе на какой-то халтурила, микрофон Президенту на лацкан лично цепляла. Она по такому случаю даже сменила джинсы на строгий деловой костюм. Президент Виолетте очень мило улыбнулся и сказал короткий и емкий комплимент по поводу замечательных синих глаз. Так-то.
Потом Виолетта с нами впечатлениями делилась. Президент, мол, так себе мужчина, невзрачненький, не в ее вкусе. Но по-своему обаятельный и в общении с персоналом прост, не то что некоторые отдельные «звезды» с нашего канала. А вообще – ничего особенного. Работа и работа. Такая же, как все другие. Даже скучно немного, схема уж больно простая была.
«Работа и работа», – согласились мы.
Но Виолетта рассказывала про Президента и в следующую смену, и через неделю, и через две, и теперь студенты за глаза зовут ее «Виолетта, которая видела Президента».

ИЗ ЖИЗНИ ЗВЕЗДОЧЕК

Вообще-то Виолетта от звезд не в восторге, особенно от эстрадных. Она несколько лет в концертной студии на Телике проработала – и насмотрелась вдоволь, и наслушалась. Все они, по Виолетте, либо откровенные хамы, либо ничтожные надутые пустышки. Как пример Виолетта обычно приводит историю о некоем «звездном мальчике» от поп-музыки (не первой величины и не первой молодости), который считал хорошим тоном спросить у каждой понравившейся девушки, не встречались ли они раньше в одной постели.
Впрочем, бог с ними, со звездами, у них, девяносто из ста, пальцы веером. Я предпочитаю те звездочки, которые на погонах. Они, заявляю со всей ответственностью, не в пример душевнее и добрее любых других звезд. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Я не только выросла среди них, но даже проработала без малого шесть лет.
Это, как всегда бывает, получилось случайно. Когда мы с Ленкой в Университет баллов не добрали и в институт Связи на вечерний пошли, Ленкин папа – капитан первого ранга, офицер генштаба – нас в Главное техническое управление ВМФ пристроил, чтобы днем не болтались попусту.
В Управе было почти так же весело, как на Телике. Правда, мы с Ленкой ничем особенным не занимались. Иногда ходили к контр-адмиралу проверять компьютер на вирусы, иногда печатали какие-нибудь секретные документы, но чаще – поздравительные адреса к юбилеям и, увы, некрологи, а все остальное время гоняли на компьютере в «Тетрис» и в Lines и трепались с коллегами.
Праздники в Управе отмечались шумно, даже самые малюсенькие (как то покупка одним из сотрудников музыкального центра или хоть ботинок), в нашем шкафу жила-поживала общественная гитара – старая ленинградка с «дубовыми» акустическими струнами, которые почти никогда не лопались, но о которые можно было до дыр стереть пальцы, и нестройный военно-морской хор было прекрасно слышно двумя этажами выше. Первый тост всегда произносил старший по званию, второй – непосредственный начальник. Третий тост неизменно был за тех, кто в море. А с четвертого по сорок восьмой (и это тоже было неизменно) пили за прекрасных дам. Дальше сорок восьмого никто не то чтобы не досиживал, а просто не считал.
Здесь начальство, напоровшись на очередной сабантуй, не ругалось и не топало ногами, а вежливо извинялось и выходило, чтобы вернуться в рекордные сроки со своей бутылкой, здесь абсолютным монархом любой пьянки был кап-три Славик Ф., здесь никогда не запивали водку пивом в открытую, но, выйдя после праздника на свежий воздух, всем миром отправлялись к пивной палатке, здесь, если посмотреть со стороны, никто никогда не занимался делом. Тем не менее, здесь служили настоящие мужчины – гениальные компьютерщики и электронщики, способные запустить или отремонтировать любую технику, даже самую безнадежную, и «обмануть» самую сложную компьютерную программу просто потому, что им дали команду. Они читали технические описания, не зная языка, выучивались составлять миллионные базы данных меньше чем за неделю, а один каплей даже умудрялся мышью, на глазок рисовать военные карты в программе «Автокад», которая, как известно, предназначена для чертежей и рисует отрезками. Почти все наши мужики параллельно подрабатывали на стороне – кто в коммерческих службах мат-обеспечения, кто в охране или на погрузке – ведь люди они были большей частью семейные, обремененные одним (двумя, тремя) детьми, молодыми женами, пожилыми родителями, тещами, собаками, кошками и попугаями, и до полусмерти замучены квартирным вопросом. А в перерывах они еще успевали ремонтировать адмиралам дачи и вскапывать огороды, бегали в детский мир за игрушками для адмиральских внуков и сопровождали адмиральских жен по магазинам.
Наша группа называлась «Юпитер». Поэтому, поднимая трубку городского телефона, все мы, даже гражданские специалисты, были обязаны сообщать абоненту: «Юпитер слушает». Те, кто ошибался номером, бывали озадачены. Наш отдел тянул по Управлению местную сеть и «с нуля» заполнял программами новехонькие компьютеры, а также исполнял роль некоей «скорой помощи» и по первому звонку бежал исправлять все, что в нашем доме обвалилось или зависло. В трех наших крошечных комнатках стояло по пять-шесть компьютеров, при них – по визгливому матричному «гробу» на формат А2, которым каждую страничку приходилось подавать отдельно. А были еще плоттер, сканер и ксерокс, и ростер, где мы жарили бутерброды, и шкафчик с посудой, и шкаф с одеждой (в те смутные времена по городу военные в форме старались не ездить, переодевались уже по месту службы), и несколько сейфов, где ничего полезного не лежало, а валялись только старые платы, битые дискеты и перепутанные провода. Всего на «Юпитере» обитало человек тридцать – тридцать пять. В тесноте, как говорится, да не в обиде.
В чинах коллеги были в самых разных, и мы с Ленкой, дабы не запутаться, даже разработали специальную классификационную таблицу.

Таблица №2

«К», курсанты Эти появлялись, как правило, к середине марта – проходили что-то вроде производственной практики. Мучительно напоминали студентов с Телика – кроме компьютеров мало что замечали вокруг. С утра до вечера гоняли в «бродилки» и «стрелялки» при полном попустительстве старших по званию (что с детей взять, пусть отдыхают).

Две звездочки, лейтенант*: Лейтенанты пополняли наши нестройные ряды к концу августа, распределяясь после училищ (в основном Питерских). Должно быть, замена буквы «К» на погонах двумя звездочками влияла на вчерашних практикантов благотворно – кроме компьютеров они начинали замечать также девушек и праздники (и к тем и к другим проявляя живейший интерес). В общении были скромны, бледнели \ краснели от вольных шуток. Пару месяцев поиграв в «стрелялки» и «бродилки», садились программировать. Бдительно, а главное – успешно, изучали все попавшиеся под руку продукты Майкрософта. Восторгались. Выезжали на погрузочно-разгрузочные работы к старшим по званию (от кап-два и выше). В процессе торжеств бегали в ларек. Повально женились (если еще не были женаты).

Три звездочки, старший лейтенант (он же старлей): Проходил всего лишь год, и к двум звездочкам прибавлялась третья. Интерес к программированию разгорался (впрочем, так же как интерес к девушкам и праздникам), скромности убавлялось в геометрической прогрессии. От вольных шуток больше не бледнели \ не краснели, а предпочитали сами отпускать вольные шутки. Продукты Майкрософта поругивали, изучая. Выезжали на уборочно-посадочные работы к старшим по званию (от капраза и выше). В процессе торжеств бегали в ларек. Повально обзаводились первенцами и второй (третьей, четвертой) работой.

Четыре звездочки, капитан-лейтенант (он же каплей): Проходило еще два года, и к трем звездочкам прибавлялась четвертая. Вообще-то наши «звездные» коллеги всегда напоминали мне коньяк – чем больше звездочек, тем выше качество. И не было в управе людей лучше каплеев, потому что даже адмирал, это всего лишь три звезды (пусть эти звезды и громадны). Каплеи знали все, что должны были знать, и умели все, что должны были уметь. Заставляли работать даже то, что работать в принципе не могло. Держали на своих широких плечах все программное и все ремонтное обеспечение, к праздникам и девушкам относились в меру равнодушно, как и подобает солидным семейным людям. Продукты Майкрософта материли на чем свет стоит. Ни на какие работы к старшим по званию не выезжали. В ларек посылали лейтенантов и старлеев. Повально обзаводились вторым (третьим) ребенком и третьей (четвертой, пятой, шестой) работой. Получали (если повезет) квартиру в гарнизоне и тут же увольнялись из армии к чертовой матери, предпочитая предложить свои профессиональные услуги какому-нибудь банку или торговому концерну.

Звезда, капитан 3-го ранга (он же кап-три): Спустя три года четыре звездочки сменялись одной звездой. Качество (см. о коньяке) резко падало. Во-первых, в банки и торговые концерны уходили лучшие, во-вторых, новый виток карьерной гонки на характер влиял по большей части дурно (и пресловутого перехода количества в качество, увы, чаще всего не происходило). Интерес к программированию и девушкам угасал, на первый план выдвигался интерес к праздникам. Больше не цепляли продукты Майкрософта. Ненадолго возрождался интерес к «бродилкам» и «стрелялкам», но вскоре они уступали место «Тетрису» и «Саперу». Волосы редели, пивные животы росли. Первые (вторые, третьи) дети и вторые (третьи, четвертые, пятые, шестые) работы сидели в печенках.
Среди кап-три процент неудачников был самым высоким, поскольку следующее звание, капитан второго ранга, которое присваивалось спустя еще четыре года, светило отнюдь не всем. Количество должностей для кап-два было, увы и ах, не резиновым. А где не было должности, не было и звания. Посему некоторые кап-три нашей управы были скептиками ближе к сорока – довольно ленивыми и довольно сильно пьющими. С удовольствием бегали в ларек не только по праздникам, но и в промежутках между ними. Имея на кармане лишние деньги, устраивали «день фуфайки». Ругали власть и непосредственное начальство. Были обижены на весь мир (в особенности на тещу). Выезжали на ремонтно-строительные работы к старшим по званию (от контр-адмирала и выше).

Две звезды, капитан 2-го ранга (он же кап-два): Те, кому спустя четыре года или чуть больше все-таки удавалось дослужиться до второй звезды, брались за дело с удвоенной энергией. Только эта энергия чаще всего уже не была направлена на «мирные цели». Как следствие – управские кап-два были самыми большими на свете прожектерами. Забывали напрочь все навыки, полученные в бытность лейтенантами, старлеями и каплеями. Свято верили, что добиться можно всего на свете, стоит только дать команду младшим по званию. Компьютерными игрушками демонстративно не интересовались (мы – люди серьезные). За девушками ухаживали по-взрослому (если уж делали предложения, то сразу неприличные). На праздниках вели себя чинно (т. е. ни под каким предлогом не бегали в ларек). Усложняли подчиненным жизнь на разных уровнях: лейтенантов отправляли на погрузочно-разгрузочные работы, перед старлеями и каплеями ставили нерешабельные компьютерные задачи – решение, как ни странно, находилось, ведь постановка вопроса всегда имела форму приказа (см. выше). Приворовывали на большой постперестроечной распродаже флота (в меру своей испорченности, конечно, и, слава богу, не все). Ругали власть, к непосредственному начальству относились с показным благоговением**.

Три звезды, капитан 1-го ранга (он же капраз): Проходило еще пять лет (или больше), и кап-два превращался наконец в капраза, словно куколка в бабочку. Для многих (почти для всех) это была высшая карьерная точка, предел мечтаний. И африканские страсти, царившие среди кап-два, сразу утихали. Кап-разы уже не задавали нерешабельных компьютерных задачек, не строили прожектов. Они строили загородные дачи и разводили огород. Интересы капразов с «Юпитера» были вполне земными: отмазывали сыновей от армии, дочерей выдавали замуж, обихаживали личные авто, активно закупали предметы, полезные в хозяйстве (мебель, технику, посуду и пр.). Всем компьютерным игрушкам предпочитали пасьянсы. С девушками вели задушевные беседы – как старшие товарищи. По праздникам произносили первый тост, к ларьку были равнодушны. Приворовывали на большой постперестроечной распродаже флота (в меру своей испорченности, конечно, и, слава богу, не все). Власть не ругали и другим не советовали. Были подозрительны и осторожны. Ждали отставки (пенсии), как следствие – опасались «инцидентов». При необходимости привлекали лейтенантов на погрузочно-разгрузочные, старлеев – на уборочно-посадочные работы. Не злоупотребляли.

Одна большая звезда, контр-адмирал (он же Ctrl-адмирал***): За шесть лет работы в ГТУ мы с Ленкой видели одного единственного контр-адмирала. И тут, пожалуй, стоит прибегнуть к чисто литературной ассоциации – наш контр-адмирал один в один походил на профессора Выбегалло из Стругацких. Был он дурак и был он демагог. Мешал подчиненным жить, не ставя перед ними никаких конкретных задач – просто из любви к искусству. Имел семь пятниц на неделе. В общих праздниках никогда не участвовал – соблюдал субординацию. Каждый приказ заканчивал восклицательным знаком. Играя в Doom, очень переживал, если его убивали монстры, заглядывал за монитор в поисках врага и голосом помогал компьютерным пушкам и пулеметам. Коллекционировал самолетики (за моделями по Москве бегали и лейтенанты, и старлеи, и кап-три, и даже неприкосновенные каплеи). Без всякой необходимости привлекал лейтенантов на погрузочно-разгрузочные, старлеев – на уборочно-посадочные, кап-три – на ремонтно-строительные работы. Злоупотреблял. За спиной был тихо ненавидим всеми без исключения подчиненными.

Были, конечно, на флоте звания повыше контр-адмиральского. Но мы с Ленкой с ними как-то не сталкивались, так что и классифицировать морального права не имели.

Вообще-то почти все наши коллеги из ГТУ (за вычетом Ctrl-адмирала) были замечательными людьми – милыми и душевными. Особенно когда приходилось сталкиваться с ними дома, т. е. в гарнизоне. Гарнизон – не Управа, жизнь течет там совсем по другим правилам.
Во-первых, субординация. Чихать в гарнизоне хотели на субординацию, за этим бетонным забором все становились почти родственниками. Всем миром перевозили вещи на новые квартиры и ремонтировали машины в гаражах, выезжали в лес по грибы, отмечали новоселья и дни рождения, справляли свадьбы и поминки. В волейбол, футбол и преферанс играли, опять же, всем миром, на день военно-морского флота устраивали на озере праздник Нептуна, на Новый год подарки по домам разносил специально откомандированный «дед Матрос», а после курантов все гарнизонные обитатели высыпали на площадь к военторгу – с фейерверками и ракетницами. Здесь, коли случилось несчастье, можно было постучаться даже не к очень близким соседям в три часа ночи и свободно рассчитывать на последнюю рубашку****. Здесь полузабытое слово «друзья» еще не утратило своего исконного смысла. Взять хоть Ленкиных родителей – до сих пор к ним со всего бывшего Союза приезжают и прилетают: на юбилеи и просто так, в гости. Вечно дом полон народу. Да и сами родители летят и едут по первому зову. Они, например, каждое лето по два раза в Питер отправляются – на вечер встреч и на день рождения экипажа. 
Наверное, потому мне так на Телике нравится, что Телик гарнизон напоминает. Такая же замкнутая и вполне самодостаточная система. И бригады эфирные почти как экипажи, которые семья, и наши технонегры – славная команда. Старшая смены, Т.Н., как две капли воды похожа на вышеупомянутого контр-адмирала. А зарплата у инженеров такая же маленькая, как у лейтенантов и старлеев. Жаль только, что у нас на Телике такая текучка.

* Поскольку работали мы в Главном управлении и дело имели только с выпускниками высших военных училищ, младшие лейтенанты (одна звездочка) у нас как-то не водились. И мичманов (по-зеленому – прапорщиков) тоже почти не было. Были зато на «Юпитере» две прапорщицы. Только мы с Ленкой их в таблицу вносить не стали.
** От кап-два и выше вступало в силу одно забавное правило – поскольку начальника с дурным характером уволить из армии было практически невозможно, от него избавлялись, переводя куда-нибудь в другой отдел (а лучше – в другую часть другого региона) с повышением или оправляя в Академию – с глаз долой, как говорится, из сердца вон. Лишь бы под ногами не путался. Может быть, поэтому у нас в армии такое высшее командование?
*** Прозвище, изобретенное Ленкой во время оформления очередного поздравительно адреса.
**** На гражданке так не бывает, во всяком случае, в больших городах. В большом городе попробуй позвони кому-нибудь в час ночи без предупреждения – узнаешь о себе много нового и интересного, а соседи по лестничной клетке даже не здороваются, какой там соли попросить или новостями обменяться!

О МУЛЬТИПЛИКАЦИИ

Есть один замечательный мультик. Старый. Заяц яблоки «раздаёть, раздаёть, а у самого дома есть нечего». Но вот приходят благодарные звери, несут в голодный заячий дом кто меду, кто орехов. Накормлены и спасены четыре сыночка, лапочка-дочка и заяц с супругой.
Это – детская версия.
Взрослая версия:
Заяц яблоки «раздаёть, раздаёть»… Приходят благодарные звери и бьют зайцу морду – чтобы не тыкал в глаза добротой своей, чтобы не смел великодушием подавлять и не думал бы, будто в чем-то лучше остальных.

ЛЕНКА

С Ленкой мы знакомы, сколько себя помним. Родились на одной улице, в один год и даже в одном роддоме (впрочем, родиться в одном роддоме было несложно – роддом на весь район тогда был один, и наш гарнизон он обслуживал тоже). Только Ленка в марте родилась, а я в конце августа. Мое рождение в конце августа наводит меня на мысль, что я была чьим-то «подарком» на Новый год, случайно преподнесенным моей маме, любительнице Булгакова. Возможно, «подарок» был сделан по пьяной лавочке, в пылу праздничного веселья и, возможно, кем-то из ныне проживающих у нас в городке офицеров. Но мама не признается, и мои предположения остаются предположениями. Ленке же, в отличие от меня, было совершенно все равно, в каком месяце рождаться, ибо она стала плодом взаимной любви и брака, счастливого поныне, хоть он и перевалил недавно за третий десяток.
Наши дома стояли напротив – подъезд в подъезд, двухэтажные, выкрашенные в бледно-оранжевый цвет, похожие на больничные корпуса. Я жила в четвертом доме на первом этаже, а Ленка – в пятом на втором. (Она всегда находилась чуть выше меня, моя Ленка, даже ростом она всегда была выше хоть на пару сантиметров. В детстве меня это задевало немного, но потом я привыкла.) Мы вместе ходили сначала в поселковые ясли, потом в гарнизонный детский сад. Моя мама и тетя Лида (мама Ленкина) водили нас туда по очереди, и мы притворялись сестрами. Летом мы играли в классики на дорожке между домами, воровали у бабы Клавы из третьего дома яблоки, варили суп из лопухов и шиповника (шиповник мы тоже таскали у бабы Клавы, но это нами как воровство почему-то не воспринималось), нянчили кукол. Зимой часами катались с горы на картонках, мерили сугробы и болели простудой. Дядя Володя, Ленкин папа, научил нас ездить на велосипеде и ходить на лыжах, плавать, рыбачить, нырять, играть в футбол, он водил нас на каток и на озеро. Он (как и все мужчины, наверное), страстно хотел сына, но на роду ему были написаны три дочери – Ленка и две ее младших сестры-близняшки. Рожать до победного Ленкины родители не отважились, и дядя Володя, не имея выбора, обращался с нами как с мальчишками. А уж если военный моряк, бывший подводник возьмется воспитать настоящего мужчину, сами понимаете…
Воспитание возымело свое действие – классу к третьему мы с Ленкой забросили кукол и предпочли лазать с пацанами по стройке. Как результат – доверие одноклассниц было потеряно, и мы совершенно обособились. Так и просидели за одной партой до десятого класса, презираемые девочками и принятые мальчиками за «своих парней». Ленка помогала мне по русскому-литературе, я ей по математике.
Ленка в детстве забавная была – удивительно гордая, удивительно отважная и очень нервная. Большей максималистки я в жизни своей не встречала. Помню, в первом классе, когда мальчишки еще не приняли нас в свой клан, мы из школы домой возвращались через лес, а они нам засаду устроили. Дело было зимой – холодно, снежно. Мальчишки вперед убежали, за сугробами в овраге засели и начали нас обстреливать. Ленка как кинется на Андрюху, на самого сильного, и давай его портфелем охаживать, куда попадет. Андрюха, понятное дело, взбесился, шапку с Ленки сорвал, на дорожку бросил, стал ногами топтать. Ленка покрылась красными пятнами, отшвырнула портфель в кусты – и побежала. Портфель открылся, книжки и тетрадки посыпались в снег. Я пока подбирала всё, Ленки и след простыл. А потоптанная шапка так и осталась на дорожке. Андрюха сам перепугался – у него мама в госпитале медсестрой работала, вечно всех нас менингитом стращала, с осени начиная. Снежная баталия была сразу забыта, похватали мы портфели и помчались догонять Ленку. Только у военторга догнали. Сидит она около дверей, в самом большом сугробе, пунцовая, без шапки, и плачет от злости. Андрюха шапку отряхнул как мог, протягивает:
– Лена, возьми, не плачь!
А она в ответ:
– Не надо, у меня и так уши замерзли!
Спустя недели три Ленка, с тем же Андрюхой поспорив, спрыгнула в сугроб с крыши нашего дома, с самого конька (это метров восемь примерно) и здорово вывихнула ногу. Не пикнула, какое там заплакать. Андрюха, пока мы Ленку на себе в подъезд затаскивали, от полноты впечатления ей даже в любви объясниться успел: за то, что она «самая смелая».
А еще она рисовала здорово. Вечный член редколлегии, Ленка вела журнал отряда, придумывала плакаты к праздникам и оформляла красный уголок. Писала для стенгазеты тоже она, поздравления в стихах одноклассникам на дни рождения сочиняла. (Ленкины сочинения по литературе до сих пор по школе гуляют, я это точно знаю. Маминой подруги внучка на выпускных экзаменах «Кутузова и Наполеона» у нее списывала. А ведь больше десяти лет прошло, и где только взяла?)
В шестом классе Ленка себя в прозе попробовала – развлекала нас фантастическими историями об одноклассниках и машине времени. Попадали мы и к мушкетерам, и к крестоносцам, и в будущее, конечно. Там, в будущем, Ленка столь отважно всех наших переженила, что ее тихо возненавидели. Только мальчишки через месяц перестали дуться, а девчонки так и не простили. (Как ни смешно, в двух случаях Ленкины прогнозы впоследствии оправдались. Кто больше всех возмущался, тому и напророчила.) Наученная горьким опытом, Ленка с прозой завязала и начала писать стихи (чем и занимается по сей день вполне успешно, у нее уже три сборника вышло).
Она никогда ни к чему особенному не стремилась (или виду не показывала). Когда было интересно – читала, писала, рисовала, учила; когда не интересно – игнорировала. Но, странно, все наши знали, что как раз у нее все получится. За что ни бралась, все-то у нее с первого раза выходило. Было в ней какое-то внутреннее достоинство, которое не оспаривалось даже самыми ярыми ее противницами. Они ее исподтишка ненавидели, а открытого конфликта побаивались. Впрочем, конфликты и Ленка – вообще несовместимые понятия. Мы вот с ней с самого рождения дружим, а не поругались ни разу. Как-то повода не было. И она выяснять отношения не фанат, и я ленивая, чего ж тогда ругаться? Хотя вру, случилось один раз. Правда, нам тогда по три года было и эту историю мы с Ленкой со слов тети Лиды знаем. Вывели нас однажды на ближайшую детскую площадку, в песочницу, а совок взяли один на двоих. И стоило тете Лиде отвернуться, как мы подрались – не на жизнь, а на смерть. Ленка меня за нос укусила, я в ответ ее – за плечо. Да так здорово, что шрамы у обеих почти по году продержались. Но это, кажется, был единственный случай.
Теперь, когда я захожу к Ленке на чашечку чая (а это случается, как минимум, раз в неделю), тетя Лида эту историю нам припоминает постоянно.

Когда мы с Ленкой в пятый класс перешли, двухэтажки наши стали расселять. Там ведь коммунальные квартиры были. И попали мы с Ленкой в новый дом – в один подъезд, на одну лестничную клетку. Только Ленка в трехкомнатную квартиру переехала, а нам с мамой и бабушкой однушку дали. Тут моя мама (единственный раз в жизни, кажется) проявила себя практичным человеком и, со всем домоуправлением разругавшись в пух, оставила бабушку в коммуналке. Я сначала обиделась смертельно, мне казалось, что бабушку бросили и предали (хоть от старого до нового дома идти было меньше десяти минут). Но прошло несколько лет, и я по достоинству оценила дальновидность этого решения: когда жить с мамой, любительницей Булгакова, стало невмоготу, я собрала вещи и вернулась к бабушке. Но это уже на первом курсе института.
После переезда мы с Ленкой стали вовсе неразлучными.
Мы действительно похожи немного. И внешностью, и характером. Только все в ней как-то ярче прорисовано. Потому что она талантлива, а я нет, должно быть. Я до сих пор чувствую себя при Ленке чем-то вроде тени отца Гамлета. Как будто она настоящая, а я – не очень. Но я давно уже не обижаюсь – это всего лишь справедливо. Она до абсурда трудолюбива, моя Ленка, а я вечно на полпути останавливаюсь.
Иногда я думаю – а вдруг мы действительно сестры? Но это, конечно, глупости. Такое бывает только в мексиканских мыльных операх или в индийских мелодрамах. За маму я, пожалуй, не поручилась бы, но подумать плохо о дяде Володе у меня духу не хватает. Кроме того, мама с дядей Володей всю жизнь друг друга избегают как-то. Нет, не смогли бы они, факт. И вообще, какая разница, сестры или нет, все равно ведь как родные уже.
Я захожу на чашку чая, и тетя Лида, угощая меня умопомрачительными домашними пирогами, в сотый раз рассказывает истории о тех временах, «когда Леночка была совсем маленькой…» Когда Леночка была совсем маленькой (еще до близняшек), они с тетей Лидой летом на теплоходе путешествовали. Сели за столик в ресторане, меню изучают. На Леночке – снежно белое платье в воланах (да, помню это платье, долго оно было предметом моей тайной зависти), лакированные туфельки, гольфы с помпонами, а на макушке – огромный бант. Подбежал официант и к Леночке обращается: «Чего желает столь обворожительная леди?» А Леночка в ответ, глазом не моргнув: «Воды. Чистой как слеза!» И ведь принес! Чистой, как заказывали. На подносе, в высоком бокале. Салфетку через руку перекинул и поклонился в пояс. Но это было в четыре с половиной. А когда Леночка только-только ходить научилась и еще кроме «мама-папа» ни одного слова не знала, пришла к тете Лиде одна знакомая с работы. Знакомая была старая дева, одинокая. Не любила детей. Вот и стала Леночку дразнить: девчонки, мол, все зассыхи и плаксы. Леночка слушала-слушала, а потом доковыляла до этой знакомой и ка-ак влепит ей пощечину. Знакомая в низком кресле сидела, Леночке противные рожи корчила, вот Леночка и дотянулась. Вкатила пощечину, заковыляла обратно к игрушкам. И ни слезинки! А со знакомой тетя Лида после того случая раздружилась.

Хорошая у Ленки семья. Сейчас таких мало. Чтобы полные любовь и взаимопонимание. Впрочем, не все спокойно в Датском королевстве, наверное. Иначе, какого ангела Ленку с малых лет стихи писать потянуло?
Две подружки – одна вся такая яркая, а другая незаметная. Старо как мир. И по всем догмам этого мира стихи писать следовало бы мне, а не Ленке. Ан нет. Никогда я стихов не писала, не пробовала даже. Читала, да, с удовольствием. Особенно серебряный век. А вот самой… Увы, я технарь абсолютно беспримесный. С кнопками работать мне проще, чем со словами. Даже сочинения в школе нормально писать не умела – мне их Ленка, добрая душа, подправляла всегда.
Мальчики ни на нее, ни на меня в школе внимания не обращали – мы ж «свои парни», зачем «своим парням» записки писать или цветы дарить? Со «своими парнями» интереснее в тот же футбол сразиться. Так что конкурировать нам с Ленкой, по-хорошему, было не с чего – ведь женщины только из-за мужчин и способны конкурировать, даже маленькие.

Ленке бы сразу в свой Литературный пойти, но она (вот настоящая подруга!) зачем-то поперлась за мной в МГУ на мехмат. Про мехмат моя мама придумала, она хоть и взрослая, но до сих пор в чудеса верит. Например, что я без репетитора, да со своей природной ленью в придачу смогу вот так вот пойти и в МГУ поступить с первого захода. Да, конечно, с математикой у меня в школе дела неплохо обстояли, но не до такой же степени! А нужно было еще физику сдавать, между прочим. Которую мы с Ленкой ненавидели люто с четвертого по десятый класс.
Документы мы, конечно, подали. С мамой моей спорить – себе дороже. Мы даже экзамены сдали. На тройки. Только кто ж нас с тройками в МГУ возьмет? Вот и оказались в Связи на вечернем отделении, год терять не хотелось. Для Связи наших (весьма невеликих, если по правде) знаний было вполне достаточно.
Там, в Связи, Ленка и познакомилась со своим Женечкой. В первый же день учебы. В армию его проводила, честно ждала два года… У них и сейчас всё в полном ажуре. Лёше-Паше, мальчишкам их, недавно по шесть лет исполнилось. Дядя Володя счастлив безмерно – если не сыновей, то хоть внуков дождался.
Ленка, Женечка и Лёша-Паша живут с родителями. Дядя Володя с тетей Лидой их от себя просто не отпустили. А в Женечкиной московской квартире поселились Ленкины сестры. Им так удобнее. Они пока замуж не собираются, а до института добираться гораздо проще – прямая ветка.
Я Женечку терпеть не могу. Потому что он дурак. Нет, он добрый, порядочный, красивый даже; не пьет, не курит и все такое… Только рядом с Ленкой – как «запорожец» около шестисотого «мерседеса» смотрится. Что ни ляпнет, вечно выйдет либо бестактность, либо банальность. Ну да ладно, это их с Ленкой дело, не мое. Она с ним счастлива (или врет, что счастлива). Мне кажется, врет. Иначе какого ангела она стихи свои не забросила? Это ведь всем известно: девяносто процентов молоденьких поэтесс полностью излечиваются удачным замужеством.
Ленка до четвертого курса со мной проучилась, а потом одумалась и бросила. Сначала беременность, токсикоз кошмарный на все девять месяцев. Потом Лёша-Паша родились, не до учебы ей было. А когда освободилась немного, пошла и в Литературный экзамены сдала, никому ни слова не сказав, на заочное отделение. Превратилась из инженера в инженера человеческих душ. Ну и молодец, стихи у нее правда хорошие. К тому же, в отличие от меня, Ленка ярко выраженный гуманитарий.
Этим летом у Ленки защита. Наверняка на «отлично» защитится, я в нее верю. По литинститутским меркам она крутая: три сборника, в толстых журналах публиковалась. Даже чего-то там лауреат. Институт ей явно на пользу пошел. Ленка стала лучше писать, профессиональнее. Я, во всяком случае, больше ее стихов не понимаю. Ленкин словарный запас куда как богат, так завернет иной раз, что ой-ой-ой… Сегодняшняя Ленка знает чрезмерное, чудовищное количество слов. (Правда, не всегда помнит их значения. Может перепутать инцест с суицидом, адюльтер с пеньюаром, синопсис – с катарсисом и коллапсом. На фонетическом уровне, что ли? Затрудняется объяснить, что такое «Статус-кво» или «Альма-матер». Но это – частности. В поэзии, я так думаю, главное красота.)
Ленка познакомила меня со своей литературной тусовкой. Забавно там, как в зоопарке. Только Ленке я об этом не говорю – обидеться может. Я, наверное, не понимаю чего-то. А значит, и судить права не имею. Просто мне там не очень уютно, я не в своей тарелке и на всякие поэтические вечера исключительно ради Ленки хожу. Можно и потерпеть ради лучшей подруги. Такие подруги на дороге не валяются. Такими подругами можно только гордиться. Умница, красавица, хозяйка. Трудолюбивая. Да еще и талантливая! Как Гай Юлий Цезарь – по три дела сразу делает, и ведь получается!
Ленка – совсем не то, что Эфирная Галочка или Виолетта, с ней можно поговорить о чем-то кроме мальчиков и проводов, а хороший собеседник сейчас – редчайшая редкость.
Как Ленка все успевает, не понимаю. Честно, не понимаю. Лёшу-Пашу обстирай да обгладь, да носы им вытри, да в сад отведи, да из сада забери. Километр туда, километр обратно. Тетя Лида с дядей Володей пока не на пенсии, она в семь с работы приезжает, он – в восемь – в девять. Женечка вообще к десяти является. Всех надо накормить-напоить, они ведь устали, бедные. Посуду тоже вымыть надо. Леша-Паша игрушку не поделят – Ленка разнимать идет. Потом спать укладывает. А они ноют, им тишина нужна. Когда как дяде Володе, наоборот, нужно футбол посмотреть. А тетя Лида в другой комнате в это время сериал включает, или программу «Сегодня». Откуда тишине взяться?
Работают, блин! Ленка как будто не работает! Женечка как засел в какую-то гнилую контору за двести баксов в месяц, так и сидит. Образования у него, видите ли, нет, не берут его никуда. А кто ему мешал после армии в институт вернуться? Во всяком случае, не Ленка. А ей теперь, ко всему прочему, подрабатывать приходится. Потому что двести баксов на четверых – точно не деньги. Ленка книги на дому редактирует. Жуткие какие-то книги: публицистика, философия, что-то про армию. Все выходные на это гробит. Казалось бы, отдохни. В выходные тетя Лида готовит, а с близнецами дядя Володя тешкается. (Только Женечка на диване пузом кверху лежит, Акунина перелистывает.) Но нет, Ленка садится за очередную неудобочитаемую рукопись. И что самое обидное, Ленкину редакторскую деятельность родня всерьез не воспринимает, Ленка ведь дома постоянно. И начинается: «дров на месяц наколи, на год кофе намели…»
Платят мало. Я бы и ста долларов так не заработала. Но Ленка, слава богу, не я, она по четыреста срубает иной раз. Очень быстро редактирует. А главное, качественно. Все хвалят. На постоянную работу звали, да отказаться пришлось, в редакции каждый день сидеть нужно, на кого ж тогда Лёшу-Пашу оставишь? Обидно, неплохие деньги предлагали.
Жалко мне Ленку. Заездили ее совсем. А она вроде как не замечает этого, впряглась и потянула. Еще и стихи писать умудряется, и учится заочно (на красный диплом идет, между прочим). И на тусовки литературные забегает иногда. И никогда не пожалуется ни полсловом.
Героическая женщина! Замороченная только. Она чем старше, тем серьезнее становится. Какая-то пугающе суразная. Даже шутит всерьез. Я, конечно, ее и такую люблю. Но, по-моему, так жить нельзя. Это не жизнь, если вообще никогда не отдыхать и не расслабляться.

МОИ СНЫ

Обычно я сплю между мониторной стойкой и режиссерским пультом. Там у нас стоит крошечная деревянная кушеточка, невысокая и облезлая. Длины в ней от силы метра полтора – настоящее прокрустово ложе. Впрочем, если подставить с одной стороны стул и класть на него, по желанию, ноги или голову, если многострадальную кушеткину спину застелить подушками с кресла, эта конструкция становится более-менее годной к употреблению.
Можно, конечно, пойти спать в студию: положить между стульями дверь, оставшуюся от какой-то старой декорации. Дверь двухметровая, идеально ровная – для спины полезно, а спина у меня, как и у любого человека, который мало двигается, ни к черту. Дверь у нас замечательная, да. Только нет в мире совершенства, в студии по ночам не больше плюс двенадцати, чтобы спать в студии, нужен спальный мешок «до нуля градусов», на мешок жалко денег, спина по ночам болит, особенно если положить на стул, подставленный к кушетке, голову, а не ноги, подушки с кресла подо мной разъезжаются, и я бы наверняка падала на пол, не будь между режиссерским пультом и мониторами так мало места. Зато я сплю в относительном тепле и близко к аппаратуре; чтобы утром включить программный монитор, мне достаточно протянуть руку. Но под мониторной стойкой, кажется, самое сильное излучение и тоже не май месяц – кушетка низкая, а у нас в некоторых местах аппаратной такие сквозняки, что шевелятся волосы на голове, летом я на кушетке ворочаюсь без сна, зимой поверх пледа добавляю собственную дубленку (плечи греет, а ноги торчат), всего лучше – осенью, тогда я сплю в куртке (замечательная вещь эти дутые спортивные куртки, никогда не мнутся), и мне почти ничего не снится.
Когда совсем уж зябко, я просто лежу, смотрю в панельный потолок, расчерченный на квадраты, и в голову лезет всякая чушь. Вот если бы Виолетта была дочерью короля, она сидела бы в тронном зале и выбирала себе жениха. Она была бы очаровательной принцессой, Виолетта. В ее честь устраивались бы турниры, и принцы ехали бы за тридевять земель, чтобы только посмотреться в изумительные синие глаза, не зная, что это линзы. Виолетта была бы очень капризной принцессой, она бы выдумывала женихам задания одно каверзнее другого и обнадеживала каждого, а потом каждого оставляла бы с носом. Так бы и было, а потом бы Виолетта состарилась и стала жалеть о бездарно утраченной юности. Она, может быть, даже бросилась бы в ров с самой высокой башни дворца, потому что для таких как Виолетта самое страшное – утратить красоту. И эфирная Галочка, будь она принцессой, не смогла бы выбрать. Она бы каждого жалела и влюблялась бы в каждого, а потом запуталась бы окончательно и тоже с башни сиганула. Насмерть. И я бы не выбрала. Женихи бы заезжали на огонек, а потом смывались бы, пообщавшись со мной минут пять, потому что у меня мозги, а им бы ноги. Конечно, ноги у меня тоже есть и, если подходить к проблеме количественно, они много весомее, чем мозги, но такие ноги, как у меня, по-хорошему, – некондиция. Зато я никогда не брошусь с башни из-за каких-то там принцев. Только Ленка, будь она принцессой, пошла бы замуж за первого, кто посватается, и умерла бы счастливой матерью, в окружении десятка-другого наследников. Вот бы они потом за престол передрались-то!
Вообще-то я не такой уж скептик и мизантроп. Просто мне неуютно, и я начинаю плохо думать о людях. Я думаю, что Виолетта – обыкновенная шлюшка, Галочка – наивная дура, а моя Ленка – бездарность и выскочка. Только о Т.Н. не удается подумать хуже, чем правду.

Я встаю в половине четвертого, включаю мониторы над головой и ползу к пульту сдавать сигнал. В принципе, если я его не сдам, небо на землю не упадет. Но я поднялась в половине четвертого, я зла как мегера, сна у меня ни в одном глазу, почему бы ребятам из центральной аппаратной не пробудиться вместе со мной? По крайней мере, не так обидно! В дверях аппаратной появляется Виолетта – она бодра, свежа, она уже при линзах и при макияже. В жизни не догадаешься, что эта милая леди за последние сутки проспала никак не больше двух с половиной часов. Вслед за Виолеттой потихонечку ползут студенты – они стесняются спать в одной комнате с нами и потому ночуют кто на матрице, кто в монтажке. Виолетта расталкивает их, возвращаясь в аппаратную после умывания. А Галочку к четырехчасовому выпуску мы вообще не поднимаем. Всего десять минут эфира, зачем дергать ребенка? И Галочка спит сном праведника прямо под звукорежиссерским пультом. Должно быть, наш единственный диван – чертовски удобная вещь. Все колонки аппаратной, направленные прямо на Галочку и раскрученные на полную громкость, разбудить ее не в силах.
Пятичасовой выпуск то отменяют, то пихают обратно в сетку вещания. В те сладкие периоды, когда этого выпуска нет, после четырех мы опять разбредаемся по спальным местам – до шести утра. Я снова укладываюсь на свою кушетку. Мониторы гасить лениво, и сквозь сомкнутые веки льется замогильный синий свет, мне еще холоднее, чем час назад, меня знобит уже просто от недосыпа, и я начинаю думать о людях еще хуже. Впрочем, куда уж хуже. Тем более что о Т.Н. все равно невозможно подумать хуже, чем правду.
Иногда мне удается забыться на несколько минут, и тогда я уже не думаю о всякой ерунде, а вижу ее во сне. Мне снится, что над моей головой разбирают пульт при помощи болгарки и автогена, а я привязана к кушетке кабелем и не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Мне снится, что руководство канала срочно, за полчаса до эфира решило поменять местами нашу аппаратную и соседнюю, по комнате носится Виолетта, почему-то на шпильках и в кожаном боди, и лихорадочно демонтирует все, что под руку попалось, студенты с круглыми глазами снимают с салазок первый бетакам, который намертво заело, надо бы позвонить Т.Н. и доложить обстановку – я поднимаю трубку, набираю номер, а в ответ доносится: GAME OVER, GAME OVER, GAME OVER! Мне снится, что мы выходим в эфир без ведущего и без единой кассеты, что горит стойка №2, что все четыре платы АЦП* вылетели разом и бетакамы показывают вместо сюжетов дурацкие зеленые прямоугольники. Мне снятся «снег», «искрёж», «строб», «синие тянучки» и «кольца»**, мне снится Артурчик, который, топая ногами, требует к темно-зеленому костюму белый микрофон. Мне, наконец, снится Т.Н. в мохеровом берете, а этот кошмар, безусловно, стоит всех остальных.
Спать надо дома, в своей постели, а не на работе! Но тогда надо искать ежедневную работу, к которой я, отработавшая на «сутках» уже пять лет, совершенно не приспособлена.
Я не стану искать ежедневную работу, я лучше потерплю дурацкую кушетку и ночные кошмары, которые я на ней вижу. Вдруг что-то изменится? Например, нам поставят еще один диван, или Эфирная Галочка выйдет замуж и отправится в декретный отпуск, или Т.Н. уйдет на пенсию. Да мало ли, что может случиться? Впрочем, я опять путаюсь и начинаю думать о людях плохо. А на самом деле думать о людях плохо мне не нравится.
Виолетте тоже не больно-то спится по ночам, я знаю. Она спит совсем рядом со мной – по другую сторону от мониторной стойки, у стеночки, на четырех сдвинутых стульях. Сквозь дрему я иногда слышу, как она ворочается и вздыхает у себя за мониторами – тихо и жалобно, чтобы не помешать никому. Наверное, и ей холодно, только Виолетта молодец, виду никогда не подаст.
Из-за холода, из-за выматывающего неуюта мы с Виолеттой пристрастились к пиву по вечерам. Опьянеть от бутылки пива невозможно, тем более от светлого, но оно хоть немножко согревает изнутри, и если выпить, умыться, а потом сразу лечь, есть неплохой шанс уснуть и без забот проспать все три часа между последними и первыми новостями. И вообще, после бутылки пива я становлюсь белой и пушистой и начинаю думать о людях хорошо. Я думаю, какая Виолетта молодчина – сильная, кого хочешь жизнь с «ур-родом» сломала бы, а ее, фигушки, не сломала; я думаю, что Эфирная Галочка – гений чистой красоты и идеальная женщина, а моя Ленка – просто гений. Думать о людях хорошо гораздо приятнее, чем думать о них плохо. Хотя бы потому, что с ними-хорошими потом общаться гораздо легче.
Только о Т.Н. никогда не удается… Впрочем, это я уже говорила.

* АЦП – плата, преобразующая аналоговый сигнал в цифровой
**  жаргонные названия дефектов


ПРО ЛЕНИНА

…Когда Леночка была совсем маленькая, ее однажды едва не отчислили из детского сада по политическим соображениям…
Эту историю тетя Лида особенно любит и особенно часто рассказывает. Должно быть потому, что наши чаепития обычно совпадают с программой «Время», и кухонный телевизор, заполняя пространство маловнятным политическим речитативом, навевает воспоминания на заданную тему.
Когда Леночка была совсем маленькая, а я, соответственно, была даже чуть меньше нее, мы, как все советские дети, посещали детский сад. Да не простой, а гарнизонный. И поэтому даже с нами, маленькими и очень маленькими, проводилось еженедельно что-то вроде политинформации. Я смутно помню нашего методиста – Маргетту Робертовну. Бог весть, как она выглядела. В памяти остались только ощущение страха – как от Бабы Яги, скрипучий и строгий голос да неудобопроизносимое имя, которое наверняка забылось бы за давностью лет, будь оно более удобопроизносимым.
Однажды Маргетта Робертовна объясняла нам про Ленина. Читала какие-то стихи, вывешивала на доску какие-то картинки. А потом объявила: «Запомните, дети, Ленин – наш вождь!» Тогда-то Леночка и потянула худенькую ручку – знак вопроса: «Почему ВОЖДЬ? Он нас ВОЗИТ?» Непосредственной реакции на вопрос я уже не помню. То ли потому, что было мне на тот момент всего-то четыре года, то ли потому, что вопрос был оставлен без ответа. Продолжение я узнала много позже, на кухне за чаем. Тогда уже стало «можно». И я, и Ленка, и тетя Лида много смеялись над этой историей.
А поначалу тете Лиде было не до смеха. Ее незамедлительно вызвали по месту провокации, где битый час промурыжили заведующая, заместитель заведующей, методист Маргетта Робертовна и воспитательница. Вернее, воспитательница не мурыжила. Она, наоборот, помогла отстоять Леночку. А вот Маргетта Робертовна пребывала в неописуемой ярости. И чего только не наслушалась бедная тетя Лида: и о своих сомнительных способностях к воспитанию достойного советского ребенка, и о нездоровой обстановке в семье, и о сознательном замалчивании роли Вождя перед лицом потомства (то есть Леночки). Вердикт был строг: выгнать немедленно. У тети Лиды нервы не выдержали, и она расплакалась. Будь поблизости еще хоть один детский сад, она могла бы плюнуть на всю эту демагогию и забрать Леночку, но никакого другого детского сада поблизости, увы, не было, что делало положение тети Лиды патовым. Воспитательница (вот ее я не помню как звали, хоть она была хорошая и добрая) уговаривала Маргетту Робертовну (а также заведующую и заместительницу заведующей, которые, ввиду своего достаточно высокого положения, до смерти боялись спорить с методистом) не делать скоропалительных выводов, рассказывала про «детские вопросы», про способность понимать все непонятное буквально и про недоразумения, часто возникающие на этой почве, но Маргетта Робертовна была непреклонна. Слава богу, в конце дискуссии отчаявшаяся воспитательница догадалась шепнуть Маргетте Робертовне на ушко, что отец Леночки – капитан-лейтенант*, и перепуганную тетю Лиду оставили наконец в покое. Ох, и влетело Леночке дома! По первое число. «Никогда, никогда не задавай вопросов! Тем более про Ленина! Слышишь, никогда!» – кричала плачущая тетя Лида в лицо плачущей Леночке и даже слегка ее нашлепала. А потом, когда нервы немного успокоились, долго укачивала всхлипывающую и совершенно растерянную дочку на коленях и гладила по голове.
У Ленки с Лениным вообще складывались странные какие-то отношения. В четвертом классе, радостно махнув новой школьной сумкой, Ленка снесла с полки маленький гипсовый бюст Ленина в кабинете истории, и ее водили к директору. Директриса наша, по счастью, оказалась женщиной вполне адекватной и сознательного надругательства над вождем за этим не усмотрела. Отчитала, естественно, уж это как положено. Но родителей не вызывала.
Позже, кажется, в пятом или в шестом, Ленка, оформляя журнал отряда, Ленина нарисовала. Не целиком, конечно, а только голову. Очень старалась. Ленка всегда относилась ответственно к тому, что ей поручали, и когда к 7 ноября в школе объявили конкурс на лучший отрядный журнал, решила выложиться на полную катушку. Хорошо рисующей Ленке не составило труда скопировать профиль Ленина с пионерского значка и поместить его на самой первой странице. Рисунок был выполнен в карандаше, патриотическая надпись «Будь готов!» под ним была, напротив, сделана алой гуашью, и вместе все это (как нам с Ленкой казалось) выглядело весьма достойно. Там еще много чего было, в этом журнале: и голуби мира, и пионерские костры, и военно-морской флаг, и вечный огонь – но Ленин, разумеется, стоял вне конкуренции.
Предвкушая заслуженную похвалу, Ленка показала новый журнал классной руководительнице. Но вместо того, чтобы похвалить Ленку, классная подозрительно позеленела лицом и стала судорожно вдыхать, не находя нужного слова.
Пауза была долгой, артистической. А когда она закончилась, вопль классной оказался настолько громким, что у нас у всех, кажется, едва не полопались барабанные перепонки.
– Ты что же творишь?! – возопила классная. – Да как ты посмела?! – И лицо ее из зеленого стало медленно превращаться в багровое. Ленка хлопала глазами в полном недоумении.
– Ты хоть понимаешь, что наделала?! – орала классная.
Ленка честно помотала головой.
– Да кто ж тебе право дал?!
Ленка честно пожала плечами.
Тут до классной стало наконец доходить, что Ленка, возможно, действительно не понимает, и, сбавив голос на полтона и подняв указательный палец к потолку, классная объяснила всё в лучших педагогических традициях. Оказалось, что по такому-то постановлению партии портреты вождя имели право рисовать только профессиональные художники, дипломированные и специально обученные. А Ленка, как не относящаяся к профессиональным художникам, не смела и думать о таком вопиющем кощунстве.
– Но ведь похоже получилось, – прошептала Ленка, втянув голову в плечи.
– Похоже?! – снова вспылила классная. Она разорвала журнал на две половинки (и как только смогла, это ведь был довольно толстый альбом для рисования!), швырнула распадающиеся страницы на пол и велела Ленке выйти из класса вон.
На следующий день классная, разумеется, опомнилась, но Ленка, как ее ни уговаривали, наотрез отказалась новый журнал оформлять. За нее это сделал наш одноклассник Сашка. Сашка рисовал гораздо лучше Ленки, просто он всегда был настолько тихим и незаметным, что общественной работой его не загружали.
 
Сейчас модно демократов да либералов ругать: на рынок зайдешь – ругают, в метро или в троллейбусе едешь – опять ругают. А я вот думаю иногда, где была бы сейчас моя Ленка, если бы не эти демократы и либералы, которых ругать модно? Ведь не ребенок рос, а потенциальная мишень для органов Государственной Безопасности. Ей даже стараться не надо было – честность, помноженная на самостоятельность, и дело в шляпе (вернее – заведено). Ленка бы, конечно, ляпнула лишнего, ее бы, конечно, забрали. Она бы свою точку зрения отстаивала, что лишило бы ее расположения следователей и малейшего шанса выпутаться. И сначала мы с тетей Лидой носили бы передачки в СИЗО, а потом след Ленки затерялся бы где-нибудь в Сибири. А если бы Ленка все же удержалась и ничего не ляпнула, то уж Литинститут ей, во всяком случае, не светил бы. В Литературном и сейчас не больно жалуют студентов из Москвы и области, а раньше их туда почти и не принимали. Почему, интересно? Ленка рассказывала, что отговариваются обычно «колоритом», «знанием живого языка», «близостью к природе» и прочая, и прочая. Но мне кажется, настоящая причина не в этом. Москва – слишком большой город, в котором слишком много информации. В том числе неофициальной. Особенно неофициальной. И эта неофициальная информация, как ни крути, рано или поздно наводит человека пишущего на разные неофициальные мысли. А неофициальные мысли раньше не приветствовались. Человека из провинции перетяни в Москву – так он же кроме благодарности ничего не будет испытывать (по крайней мере – первое время). А у москвичей какая благодарность? Слишком свободный доступ к неофициальной информации благодарность отсекает на корню. Опасно. И ребята из Московской области недалеко от москвичей ушли. Так что не попала бы моя Ленка в Лит, ни за что. В лучшем случае, библиотечный какой-нибудь окончила бы. А я бы отучилась в Связи и сидела бы сейчас ни на каком не на Телике, а где-нибудь в КБ при секретном заводе – в перерывах между чертежами вязала бы бесконечный носок, сплетничала о сослуживцах и болтала по служебному телефону. Нарожали бы мы с Ленкой детей, научили бы их не упоминать имя Ленина всуе…
Наверное, нам было бы много спокойнее, наверное. И сытнее. Но, с другой стороны, и скучнее намного. А больше всего на свете я не люблю скучать. И Ленка моя – тоже.

* O temporal o mores! Когда Ленкин папа был капитан-лейтенантом, им пугали методистов. Теперь же он – капитан 1-го ранга, офицер Генерального штаба, –  каждое лето подряжается с друзьями-офицерами строить у вокруг нашего озера дачи для «новых русских».

ПРО БОГА

Раньше все было просто. Знали, что Бога нет, что религия – опиум для народа, молились святой троице, чьи строгие бородатые профили смотрели в светлое будущее с плакатов и барельефов, детей называли в честь великомучеников революции, совершали паломничество в мавзолей – приложиться к святым мощам, вместо крестов носили на груди красные звездочки; обряд крещения вполне заменяло вступление в октябрята, уроки закона Божия – утренняя политинформация, а Библию – газета «Правда». Иконы вождей в красном углу, прилюдное покаяние, Вселенские Соборы высшего духовного руководства (вплоть до 27-го), борьба с еретиками, сожжение капиталистических ведьм, анафема отступникам – всё было как полагается. В каждом поселочке, в каждом мало-мальски приличном городском скверике стоял Ильич, простирая твердую руку в правильном направлении*, и линия жизни оттого казалась четкой, словно была прочерчена по линейке. Даже произошедший раскол, если вдуматься, был стопроцентно предсказуем.
После раскола моя мама, любительница Булгакова, прометавшись долгий год в состоянии полной свободы воли, решила окреститься. Ей тогда стукнуло пятьдесят пять, мне же было почти семнадцать.
Конечно, креститься мама придумала не сама – крестить маму постановила Галина Михайловна. Зашла как-то на минуточку, прямо с порога объявила, что за последние два года я ужасно растолстела, что приличные девочки не высветляются «перьями» и не делают химической завивки, что краситься в моем возрасте еще рано, что модной «вареной» юбке место не на мне, а на помойке, и в финале (куда без этого!) припомнила, как я в детстве ей холодильник поцарапала пуговицей от платья. Из кухни появилась мама, торопливо вытирая руки о передник, заизвинялась, защебетала радостно и с Галиной Михайловной троекратно расцеловалась. Вернее, не совсем расцеловалась, поскольку действо это было, как бы поточнее выразиться… не вполне взаимным – статная Галина Михайловна стояла среди коридора и милостиво принимала мамины объятия, когда как маме приходилось вокруг Галины Михайловны суетиться и даже вставать на цыпочки (ведь росту в маме всего-то метр шестьдесят). Совсем недавно Галина Михайловна овдовела, а посему носила преимущественно черное. Темные одежды ее стройнили, одновременно подбавляя к облику строгости и мрачной романтики, отчего Галина Михайловна, женщина для своих шестидесяти двух лет и без того довольно красивая, выглядела еще более привлекательной. Результат – мамины суетные вокруг нее прыжки смотрелись комично. Я ушла в комнату.
Мама с приятельницей уединились в кухне, где долго и громко шептались, а потом, вроде как к чаю, вызвали и меня.
Мама отпивала дымящийся чай маленькими, чтобы не обжечься, глотками и улыбалась загадочно, а строгая Галина Михайловна издалека повела рассказ о том, как тяжело ей было потерять мужа (о котором при жизни она доброго слова не сказала, ни единого), как страшны новомодные бездуховность и распущенность (тут на меня был брошен взгляд, должный, по-видимому, испепелить на месте), как важно очиститься от прошлой коммунистической скверны и вступить на путь истинной веры, в прошлом так жестоко попранной, но теперь доступной каждому мало-мальски приличному (тут снова последовал испепеляющий взгляд в мою сторону) человеку. Я вежливо пропустила сию нравоучительную тираду мимо ушей. Но отсутствие внимания с моей стороны Галину Михайловну не остановило, и она проповедовала дальше. Снова ненадолго вернулась к горячо любимому покойнику (Царство ему небесное!), чуть подробнее остановилась на бремени собственного одиночества, навалившегося так внезапно, и вывернула наконец-то на финишную прямую – не скупясь на эпитеты, самым подробным образом рассказала слепой и глухой мне о благодати, которая низринулась на Галину Михайловну сразу после крещения.
– Ну? – спросила мама, заискивающе заглядывая мне в глаза.
– Что «ну»?
– Что ты об этом думаешь, я хочу знать? – В мамином голосе послышались нотки раздражения.
– Ничего не думаю, – ответила я беспечно.
– Ну конечно! Ты ведь у меня слишком умная! – совсем уж разозлилась мама. – А я решила креститься. Страшно подумать – всю жизнь запрещали нам верить в Бога! Но теперь – хватит! В душе я всегда чувствовала себя истинной христианкой и завтра же окрещусь! Это решено!
Мне совсем не к месту стало смешно – я вспомнила мамины рассказы на тему «я в твоем возрасте была настоящей пионеркой, комсомолкой, активисткой и т. д.».
Галина Михайловна в третий раз посмотрела на меня, да так, словно в каждом глазу ее было встроено по маленькому портативному автогену.
– Маргарита! Здесь нет ничего смешного! Твоя мама абсолютно права! И тебе, пока не поздно, настоятельно рекомендую последовать ее примеру. – Тут она еще раз смерила меня взглядом, предварительно убавив пламя. – А я, так уж и быть, согласна быть твоей крестной матерью и духовной наставницей.
Тут уж я совсем поперхнулась от смеха и ушла из-за стола, даже не извинившись.
– Хамка! – вдогонку выкрикнула мама. А потом добавила страшным шепотом: – Ты еще пожалеешь!

…Я не осуждаю маму, боже упаси! Представьте, что у вас в коридоре, прямо при входе, стоит стеллаж из «Икеи» – светленькие открытые полочки, на которых в строгом порядке расставлено минимум предметов. Предположим, что стеллаж этот служит верой и правдой много лет и местоположение каждого предмета известно вам так хорошо, что вы легко отыщете его даже с завязанными глазами. Вон там, на верхней полке – однопартийность, справа – «братство и равенство» опираются на красочный слоган «Из пятнадцати республик состоит страна труда!», под ними в рамочках, друг против друга «восьмичасовой рабочий день» и «бесплатная медицина», на следующей полке два сорта вареной колбасы – по два девяносто и по два двадцать, между ними финская салями с ярлычком «водится только в праздничных заказах», рядом совсем пустая полочка (потому что в СССР секса нет), за ней – пенсии по выслуге лет, улыбчивая свинья-копилка с надписью через всю спину: «Сто рублей – большие деньги», а следом приговоры – полное собрание приговоров в красных переплетах, тисненых золотом: «Война дворцам», «Сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст», «Кто не работает, тот не ест», «Все на борьбу с несунами!»… и, наконец, самая большая, самая нижняя полка, отведенная «загнивающему капитализму». Если всю жизнь провели вы, не отходя от этого стеллажа, то к пятидесяти пяти годам можете с полной ответственностью утверждать, что хорошо ориентируетесь в жизни. Но потом появляется некто (грабитель, призрак, агрессор враждебной державы или малолетний хулиган – не суть важно, кто он) и сметает с полочек заботливо расставленные предметы, да и сами полочки рубает топором в мелкую щепу… Ну и где после этого ваше хваленое знание жизни?
Думаю, нечто подобное произошло и с мамой. Она потерялась, и в этом была не ее вина. Она потерялась и аукала в поисках ориентира, ей хотелось хоть на что-нибудь опереться, так почему бы не на Бога, опора эта, честное слово, не хуже других прочих. Всё, в целом, привычно и похоже, только антураж сменился.

Когда мама окрестилась, я была за нее рада. Она как-то воспряла духом, что ли. Вновь обрела внезапно утраченную точку опоры. Только не долго пришлось мне радоваться, увы… У мамы моей характер и так не подарок, а тут уж совсем она себя забыла. То, что молитвы стала читать на ночь и перед едой, что в церковь по выходным ходила и собирала по знакомым какие-то старые вещи для бездомных – это я еще понимала. Но мама этими благими делами, разумеется, не ограничилась и стала меня пилить. Потому что я – «нехристь». Она меня и уговаривала, и матом ругала, и святой водой на меня брызгала из пластиковой бутылки – зациклило ее, решила и меня приобщить, во что бы то ни стало. Чтобы я, не дай бог, после страшного суда в ад не отправилась.
Мама теперь ходила тоже всегда в черном, совсем как Галина Михайловна (только у Галины Михайловны траур был, а у мамы – не было), изводила себя, а заодно и меня, соблюдением постов. Стала она вся серая какая-то, намолила себе круги под глазами и гипертонический криз, завалила весь дом религиозными брошюрками и на ночь по маленькой главке стала читать Библию, бесплатно заказанную почему-то в Америке, хотя там вроде бы протестанты большей частью. Но что самое страшное – стала мама всех ненавидеть. О ком ни заговаривала, все-то получались у нее сволочами и подонками… может, я путаю чего, но мне всегда казалось, что христианство учит не этому.
Я пыталась, честное слово, пыталась говорить с ней по-хорошему, только она не слушала (впрочем, она никогда меня не слушала), она ругала меня «нехристью» и пугала адом. И тогда я сдалась, ушла. До конца десятого (тьфу, одиннадцатого) класса еле дотерпев. Впрочем, уходя, я, как примерная и любящая дочь, попробовала исполнить последнее мамино требование и поступить в МГУ (знала, что не пройду, но надеялась все же – вдруг повезет, и мама тогда успокоится, но ничего не вышло). Тогда я собрала книжки-одежки и перебралась к бабушке. Сначала тяжеловато было, на одну-то пенсию вдвоем, но к зиме нас с Ленкой дядя Володя в ГТУ ВМФ пристроил работать и дела на лад пошли. А вот креститься я до сих пор не хочу. Даже и не знаю, почему. Не хочу и все тут. Если Бог есть, неужели ему, Богу, важны эти дурацкие формальности?!

Кстати о формальностях – выпало нам буквально в прошлом месяце в ночь перед Пасхой работать. Девчонки мои – Галочка с Виолеттой – ужасно расстроились: им теперь, дескать, на Крестный ход не попасть. Целый день это большое человеческое несчастье у них с языка не сходило, и вечером, после десятичасовых новостей пришлось, делать нечего, отпустить их в церковь. Благо, церковь от Телика совсем близко, за прудом.
Девчонки спешно засобирались – Галочка обмоталась плотной черной косынкой, так чтобы ни единой прядки ее непослушных темных волос не выбивалось наружу, сняла серьги, колечко с феонитом и тоненькую серебряную браслетку (оставив все это мне на попечение), ваткой стерла бледненькую свою помаду. Виолетта, напротив, тщательно подкрасилась. Она выложила поверх декольте массивный золотой крест, и нижний край его эротично спустился в лунку меж грудей. Косынку Виолетта тоже надела – прозрачную, синюю, в цвет глаз, но как Галочка, понятно, запаковываться не стала, и веселая светлая челочка осталась на всеобщее обозрение. (Да, думаю, – уж если Виолетта в церковь собирается, значит это сейчас и вправду модно – самый писк!)
– Как же ты в брюках пойдешь? – робко спросила Виолетту Галочка.
– Бог простит! – парировала Виолетта. – Тем более, я же не знала, что удастся вырваться. Ну, пошли! Нужно еще свечку купить, кажется.
На этой оптимистичной ноте обе скрылись за дверью, а я осталась со студентами. Они играли по сети в какую-то новомодную «бродилочку», и до Крестного хода им было как до лампочки. Впрочем, до меня тоже.
От нечего делать я включила телевизор. По всем центральным каналам транслировались дела пасхальные – вот приняли причастие (или как это называется?) президент с женой, детьми и охранниками, вот показали лидера КПРФ со свечою в руках, замелькали думские политики, министры и премьер-министры, генералы, актеры, раскрученные попсовики – над всеми ними камлал митрополит. Строем и в ногу прошел отряд церковнослужителей, они несли православные штандарты и кресты наперевес, под неземные песнопения потянулась за ними вокруг храма разношерстная толпа… когда я еще училась в школе, всех нас, с четвертого по десятый класс, дважды в год вывозили в соседний город на демонстрацию – на седьмое ноября и на первое мая. Задолго до демонстраций мы, девочки, на уроках труда клеили шапки для красных гвоздик из гофрированной красной бумаги, а мальчики заготовляли древки на токарном станке; мы растили в бутылках из-под кефира пышные березовые ветки, и у кого листья раскрывались сильнее, того хвалила классная руководительница, ветки украшали цветами, все та же гофрированная бумага, но не красная, а белая и розовая. А потом нас грузили в автобусы, буквально друг на друга, потому что нас было много, а автобусов мало, и везли. Плакаты и флаги ехали отдельно, в специально выделенном тентовике, их раздавали на месте – в основном старшеклассникам, как более ответственным. Все школы города строились в праздничную колонну и замирали на стартовой позиции у стадиона «Орион». Сначала колонна надолго зависала, мальчишки начинали носиться и смешивались с ребятами из других школ, ругательски ругались учителя и вожатые, а потом вся масса вдруг резко срывалась с места… Иногда мы бежали, иногда – неожиданно тормозили и, как вагончики маневрирующего товарняка, вступали в сцепку с соседями впереди и сзади. Так продолжалось по часу – по полтора, пока наши шумные колонны не выносило, наконец, на площадь Горсовета, к празднично убранным трибунам и захлебывающимся репродукторам: «Идет колонна школы № 1! – Ур-ра-а-а-а-а! – Идет колонна школы № 2! – Ур-ра-а-а-а-а!.. – Идет колонна школы № 9! – Ур-ра-а-а-а-а!.. Ур-ра-а-а-а-а!.. Ур-ра-а-а-а-а!..» Мы огибали площадь и, на полном ходу выкидывая помороженные березовые ветки, неслись к автобусам – греться и занимать лучшие места, нам было очень весело… А теперь, стало быть, вокруг храма. Со свечами. Взять бы всё это и отснять – в полумикшере, покадрово – найдите десять отличий.
Девчонки вернулись в начале второго. Галочка вся такая просветленная, сияющая (ей проще, она маленькая еще, она даже и пионеров не застала, оттого и вера у нее – вполне искренняя), а Виолетта, напротив, злая как собака. К ней, понятно, какая-то особо рьяная бабка прицепилась, из-за брюк. Все настроение испортила, карга старая.

А утром Т.Н. заявилась, христосоваться. Крашеные яйца принесла. С Галочкой и со студентами похристосовалась, а со мной и с Виолеттой – нет.

* Интересно, чем руководствовались архитекторы, устанавливая в наших сквериках указатели к светлому будущему? В одном ли направлении отсылали зрителя протянутые руки Ильича? Может быть, все они, словно мусульманские полумесяцы, обращены были в сторону некоей коммунистической Мекки?

ОПЯТЬ ПРО БОГА

Нам обидно, что с моста этого прыгать нельзя,
мы всю жизнь старательно пыжимся с Богом на «ты»,
всё пытаемся, глупые, Бога на понт взять.
Ну а Бог? А Богу пофиг наши понты.
Он сидит себе на облаке – одинок, невредим.
И хотел бы с миром уйти, да кто ж ему даст?
Ну а мы? А мы скучны ему – все как один,
Он давным-давно уже не смотрит на нас.
А ведь мог бы оптом утопить, как котят –
То, что нам стихия, Богу – один плевок.
И ведь был бы прав – от Бога все чего-то хотят,
даже те хотят, кто не верит в него.
Ну а Бог? А Бог подальше держится от Земли,
все сидит себе на облаке с начала времен.
И ведь не плюет – удивительно старик терпелив.
Потому-то боги не мы, а он. *

*  Стихотворение было написано Ленкой в тот день, когда ей ни за что ни про что вкатили тройку по теоретической стилистике.
   

СТУДЕНТЫ

Студенты у нас в отделе меняются с нечеловеческой какой-то скоростью. Ничего удивительного в этом нет – и у нас-то не зарплата, а им, бездипломным, только чуть больше половины этой незарплаты платят.
Если собрать всех мальчиков-технарей, кто поработал здесь за последние пять лет, и поставить друг за другом, образуется очередь – как при Брежневе за колбасой. Когда я пытаюсь всех их вспомнить, если не по имени, то хоть в лицо, и пересчитать, у меня не получается – сбиваюсь со счета где-то после тридцатого и всех путаю.
Кого к нам только не заносило! На момент моего трудоустройства были Юрочка и Серёга – свидетели Иеговы. Они читали мне длинные нудные лекции о вреде курения и агитировали молиться и спасаться с ними за компанию, поэтому и с Юрочкой, и с Серёгой я постоянно находилась в контрах (мне и мамы хватало). Серёга ушел через два месяца – спасение спасением, а карманам, как известно, денежки нужны; то ли двоюродный дядя, то ли троюродный племянник устроил Серёгу на первый канал выпускающим. Еще через месяц за Серёгой потянулся Юрочка (эти свидетели Иеговы – настоящая мафия и с удовольствием собираются в стаи, где бы ни оказались). Потом был Сашка-журналист – племянник Пал Секамыча. Сашка вечно опаздывал на полдня, а раз в две недели стабильно не являлся вовсе. Секамыч задним числом ставил ему отгул, и все было шито-крыто. Сашку недолюбливали – во-первых, он вечно выпендривался и своим журфаком МГУ всем в глаза тыкал, во-вторых, он был хроническим лодырем, в-третьих, в технике – дуб дубом. И через полгода Секамыч пристроил племянничка куда-то на ТНТ или на ТВЦ, от греха подальше. Был еще (не помню только, до журналиста, после или во время) Олег из Тамбова. Учился он в институте электронного машиностроения, трудовую книжку держал у нас, а основные деньги зарабатывал мужским стриптизом в одном из московских кабаков. Всё, вспомнила! Олег был, конечно, после, потому что работал у нас уже при эфирной Галочке. Виолетта вечно подначивала его раздеться, а Галочка краснела и убегала. Олег от нас совсем быстро ушел, через полтора месяца всего, и куда ушел, так и не рассказал, но ни в АСК-1, ни в АСК-3 мы его больше не встречали.
Работали у нас в монтажке несколько тихушников из Бауманского – Вася, Коля, Толя и Валера, когда пришли и когда ушли – не помню, но точно знаю куда. В армию. А еще один Валера, из АСБ-15, всех нас удивил, поскольку променял Телик на Интернет и сбежал какие-то сайты оформлять (или взламывать) со словами: «Мне тут у вас неинтересно». Редчайший случай, Телик засасывает. Те, кто попадает сюда, почти никогда не уходят. Даже на пенсию. Мигрируют с канала на канал, пробуют разные телеспециальности, но, раз ощутив на собственной шкуре легкое дуновение прямого эфира, навсегда потеряны для внешнего мира. И на моей памяти этот Валера единственный не прижился.
Стоп. Опять вру. Был еще Славик. Но эта история скорее трагическая, нежели забавная. Славик – милейшее существо с глазами спаниеля, читающее «Братьев Карамазовых» и «Мертвые души», трудолюбивое, незлобивое и неиспорченное (почти как эфирная Галочка) – не прижился на Телике благодаря чрезмерно тонкой душевной организации. Он в АСБ-19 работал. А поскольку 19-я тогда занималась большей частью записями и в эфир выходила раз в день, без пятнадцати восемь вечера, ночью инженеры смывались домой, оставляя по очереди кого-нибудь одного – на всякий пожарный случай (т. е. чтобы Т.Н. не орала). В первую же самостоятельную ночевку Славик сиротливо курил на дальней лестнице между седьмым и восьмым этажами и очень скучал. А тут ОН, Звезда канала, Парламентский Корреспондент. Подошел, за руку поздоровался, угостил сигаретами по сто восемьдесят рублей за пачку, заговорил – не как с технонегром, а по-человечески. Славик, конечно, растаял. Слово за слово, пошли пить кофе в пустующую редакцию. Темно, ни души… И уж не знаю, что там Парламентский Корреспондент, Звезда канала, Славику сказал или сделал (Славик так и не раскололся; когда его спрашивали, что случилось, он только бледнел и у него начинал мелко дрожать подбородок), но с тех пор Славик боялся ночевать один. 19-я изнутри не запиралась, и в свое «дежурство» Славик вечно торчал у нас на новостях, просиживая и «нули», и «орбиту» на Владивосток в четыре утра. А потом уволился. Просто так, в никуда. Должно быть, нервы не выдержали. По этому поводу даже Виолетта не издевалась в том роде, что пусть сами попробуют, каково это, когда навязчиво домогается мужчина сильнее тебя.
А вот у Ромика из «пятнашки» нервы были как канаты – он мог при случае свободно послать на три буквы даже Лёшку – главного режиссера, если тому случалось что-нибудь во время эфира под руку ляпнуть. Ромик был умный (наверное, самый умный из всех студентов, кто поработал с нами за последние пять лет, он с легкостью заменил собой всю службу ремонта), но странноватый. Он, к примеру, японский язык учил. А знаете, зачем? Чтобы читать японские комиксы в оригинале. Анимешник оказался. Впрочем, Ромик тоже давно перебежал. На СТС, кажется. А с ним – вечно спящий Филиппок. Филиппок, молодой папаша, работал на двух работах и к нам приходил с ночи, предварительно сутки отсидев на МУЗ-ТВ. Приходил, падал на диван за звуковым пультом и засыпал сном праведника. Просыпался только на время эфира. А потом нашел-таки местечко, где платили по-человечески – даже чуть больше, чем раньше на двух работах.
Кроме всех вышеперечисленных студентов помню еще Андрюшку-медбрата, Владимира Дубровского из музыкального училища (контрабас), Виталика и Амира из Торговой академии, Мишу из института полиграфии и так, по мелочи.
Но самое золотое время было, когда работали с нами на новостях Димка, Тошка и Дэн. Димка и Дэн, как и я, появились в отделе накануне очередного общегосударственного катаклизма (я пришла за два месяца до дефолта, Димка и Ден – за два месяца до отставки Ельцина). Тошка вклинился во временной промежуток где-то между нами. Отрабатывал летом практику институтскую, да и остался. Тошка был тихий, бледный до зелени (ничего плохого не подумайте, просто гемоглобин низкий), скромный и очень приветливый. Но мы его почти не замечали, пока не вышли на работу Димка с Дэном.
Эти двое обратили на себя внимание сразу. С утра прискакала Т.Н. (торопилась, бедная, даже свой глупейший мохеровый берет не поправила) и защебетала:
– Девочки, у вас такая тяжелая ситуация, все-все люди уволились, Антон совсем один (как будто мы с Виолеттой не люди), поэтому я вам сейчас двух новых мальчиков приведу. Вы их, пожалуйста, введите в курс дела как можно быстрее, – и нехорошо так на Виолетту посмотрела (видимо, посылала ей мысленный запрет на развращение малолетних). – Мальчики не совсем по специальности, один из института физкультуры, другой из Архитектурного, так что следите за ними повнимательнее. – Тут Т.Н. нехорошо, еще хуже, чем на Виолетту, посмотрела на меня (чтобы я, не дай бог, не забыла своих обязанностей старшей по аппаратной и руку держала бы на пульсе).
– Ни хрена себе «немножечко»! – возмутилась Виолетта, как только мохеровый берет скрылся за дверью. – Она бы еще ветеринара привела или повара!
– Да ладно возмущаться, сама-то! – говорю.
И Виолетта сразу язык прикусила. Ведь я-то знаю, что у нее вообще образования нет, перед кем тут выставляться?
И стали мы пополнения ждать.
К обеду Т.Н. их привела, представила – Дмитрий и Денис. И, как водится, по первому разу изобразила из себя эдакую «добрую мамулю»: если что, вы ко мне… да я для вас… да я всю душу и т. п.
Дмитрий – высокий, красавец, «косая сажень в плечах», Денис – розовощекий коренастый крепыш Дмитрию до подбородка, с улыбкой Мэла Гиббсона. Пат с Паташоном и Штепсель с Тарапунькой в одном флаконе. Ну, думаем, из института физкультуры, конечно, Дмитрий.
Ан, нет. Архитектором оказался как раз Димка, а Дэн, ни много ни мало, тяжелоатлетом.
Как только Димка, Тошка и Дэн воссоединились в одной аппаратной, жить сразу стало лучше, жить стало веселее. Потому, во-первых, что только эта троица не сидела в Интернете постоянно, а не прочь была и пообщаться с коллегами. У нас сразу завелись карты, шашки, шахматы, нарды и прочие составляющие насыщенного межэфирного досуга.
Кстати, это Димка придумал прозвище Т.Н. Раньше ее звали просто наша и делали брезгливое лицо. А Димка сказал: «слишком много чести, разве наша она, просто так называемое начальство, т.н.» Так и повелось.
С Димкой было не соскучиться – эдакий хрестоматийный балагур и рубаха-парень. Его было много. Он заполнял собою все пространство, на котором находился, при случае – даже большую студию. Он был обаятелен и в любую минуту готов поболтать – с кем угодно и о чем угодно. Он все схватывал на лету. А еще он вечно подкалывал Тошку, вполне безобидно и вполне уморительно. Тошка изо всех своих скромных сил пытался отплатить Димке той же монетой, но ему не удавалось, и он только краснел (хоть цвет лица поправил, а то на приведение был похож со своим низким гемоглобином!). А душечка-Дэн по праздникам собственноручно пек нам с Виолеттой торт «Дамские пальчики», а по утрам перед эфиром заваривал овсяную кашку. Жаль, что Дэн с эфирной Галочкой не пересеклись. Дэн тоже очень хотел жениться, не меньше, чем Галочка замуж, и они бы наверняка нашли друг друга. Но, увы, Галочка устроилась к нам как раз на место Дэна.

А сейчас у нас сплошные Лёшки. Три штуки. (Все как один невысокие, худенькие блондинчики, словно их под копирку делали. И все из института Связи. Разумеется, с дневного.) Это только координации удобно, или соседям – они по связи кричат: «С кем мы разговариваем, с Лёшей?», а им в ответ: «С Лёшей!» – и все довольны. А меня эти Лёши уже достали. Просишь по-человечески: «Лёш, смотай кабели», – а все сидят как пеньки за компьютерами и делают вид, что не слышали. Только когда уже по плечу похлопаешь, реагируют: «Ой, я думал, это ты не мне, а ему!» Вроде и в аппаратной полный боекомплект – шесть человек, а толку от этого никакого. Я уж думала, не пронумеровать ли их, ну хоть по возрасту. Но (вот западло!), двое ухитрились родиться в один день – одиннадцатого января восемьдесят четвертого года. И тогда я плюнула. Теперь зову их просто студентами. А когда задание какое-нибудь даю, подхожу и ору прямо на ухо, чтобы отмазываться даже не вздумали.
После Димки, Тошки и Дэна я на студентов внимания почти не обращаю. Действительно, какая мне разница, что они за люди. Они придут, поработают несколько месяцев, от силы год, пообкатаются да пристроятся куда-нибудь на частный канал, или в армию загремят, и поминай как звали. А я останусь. И ко мне приведут новых студентов. Ничего удивительного – если нам не поднимут зарплату, в технической службе всегда будут работать только женщины и дети.
На моей памяти лишь один студент остался с нами насовсем – Гена из «пятнашки». Но это – отдельная песня. Целыми днями Гена читает технические описания, он чертовски старателен, чертовски исполнителен и чертовски серьезен – аж тошно. Сам не шутит, шуток не понимает, перед Т.Н. хвостом метет так, что пыль столбом. А она его нам с Виолеттой в пример ставит – как эталон примерного поведения на рабочем месте. Только какой толк от его примерного поведения, если он ошибается больше всех? Потому и не ушел до сих пор, что его никуда не берут. Тормоз он, Гена, каких мало. А на эфире тормозам не место.

МОИ НЕДОСЫПЫ

Смена у нас какая-то невезучая, честное слово. Я сначала думала, мне кажется. Но нет. Ничего мне не кажется. Так оно и есть. Какая бы пакость ни случилась в стране и ее окрестностях, девяносто из ста, случается она именно в нашу смену. Либо с утра пораньше – выйдешь на работу и на тебе, либо (что, безусловно, еще гаже) ночью. Стоит голову преклонить.
В нашу смену падают самолеты и сходят с рельсов поезда, в нашу смену «убирают» крутых бизнесменов и неугодных политиков, самые сильные снегопады, наводнения, ураганы, а также град, оползни, цунами, сход селевых потоков, землетрясения иже с ними приходятся на нашу смену. Нам достались все самые громкие теракты последних лет: взрывы в торговом центре на Манежной и в переходе на Пушке, дома на Каширке и на Гурьянова, башни Манхеттена. В нашу смену затопили «Курск», захватили «Норд-Ост», начали бомбежки Югославии, Афганистана и Ирака плюс обе чеченских кампании. Даже Ельцин, и тот в отставку ушел в нашу смену!
Иногда мне кажется, что все наиболее прыткие американские генералы, наиболее рьяные политики (вне зависимости от места проживания), наиболее активные арабские, чеченские, латинские (и какие они там еще бывают) боевики, а с ними Тот, кто наверху отвечает за погоду, работают, так же как мы, сутки через трое.
А это значит – внеплановые новости. А это значит, они будут выходить каждые полчаса. А это значит, сорок человек народу набежит в аппаратную с гиком, грохотом и стопками немонтированных исходников. Они займут все четыре телефона и будут орать в трубки, перекрикивая друг друга, они выгонят студентов из чатов и будут отслеживать сообщения Интернет-агентств. Все внешние линии займут под прямые включения, и ошалевшие (замерзшие, перегревшиеся, промокшие, пропыленные – в зависимости от погоды и места действия) корреспонденты в панике начнут ковыряться в ушах, запихивая поглубже ни в чем неповинные наушники в бесплодной попытке услышать студию сквозь эфирные помехи и технический гвалт по связи.
Компьютеры, как пить дать, зависнут уже через час, а принтер либо зажует бумагу, либо у него картридж закончится. За компьютерами начнут глючить бетакамы, за бетакамами – камеры. А транскодер (на свалке ему место, этому транскодеру, только заменить его нечем) будет опять «подмораживать». Потому что ни центральная вытяжка, ни два мощнейших кондиционера за стойками, ни вентилятор перед стойкой, поставленный специально для того, чтобы дуть на транскодер (которому плевать на этот вентилятор и который все равно «подмораживает», дуй на него или не дуй) не понимают, что эти сорок человек (а если приравнять к людям нас, технонегров, то все сорок пять; даже сорок шесть, если приравнять к людям еще и Т.Н., что сомнительно) одновременно делают в тридцатиметровой комнате, под завязку набитой мониторами, усилителями, магнитофонами, проводами, кассетами и прочая и прочая, и не справляются. А что телефонная связь срывается или корреспонденты ведущего не слышат, пропихни они свои наушники хоть до среднего уха, так это и за брак давно никто не считает. Без этого экстренные выпуски уже не смотрятся такими экстренными.
Режиссер Макс (счастливчик вроде нас, ведь добрая половина всех экстренных выпусков достается именно ему) в такие дни матерится как грузчик и для краткости командует нам «Ага!» вместо «Мотор!» Его истошные вопли, в отличие от прямых репортажей с места событий, так и лезут в эфир, хотя попадание режиссерской связи в эфир по всем техническим параметрам вообще невозможно. А уж если в аппаратной во время очередного кипиша случаются Лёшка – главный режиссер или (упаси бог!) главный редактор, тут уж всем хочется накрыться белыми простынями и медленно ползти в сторону кладбища.
Какое там поспать?! Ни поесть, ни попить, ни пописать. Вообще ничего. Дышать, и то трудно. При такой-то скученности. И уже через несколько часов такой работы все мы – Чеховские «няньки-Варьки», качающие гулкую эфирную колыбель. Нам никого не жалко, нам не больно и не страшно, нам хочется, чтобы все скорее закончилось. И если для этого придется задушить кого-нибудь (лучше всего Т.Н., как самого бесполезного члена команды), мы готовы.
НТВшникам еще хорошо, они меняются трижды за сутки: на смену утренним бригадам приходят дневные, на смену дневным – вечерние. А нам, если уж попали, все двадцать четыре часа деваться некуда. Еще и соседей приходится звать на подмогу, из «пятнашки» и из 19-ой, особенно когда аппаратура вылетает. Черт, нам даже не доплачивают! НТВшкам-то за переработку отстегивают по полной программе, новости же «их профессия». А мы, получается, просто мимо проходили.
Хуже того, у нас есть Т.Н., которая и в спокойные дни способна имитировать стихийное бедствие одним своим присутствием. У нее талант говорить под руку и в самый неподходящий момент нажимать именно те кнопки, которые трогать нельзя категорически.
Ясно, почему все самые прыткие американские генералы, самые рьяные политики (вне зависимости от места проживания), самые активные арабские, чеченские, латинские (и какие они там еще бывают) боевики, а с ними Тот, кто наверху отвечает за погоду, работают так же, как мы, сутки через трое. Наверняка это Т.Н. их подговорила. Чтобы нам жизнь малиной не казалась. Чтобы мы не смели студентов на ночь отпускать – не только домой, но даже на матрицу или в озвучку. Чтобы мы между эфирами пива не пили. Она такая, Т.Н., с нее станется. Беретка еще эта дурацкая. Сорвать бы ее, да и засунуть Т.Н. в рот вместо кляпа. Только бы заткнулась!
Это, к большому сожалению всей смены, лишь мечта. Сладкая, как все нормальные мечты, и как все нормальные мечты несбыточная. А если глобально, мы тихо ненавидим новости – профессию НТВшников.
Без новостей куда как хорошо. И спокойно, и Макс не матерится.
Как замечательно жилось бы нам, технонеграм, без новостей! Транслировали бы ток-шоу и концерты, фильмы крутили бы. Даже к рекламе можно привыкнуть, если постараться, даже к предвыборной кампании с участием Владимира Вольфовича Жириновского. Трудно, но можно. А к экстренным выпускам фиг привыкнешь. Не получается почему-то. Крови слишком много, что ли? Или это из-за шума? Бог его знает. Может быть, я просто слишком ленивая?

О ПЕРЕОЦЕНКЕ ЦЕННОСТЕЙ

В оригинале, у Андерсена, Русалочка готова пойти на все, чтобы получить бессмертную душу. Современная версия – Русалочка все отдает за пару стройных ножек…

ПРО ДЕВСТВЕННОСТЬ

Раньше я тоже любила смотреть телевизор. Свободно могла уткнуться в экран на целый день и перещелкивать каналы. И, понятно, такое знаменательное событие как «профилактика на канале» мне в ту пору очень не нравилось. Ждешь, к примеру, какого-нибудь шоу или фильма, а тебе – настроечная таблица.
Но это было давно, еще до прихода на Телик. Первый же год работы желание смотреть телевизор отшиб напрочь. Началось, напротив, что-то вроде производственной аллергии, которая все усугублялась с годами, и когда умерла бабушка, я совсем избавилась от зловредного ящика.
Свое отношение к «профилактике на канале» я пересмотрела тоже. День работы перед профилактикой – отличный день! Жаль только, что профилактика проводится всего раз в месяц, и при графике «сутки-трое» это слишком редкое удовольствие. Такого дня можно ждать по полгода, а то и больше. Зато когда он приходит!.. Когда он приходит, мы болтаем до трех часов ночи, лопаем чипсы, пьем пиво и слушаем музыку через пульт. Диски приносит, конечно, Виолетта. Один из многочисленных ее приятелей работает в какой-то подпольной конторе, пиратские копии делает. И дисков у Виолетты – как грязи. Таких еще и в продаже нет, а у нее уже полный набор.
Мы болтаем о ерунде и, против обыкновения, спать никто не расходится. Зачем? Вскакивать в половине четвертого в день перед профилактикой не надо, можно проваляться хоть до прихода сменщиков, а это очень-очень долго. Чисто теоретически мы должны с утра заниматься отладкой аппаратуры, только никто не занимается. Ремонтники наши раньше десяти на работу все равно не приходят, а глобальные поломки могут исправить только они. Что же касается мелочей, то на них время тратить никому неохота. К тому же лучшее – враг хорошего. Полезешь, к примеру, смотреть, почему индикатор не горит, а выяснится, что весь блок накрылся. Да ну его.

***

В один из таких замечательных вечеров сидели мы ночью в аппаратной и трепались о всякой всячине. Мы с Виолеттой, как обычно, пили пиво, а Эфирная Галочка, которая считает вкус и запах пива чересчур резким для своего нежного организма, – «отвертку». Студенты шарились в Интернете на другом конце комнаты и внимания на нас не обращали. Звучало что-то импортное, супер-новое (я в этом не разбираюсь, Виолетте виднее), заглушая туканье часов на стене, и в Москве было уже два часа ночи, а во Владике девять утра. Третьи часы я не знаю в каких городах время показывали, но там было четыре. И вроде ничего не предвещало проблем, приятная такая расслабуха, я арахис жую, Виолетта любовниками своими хвастается, но тут Галочка ка-ак расплачется в голос. Вдруг, ни с того ни с сего. (Галочке нашей много не надо, нальешь рюмочку – порозовеет, нальешь две – начнет трещать без умолку, а после третьей либо смеется, либо плачет, уж это под настроение.)
– Ты чего? – спрашиваю.
– Виолетте хорошо-о, – хлюпает Галочка, ее все любят. – А… меня… никто-о…
– Не любят, хотят*, – поправляет Виолетта, – а это разные вещи. Если бы любил кто, зачем бы мне тогда целых четыре любовника?
– Да-а, – не унимается Галочка, – а меня… меня даже и не хотят!
– Что, вообще?
– Вообще.
– Слушай, – в глазах Виолетты забрезжила догадка, – а у тебя мужчина-то был когда?
Тут Галочка совсем уж залилась слезами, а потом выдохнула, с какой-то даже яростью:
– Нет, не было!
– Ну ты даешь! – присвистнула Виолетта.
– Я… я… стесняюсь я, – Галочка ей в ответ. – Раздеваться же надо… А еще (хлюп)… это, го-оворя-ят (хлюп-хлюп), бо-ольно. У меня (хлюп) был (хлюп) парень (хлюп). Еще на первом курсе (хлюп-хлюп-хлюп). Он хотел (хлюп-хлюп). А я… Я сбежа-ала. Он оби-иделся (хлюп-хлюп), и мы поссо-орились.
Забавная наша Галочка, иной раз не знаешь, как на нее реагировать. Я поэтому решила не вмешиваться пока, интересно было, что ей супер-пупер-опытная Виолетта посоветует.
– Больно! – ухмыльнулась Виолетта. – У тебя информация за позапрошлый век прямо. Мне вот было четырнадцать всего, и ничего мне не было больно. Хотя у меня знаешь какой парень был?! Как Лёшка – главный режиссер, только плечи пошире, а пузо поменьше. Я в седьмом классе училась, а он в десятом. Не поверите, девки, такая любовь была! Он на меня буквально надышаться не мог. Да и я на него тоже. Он, хоть и большой был, но такой нежный-нежный. Собирались пожениться, как я школу закончу. Мне после него ни с кем так классно не было, честно.
– А потом? – Галочка промокнула свои огромные серые глаза кружевным платочком.
– А потом его забрали в Афган служить. И все…
– Убили?! – ужаснулась Галочка.
– Зачем убили? Жив-здоров. Не ранили даже. Просто он совсем озверел после этого Афгана. Вкус крови почувствовал, что ли? Сперва в рэкет подался, хачикам на рынке морду бил, руки ломал. Потом в банду какую-то. Сейчас, кажется, сидит. Жалко так. Знали бы вы, как жалко. Если б не этот дурацкий Афган, все у меня сейчас по-другому было бы, наверное… Ну да ладно, это все лирика. Это я к тому говорю, чтобы ты, Галка, не боялась. Если опытный человек попадется, больно не будет, уж поверь на слово!
– Да что ты так переживаешь из-за своей девственности? – спрашиваю. – Мешает она тебе? Вот моя подруга Ленка замуж девственницей вышла, и ничего. Вроде нормально живут.
– А ей сколько лет было? – спрашивает Галочка.
– Ну, двадцать. А что?
– А мне – скоро двадцать три! – выкрикнула Галочка на всю аппаратную, даже студенты от компьютеров головы повернули.
– Тихо, тихо, студентам нашим об этом знать совершенно не обязательно! – Виолетта приобняла Галочку за худенькие плечики. – А мужика найти вообще не проблема. Главное, не комплексуй.
Тут у Галочки на глазах опять навернулись слезы.
– А ты, Маргарита, почему молчишь? – язвительно так говорит, на себя не похожа сделалась. – Ты только слушаешь всегда, а сама ничего не рассказываешь!
– Да нечего мне рассказывать.
– Что, тоже девственница? – ухмыльнулась Виолетта. – Так ты же вроде замужем была. Тоже до первой брачной ночи дотянула, что ли? Как Ленка твоя?
– Нет.
– Ладно, колись! – резюмировала Виолетта. – Не обижай Галочку, она у нас и так нервная.
– А чего колоться-то. Ну, поехали на пьянку после первой сессии…
– А поподробнее?
– Если б я еще помнила, – отвечаю. – Только я не помню нифига. Сначала водку пили, потом коньяк, причем паленые. А потом какая-то сволочь еще шампанского притащила. Вырубилась, проснулась женщиной. Вот и вся история.
– Тебя что же, изнасиловали? – и без того огромные Галочкины глаза округлились еще больше.
– Почему изнасиловали? Я же не помню ничего. Может, я спьяну сама напросилась.
– И ты что, не знаешь, кто это сделал?
– Есть пара мыслей, но я не уверена.
– И выяснить не пыталась?
– Зачем? Не забеременела, не заразилась… Какая разница?
Виолетта медленно прохлопала в ладоши:
– Браво! Я всегда знала, что ты у нас пофигистка, но чтобы до такой степени!
Я не стала спорить. Не стала объяснять. Случилось и случилось, все равно поправить ничего нельзя. Зачем же тогда еще и унижаться, выяснять?
На Галочку мой рассказ подействовал самым благотворным образом. Она почти перестала всхлипывать и даже повеселела немного. Впрочем, тему сменить никак не хотела.
– Знаете, девчонки, – говорит уже с улыбкой, – а все-таки мне страшно. Так и помру старой девой, наверное.
– Страшно! – Виолетта уже три бутылочки по 0,5 уговорила, а потому тоже стала слегка неадекватная и на неё напал менторский тон. – Ты еще не знаешь, что такое страшно! Вот когда Телецентр штурмовали, это действительно страшно было. Впрочем, вам не понять. Вас тогда тут еще и в помине не было!
– Да ладно, – говорю. – Ну, постреляли слегка…
– Слегка?! Я в этот день работала, видела это «слегка» своими глазами. Никому не пожелаю! Кто поумнее, как паленым запахло, больничные взяли. У кого отгулы – подписали отгулы. Все разбежались. Некоторые прямо с эфира уходили. Таких поувольняли потом. Мне начальник звонит утром и, хоть не моя смена, говорит: «Выручай, работать некому. Два отгула дам!» А я, дура малолетняя, согласилась. Из-за любовника. Все проблемы вообще из-за мужиков! С мужем мы уже были как кошка с собакой, и эти два отгула очень кстати бы пришлись. Сказала бы, что на работе, и свободна. Я тогда на втором канале работала, мы в АСК-3 сидели. Машину за мной послали, пафосно так! Я себя чуть ли не героиней почувствовала. Привезли к главному корпусу, со стороны парка. Любопытно, сил нет. Слышно, что стреляют, но как-то издалека. Наверное, потому что мы за домом были. Мы короткими перебежками к подъезду, шофер сразу смылся куда-то, а мне через подземный переход в соседний дом идти. Одной. Вот когда я напряглась. Переход и так место малоприятное. А тут, представляете, ни одна лампочка не горит. Сами знаете, какая там акустика. И вся эта стрельба вдруг оказалась как бы у меня над головой. Господи, как я бежала! Я никогда в жизни так быстро не бегала, честное слово! Но это еще цветочки. Выхожу из перехода в холл… А там… Даже не знаю, как сказать, чтобы вы поняли. Там полы мраморные, кажется. То ли плитка какая-то. Так вот, все стекла у входа раздолбаны в мелкую крошку, все это под ногами хрустит так, что мороз по коже, а рамы и стены все обуглены и двери раскурочены. И ни единой души, ОМОН только. Я даже не помню, как у себя в аппаратной очутилась. Влетаю, а мы, оказывается, на какую-то орбиту «Лебединое озеро» транслируем. Старую запись, черно-белую. И тишина, словно не случилось ничего. От этой тишины, знаете, еще страшнее. И в коридор высовываться запрещено категорически. Один монтажер из соседней комнаты, не помню уже, как его звали, не выдержал, посмотреть решил.
– И что? – очнулась Галочка, которая во время рассказа Виолетты интенсивно зевала и, кажется, даже вздремнула немного.
– Застрелили, что! В конце коридора ОМОНовцы сидели. Мальчишки совсем. У кого-то просто нервы сдали, я так думаю. Мне после кошмары снились года два. Особенно когда я Леркой беременная ходила.
Галочка задумчиво повертела в руках пластиковый стаканчик. Видно было, что рассказ Виолетты не произвел на нее особого впечатления. Они, эти эфирные создания, иной раз такие впечатлительные. Но личный опыт показывает, большей частью – не по делу. Взять хотя бы эту дурацкую девственность. Нам с Виолеттой не понять, а для Галочки – трагедия жизни. Бедная Галочка… Она, увы, еще не знает, как все на самом деле просто…

* Виолетта говорит, что секс похож на кремовый торт. Вкусная вещь, но если объешься, может и стошнить.

СВ
(очень маленькая пьеса)

Действующие лица:
ОН – романтический юноша тридцати лет
ОНА – женщина-вамп восемнадцати лет
АНДРЕЙ МАКАРЕВИЧ
Акт 1.
Поздний вечер в купе. У столика двое – Он и Она. Оба молоды, красивы и одиноки.

О н (задумчиво глядя в вагонное окно).
…зима, и все опять впервые.
В седые дали ноября
Уходят ветлы, как слепые
Без палки и поводыря.

О н а (многозначительно, но как бы про себя).
В тот день, когда ты мне приснился,
Я все придумала сама.
На землю тихо опустилась
Зима, зима…

О н (все еще глядя в окно, но тоже многозначительно).
В огромном омуте прозрачно и темно.
И томное окно белеет.
А сердце – от чего так медленно оно
И так упорно тяжелеет?

О н а (про себя).
Мой сосед напротив встретиться не против!
(Кокетливо.)
Кто ты, мой новый герой?

О н.
Я разный, я натруженный и праздный,
Я целе-
 и нецелесообразный.
Я весь несовместимый, неудобный.
Застенчивый и наглый,
Злой и добрый

О н а:
А я девочка с плеером.

О н (накрывая своей ладонью ее ладонь).
Мне стало страшно жизнь отжить –
И с дерева, как лист, отпрянуть,
И ничего не полюбить,
И безымянным камнем кануть

О н а (с нетерпением).
Ты скажи, ты скажи,
Чё те надо, чё те надо,
Может дам, может дам, чё ты хошь…

О н (не слушая).
…Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса

О н а.
Что же ты ищешь, мальчик-бродяга?

О н.
Вхожу я в темные храмы,
Совершаю бедный обряд.
Там жду я прекрасной дамы
В мерцаньи красных лампад.

О н а.
 Я буду вместо, вместо, вместо нее
Твоя невеста, честно, честная, ё!

О н (воодушевляясь).
Хотите –
Буду от мяса бешеный
                и, как небо, меняя тона –
хотите –
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а – облако в штанах?

О н а (еще больше воодушевляясь).
Попробуй: М-а, м-а,
попробуй джага-джага,
попробуй: у-у! у-у!
Мне это надо, надо.
Опять мне кажется, что кружится
Голова,
Мой мармеладный…

О н (восхищенно).
Ты большая в любви,
 ты смелая.
Я робею на каждом шагу.
Я плохого тебе не сделаю,
(в сторону) а хорошее вряд ли смогу.

О н а.
Забирай меня скорей,
Увози за сто морей,
И целуй меня везде –
Я ведь взрослая уже.

О н (в замешательстве).
Быть может, я тебе не нужен?
Ночь, из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.

О н а.
Если бы ты знал
Женскую тоску
По сильному плечу!

Очень долгая пауза, заполненная перестуком безразличных ко всему вагонных колес и стонами, переходящими в мирное посапывание.


Акт 2
Раннее утро в купе. В постели он и она. Оба молоды, красивы и по-прежнему одиноки.

О н (выпрастываясь из цепких объятий).
Я на тебе никогда не женюсь,
Я лучше съем перед ЗАГСом свой паспорт!
Я убегу, улечу, испарюсь,
Но на тебе никогда не женюсь!

О н а (молитвенно заломив руки).
Как могла я, лишь ночью живя и дыша, как могла я
Лучший вечер отдать на терзанье январскому дню?
Только утро виню я, прошедшему вздох посылая,
Только утро виню!

А н д р е й  М а к а р е в и ч (за кадром):
И оба сошли где-то под Таганрогом
Среди бескрайних полей,
И каждый пошел своею дорогой,
А поезд пошел своей.

(Автор приносит свои извинения поэтам Маяковскому, Мандельштаму, Блоку, Пастернаку, Цветаевой, Евтушенко, Макаревичу и не испытывает ни малейших угрызений совести перед всеми остальными господами и дамами.)

МОЯ СЕМЬЯ

Однажды я тоже сходила замуж. Правда, ненадолго, на два года всего. Даже чуть-чуть поменьше.
Зачем я в это влезла? По зрелом размышлении вынуждена признать – виною было самое обыкновенное стадное чувство.
Мы с Ленкой тогда работали в ГТУ. Женечка вернулся из армии, и она, за два года наскучавшись, теперь проводила с ним все свободное время, мне и пяти минут не оставалось. А потом они с Женечкой поженились – не прошло трех месяцев.
Тетя Лида с дядей Володей на это мероприятие вытряслись по полной программе. Только Женечка (Сирота казанская! Предки в Америку работать уехали, бросили его, бедного, всего-то и оставили в наследство – двушку на Новокузнецкой!) на свадьбу ни копейки не потратил. Даже костюм и ботинки ему Ленкины родители на свои кровные купили, и букет невесты тоже.
Красивая получилась свадьба, это честно. Я тому прямой свидетель. Дядя Володя где-то пару «мерседесов» заказал – роскошь по тем временам. И платье у Ленки замечательное было – ручной вышивки, кремовое, из дорогого тяжелого шелка. Расписывались на Чистых прудах, во дворце бракосочетаний № 1, с живой музыкой и видеосъемкой (тоже по тем временам роскошь). Словом, все было как у приличных людей. После ЗАГСа по городу катались – два «мерседеса», каких-то родственников белая «Волга» и дяди Володина «четверка» старая, в шарах и лентах; потом на Воробьевых горах шампанское пили и били об асфальт тети Лидины самые некрасивые хрустальные бокалы; потом в ресторан поехали. Маленький кругленький тамада в лысине и галстуке-бабочке Ленке с Женечкой толком ни поесть, ни выпить не дал, заморил всякими конкурсами и поминутными «Горько!», Ленкины сестры-близняшки, в одинаковых черных мини-юбочках и одинаковых алых блузах, к вечеру плясали на столе, натрескавшись шампанским, как свинюшки (и это в неполных шестнадцать лет! ох, и влетело бы им от тети Лиды, не будь она сама почти такая же пьяная). А в начале второго все вернулись обратно в гарнизон. Я отправилась домой, слушать, как храпит бабушка, а Ленка – прямиком на брачное ложе.
Я, как и положено настоящей подруге, за Ленку искренне радовалась. Только мне ее не хватало теперь – она все с Женечкой да с Женечкой, домой ко мне носа не показывала. И на работе только о нем щебетала, восторженно и даже с некоторой гордостью, а меня вроде как нет – пустое место. И было мне от этого обидно немного. Точнее не обидно, неуютно, что ли. И одиноко. А Ленка так рассказывала, так рассказывала, в таком пребывала энтузиазме… Смотрела я на Ленку и думала – наверное, в замужестве что-то есть, своя какая-то прелесть. Тут и подвернулся Серёжа.
Всегда мне почему-то на хлюпиков везло (как и Ленке, впрочем, Женечка ее – живой пример). Были все такие… ну, взять хоть одноклассника Сашку-художника. Десять лет он прямо за мной в школе просидел, на уроке оглянешься – смотрит (и краснеет), на перемене оглянешься – опять смотрит (и бледнеет). Так и промаячил за спиной с первого по десятый, чуть дырку между лопаток не проглядел, а заговорить ни разу так и не решился, даже на выпускном вечере.
Подвернувшийся Серёжа был вроде этого Сашки, только немного в другом роде. Мама называла его ласково – Серенький. Вот уж правда, «как вы яхту назовете…»
Познакомились мы с Сереньким в ГТУ. Был он лейтенантом, его к нам после ВВМУРЭ* им. Попова распределили (не без помощи родителя, надо полагать). И было у Серенького после училища что-то вроде кислородного голодания, но не по кислороду, а по женской ласке. В увольнении раз в неделю не больно разбежишься, тут нужно было быть куда поэнергичнее Серенького. Он даже жениться не успел, когда как его однокурсники к концу пятого года обучения большей частью обзавелись законной половиной**. Вернулся Серенький в родные пенаты один одинешенек. К службе приступил. А девочек по месту службы оказалось всего ничего – я да Ленка (и та уже замужем). Тут я его и взяла, тепленького. Это, право, было несложно.
Вообще-то я, наверное, придираюсь. Многие знакомые девчонки мне завидовали даже. Потому что Серенький был красивым мальчиком (точнее, смазливеньким – эдакая розовощекая куклешка в светлых локонах а-ля Есенин). А еще Серенький, как любой среднестатистический адмиральский сынок, был довольно богат (конечно, богат был не сам Серенький, а его папенька-адмирал, но кого сейчас волнуют подобные мелочи).
На свадьбу я купила почти такое же, как у Ленки, кремовое платье ручного шитья и одолжила у нее парадные туфли на шпильке – размер-то у нас одинаковый. У нас с Сереньким тоже все было как у приличных людей. Мы тоже заказали «мерседесы», но не два, а четыре; мы тоже катались по Москве и пили шампанское на Воробьевых; нас с Сереньким тоже мучили конкурсами и криками «Горько!» в ресторане. И со стороны могло показаться, будто вся разница в том, что теперь я, а не Ленка, вечером отправилась на брачное ложе, но нет… в чем-то основном у нас получились совсем разные свадьбы. Наверное, потому, что Ленка в день свадьбы словно изнутри светилась от радости, а я всю дорогу от дома до ЗАГСа думала: «Господи, зачем я сюда лезу?!» и «Вот бы смыться!»
Папенька-адмирал в рекордные сроки организовал нам с Сереньким и крышу над головой, и четыре колеса не последней модели, и даже дачу под Ногинском. И по всем приметам у нас должен был быть дом – полная чаша. Ан нет – это оказался мир вечнотекущих кранов и ненаточенных ножей.
В принципе, у нас была семья как семья, обыкновенная. Серенький, ведомый хозяйственным пылом, примерно раз в месяц обещал самостоятельно стирать носки. Он собирал их в полиэтиленовый пакет и прятал где-нибудь в укромном месте. Так продолжалось до тех пор, пока носки в шкафу не иссякали, а потом я находила злополучный пакет по запаху и отправляла его содержимое в стиральную машинку-автомат, подаренную дедом Серенького (тоже, кстати, адмиралом, только в отставке). На меня раз в неделю, по выходным, нападал пыл кулинарный. Я пекла пирог – он горел. Я жарила котлеты – они горели. Я варила суп – горел даже суп. А у Серенького по выходным горели фен, утюг и кофемолка, которые он пытался чинить. По утрам я будила Серенького минимум по полчаса, а он сопротивлялся и хныкал. На завтрак мы ели яичницу с сосисками или без. Днем мы работали – на одном этаже, но в разных комнатах. Серенький изредка заходил ко мне выпить кофе. По вечерам он чаще всего отправлялся заниматься своими мужскими делами, которые, без вопросов, были не чета моим  женским, т. е. сражался с компьютерными монстрами, выпивал с приятелями по близлежащим кабакам или возился в гараже. А я, как и подобает любой порядочной жене, оставалась на кухне – при кастрюлях (в которых все горело) и сериалах. Серенький любил валяться на диване и по ночам поджирал из холодильника все, что плохо лежало, я скуки ради постоянно устаивала стирку, глажку или генеральную уборку. Мы завели кота по имени Боцман – он был почти так же ленив как Серенький, и почти такой же пофигист как я. Серенький приносил мне в подарок кроссворды, эротическое нижнее белье и шоколадные конфеты, я покупала ему пиво к ужину. Он приобретал на «Горбушке» модную технику и видеокассеты – с боевиками для себя и мелодрамами для меня. Меня раздражала его манера смотреть телевизор – он полуоткрывал рот и не моргал. Его раздражало собрание сочинений Достоевского в тридцати томах, привезенное мною от бабушки. Он включал музыку на полную громкость, я обожала посидеть в тишине. У нас никогда не находилось ни единого повода для ссоры. Детей мы оба не хотели. Общими друзьями как-то не обзавелись. Мы не могли уснуть под одним одеялом – нам было тесно. Мы ни разу никуда не сходили и не съездили вдвоем, даже в гости. Говорить с Сереньким было принципиально не о чем, за всю жизнь он по доброй воле прочел одну единственную книгу под названием «Расстрелять!»***. Вместе нам было нечем заняться, кроме секса. Именно секса, ведь чтобы заниматься любовью, нужна любовь, а где эту штуку взять, не знали ни он, ни я. Только Серенького отсутствие любви вроде как не беспокоило, а меня в какой-то момент стало парить, даже очень. А может быть, меня тяготило вовсе не отсутствие любви, а ведение домашнего хозяйства.
Поскучала я, поскучала (год и десять месяцев поскучала), да и развелась. Все-таки я не Ленка, мне, может быть, семья вообще противопоказана.
Серенький очень был удивлен. Он-то вовсе не хотел со мной расставаться. Он (вот моряк настоящий) даже подарил мне на прощание золотой якорь на цепочке – вроде как на прикол решил меня поставить.
– Дурак! – констатировала Ленка, когда увидела. – Якорь – символ странствий!

* Высшее военно-морское училище радиоэлектроники.
** В Питере курсантов называют санитарами города – с девушками они только в увольнении встречаются, на дискотеках большей частью. А на дискотеки серьезные барышни не особенно ходят. Вот и вывозят питерские курсанты по месту службы большую часть «медичек», «педичек» и «тограшек» из ПТУ (или т. н. колледжей).
*** Автором книги был некий военный моряк, а кульминационным эпизодом – половой акт с применением батона сырокопченой колбасы.

ТЕХНИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Для линейного монтажа нужна пара бетакамов. Обычно это мастер и плеер. В плеер вкладывается исходный материал со всем его мусором, на мастере отбираются и монтируются нужные планы. Так рождается видеоряд. Два мастера тоже могут работать в паре, и тогда не важно, куда вкладывать исходник, а где добиваться результата – к творческой работе приспособлены и тот и другой.
Увы, два мастера редко попадают в пару – нерентабельно. Плееры дешевле мастеров, а посему закон – каждому плееру по мастеру и каждому мастеру по плееру. Один «творит», другой помогает.
Два плеера тоже вполне могут находиться рядом. Правда, ничего нового они не создают и работают только на воспроизведение.

О ВРАНЬЕ

Вот и я без труда от вранья устаю,
Презираю вранье, потакаю вранью,
Утешаясь нелепо – мол, это не я
Утопаю в продольном потоке вранья.
И причудлив поток, и широк водоем –
Я омыта враньем, я воспета враньем.
Про вранье соловьи, о вранье – воронье.
Потакаю вранью, презираю вранье.

Не мое это счастье, и боль не моя…
Ненавижу вранье! Не могу без вранья!*

* Стихотворение было написано Ленкой наутро после того, как она в первый и в последний раз изменила Женечке. Ленка не любит это стихотворение, она его даже в дипломную работу не включила. А мне оно нравится. Я, хоть и предпочитаю не обманывать, обманываю много чаще, чем Ленка.

ИСХОД
И делали жизнь их горькою от тяжкой работы над глиною и кирпичами, и от всякой работы полевой, от всякой работы, к которой принуждали их с жестокостию.
 Вторая книга Моисеева, 1, 14.

Сначала были слухи…
Вернее, нет. Вру. Слухи пошли уже потом. Сначала была отставка Ельцина (или ЕБН, как он для краткости обозначался в монтажных листах). Разумеется, с нашим счастьем отставка эта досталась нашей смене и режиссерской бригаде Макса. Мы поработали в поте лица, а Макс в поте лица еще и поматерился. Правда, его матерщина в тот день была отнюдь не самой громкой и уж конечно не самой витиеватой. Всех семиэтажнее матерились сотрудники программы «Итого», чья работа за предыдущую неделю в связи с отставкой пошла псу под хвост. Но, как всегда, аврал был им только на пользу, и к вечеру они создали маленький рекламный шедевр с участием ЕБН – «Шок – это по-нашему!»
ЕБН ушел красиво, кто спорит. И оставил по себе никому тогда еще не известного преемника, человека маленького и на вид чрезвычайно безобидного. А вот тут-то и начались слухи.
Интересно, что сразу и поголовно заставило всех принять маленького и с виду безобидного человека, оставленного ЕБНом, за нового Гитлера-Сталина-Муссолини-Кастро иже с ними? Должно быть, именно его малость и безобидность. Или тоска по Царю, по железному кулаку?
Как бы там ни было, но все хором решили, что старые времена возвращаются, и стали, в меру своей испорченности, закручивать гайки. Едва ли это было распоряжение свыше – гайки стали закручивать как-то слишком стремительно и повсеместно, никакое распоряжение не успели бы за этот срок даже сформулировать. Итого, потенциальному «тирану» обрадовались, словно манне небесной.
А потом началась война с олигархами. 1-я и 2-я чеченская войны популярностью среди населения не пользовались (слишком уж были они бессмысленны и кровавы, чтобы пользовать популярностью), а вот война с олигархами… Олигархи – дело другое. Любое действие против них просто по определению вызывало в публике, что победней и попроще, бурные овации, ибо носило мушкетерский плащ борьбы за справедливость.

Кто кого мочил и кто первым начал – этого мы, Телецентровские технонегры, никогда уже не узнаем. Но когда все, что казалось еще вчера и незыблемым, и неуязвимым, обрушивается, даже и нам, технонеграм, становится не по себе.
Тяжелое это было время – от отставки ЕБНа до «захвата» НТВ, пришедшегося, естественно, тоже на нашу смену…
Даже встреча нового тысячелетия (которая досталась, опять же, нам, в нагрузку к отставке) омрачена была ожиданием отключения от эфира. Все нормальные люди следили за курантами и поднимали вскипающие бокалы, мы же, ненормальные, были вынуждены следить за передатчиком. Нам Т.Н. даже инструкцию притащила прямо с утра: как вести себя в случае отруба. Основные наши борцы за «свободу слова» в это время сидели по домам с супругами, детьми и собаками, но и им наверняка не до третьего тысячелетия было.
Тогда передатчик не отключили, но обстановка так и осталась, мягко говоря, напряженной. С того дня кто-то постоянно выяснял отношения в коридорах, страшным шепотом названивал из курилки по мобильным, а в корреспондентской собрания проходили столь бурно, что весь этаж слышал. Названивающие исчезали быстро и всплывали уже на других каналах, чаще всего на «России», но исчезали и те, кто боролся за «свободу слова» в кулуарах – в коридорах и в корреспондентской. Все наши «звезды» стали дерганными, из-за каждой мелочи психовали так, словно конец света вот-вот, и этот массовый психоз ну никак не мог не отразиться на работе. Любая самая аполитичная программа плавно сворачивала на проблемы канала, превращая экран в трибуну. Ни ведущие, ни корреспонденты себя не помнили. Они засучивали рукава и сверкали глазами, они утратили последние крупицы юмора и все как один были пафосно серьезны.
«Звезд» было очень жалко. Это честно. Потому что даже самые неприятные из них действительно были профессионалами очень высокого уровня. Но куда жальче было тех, кто к нашим «звездам» прилагался. За каждым ведущим стояло еще по десять-пятнадцать человек эфирной бригады – режиссеры и редакторы, монтажеры и ассистенты, операторы титровалки и суфлера, администраторы, переводчики, координация, гримеры даже. Их разгоревшийся скандал не поднимал в глазах общественности – они работали за кадром. Не прибывало им ни рейтинга, ни чувства моральной правоты – возрастал только риск остаться на улице, без работы. Без работы, которую выполняли они ничуть не хуже наших «звезд», кидавшихся на амбразуру, если уж честно, без всякого риска для кошелька, ведь любую павшую «звезду» с готовностью подбирали иные СМИ, хотя бы и в чисто рекламных целях.
Увы, бойцы закадрового фронта, большинство из которых видели политику в гробу и в белых тапочках, оказались втянутыми в скандал, что называется, с потрохами. Скандал перетекал с работы на кухни, буря не унималась и там, дома (телевизионщики непростительно часто вступают в брак с коллегами), кое-кто даже развелся или едва не развелся; кто-то глотал валидол, кто-то мучился обострившейся язвой – и все из-за какой-то «свободы слова», из-за идиомы, которая вообще неизвестно что обозначает, если вдуматься.
Работали все без удовольствия и как бы через силу, ведь даже не каждый второй, – каждый подспудно думал о том, что, возможно, уже завтра работать будет вообще негде. Даже мы, приписанные к аппаратуре инженеры – технонегры, которых вся эта буча напрямую не касалась, – заражены были общей паникой. На этаж стало страшно подниматься – неизвестно, что тебя там ожидало, то ли очередной стихийный митинг в холле, то ли обещанные люди в масках и с автоматами. И вообще, паника мешает делу. Никогда мы так не браковали, ни до, ни после.

Кипение достигло апогея весной. Коса нашла на камень, корреспонденты, дабы не пропустить сожжения врагами «родной хаты», стали ночевать в редакции, все кто мог между собой перелаялись в ходе бесконечных обсуждений на тему «закроют – не закроют». Три дня на всю страну транслировались наши коридоры, а общий разброд докатился до того, что ведущему даже забытый галстук могли подать прямо во время эфира, в кадр. (Тут нашей смене единственный раз повезло по-крупному – три дня застеколья НТВ попали в аккурат на наши выходные, и нам не пришлось светиться на экране, подвергаясь опасности перед всем миром поковырять в носу или поправить бретелечку бюстгальтера).
А потом был обычный апрельский день, и погода трогательно не соответствовала ситуации – ясное, знойное, совсем летнее солнце стояло над городом, и жители, еще две недели назад ходившие в шубах, разделись до футболочек.
Пока москвичи носили шубы, НТВшники еще могли позволить себе собрать митинг тысяч на десять народу. Но теперь, несколько даже раньше срока, стартовал дачный сезон, и митинговать под стенами Телика сразу стало некому.
В лифте я столкнулась с Виолеттой. Она была одета чуть наряднее обычного (видимо, в расчете на возможное продолжение всероссийской трансляции наших коридоров). Виолетта, как-то застеснявшись своей парадности, заговорила о Лерке, о преподавателях и оценках. Я по обыкновению сделала вид, что ничего не заметила. Двери лифта открылись у нас на восьмом, и в разъехавшиеся створки нам стал виден большой кусок холла, где генеральный директор всея НТВ со товарищи давали пресс-конференцию. Их густо обступили журналисты с камерами-журавлями-диктофонами, и нам видны были только ярко высвеченные говорящие головы. За спинами прессы подпрыгивал маленький, даже меньше Шендеровича, паренек, вооруженный блокнотом. Наверное, это был какой-нибудь начинающий газетчик. Виолетта интеллигентно хмыкнула в кулачок. Проем лифта загородил охранник. Он ничего не говорил, только делал страшные глаза и невнятные пассы руками, и нам с Виолеттой пришлось подняться до девятого этажа и пойти в обход. У второго поста мы битых полчаса доказывали, что не враги, а «наши», нас долго искали и не находили в списке допуска. Выручила начальница технической координации НТВ, случайно пробегавшая мимо, а то бы так и простояли до вечера, наверное.
По аппаратной, непривычно тихой и пустой (было уже десять часов, время утреннего выпуска) без дела слонялись Тошка с Дэном. Они даже в сеть не полезли, хотя оба компьютера были свободны.
– Привет, мальчики! Чего это с вами? – спросила Виолетта и лучезарно улыбнулась.
– Закрывают, теперь уж точно, – вздохнул Тошка. – Видишь, даже новости отменили.
– Да ну, быть не может, – возразила Виолетта. – Пошумят еще с недельку для понта, а потом утихнет все, помяни мое слово. Ну какой дурак закроет лучший новостной канал, сам посуди? Это ж рейтинг! А рейтинг – это реклама. В курсе, сколько минута рекламы у нас стоит?
– В курсе-то я в курсе, да только нашей лавочке хана. Хочешь – поспорим?
– Вот именно! – поддержал Дэн.
В дверях вырос Димка, отчего ощущение пустоты и тишины сразу улетучилось. Димка по обыкновению громко и восторженно начал здороваться с Тошкой и Дэном. Он пожимал им руки, потом шумно удалился за мониторную стойку переобуваться, а пока переобувался, успел поиздеваться над моей последней покраской (я тогда попробовала «темную вишню», кажется) и со свойственной ему бестактностью спросить, почему это Виолетта так вырядилась, не день рождения ли у нее случайно? А то ведь у него подарка нет, но если надо – он мигом сгоняет. Потом он вылез из-за стойки и зашуршал пакетами, за какую-нибудь минуту завалив стол едой наполовину. Только когда был поставлен чайник, Димка спохватился и спросил:
– А чего сидим-то? Эфир-то где?
– Э, батенька, какой ты наблюдательный! – ухмыльнулся Дэн. – Кина не будет. 
Димка развел руками:
– Ну… Если так… кто со мной в бильярдную?

Весь день мы честно гоняли балду. Студенты сходили на бильярд, Виолетта наложила мне тени, похожие на радугу, и накрутила мои и без того пережженные волосы на плойку, потом мы обедали, потом играли в «101», потом Виолетта ушла в гости в концертную студию, а мы расписывали пулю. А к вечеру Димка с загадочным видом удалился и вернулся с огромным полиэтиленовым пакетом, где были коньяк для него и Виолетты, красное вино для нас с Тошкой, две бутылки пива для Дэна, а также лимоны, виноград, нарезка и прочая ерунда на закуску.
– Ну что? Выпьем за упокой достославной телекомпании НТВ, павшей в неравном бою с системой? – радостно пробасил Димка и плюхнулся за стол.
– А чего ты так радуешься-то? – возмутился Дэн.
– Дурак ты, Дэн! – беззлобно ответил Димка. – Неужели не понимаешь? Теперь эти уйдут, надо ж кому-то работать будет. А кто аппаратуру знает? Мы! Так что у всех у нас есть уникальный шанс поправить материальное положение и приобрести новую интересную профессию, чего всем желаю.
– Ага, держи карман! – парировала Виолетта. – Впрочем… Вас-то, может, и возьмут. Мужской шовинизм.
– Да ладно вам, – говорю, – давайте лучше выпьем.
Дэн мрачно потянулся за пивом:
– Что ж, давайте… А я бы с ними ушел, честное слово. Только им не до меня сейчас.
– О, да ты у нас романтик! – Виолетта ласково потрепала Дэна по покрасневшей щеке, отчего он еще больше расстроился, кажется. Сказал:
– Люди дело свое отстаивают. Борются. Чего плохого?
– Дэн, я тебя умоляю! Они не борются. Просто у них генеральный – мудак. С большой буквы М. – Виолетта залпом выпила свой коньяк и потянулась за лимоном.
– Не о том вы, ребята, не о том! – вдруг заговорил обычно тихий Тошка. – Классно было. Коллектив хороший, работа интересная. Я друзьям даже хвастался, что здесь работаю, честно. А теперь… Так уже не будет, вот увидите.
– Ой, не заморачивайся, Тотош! Оно не стоит того. Ты пей лучше! – и Димка подлил Тошке еще вина.
А я сидела и, как обычно, помалкивала. И думала, что каждый из них по-своему прав. И Димка со своей практичностью, и романтик-Дэн, и скептичная Виолетта… А больше всего прав тихий Тошка, потому что как раньше действительно уже не будет, тут и сомневаться нечего.
Мы всё съели, всё выпили и разошлись спать, и сквозь сон мне слышался какой-то странный стук. А утром мы проснулись уже при новом руководстве. Наших «звезд» во главе с генеральным не пропускали через пост охраны, а вернувшиеся на канал опальные «криминалисты» полным составом провожали в гримерку новенькую ведущую Олю. Оля поступила к нам всего за месяц до «захвата» и бороться ей, по-хорошему, было не за что, но вошедшие в раж бывшие сотрудники все равно грозились «набить ей морду». А чего там было бить-то? Эту Олю, небось, по улице ветром носило бы, если б не ботинки!
К нам, еще сонным и не вполне протрезвевшим, ввалился какой-то плохо говорящий по-русски мужичина с четырьмя охранниками (как потом выяснилось – зам нового главного), за ним тут же материализовалась Т.Н. И откуда только взялась? Целый день вчера без нее жили, так хорошо было! Новый начальник, явно еще не разобравшийся, кто тут чем занимается, с удручающим акцентом начал благодарить нас за то, что мы проявили мужество и благоразумие и остались. Мы с Виолеттой захихикали, Дэн под нос буркнул что-то непечатное, а Димка с Тошкой промолчали. Тут вперед выступила Т.Н. и с пафосной физиономией произнесла речь на тему «как мы любим свою работу». И «шаркнула ножкой». Нам всем стало за нее неловко, даже Димке. Во время сей замечательной тирады Виолетта мечтательно сверлила потолок, обычно бледный Тошка покраснел до корней волос, я делала как раз то, за что Т.Н. считает меня записной хамкой – рассматривала ее в упор (на это стоило посмотреть, честно, хотя бы в воспитательных целях), а Дэн просто сплюнул и вышел, громко хлопнув дверью.
Мы тоже засобирались еще до ухода нового руководства из аппаратной, было как раз полдесятого, смена закончилась.

Выходя, мы имели честь пронаблюдать, как бывшие сотрудники НТВ с собственными фотографиями под мышкой (они их в коридоре сняли, с фотовыставки прямо) тянутся через дорогу в другой дом, а в маршрутке простой и до тошноты потный водила всю дорогу ругался:
– Вы слышали?! Нет, вы слышали?! Под Березовского ушли! Борцы, мать их! – и прибавлял нецензурное, а магнитола подпевала ему голосом Ю. Шевчука: «Революция, ты научила нас верить в несправедливость добра…»

Р.S. Знаете, что за стук нам тогда всю ночь спать не давал? Это на кабинетах таблички меняли. Дались им эти таблички!


ЗДРАВСТВУЙТЕ, НОВОСТИ…

(очень маленькая антиутопия)

в кадре:
Шура пришел домой. Как обычно, в начале десятого. Сумеречный, размалеванный, вонючий лифт с потусторонним скрежетом раздвинул бледно-зеленые створки, покрытые глубокими царапинами, на площадке двенадцатого этажа; на перилах густо лежал иней, подернутая сигаретным пеплом кольчатая ледяная борода свисала по углам подоконника.
Долго возился ключом в замочной скважине, дышал на посиневшие руки. Замок не поддавался, непослушные пальцы ломило от холода. Дверь осела от сырости, перекосилась, но до лета ее нельзя было поправить, и вот уже третий месяц приходилось вести изнурительную борьбу с замком, чтобы попасть наконец в квартиру.
После минус двадцати улицы и минус десяти подъезда квартира показалась Шуре удивительно теплой, и старенький черный «пилот» полетел на стиральную машину. Но уже через несколько минут Шура понял, что погорячился, и куртку снова подобрал, накинул на плечи. Пошел в кухню, зажег все четыре конфорки, налил воды в чайник. Столбик градусника над разделочным столиком отделился от отметки «ноль» и потихонечку пополз вверх. Нужно было срочно натопить, иначе ночью не уснешь. В гараже его ждали завтра не позже шести, на сон и так уже оставалось совсем мало времени.
В комнате, в большом эмалированном тазу с отбитым краем лежали обрывки старых газет, пустые и полные спичечные коробушки, таблетки сухого спирта, начетверо распиленная ручка от старой швабры, остатки кухонного табурета и несколько отсыревших березовых поленьев. Узкая железная печка стояла у окна, на прикрывавшем паркет листе «жестянки», и длинная серая труба, дважды изогнувшись под прямым углом, уходила в открытую форточку. Форточка вокруг трубы была кое-как заделана фанерой и забита тряпьем, чтобы тепло не уходило. С самого начала зимы Шура честно собирался модернизировать все это безобразие, придать ему божеский вид, да и опасно было оставлять старые тряпки обмотанными вокруг горячей трубы, но только вот руки не доходили, – он работал почти без выходных, уходил рано, возвращался поздно, не до форточки было, а по радио каждый день обещали включить отопление, говорили о каких-то там авариях, снимали начальство, потерпеть просили. Он, как никто другой, отлично знал цену всем этим обещаниям, но усталость и апатия в последние месяцы настолько завладели им, что он предпочитал врать самому себе, делал вид, что верит, и форточка оставалась как была.
Шура выбрал пару поленьев поменьше и посуше и, ловко подцепив маленькой закопченной кочергой верхнюю конфорку-крышку, аккуратно заложил их внутрь печки. Потом, поразмыслив немного, прибавил к поленьям ножку табурета. Скрутил в жгутик обтрепанный газетный лист, зачиркал отсыревшими спичками. Спички пыхали и сразу гасли, оставляя на влажных гранях коробка глубокие белые борозды. Шура чертыхнулся про себя и полез в карман за старенькой «Зиппой». Газета была наконец-то зажжена и отправлена в печурку, где и догорела бесшумно всего за несколько секунд – без всякой пользы.
Шура снова чертыхнулся. Не стоило, ох, не стоило тратить сухой спирт – за два прошедших зимних месяца он сделался огромным дефицитом. Продавался теперь «по цене самолета» и его практически невозможно было достать. Но когда маневр с газетой безуспешно повторился трижды, замерзший Шура сдался и, скрепя сердце, отломил половину таблетки. Ну, вот… теперь их осталось всего три с половиной. А дальше что будет? Будет еще февраль и половина марта, но не хотелось, не хотелось ему сегодня думать о плохом, на сердце и без того тяжело было, какая-то непонятная тоска, какой-то внутренний озноб (наихудшая форма озноба), и головная боль – от затылка и до самых бровей, тупая, заунывная, волнообразная, не дающая даже моргнуть безнаказанно…
Спирт сделал свое дело, и сначала весело заполыхала табуретная ножка, а потом начали потихонечку тлеть соседние полешки. Шура с облегчением захлопнул заслонку и снова взялся за кочергу. Поддел конфорку, отодвинул ее к самому краю, а сам начал возить кочергой у печки в животе, и нестройное облачко оранжевых искр устремилось к покрытому копотью потолку. В комнате стало немного теплее, по запотевшим стеклам побежали неровные дорожки талой воды. Ничего не было видно за окном, даже неба. Оконный проем был матового, серо-синего цвета, в нем отражались зажженная люстра о трех плафонах, изгиб печной трубы, один бок книжного шкафа, а на этом фоне мелькал длинный и худой силуэт самого Шурика. Движения силуэта были ленивы, а волосы совсем неинтеллигентно всклочены и торчали в стороны наподобие рожек. Шурик засмотрелся на слепое запотевшее стекло: куда-то мимо себя, мимо печной трубы, люстры и книжного шкафа, задумался и, машинально укладывая конфорку на место, опустил ее гладкой стороной вверх. Опять выругался потихонечку, сходил на кухню за ножом. В кухне заметно потеплело, было уже пять градусов, чайник вовсю кипел. Шура наскоро соорудил себе чаю из пакетика, добавил несколько капель бальзама и прямо с дымящейся чашкой вернулся в комнату. Конфорку с огромным трудом – при помощи ножа, мата и ловкости рук – удалось снять и вернуть в правильное положение.
Теперь он сидел возле печки по-турецки, тянул замерзшие ладони к закрытой заслонке, временами отхлебывал из стоящей тут же, на полу, чашки, и думал, думал… Думал о том, как странно все складывается в жизни, о своей скучной тягомотной работе, о том, что вечно не хватает денег, об изнурительном холоде, о полузабытой уже горячей воде, об Аньке, уехавшей в Испанию насовсем, и снова о холоде, о работе, о деньгах и об Аньке, и ему определенно начинало казаться, что весна больше никогда не наступит, а он, Шурик, больше никогда не согреется.

Ему было тридцать три. Он водил маленькую пассажирскую «газель» по самому короткому в Москве маршруту – и каждый дом, каждый ларек, каждое дерево за два года работы были изучены им до мелочей.
Первая машина отходила в шесть утра с площади Киевского вокзала и, обогнув стоянку «Radisson Славянская», ныряла под пешеходный мост, на набережную. Дальше маршрутка шла вдоль Москвы-реки по прямой: мимо стеклянных витрин спортивного бутика с его застывшими в нелепых позах, шикарно одетыми манекенами; мимо старых, пожелтевших сталинских домов, выстроенных в форме буквы «П»; мимо дорогого ресторана-корабля с головой дракона на носу; мимо совсем захиревшего, полузаброшенного уже химического завода и Патентного ведомства до моста железнодорожного. Там река круто поворачивала влево, а машина выезжала прямиком на Мосфильмовскую улицу и, миновав поочередно станкостроительный колледж, психиатрический, кожно-венерологический и тубдиспансеры, киностудию, небольшой треугольный сквер, продовольственный магазин и почту, под прямым углом сворачивала направо, между бывшими посольствами Германии и Швеции.
Это был, собственно, почти конец маршрута. Дальше, внизу, оставался маленький аппендикс – всего несколько блочных домов. В одном из них раньше жила Анька.
У нее была собственная двухкомнатная квартира на третьем этаже, окнами как раз на ту самую дорогу, по которой Шура проезжал теперь по сто раз на дню. Квартиру папа подарил, раскошелился, хрен старый, на том условии, что больше Анька к нему никогда носа не покажет и жену его новую, молодую (Аньки всего на пять лет старше), длинноногую донимать не будет. А Аньке только того и надо было, не ладила она с папочкой, ох, не ладила. Простить не смогла, что женился так аврально – со смерти матери года не прошло, как женился.
Раньше Шура приезжал сюда каждый выходной, обязательно с цветами, и оставался до утра. Было пиво (Анька любила пиво), были соленые сухарики и чипсы из креветок, и бесконечные разговоры обо всем на свете, в общем, многое было, но только уехала Анька, квартиру продала и уехала, и не осталось ничего, ничего…
А теперь он проезжал мимо этого дома ежедневно, и каждый раз непроизвольно поднимал голову – сквозь сплетения мерзлых тополиных веток всматривался в окна третьего этажа, отыскивал знакомые окна.   

за кадром:
А как хорошо все начиналось! Молодой, энергичный, красивый. МГУ с красным дипломом, факультет журналистики, два языка свободно – немецкий и английский, специальный корреспондент лучшего телеканала Москвы…
Он любил свою работу с той одержимостью, на которую способны, наверное, только настоящие журналисты. За пять лет почти всю Россию объездил и пол-Европы в придачу. Из самого завалящего, нестоящего материала он умел сделать «конфетку». Начальство было им довольно. И платили хорошо, даже квартиру купил. Однокомнатную, правда, и не в лучшем районе, зато от работы близко, на машине всего десять минут езды. С Анькой он тоже на работе познакомился, она редактором была, пришла в компанию за год до него. И как-то сразу все так получилось… слишком хорошо, что ли… даже на правду не похоже. Ребята с ним классные работали, весело было, легко. И какая бы пакость ни случалась в мире, мир все равно казался Шурику вполне пригодным для жизни.
Каждый день был чуть счастливее предыдущего. Шурик с Анькой уже подумывали о том, чтобы жить вместе. Она не была красавицей, она способна была напялить на себя бог знает что и появиться на работе без капли косметики, она люто ненавидела стирку и уборку, но было в ней нечто, четкому определению не поддающееся, как говорится – бездна обаяния. Язык Анькин был остер, как скальпель, своими «подколами» она способна была доконать мертвого, но зато никогда не закатывала бабских истерик со слезами и соплями, не ревновала, не дулась по пустякам, к тому же пекла вкуснейшие пироги с вишнями и готовила такое мясо в горшочках, что пальчики оближешь. Она любила Джойса и старые рок-н-роллы, была легка на подъем и играла в преферанс лучше многих мужчин; она лихо водила старенькую, чернильного цвета «восьмерку», она много курила, она смеялась искренне и так заразительно; и с каждым днем Шурик все отчетливее понимал, что ему ни с кем и никогда не будет лучше.
Карьера тоже складывалась удачно, Шурик, благодаря своему острому перу и интересной внешности, уже начинал потихонечку «трактоваться» на ведущего новостей. Он ничего не боялся. За двадцать девять прожитых лет ни одна медаль еще не показала ему обратной стороны, удача сама плыла в руки, и он уже чувствовал себя почти всемогущим, готовым достать звезду с неба.
Он был циничен, как большинство журналистов, и как большинство журналистов несерьезен. Он всегда считал, что в жизни гораздо больше смешного, чем грустного, к тому же был молод и влюблен, и не замечал чувства тревоги, которое, зародившись однажды где-то в кулуарах, стало расползаться по этажам и за какой-нибудь год захлестнуло редакции и корреспондентские, поселилось внутри студий и аппаратных.
Впервые он ощутил нечто похожее на беспокойство в тот ясный сентябрьский день, когда внезапно загорелась телебашня.
Был выходной, и Шура проснулся поздно, в три часа дня. Натянул домашние потертые джинсы, наскоро умылся, приготовил себе кофейку, пару бутербродов и вышел на балкон.
Густой дым вился над башней и казался на фоне чистого белесого неба почти черным. Шура смотрел в сторону дыма, механически пережевывая бутерброд и прихлебывая кофе, силился понять, откуда же дым появляется, и чем больше смотрел, тем больше ему казалось, что…
«Но нет, не может быть!» – Шура поставил чашку и блюдце с оставшимся бутербродом на облезлую балконную тумбочку и поспешил включить телевизор. Все вроде было в порядке, по первому каналу шли диснеевские мультяшки, по второму – музыкальное шоу. Он уже вздохнул с облегчением и собирался снова идти на балкон, как вдруг картинка с экрана исчезла. Шура снова переключился на первую программу – на него хитро сощурил глаз Дональд Дак, но через несколько минут экран мигнул и погас, и в тот же момент где-то в коридоре запищал сотовый.
Шурик бросился к телефону.
Звонила Анька. С работы.

Он не стал дожидаться лифта – бежал с двенадцатого этажа вниз, перескакивая сразу через три ступеньки, и тонкая спортивная ветровка, натянутая второпях только на одно плечо, хлопала за спиной, как парус.
Вокруг Телецентра уже стояло оцепление, и машину пришлось бросить на Комарова, прямо на обочине, а дальше Шура быстро шел пешком и нервно курил на ходу.
Как только он появился на этаже, его тут же подхватила девушка-координатор, и через пятнадцать минут его уже выставили обратно на улицу в сопровождении оператора. По случаю воскресенья многих сотрудников вообще не было в городе, рук не хватало.
Как только он занялся обычным делом, весь его страх исчез.
Это было событие. Это было очень серьезное событие, и Шура с микрофоном в руках привычно нырял в толпу, отвлекая от дела милицию и пожарных – собирал информацию.
 
Говорили, что башню уже не спасти, что она опасна и может в любой момент развалиться. Эксперты судили-рядили, целесообразнее разобрать ее или отремонтировать, но через пару недель все успокоилось, вещание было почти полностью восстановлено, а башня так и осталась стоять на прежнем месте и на ней начались срочные ремонтные работы.
Но чувство тревоги, раз зародившись, больше не покидало Шурика. Он стал внимательнее прислушиваться к разговорам, над которыми смеялся и от которых отмахивался всего несколько дней назад. Странные ходили слухи, нелепые… Вроде кто-то хочет закрыть все частные каналы, вроде должны кому-то много денег и нерентабельны, а главное – подача информации вроде не устраивает кого-то там, на самом верху… «Странно… – думал Шурик. – Ничего особенного мы не делаем. Передергиваем, разумеется, но не так, как умеют передергивать в «высших эшелонах»… И умом понимал: «Нет. Не может быть», – а сердцем чувствовал – что-то произойдет, не сегодня так завтра…
 Стали арестовывать банковские счета и задерживать зарплату. Журналистов таскали по судам, выясняли про какие-то незаконные ссуды, и он снова думал: «Какая чушь… Где угодно, на любой работе можно получить ссуду, чего особенного?» – и гнал от себя неотвязную тревогу, как отгоняют назойливую муху, но тревога не отступала. Анька-оптимистка утешала его, как могла, но даже ей не удавалось его успокоить, и закончилось все тем, что в ее беззаботной рыжей голове тревога поселилась так же прочно, как и в Шуриной.

в кадре:
Башня горела… Ровно и тихо, как факел, и крупные разноцветные искры танцевали вокруг шпиля, словно ночные мотыльки, пахло гарью и горечью, чернильный ночной воздух был напоен жаром, жар ласково и больно касался щек, тонкие струйки теплого пота сбегали по спине, по волосам, а вокруг стояла неправдоподобная, знойная, монолитная тишина. Анька плакала и просила прощенья, прощалась и плакала, и Шура протягивал к ней обе руки, но она проскальзывала сквозь сомкнутые пальцы – хрупкое рыжее приведение, и грустным шепотом говорила: «Я люблю тебя, правда, но я… прости меня…» А Башня все горела, и рыжий огонь, огонь цвета Анькиных волос, ширился и заволакивал ночное небо. А потом тишина внезапно оборвалась – на самой высокой своей ноте, – и Башня начала рушиться со стеклянным дребезгом. Запела над головой сирена, повалил белый дым. Он ел глаза, порождая непрошеные слезы, и тесно было в груди, тесно, не оставалось воздуха, и дышать было уже нечем, и ком в горле, и кашель…

Шура закашлялся и проснулся. Комната была полна дыма.
– Ох, черт! Вьюшка! – громко сообщил Шура самому себе и бросился по направлению к окну – до отказа открыл вьюшку, слегка приотворил балконную дверь и только тогда сообразил, во-первых, что в дверь звонят, а во-вторых, что соседи снизу опять подрались и теперь бьют посуду.
Шура пошел открывать, на ходу отряхивая брюки.
За дверью стояла соседка снизу, хрупкая старушка Александра Ивановна. Она зябко куталась в пуховичок, явно знавший лучшие времена, взгляд у нее был виноватый и испуганный.
– Здравствуйте, Сашенька, – ласково сказала она, – я у вас побуду… немножечко…
– Заходите, заходите! – Шура широко распахнул дверь перед робеющей старушкой. – Да вы не волнуйтесь, Александра Ивановна. Сидите, сколько нужно.
– Ох, я вам, Сашенька, уже надоела, наверное, – тихо отозвалась соседка, бочком входя в коридор и скромно останавливаясь у стеночки.
– Проходите, не стесняйтесь! – Шура бережно взял бабушку под локоть и подтолкнул в сторону комнаты. – Я как раз только что натопил, тепло у меня. Так что раздевайтесь, сейчас чайком вас напою.
– А мои-то опять… – Александра Ивановна опустила грустные подслеповатые глаза в пол.
– Да бог с ними. У меня посидите, согреетесь. У вас ведь, наверное, холодно.
– Ох, Сашенька, и не говорите. Обогревателей было два, так Витька пропил их, чтоб ему лопнуть от водки от этой проклятущей! Это все из-за злыдни своей он пьет! Она его, паскуда, к водке приучила. Выгнал бы ее от греха, но нет… Слабый он… – Александра Ивановна обреченно вздохнула.
Шура вежливо промолчал. Закрыл балконную дверь, усадил соседку в мягкое кресло, укутал ей ноги пледом, а сам пошел на кухню заваривать чай. Мельком бросил взгляд на часы – оказалось, что проспал он всего минут пятнадцать. Дыма, однако, надышался – голова была тяжелая, словно набитая песком, и с трудом просачивались сквозь песок медленные мысли…
«Господи, какой неприятный сон», – подумал Шура и непроизвольно поежился…

С момента демонтажа телебашни прошло уже почти три года, и осталась от нее только тренога, на треноге – мемориальная доска (черная, мраморная, тисненая золотом), против доски – почетный караул. А над треногой вился гигантский вечный огонь – факел высотою почти в двадцать метров, и, проезжая иногда мимо новоиспеченного исторического памятника, Шура с горькой усмешкой думал: «Каков символ!»

за кадром:
Первым делом снова поползли слухи о том, что башня ремонту не подлежит и представляет опасность для населения. Это произошло осенью, примерно через год после пожара, в то время, когда пожар уже был забыт, как страшный сон, а все восстановительные работы окончены.
Журналисты сначала откровенно потешались над этим нелепым слухом, но не долго оставалось им смеяться, меньше чем через месяц всем стало ясно, что дело серьезное… Невозможно было толком узнать, что происходит, корреспондентов к башне на дух не подпускали, вокруг нее стеной стоял ОМОН, вооруженный до зубов; охрана не задумываясь била камеры и фотоаппараты и не вступала абсолютно ни в какие переговоры. Коридорами телецентра стали бродить загадочные люди в строгих костюмах и со строгими лицами. Они отлавливали сотрудников по одному и вели с ними туманные беседы о верности единству и отечеству. И кто-то из журналистов презрительно отмахивался от них, а кто-то их боялся, но были и такие, которые «серьезных людей» просто посылали к такой-то матери. Шура оказался в числе «пославших». Вовсе не из принципа, и не потому, что был борцом за права и свободы, просто он не любил, когда посягали на его самостоятельность.
Атмосфера накалялась. Всем, даже самым беззаботным, было не по себе.
А потом наступила зима, начался новый год нового века, впервые за много лет намело сугробы в человеческий рост, и день демонтажа был официально объявлен президентом с экранов телевизоров.
Помитинговали, как водится, под стенами телецентра, помахали флагами и плакатами «Спасем телебашню!» Журналисты всех каналов громко кричали с трибуны о произволе властей и об угрозе свободе слова, им вторили политики из оппозиции, а под трибуной колыхалась разношерстная толпа любопытных. Больше развлекались, нежели сочувствовали. Александра Ивановна так прямо и заявила Шурику, встретив его в лифте: «Так вам и надо, нехристям! Нечего народ пугать!»
Милиция, против ожидания, не предпринимала никаких действий, – никого не разгоняла, никого не забирала. Журналисты кричали, президент молчал себе, отказываясь от любых комментариев, от этого упорного молчания с каждым днем всем становилось страшнее и страшнее, и ощущение полного бессилия захватило Шурика окончательно.

В назначенный день утром начался демонтаж.
Серые облака безмолвно протекали над серым снегом, за оцеплением плечо к плечу стояли люди, они запрудили и улицу Королева, и Звездный бульвар, и Кошенкин луг, и Останкинский парк. Толпа все пребывала – не каждый день телебашни разбирают. Молодежь попивала пиво и похохатывала, старички злорадствовали или молились, «средний возраст» мрачно молчал, поминая свое недавнее прошлое. Образовалось под башней нечто среднее между народными гуляниями и поминками.
Башня еще стояла, седая и страшная, покрытая струпьями инея, и шпилька ее впивалась в облака, словно пыталась удержаться за небо, но облака стремительно утекали, плохая опора облака… А маленькие невидимые муравьишки сбрасывали вниз аппаратуру, укрепленную на внешней стороне Башни; летели вдоль ствола, зарождаясь вдруг среди серых облаков, тарелки приемников и передатчиков… Летели и разбивались, гулко ухая в серый снег.
Шурик и Анька, и все их коллеги стояли в холле у окон и наблюдали последний день башни. Снимать категорически запретили, все камеры еще с вечера лежали опечатанными в одной из ненужных больше эфирных студий, телевизоры с полуночи показывали только черное поле.
Кто-то попытался включить радиоприемник, на него зашикали: «К чему? Все и так ясно…», – и по рукам пошли две бутылки с самым дорогим коньяком, какой только можно было найти в местных минимаркетах…
К обеду большинство сотрудников были уведомлены о том, что они уволены по сокращению штата, им предложили забрать личные вещи и немедленно покинуть телецентр; а потом главный редактор, теперь уже бывший, огласил официальное заявление президента о том, что в связи со сложившейся тяжелой обстановкой в сфере телевидения с Шаболовки временно будет выходить в эфир только один канал.
 Но люди даже не думали расходиться, они по-прежнему стояли в холле и как завороженные смотрели в окна, пока на этаже не появился вездесущий ОМОН.

– Мы с тобой, Анька, как Адам и Ева, изгнанные из рая, – неловко пошутил Шурик.
– Я здесь не останусь! – зло ответила Анька. – Правду люди говорят, нельзя жить в этой стране!
Шурик промолчал.
Они шли по лестнице вниз, в каждой руке по полному целлофановому пакету с «личными вещами», Анька – чуть впереди, и ее ссутуленные плечи были похожи на сложенные крылья. Они шли очень медленно, лестница была запружена народом, как в театре после премьеры, лифты почему-то отключили, и внезапно ставшие никому ненужными телевизионщики уходили пешком, молча, многие – навсегда. Оставались в здании только техники – охранять свою обесточенную аппаратуру.
Две недели телевизор безмолвствовал. Шура пил – пропивал полученный расчет, Анька тенью ходила по квартире, нечесаная, не накрашенная, в старой Шуриковой рубашке не по размеру, и уговаривала: «Ну пожалуйста, уедем! Ну что тебя тут держит?!» А он зло отвечал: «Нет! Я здесь родился и вырос. Я никуда отсюда не поеду!» Или не отвечал вовсе, и тогда Анька начинала плакать, чего раньше ни разу не делала.
Прежде они никогда не ссорились, счастливые не ссорятся, но теперь, растерянные, потерявшие работу, они словно находили удовольствие в том, чтобы побольнее уколоть один другого, и с каждым днем становились все холоднее, все жесточе друг к другу. Шурик, постоянно хмельной, с больной головой, перестал понимать, что же так привлекало его в Аньке еще несколько дней назад, все в ней теперь вызывало лишь раздражение. Он без всякой жалости и даже с каким-то отвращением смотрел на ее слезы, а Анька от слез делалась еще некрасивее, и чем острее чувствовала нарастающую холодность, тем злее становились ее упреки, и чем злее были ее слова, тем холоднее делался Шурик, и тем больше ему хотелось пить, а ей – плакать…
– Хватит нажираться! – кричала Анька. – Хоть бы побрился!
– На себя посмотри! – кричал Шурик в ответ. – Когда захочу, тогда и побреюсь! И потом, где же твое хваленое чувство юмора?
– Демонтировали! – огрызалась Анька и умолкала обиженно, но через несколько минут все повторялось сначала, и она начинала свою нескончаемую песню: «Уедем, что тебя держит!», а он не соглашался.
А потом настал день, когда Шурик почувствовал, что больше так не может, ему стало ужасно жалко Аньку, ему захотелось ее утешить – хрупкую, растрепанную, заплаканную, но вместо этого он почему-то зло рявкнул на очередную просьбу об отъезде:
– Тебе надо, ты и катись!
– Ну и покачусь! – крикнула Анька и запустила в Шуру пультом от телевизора.
Пульт просвистел в миллиметре от Шуриного уха, стукнулся о стену за его спиной и, распавшись надвое, обрушился за кресло.
– Здравствуйте, новости Объединенного Российского Телевидения! – громко сказал телевизор.
И Анька, и Шурик без труда узнали своего бывшего коллегу, ведущего утренних блоков Артёма Заполошного.
Им для этого не нужно было даже смотреть в экран, фраза «Здравствуйте, новости…» была Тёминым фирменным знаком, его визитной карточкой и предметом всеобщих шуток, поскольку заключала в себе, безусловно, обращение. Никто из телеведущих больше не умел «поздороваться с новостями» так трепетно, и ни у кого на канале не было больше такой неподходящей фамилии. Фамилия предполагала экспрессию и даже легкую панику, а сам Тёма манерами напоминал австралийского зверя ленивца и при самых сложных накладках, которые только могут произойти во время прямого эфира, всегда оставался олимпийски спокойным.
И вот он сидел по ту сторону экрана, как ни в чем не бывало – в чужой студии на непонятном «объединенном» канале – и рассказывал об официальном визите президента России в Америку.
– Сволочь! Предатель! – процедила Анька сквозь зубы и плюнула в телевизор.
Шура растерялся. Сказал неуверенно:
– Зря ты так… Он хороший парень… К тому же детей двое, в школу еще не ходят. Кормить-то надо как-то. Нельзя ему было работу терять…
Анька в упор посмотрела на Шуру – взгляд ее был полон бешеной ненависти, – а потом молча собрала свои вещи (вещей было не слишком много, Анька и Шурик так и не успели решить, где будут жить, у Шурика – поближе к работе, или у Аньки, где квартира побольше), обозвала Шурика алкоголиком и хлюпиком и ушла, громко хлопнув входной дверью.

Шура ей не звонил.
Он продолжал жить дома на диване, и пил, и не знал, какой день какого месяца пропил и проспал, и день перепутался с ночью, а пьяные сны – с пьяной явью; он больше не умел думать, мыслей не было, сожалений не было.
Анька снилась – рыжий заплаканный призрак, призывающий к постыдному бегству; смеющийся призрак, не умеющий проигрывать, самый дорогой призрак на свете. И сквозь запойный бред Шура уже не понимал, видит ли он сон или бредит наяву.
Долго он жил так и понятия не имел, сколько прошло времени, но однажды утром (а может, вечером) очнулся и сказал себе: «Хватит». Решительно направился к телефону, набрал номер. Трубку никто не брал. Позвонил на сотовый. Сотовый был отключен.
Сначала просто расстроился, что не может дозвониться, но оба телефона молчали и через час, и через два, и через день, и Шурик, напуганный, отправился к Аньке на другой конец города. Ее, разумеется, не было дома. Позвонил к соседям. «Давно не видели, с неделю», – ответили соседи и плечами пожали, мол, ничего не знаем, ничем помочь не можем. Делать нечего, пришлось звонить Анькиному папочке.
Разговор вышел короткий.
– Улетела, – сказал папа.
– Куда? – не понял Шурик.
– В Испанию.
– Надолго?
– Навсегда.
– Когда?
– Позавчера утром.
А дальше он стоял посреди коридора в своей неприбранной, насквозь пропитанной сигаретным дымом квартире и долго-долго слушал короткие гудки, а потом торжественно пообещал себе, что больше никогда не будет заниматься журналистикой.

в кадре:
– Как же славно вы, Саша, придумали с печкой! – в который уже раз восхищалась Александра Ивановна. В комнате стало совсем тепло, и соседка отложила в сторонку плед с пуховиком.
– Да, это правда удобнее, – вежливо поддакнул Шура, расставляя перед соседкой на журнальном столике чайные чашки, тарелочки с хлебом, сыром и колбасой и розеточки с домашним маминым вареньем, которое та прислала еще в конце лета, – обогревателем так ни за что не натопишь!
– А мой-то… – обреченно вздохнула Александра Ивановна. – Снутри так согревается каждый божий день, что наружний холод ему и не страшен уже… Боюсь я…
– Хотите, я вам музыку включу? – спросил Шурик, чтобы перевести неприятный разговор на другую тему.
– Нет, миленький, спасибо… Не люблю я ее, современную-то… Вот разве телевизор…
Шура подал соседке обмотанный прозрачной изолентой пульт:
– Включайте, если хотите. Только там же нет ничего.
– А как же! Сейчас как раз вечерние новости начнутся! – возразила соседка и нажала кнопку.
– Здравствуйте, новости Объединенного Российского Телевидения! – бодро объявил телевизор. «Постарел Тёма», – подумал Шурик, глядя на тронутые сединой, а еще три года назад иссиня-черные виски ведущего.
Первым пошел сюжет об очередном официальном визите президента, и Шура, спокойно устроившись в кресле против Александры Ивановны, намазал белую булку вареньем и задумался о своем.
Когда он был один, он не смотрел телевизор, тем более новости, с некоторых пор он испытывал к новостям отвращение. Телевизор работал в квартире только тогда, когда приезжала мама или когда соседка, спасаясь от пьяного сына, эмигрировала к Шуре наверх на часок-другой. Но и тогда он слушал и не слышал, смотрел и не видел…

– Ну, надо же, какие молодцы! – громко сказала Александра Ивановна. Шурик машинально поднял глаза на экран.
– Сегодня, в пятнадцать часов по московскому времени, с Ярославского вокзала группа ведущих московских бизнесменов отправилась в Сибирь поднимать народное хозяйство… Президент благодарит бизнесменов и горячо поддерживает проявленную ими инициативу, – сообщал молоденький корреспондентик. Он стоял среди празднично убранной платформы, а у него за спиной «ведущие» бизнесмены прощались с детьми и женами. Лица у всех были каменные.
– Вот, все бы такими сознательными были! – с пафосом говорила Александра Ивановна. – И были бы у нас сейчас и тепло, и горячая вода! Ну ничего, президент у нас человек молодой, энергичный. Дай только срок, наведет в стране порядок!
– У него для этого была уйма времени! – отозвался Шурик насмешливо.
– Что вы, Сашенька, кругом столько ворья! Где же с ним справиться быстро?! – заступилась Александра Ивановна. В кадре снова появился Тёма и начал читать следующую подводку:
– Сегодня в Москве, на Пушкинской площади, проводились народные гуляния, посвященные дню маркшейдера. Более десяти тысяч человек собрались у памятника Пушкину, чтобы поздравить славных метростроевцев с их профессиональным праздником. К сожалению, скопление народа было столь велико, что привело к трагическому инциденту. Двое молодых людей, находящихся состоянии сильного алкогольного опьянения, не контролировали себя и были задавлены в толпе. Сложившейся ситуацией воспользовалась группа психически неуравновешенных граждан. Граждане устроили в вестибюле станции «Чеховская» стихийный митинг. Они заявляли о том, что истинное число погибших во время проведения торжеств замалчивается. Более того, они утверждали, что никакого праздника вообще не было, а был разгон массовой демонстрации московских студентов, протестующих против действий правительства. В настоящее время все участники стихийного митинга освидетельствованы ведущими психиатрами Москвы, признаны невменяемыми и отправлены на принудительное лечение. Президент огорчен возникшими во время проведения праздника проблемами. Он выражает свои соболезнования семьям погибших и заявляет о том, что им будет выплачена компенсация в размере десяти минимальных окладов. Перейдем к следующим событиям…
– Сашенька, а кто такие макшнейдеры эти? – спросила Александра Ивановна.
– Маркшейдеры? Землепроходцы. Метро роют, – машинально ответил Шура.
Он слушал вполуха, но что-то неприятно зацепило его в только что услышанном тексте. Вот только что? Ах да – видео… Не было видео… Текст был, а картинки не было… Шурик усмехнулся – гуляния. Ну конечно. Потом вспомнил торжественное обещание больше не лезть в журналистику и попытался думать о чем-нибудь другом.
Это ему почти удалось, но Александра Ивановна снова стала задавать ему вопросы и комментировать сюжеты, и волей-неволей снова пришлось обратить внимание на экран. Это была пытка. Пытка новостями. Она будила заснувшую за последние три года Шурину память. Ему было тяжело, он обреченно смотрел на часы, примерно прикидывая, когда же эта пытка наконец прекратится. Потом встал и пошел к печке подложить дров. Привычным движением открыл конфорку, опустил внутрь часть древка от швабры и два поленца, повозил кочергой внутри, подгоняя ленивый огонь.
– И последнее, – сказал Тёма. – Приятная новость для москвичей. Сегодня в столице были полностью восстановлены подача тепла и горячей воды. В завершении выпуска мои коллеги познакомят вас с новостями спорта и прогнозом погоды. А я прощаюсь с вами до завтра. До свидания.
Громко пропела конечная «шапка». Началась реклама.
Александра Ивановна встала и несмело подошла к батарее. С надеждой опустила на ребро сморщенную старческую руку. Пощупала. Батарея была так же холодна, как вчера или позавчера.
– Вот, Сашенька, какой у нас дом невезучий! – вздохнула расстроенная бабушка. – Это надо же! По всей Москве и отопление и вода, а у нас!? Воды горячей, небось, тоже нет!
– Уж будьте уверены, – усмехнулся Шура, опуская в печку очередное полено.

UNDO

Есть в физике один закон. Точно не помню. То ли закон сохранения энергии, то ли что-то про круговорот воды в природе. Хотя нет, не так. Закон единства и борьбы… Тьфу, это, кажется, из истории. Или из философии? А, не помню, но точно не из физики. Вообще, в физике этой столько всяких законов, что сам черт ногу сломит. Никогда я их не помнила толком и между собой все время путала. В школе мне ставили четверки из жалости, а в институте из жалости ставили тройки с минусом, и сколько я ни пыталась вникнуть в суть предмета, ничегошеньки у меня не выходило. Только задачки решала хорошо. Но это уже математика. Знай подставляй данные в подходящую формулу… А в этом законе… пусть, к примеру, это будет закон сохранения вещества, говорилось о том, что если где-то убыло, то где-то и прибыло в то же самое время, что ничего и никогда бесследно не исчезает.
Хороший, полезный, а главное – очень правильный закон, я вам скажу. В действенности его я убедилась сполна на примере раздраконенного нашего НТВ.
Собрал генеральный директор всея НТВ (теперь уже бывший) народ свой в холле восьмого этажа и обещал вывести его из земли сей в землю хорошую и пространную, где текут молоко и мед, и пошли они из одного здания в другое через автомобильную стоянку, неся перед собой собственные фотопортреты, точно иконы, и преодолели в пути бурое течение ул. Академика Королева, и вышли в землю обетованную. (Никто из нас, технонегров, так и не понял высокого смысла этого прохода, ведь помещения земли обетованной, т. е. канала ТВ-6, куда несли свои портреты изгнанные НТВшники, находились в нашем же доме, только на втором этаже, и чтобы попасть туда, было достаточно просто спуститься на лифте.)
Как бы там ни было, но изгнанники наши, возглавляемые теперь уже бывшим генеральным директором, дошли-таки до обетованной земли, где благополучно превратились из изгнанников в захватчиков. Ведь земля ТВ-6 тоже была не резиновая и нужно было куда-то девать своих сотрудников, чтобы с комфортом разместить наших. По этому поводу ни газеты с радио не шумели, ни митинги не собирались. Ребят с ТВ-6, оказавшихся не у дел, потихонечку, без проходов и портретов отправили к нам на восьмой этаж, ведь должен же был у нас кто-то работать, а где сразу столько народу наберешь-то? Как говорится, махнулись не глядя.
Этим ребятам с «шестерки» поначалу довольно лихо пришлось.
Наши-то «изгои» сперва стали вить себе новое гнездышко. Сплетничали, будто бывший генеральный директор всея НТВ положил себе на новом месте зарплату в пятьдесят тысяч баксов, так что наверняка хватило и на молоко, и на мед, да и остальных «борцов за свободу слова», похоже, не обидел. Стали они обустраиваться, обставляться, в студиях марафет наводить, и получили передышку, столь необходимую для израненных душ.
Коллеги с ТВ-6, перебравшиеся к нам, такой возможности не имели. Они были сразу брошены грудью на все оголившиеся амбразуры, их с места в карьер вышвырнуло в холодные волны прямого эфира – на чужой аппаратуре, по чужим правилам, вперемежку с чужими людьми, к которым не то что притереться, с которыми и познакомиться-то было толком некогда. Опять мы браковали, опять ругались по-над пультом, разбирая очередной глюк, проскочивший по незнанию ли, либо просто «от нервов», но ничего, и это прошло, все проходит, через несколько недель все наладилось более-менее. И если верить Маяковскому, если все мы действительно «немножечко лошади, каждый из нас по-своему лошадь», можно констатировать с полной ответственностью – при съемках вестерна под названием «Захват НТВ» ни одна лошадь серьезно не пострадала.
Кое-кто даже и выгадал. Димка, например. Его, человека большого и шумного, со стороны – бурно-деятельного, издалека видного и слышного было трудно не заметить, и уже в следующую после развала смену он был подобран осколками одной из оставшихся на НТВ утренних бригад. Теперь эта бригада, на фоне всеобщего повального шухера вдруг оказавшись самой знающей, обслуживала не утренние, а вечерние (главные) наши новости. Этим ребятам тоже поначалу было несладко. Раньше они по утрам «пятиминутки» выпускали, на «орбиты» в основном, а теперь им «получасовки» на Москву достались, в 19.00 и в 22.00. От одной ответственности обалдеешь. Так что Димка очень кстати пришелся. Его здоровый пофигизм в отношении политики бригаде много пользы принес. Димка в панику не впадал и другим не давал. Плюс – он очень даже не глуп. Плюс его работоспособность возрастает в прямой пропорции к зарплате. Так что сами судите.
Как ни странно, и Дэн выгадал. Спустя недели две после развала за ним с «шестерки» (теперь это называлось ТВС) выслали делегацию знакомые монтажеры. Они с Дэном вместе пили пару раз, да в курилке еще встречались, пока НТВ было целым-невредимым, и как только обнаружилось вдруг вакантное местечко, сразу про Дэна вспомнили, вот друзья настоящие!
Только Тошка с нами еще на год остался. Он, как оказалось, втихаря на оператора доучивался в институте телевидения и радиовещания. Весь год у нас практически под носом снимал дипломную работу – пластилиновый мультик про динозавров. А мы и не заметили. А потом защитился и незаметно уволился. Теперь он работает на выезде – то ли на «Московии», то ли на «Столице». Тошка – тихушник, нам не доложил. (И не проставился, а это уже свинство!)

***

Как же время летит! Давно ведь эта буча улеглась, а вроде как вчера было.
Все успокоилось, устаканилось. Вот и Ленка моя мне сказала как-то: «Чего переживаешь? Нормальный у вас канал. Канал как канал». И добавила после минутного раздумья: «Такое же дерьмо, как все остальные».
Впрочем, нам-то какое дело, технонеграм, на кого пахать?
А мы с Виолеттой, видно, так и останемся технонеграми навсегда, мы же девочки, не мальчики. Да и не возьмут нас. Даже будь мы мальчиками. Потому что теперь ОНИ возвращаются. Потому что закрыли ихний ТВС в рамках очередной войны с олигархами. И деваться ИМ стало совсем уж некуда. Не все же могут позволить себе «первый» или «второй», туда только «звездам» дорога открыта, причем первой величины. Даже захудалое REN-TV не каждому по зубам, даже на «Эхе Москвы» уголок не всем найдется. Вот и получается – свобода свободой, а кушать хочется всегда. Закон природы. Потянулись обратно. Кто по одному, кто по двое – по трое, а кто и целыми бригадами. Те, кто по одному возвращается, глаза опускают долу, по коридорам крадутся, втянув головы в плечи – неловко. А те, кто бригадами, сразу в бухгалтерию ругаться идут, зарплата им мала. Они ведь профессионалы. Профессионалы сейчас знаете сколько стоят! (Интересно, какое жалованье выхлопотал себе бывший генеральный директор всея НТВ? Он ведь, сплетничают, тоже вернулся. Сидит где-то, не видно и не слышно, документальные фильмы лабает.)
Всех желающих возвращенцев подбирают – указание сверху. Ребят, перешедших с «шестерки», тоже вроде не велено трогать. И теперь уж местным, кто остался тогда, во время развала, не до смеха. К концу года обещают сокращение штата, по всем приметам их головы первыми полетят.
Нам, технонеграм, и это все равно. Нас-то никто не тронет.
Закон физики, опять же, успокаивает. Где-то убыло, значит, где-то прибыло, – обещает он, – беспокоиться совершенно не о чем.

МОЙ ДОСУГ

…Скучно. До следующего выпуска почти полтора часа. Виолетта опять уперлась к подружке в концертную студию. Эфирная Галочка уже недели три как повадилась вышивать крестиком. Она усаживается в уголке за стойками, чтобы Т.Н. не замела, и на кусочке холста проступают миленькие такие розочки, желтенькие и бордовые. Студенты, не вопрос, в Интернете. Режутся по сети в Quake-2. Вот жизнь, даже покурить не с кем! Бреду в гости в АСБ-19. Там, по обыкновению, едят. Много и вкусно. На столе – початые пластиковые баночки с салатами, копченая куриная нога, маринованные корнишоны, половинка багета, литровая бутылка йогурта, сладкие булки, обсыпанные орехами. Рты у всех очень заняты, поэтому мне молча машут руками, приглашая. В ответ вежливо мотаю головой.
За пультом развлекаются «криминалисты», на подложке, на фоне мрачного затемненного коридора, маячит белозубая улыбка ведущего.
– Тень отца Гамлета! – комментирует режиссер.
– Оскал арапа Петра великого! – вторит шеф-редактор.
– Чеширского кота! – не соглашается из студии сама улыбка.
Легкое движение регулятора, и из мрачных глубин коридора выступают глаза. За ними медленно материализуются скулы, лоб и подбородок. В последнюю очередь кеятся (но скверно, неуловимо почти) темные налаченные кудряшки. Улыбка чеширского кота обрастает плотью и превращается в голову профессора Доуэля.
Отправляюсь в озвучку. В озвучке шум и шухер – «межпрограмка» идет стенка на стенку со «Впроком». Выясняют, кто главнее. Вечная беда маленьких передачек – патологическое завышение собственной значимости.
У звукорежиссеров тоже нечего делать. Сегодня там Наталья. Она с места в карьер начинает увлеченно рассказывать что-то о переселении душ и о новом методе похудания, и я не слишком вежливо смываюсь, отговорившись срочным делом. А делать меж тем принципиально нечего. Надо попроситься в монтажеры, честное слово! У них если не голова, так хоть руки заняты всегда.
Возвращаюсь к себе. Эфирная Галочка по-прежнему вышивает. Она сбросила остроносые туфельки и забралась в кресло, поджатые ножки скромно прячутся под юбкой, словно под крылом, наружу торчит только самый мысочек. Есть у Ленки один знакомый прозаик… Он бы наверняка сказал, что это весьма эротично. (Все, на что он ни посмотрит, кажется ему весьма эротичным.) С тоски начинаю перелистывать рабочий журнал. Позавчера во время вечерних новостей «посыпалась» кассета с синхроном американского президента – пять строк; всем бетакамам почистили головы (просто на всякий случай) – полторы строки; «зеленит» контрольный монитор – четыре строки; у Татьяны Алексеевны из предыдущей смены пропала чайная чашка (описание прилагается) – полторы страницы.
Скучно… Так иногда не хватает Димки, Тошки и Дена!
Кто придумал гонки на стульях? Димка. У нас при входе в аппаратную маленький такой пандус, и если как следует разогнаться от самого пульта, можно с грохотом выехать в коридор. Разогнаться – не проблема. Полы в аппаратной жесткие – гладкие и гулкие плитки, по ним катайся не хочу, главное при выезде не опрокинуться через порог. Т.Н., когда это увидела, орала на весь этаж: «Что подумают о вас бригады!!!» А что бригады? Ничего такого они про нас не подумали. Ассистенты Макса до сих пор с удовольствием развлекаются перед эфиром. Высший пилотаж – доехать до двери студии напротив, только это редко кому удается, наши замечательные полы сразу за порогом сменяет вязкий серый линолеум, гасящий резвый разбег грохочущих черных колесиков. Карты и нарды принес тоже Димка. По нардам мы проводили внутренний чемпионат. О, как Димка был взбешен, когда его влегкую обставила Виолетта! А вот играть в «101» и в покер на спички собирались и соседи из других аппаратных. Душечка-Дэн всех научил преферансу, а также прибавил к нардам шашки и шахматы. Тошка думал-думал, как бы не отстать от коллектива, и притащил из дому пылью веков покрытую «Монополию»…
Почему-то именно эта безобиднейшая игрушка переполнила чашу терпения Т.Н., и она настучала Пал Секамычу. У нас, мол, «игорный дом, пьянство и прочий разврат». Секамыч, делать нечего, пришел и пожурил нас для проформы. Но ни от кого не укрылось, с какой завистью рассматривал он содержимое сейфа, особенно Димкины нарды и огрызок тетрадного листа с недорасписанной пулей. На некоторое время мы, тоже для проформы, затаились. В перерывах стали ходить в бильярдную на первый этаж. Димка и Дэн играли в пул, мы с Виолеттой тягали мягкие игрушечки из автомата, а Тошке почему-то не давалось ни то ни другое. И мы его пробовали учить, и ребята, но, увы… Тошка только время и деньги тратил попусту.
Выигранные мягкие игрушки на присосках селились на зеркале над обеденным столом. Не все, конечно, – самые симпатичные безоговорочно отправлялись Виолеттиной Лерке. Зеркало давно опустело. В правом верхнем углу сиротливо болтается бракованный сиреневый медвежонок. А может, и не медвежонок, может, это зайка, мышка или вообще кенгуру, кто его разберет, он же бракованный. Остальные однажды уехали в один из затерянных где-то в Сибири детских садов. Возвращаемся мы как-то из бильярдной, а у лифтов объявление висит. Вернее не объявление, открытое письмо, одно из тех душещипательнейших творений, что пачками оседают во всех телевизионных редакциях. Говорилось в нем о бедных сибирских детишках, лишенных не только игрушек, но даже тарелок и чашек, и о том, как печально ходить в такой вот убогий детский сад. Авторы письма слезно просили приехать и сделать сюжет, дабы повлиять должным образом на непробиваемую администрацию района и выбить дополнительное финансирование. Сюжет не сделали, а вместо этого поставили в холле этажа несколько картонных коробок, и каждый желающий приносил, что мог. Вот мы и поучаствовали – собрали ворохом все зеркальные наши призы и отправили прямиком в коробку. Почему нет? Они же новые совсем. Только фиолетовый неизвестно кто остался на память.
…Эфирная Галочка, конечно, классная девчонка, только унылая какая-то. Ее даже на улицу проветриться не вытащишь. И это, заметьте, летом, по сухой и солнечной погоде. Нет, положительно не хватает иногда Димки, Тошки и Дэна. Вот уж кому никакая погода не мешала. Лето ли, зима ли, им до балды это было.
Взять хотя бы женщину с веслом. Вообще-то мы не собирались ее лепить, мы шли играть в снежки. Было воскресенье и долгих три с половиною часа между эфирами, а ночью над городом пролетела первая настоящая метель, и поутру он очнулся и заворочался под белейшим ватным одеялом. Город с непривычки уже готов был его сбросить, мутные ручьи утекали вдоль обочин и капало с деревьев, но зато из этого, самого первого обильного снега, можно было вылепить все, что угодно. Нет, мы правда не собирались никого лепить, мы просто шли в Останкинский парк помаяться дурью, не сидеть же, в самом-то деле, в аппаратной, но прямо у входа нам встретилась русалка с соломенными волосами, а чуть дальше – криворукий снеговик, наклонившийся набок, словно он делал зарядку, и Димка вспомнил, что по профессии он вообще-то будущий архитектор.
Мы катали снежные комья, и первый, весь в листьях и увядшей траве, за каких-нибудь пять минут вырос мне по грудь.
– Слепили бабу на морозе, руки-ноги-голова, – нестройно напевали Димка и Дэн, с трудом переваливая следующий ком по дырчатой снежной кожуре.
– Фигушки! – отозвалась Виолетта. – На нас, помнится, жаловались, что мы снежных мужиков не лепим. Вот и давайте мужика лепить. Для разнообразия.
– Замётано! – согласились ребята.
И мы стали лепить мужика. Мы сделали ему бедра поуже, а грудь, наоборот, пошире. Димкой был старательно вылеплен нос с горбинкой и нависающие брови. Тошка подумал и прибавил сверху кепку-аэродром. Получился мужчина кавказской национальности. Даже симпатичный. Только я решила, что ему никак без зубов не обойтись. Наломала веточек, стала пристраивать их веером в белую полость широко распахнутого рта. Одно неловкое движение, и козырек кепки обрушился, увлекая за собой большую часть «зубов» и добрую половину носа. Вместо носа образовалась странная закорючка, зубов осталось всего штук пять, в произвольном порядке.
– Хорошо, – смирился Димка. – Пусть это будет Баба Яга. Он приступил к работе и окончательно оторвал осыпавшийся нос.
– Ага, – тут же отозвалась Виолетта. – Это будет Баба Яга – сифилитичка.
– Да ну тебя, – покраснел Тошка. – Смотрите, на голове дужка осталась. Вон как на кокошник похожа, слепим лучше Алёнушку!
– Всё бы хорошо, – говорю, – только больно твоя Алёнушка плечистая. И плоская.
– Один момент! – успокоил Тошка и, заботливо снимая кожаной перчаткой все лишнее с Алёнушкиных плеч, а высвободившийся материал добавляя, куда следует, быстро вылепил ей бюст, которому позавидовала бы сама Виолетта.
– О, да ты у нас тайный эротоман! – обрадовался Димка, а Тошка снова залился краской.
А Дэн времени не терял, уже лепил Алёнушке левую руку. Он хотел, чтобы рука была поднята вверх в приветственном жесте, но рука под тяжестью водой напитанного снега отвалилась по локоть, и, немного почертыхавшись, мы ее сделали упертой в бок – для надежности. Эта снежная леди мучительно кого-то напоминала. Только, убей бог, не Алёнушку. Вот тогда-то Димка и раздобыл неподалеку длинную прогнившую рогатину. На нее налепили лопасть (получилось несколько схематично, но все-таки похоже). Рогатину вставили в правую руку бывшей Бабе Яге-Алёнушке-кавказцу, мнимый кокошник превратили в венцом уложенную косу…
Эфирная Галочка, случись она рядом, нас наверняка не одобрила бы. Ей, пожалуй, стало бы за нас даже стыдно – взрослые люди, а такой ерундой занимаемся. Галочка хорошая, слишком правильная только… Она вот втайне жалеет меня – потому что моя семейная жизнь развалилась. А на моих глазах, если разобраться, столько всего развалилось: и Союз Советских Социалистических, и флот, и НТВ. Подумаешь, семья. Тоже мне горе! …Если честно, жалко мне старого НТВ. Я скучаю без ребят. Действительно скучаю. Ну ладно – не платили нам много, ну, Т.Н. нервы трепала… Это ведь можно и перетерпеть, кому сейчас легко. Зато у нас была классная команда, работа интересная или вот эта женщина с веслом. А сейчас – что осталось? Т.Н., одна сплошная Т.Н. Виолетта еще ушла... Далась ей эта концертная студия! А мне теперь – ложись и помирай. Ворона я, ворона… Хоть бы почитать чего взяла, принесла же мне Ленка буквально вчера «Любовницу французского лейтенанта»!

ТАМ, ГДЕ НАС НЕТ
 
Летом я
поеду в Италию.
Ну и пусть
на карте она
сапог сапогом!
Здесь у нас,
конечно, кризис
и все устали, но
летом будет мне счастье
в краю другом.
Я не знаю,
какая она,
Италия,
но не может быть,
чтоб на Москву
похожа.
Там живут
знойные женщины,
мужчины брутальные –
и черны их локоны,
и смугла их кожа.
Там, в Италии,
самая синяя синь,
зеленая зелень,
и большое теплое солнце
стоит в зените
над уютным этим
садом?
или музеем?
Я пока не знаю,
как правильней.
Извините.
Там над каждым фонтаном
в десять ярусов
радуга
и ни одного суконного рыла
в ряду калашном.
Там не то что курс валютный –
башня не падает,
хотя столько лет кренится –
подумать страшно. *

* Стихотворение было написано Ленкой. Убей бог не знаю, по какому поводу. Никогда она дальше Феодосии не отдыхала.

ПРО ПЕРЕСТРОЙКУ

Когда она началась, я была еще слишком мала, чтобы озаботиться ее началом.
Помню только странный мор, напавший на генеральных секретарей за несколько лет до, и пионеров, стоящих почетным караулом на втором этаже между директорской и учительской, около бюста Ленина, совсем такого же, какой Ленка разгрохала в кабинете истории чуть позже, но только большого, с трещинкой над левой бровью. Потом и нас приняли в пионеры, и мы тоже стояли в почетном карауле: белый верх, темный низ, до хруста наглаженные галстуки, которые никак не хотели правильно завязываться с первого раза, симфоническая музыка по школьному радио и над головами нависающий бюст, разглядывать который было нельзя, потому что ты ведь настоящий почетный караул, а настоящему караулу по сторонам вертеться не престало. И вот мы стояли – парами, по часу, только отличники и хорошисты, тело затекало от старания. Мы стояли и смотрели, не мигая, в конец коридора, на двери кабинетов литературы и биологии, на щербатый паркет второго этажа, по случаю натертый ржавой мастикой, и Ленин смотрел вместе с нами глазами белыми от напряжения, ведь ему повернуться или моргнуть было куда невозможнее, чем нам.
Чуть позже возникло это слово – перестройка. Оно жило внутри анекдотов, внутри родительского кухонного шепота, в программе «Время» – и было намертво сращено с «гласностью», «госприемкой» и «ускорением». Самое плохое воспоминание того времени – кооперативные джинсы-варёнки, расползшиеся по шву прямо на дискотеке, хоть я не проходила в них еще недели, самые хорошее – отмена школьной формы и автомат с мягким мороженым в вестибюле Курского вокзала. Мороженое стоило целый рубль, зато его обсыпали клюквой и к нему вместо традиционной деревянной палочки прилагалась белая пластиковая ложка. Еще помню, как моя мама, любительница Булгакова, плакала, когда колбаса по два девяносто стала стоить десять рублей. Но это, кажется, было уже в 91-м.
Подводя итог, могу сказать, что ни черта я не помню о перестройке. И она, и развал Союза Советских Социалистических странным образом вписаны были в переход от школьной беззаботицы к самостоятельной взрослой жизни. Какой она должна быть, взрослая жизнь, никто из нас толком не знал, поэтому, наверное, переход и был таким безболезненным.

Перестройку я пронаблюдала на одном единственном примере – на примере Ленки. До седьмого класса она, хоть и была бессменным членом редколлегии, хоть и училась почти на отлично, у преподавателей находилась на плохом счету. Классная руководительница считала ее нахалкой, потому что Ленка имела неосторожность возражать ей. Учительница русского-литературы, параллельно с пятерками за грамотность, вкатывала Ленке двойки за содержание. Соотносясь с «политикой партии», было за что. Ленке случалось в сочинениях обругать гражданскую лирику Маяковского, предпочтя ей (о, ужас!) «Флейту-позвоночник», не признать Татьяну Ларину «нравственным идеалом», осудить самочьи инстинкты Наташи Ростовой или объявить, выбирая профессию, что собирается поступать в Нахимовское училище. Историчка наша, Ирина Юрьевна, вообще Ленку боялась. Ленка часто была неуместно любопытна. А Ирина Юрьевна была старым членом партии – таким старым, что еще помнила фактическое значение словосочетания «враг народа».
Еще Ленка однажды сломала замок в кабинете физики. Уходя прямо с урока, она так громко хлопнула дверью, что его вывернуло с мясом. А всего-то и делов было, что она физику нравилась, а он ей нет. И пощупывания его за плечо не нравились, когда он между рядами бродил, в тетради заглядывал. Ох и влетело Ленке за тот замок! Классная, возражений не слушая, топала ногами и без отца велела в школе не появляться. А еще Ленке влетело (уже от завуча), когда она уши проколола. Стояли они посреди коридора – Ленка и завуч по прозвищу Ворона Даниловна, – Ворона Даниловна в возмущении тянула Ленку за ухо, теребя сухими своими перстами, и правда похожими на птичьи лапки, маленький серебряный гвоздик, и выговаривала что-то на тему светлого облика советской пионерки. Бедная, бедная Ворона Даниловна! Она была уже старенькая, она, когда нервничала, начинала трясти головой, и собственные ее серьги – массивные, с камнями, доходящие почти до плеч, качались в такт возмущенно трясущейся голове и ударяли хозяйку по щекам.
Впрочем, «несоблюдение светлого облика» было вполне простительной ерундой. Самое страшное – Ленка всегда говорила то, что думала. А уж этого раньше не прощали. В общем, отметку «удовлетворительно» за поведение ей ставили только в виде одолжения, делая скидку на хорошую успеваемость. Ее даже в комсомол приняли в самых последних рядах – с хулиганами и двоечниками.
А тут вдруг началась перестройка. И за ней почти сразу – гласность. Это случилось, когда мы, подчиняясь школьной реформе, перескочили из седьмого класса сразу в девятый. Всю первую и вторую четверть Ленку, как обычно, костерили за «хамство», а выйдя с зимних каникул она с удивлением обнаружила, что она, оказывается, «Гордость школы». Ни много ни мало. Все, кто еще недавно костерил ее, стали ставить Ленку нам в пример. Ее сочинения возили в РОНО как образец, ее награждали почетными грамотами, одну из ее заметок для школьной стенгазеты даже напечатали в «Красной звезде» за подписью «группа учеников». А историю с комсомолом благополучно забыли (как и сам комсомол, впрочем). Только Ирина Юрьевна – старая коммунистка – не сдалась и по отношению к Ленке не смягчилась. Правда, Ирину Юрьевну уже к следующему году на пенсию «ушли», так что и она забылась – вместе с комсомолом.

ПРО ВОСПИТАНИЕ

История первая. Во дворе
К молодой перепуганной мамашке и ее дочке лет пяти-шести подвалила моя соседка сверху, восьмиклассница Маша, то ли в дрибадан пьяная, то ли обкуренная, и гневно возопила:
– Как вам не стыдно?! Да какая вы после этого мать?! Ваш ребенок сегодня лазал по деревьям!

История вторая. В автобусе
Чужая тетя:
– Кем ты станешь, когда вырастешь?
Мальчик дошкольного возраста:
– Бандитом.
Мама (испуганно):
– Ванечка, да что ж ты такое говоришь?!
Мальчик дошкольного возраста (после минутного раздумья):
– Тогда президентом.

РАК

Однажды в лифте… Сколько мне тогда было лет, одиннадцать или двенадцать? Наверное, все-таки двенадцать, мы тогда жили уже в новой квартире, отдельно от бабушки. Даже обжились почти, даже купили новый письменный стол – для меня. И однажды в лифте на меня вдруг напустилась тетя Валя, соседка с девятого этажа, мамина сослуживица.
– Как тебе не стыдно! – страшным шепотом говорила, почти шипела тетя Валя. – Разве можно вести себя ТАК?!
А я не понимала, честно, не понимала, чего натворила такого, чем вызвано это вот страшное шипение в лифте, но тетя Валя не успокаивалась, а все шипела, с первого по шестой, разные обидные слова подбирая для своих непонятных упреков, а потом, когда я уже выскочила на своем этаже, она, попридержав двери полным плечом, обтянутым грязно-зеленой болоньей, почти выкрикнула мне в спину:
– Как же ты так можешь с матерью? У нее рак, понимаешь, РАК!!!
Двери лифта сошлись, лязгнули пронзительно, а я осталась на лестничной клетке – со школьной сумкой через плечо, в сбитой на сторону шапке, в настежь распахнутом пальто – слушать, как в наступившем молчании трудится лифтовый механизм, везущий на последний этаж грузную тетю Валю. Я тогда еще не понимала толком, что такое рак, но наверняка знала – от него умирают.
Если бы я чуть больше любила пафос, то сказала бы, что с того момента мир перевернулся, или поменял свой знак, или рухнул – что-нибудь в этом духе. Но мир не изменился ничуть, в том-то и дело, просто в этом неизменившемся мире стало очень-очень страшно. Я не знаю, сколько простояла там, на лестничной клетке – в молчании, перетекшем в гробовую тишину – дважды отгремели дверцы лифта где-то у меня над головой, отзвенели призрачно тети Валины ключи, а я все стояла и стояла – целую вечность, наверное. А потом побрела к своей двери.
Замок меня не слушался, я царапала ключами мимо скважины и роняла их на пол, пока на шум не вышла из соседней двери тетя Лида, сидевшая в тот момент на больничном, и не впустила меня домой.
Дома все было как всегда: на плите стоял холодный суп и сковородка с ледяной рыбой, которую я терпеть не могла, нарезанный хлеб лежал на столе – на досточке, под салфеткой; громко бухали часы с кукушкой и болтала трансляция в коридоре, которую мама, уходя, на всякий случай оставляла включенной – от воров. Я вошла в комнату как была в пальто и в грязных ботинках, опустилась в кресло и… И все. И не думала, и не плакала, а так сидела.
Я даже не услышала, как мама пришла с работы. Только когда она закричала мне в самое ухо что-то о грязной обуви и отвесила подзатыльник, я вернулась наконец в реальность.
Когда мама кричала, лицо ее становилось багровым, а на щеках, там, где у некоторых ямочки, появлялись два белых лихорадочных пятна. И ругалась она мастерски. Только в тот раз меня это совсем не задело, я просто вскочила с кресла и повисла у мамы на шее, обхватив ее крепко-крепко, едва не задушила.
– Да что с тобой сегодня?! – возмутилась мама уже совсем беззлобно. – В школе что-нибудь?
Я отрицательно помотала головой – маме нельзя было волноваться, и я решила не говорить ей, что я знаю. А еще я решила, что с этого момента буду хорошей.

И я старалась, честное слово, старалась. Даже гулять почти перестала, все больше дома сидела, пыталась учиться на «отлично» и помогать по хозяйству. Мне очень хотелось порадовать маму. Но это у меня, наверное, плохо выходило – потому что с тех пор у меня все валилось из рук. Я смотрела в учебник по истории и видела «фигу», я разучилась запоминать стихи, я глупо ошибалась, решая самые элементарные математические задачки, и писала «молоко» через «а», я била тарелки и чашки и проливала суп, я обрезалась до крови тупым столовым ножом, я все на свете роняла на пол. Я мыла посуду – мама перемывала, чертыхаясь, я стелила постели – мама, чертыхаясь, перестилала – перетирала, переглаживала, перестирывала, перекладывала, пере-, пере-, пере-… А по ночам я просыпалась внезапно (я не видела плохих снов, не обливалась холодным потом, просто просыпалась) и потихонечку кралась к маминому дивану, послушать, как мама дышит. Потому что от рака, я это точно знала, умирают. Никто не скажет, когда, но, кажется, быстро.
Если мы оставались вдвоем, я рассматривала маму очень пристально, так, что мама начинала злиться – и, у страха глаза велики, мне казалось, будто с каждым днем она выглядит чуточку хуже, чем вчера. Нет, я не высчитывала, сколько ей еще осталось, я думала, как буду жить дальше, потом, когда мамы не будет. Мне грезилась пустая и почему-то очень холодная кухня, где больше никогда не заведется ни супа, ни даже ненавистной ледяной рыбы, мамин диван, который больше никогда не придется раскладывать на ночь, мамины платья, сиротливо висящие в шкафу, навечно пустые внутри, ничьи. И не знаю, кого мне было в тот момент жальче, себя или маму.
Я никому ничего не рассказала, ни бабушке, ни тете Лиде, ни даже Ленке, от которой с детского сада у меня ни разу не было секретов. Если бы я и захотела рассказать, я бы не подобрала слов.

Закончилась осень, за ней зима и весна – вторая, третья, четвертая четверть, я съехала на тройки и четверки и ужасно мучилась, ведь мои плохие оценки еще сильнее расстраивали маму, а ей ни в коем случае нельзя было расстраиваться. Но я ничего не могла с собой поделать, у меня никак не выходило сосредоточиться на уроках.
А потом настал день, когда меня и Ленку отправили в пионерский лагерь, на целых две смены. Мы с мамой стояли в дверях квартиры с собранным чемоданом и мешочком гостинцев. Меня знобило. Мама, озираясь, не позабыла ли чего, сказала:
– Присядем на дорожку.
И тут я не выдержала. Все, что накопилось за эти невообразимо длинные месяцы, вылилось слезами – я кинулась к маме и целовала, целовала, и шептала исступленно:
– Мамочка, миленькая, пожалуйста, не умирай, мамочка, пожалуйста, не умирай, пожалуйста, не умирай, не умирай!!!

У меня никогда не будет детей, не хочу детей. Не хочу заводить их, как заводят щенка или котенка, в тридцать восемь, для себя – чтобы обогреть близкую старость и скрасить одиночество, чтобы владеть ими безраздельно, как владеют вещами, принесенными из магазина. Никого не буду воспитывать, никогда. А в тот момент, в полутемном коридоре, на пути в пионерский лагерь я, узнав правду, ни капельки не обиделась, я просто обрадовалась, что мама не умрет.
...Они придумали это на работе – мама и тетя Валя с девятого этажа. Потому что мама на меня жаловалась, потому что я была «вольная» и «совершенно отбилась от рук», потому что я «могла учиться лучше, но ленилась». Потому что они обе желали мне только добра. Полагаю, они своего добились, мама и тетя Валя.

ПРО СМЕРТЬ

А бабушка умирала – медленно и трудно. День и ночь она сидела на продавленной зеленой кушетке напротив окна, перебирала на животе пуговицы вытянутой вязаной кофты и призывала: «Приди, приди… я устала, дай мне отмучиться», но смерть не торопилась. Она забирала бабушку медленно, словно отщипывала по кусочку.
Сначала (я тогда была еще совсем маленькая) это походило на игру – смерть подменила настоящие бабушкины зубы вставными, и теперь верхняя и нижняя челюсти по ночам несинхронно плавали в эмалированной кружке – красной в белый горох. По утрам бабушка доставала свои новые зубы и подолгу вертелась перед зеркалом – скалясь, приближала лицо к самому стеклу и хвалила: никогда, мол, не было у нее таких замечательных, белых да ровных.
Затем у бабушки за ухом завелся пластмассовый слуховой аппарат, отчего она стала немного похожа на персонажа «звездных войн». «Ась?, – говорила бабушка нарочито громко, передразнивая тетю Тасю из третьего дома, деревенщину, – не слухаю!», и прикладывала к аппарату лодочку-ладонь. Тогда бабушка только подсмеивалась над смертью и жила как привыкла.
Но в какой-то момент смерти вдруг надоело играть, и она отняла у бабушки глаза, завесив их плотной паутиной катаракты – правый, а через два месяца левый. У бабушки остались лишь серые смутные силуэты да привычка к старым добрым вещам, годами стоящим на своих местах, которая милостиво дорисовывала на пути стол, кресло, сервант, шифоньер и холодильник, пока бабушка, шаркая, брела на общую коммунальную кухню выпить чашечку чая или перемолвиться недобрым словом с соседкой.
Потом смерть забрала у бабушки ноги – бабушка ничего такого не делала, она просто хотела принять душ, но вдруг не смогла залезть в ванну, не смогла и все тут, ноги повиноваться отказались. «Ри-ита! – в панике закричала бабушка на всю квартиру – так, что даже алкоголик дядя Семён высунулся из своего зловонного клоповника. – Рита! Рита!! Ри-и-и-та!»
Я, конечно, утешила ее, и подсадила в ванну, и намыла как следует, а бабушка, конечно, попыталась сделать вид, что всё в полном порядке, только ей это плохо удалось. После «бани» бабушка сидела на высоком кухонном табурете и тихо, едва слышно подвывала, а когда я шагнула к ней, чтобы расчесать ее совсем уже редкие, но до сих пор не тронутые сединой волосы, она схватила со стола наш вечно тупой ножик с голубой ручкой и почти не больно, изо всего своего старческого бессилия ударила меня в левое плечо. Должно быть, ослепшая бабушка подумала, что я и есть смерть.
Ночью бабушка плакала – горько и совсем тихо, чтобы не разбудить меня, и сквозь слезы в который раз призывала: «Приди, приди! Зачем ты меня мучишь?», но смерть снова не пришла за бабушкой, а наутро, словно в отместку за ночную мольбу, отняла у бабушки умение себя контролировать, и теперь кушетка всегда была покрыта оранжевой больничной клеенкой, а клеенка – тряпками от старых фланелевых халатов, которые бабушка шила себе в невообразимых количествах в те замечательные времена, когда еще всё-всё видела.
Связь с реальностью постепенно терялась. У бабушки не осталось почти ничего, кроме воспоминаний. Бабушка проговаривала их вслух себе самой, словно боялась, что и голос может ее покинуть, и наша тесная комната полнилась людьми – молодыми и старыми, до- и послевоенными – разными. Бабушку навещали младшая сестра Валя, умершая от менингита в неполных десять лет, и старший брат-подводник, без вести пропавший в 42-м, бабушка подолгу делилась с окном, называя его «деда Василий», своими теперешними болячками, и дед Василий, должно быть, умел ее утешить, потому что, поговорив с ним, бабушка становилась совсем спокойной и просветленной. Помимо родственников всех чаще захаживал некий Костик, и тогда бабушка начинала всхлипывать и оправдываться за какое-то неверно истолкованное письмо, умоляла простить ее – дуру и, провоцируя сочувствие невидимого (но, должно быть, безумно любимого когда-то) Костика, самым подробным образом рассказывала, насколько была несчастлива в браке с моим дедом Николаем Петровичем, проходимцем и выпивохой, как сильно этим сама себя наказала, и как наказание перекинулось на родную-единственную дочку – непутевую любительницу Булгакова, под сорок лет родившую неизвестно от кого и «принесшую домой в подоле».
Бабушка говорила и говорила, денно и нощно, она всплескивала руками и тянула их в захламленное старой мебелью пространство комнаты – туда, где таились от нее самые дорогие на свете гости, словно желая удостовериться, что хотя бы руки, ее морщинистые натруженные руки со вздутыми венами ей еще не отказали. Но смерть недолго потерпела эти визиты и задушевные беседы – она оставила бабушку в покое чуть больше чем на год, чтобы в один солнечный мартовский день ворваться к ней инсультом и почти полным параличом и отобрать самое последнее – ее голос и ее воспоминания.
С того дня бабушка просто лежала на своей зеленой кушетке и смотрела невидящими глазами в потолок. Чтобы перестелить белье и клеенку, приходилось перекатывать бабушку с одного края постели на другой, а бабушка больше не умела даже стонать, словно уже была неживая. О том, что она еще здесь, со мной, можно было догадаться только по слабому хриплому дыханию, разлаженному, словно неисправный механизм. Однажды утром я не услышала даже этого дыхания и, не зная, что в таких случаях предпринять, вызвала участкового врача. Врач констатировал смерть. Он уже вымыл руки и собирался удалиться, когда «мертвая» бабушка вдруг раздышалась, захлебываясь воздухом, и едва-едва пошевелила пальцами рук. «Ии-а!» – неожиданно громко и жутко вырвалось у бабушки. Должно быть, это значило «Рита». Врача уволили с позором.
То была самая последняя и, ей-богу, самая гнусная шутка смерти. И когда она пришла уже по-настоящему, я, сидящая в старом бабушкином кресле с ногами и перелистывающая книгу, ей сначала не поверила. Понимание пришло позже, несколько часов спустя, когда я почувствовала вокруг себя звенящую пустоту и, подойдя к бабушкиной зеленой кушетке, нашла на ней вместо бабушки какую-то сдутую резиновую куклу с глупо разинутым ртом и стеклянными глазами навыкате… Черт, я смотрела на эту чужую нелепую куклу и даже заплакать не могла.
Потом, после похорон и поминок, бабушка часто наведывалась ко мне – во сне, который так же походил на сон, как трехмерная анимация на диафильм, и все сетовала, зачем выбросили ее зеленую кушетку, хорошая была кушетка, удобная, не такая уж старая, если разобраться; бабушка куталась в растянутую вязаную кофту, перебирала на животе пуговицы и рассказывала: о Косте, о младшей сестре Вале, о дедушке Василии и о брате подводнике и бормотала: «Холодно, холодно, холодно…», – а под утро незаметно удалялась, заботливо подоткнув мне одеяло.
 
Следующим летом я переклеила обои, выкрасила окна и потолок, упрятала наш дощатый коммунальный пол под веселенький линолеум, и бабушка не навещала меня больше – ни разу.

МОИ ПОСЛОВИЦЫ

Долг платежом страшен
Человек человеку козел
Чужая душа – помойка
Хорошо смеется тот, кто смеется за кадром
Мир тесен – порой до идиотизма

ПРО ЛЮБОВЬ

С Однобоковым мы познакомились на одном из многоскучных поэтических вечеров, куда меня затащила Ленка. Выступали в основном начинающие графоманы и графоманки пенсионного возраста, с легкими и робкими вкраплениями литовских студентов-младшекурсников. Дамы речь вели большей частью о бабочках и цветах, джентльмены – о критической ситуации в современной российской политике. Всуе поминали Пушкина и Лермонтова (в худшем случае посвящали им поэмы, в лучшем – дергали из них эпиграфы). Ведущая, по всему видно, интеллигентно материлась про себя, внимая «прекрасным графоманам», но исправить ничего не могла – свободный микрофон. Что на вечере делала Ленка, я еще понимаю – она довольно близко дружила с ведущей и присутствовала здесь в качестве группы поддержки (Ленка даже вышла и прочла одно стихотворение), а меня привела для количества. Но зачем Однобоков, вполне успешный прозаик, пожертвовав дивной майской погодой, снизошел до тоскливейшего этого мероприятия и битых два часа терпел плохие стихи, я до сих пор понять не в состоянии. То ли он хотел в сравнении познать свою неоспоримую гениальность, то ли это был указующий пинок судьбы, исподтишка направленный в мой персонально адрес… Бог его знает.
Как бы то ни было, но вечер благодаря Однобокову был спасен – мы с Ленкой замечательно провели время, слушая меткие и язвительные в адрес выступающих (Однобоков экспромтом даже выдал несколько уморительных и не вполне приличных пародий, чем окончательно меня сразил).
Однобоков, разумеется, не фамилия, а прозвище. Дали его собратья по перу – почти сразу, стоило только Однобокову появиться в литературной тусовке. Причиной послужила явно пронабоковская стилистика, помноженная на некоторое однообразие текстов, превращающее вполне самостоятельные рассказы в одно бесконечное укачливое повествование. Но Однобоков вовсе не обиделся, а возгордился (ведь его удостоили сравнения с великим мэтром!). И прозвище прижилось.
Однобоков был симпатичным мальчиком без малого тридцати лет от роду: вылитый Василий Ливанов в молодости, только брюнет. И еще у него взгляд был тяжелый. Глядя в эти глаза, я почему-то всегда некстати вспоминала о правиле буравчика.
Он говорил, что никогда не женится, потому что настоящий писатель должен избегать штампов. Он не брал на первое свидание презервативов – «чтобы не сглазить». Он не верил в любовь. Он клялся, что любит меня.
Конечно, для него так называемая «любовь» была не более чем подвидом самолюбия. Однобоков, как это случается сплошь и рядом, увлекся вовсе не мной – моим к нему отношением (а мое к нему отношение с самого начала было восторженным, по той банальной причине, что Однобоков казался мне чрезвычайно талантливым). Он свято верил, что мы похожи. Наверное, мы и вправду были похожи – как два ботинка на левую ногу. Все-то совпадало, и модель, и размер, и цвет – а вот не пара.
Однобоков в каждой мелочи искал второго, третьего, десятого смысла и обожал знаковые совпадения. Он тайно (пусть это и было явным для всех, кто его знал) считал себя Мастером *, а я ведь была не простой Маргаритой, я была Маргаритой Николаевной. Я была Маргаритой Николаевной по паспорту. (Черт бы побрал мою маму, лучше бы она в молодости вместо Булгакова Чеховым увлекалась, у Чехова и выбор имен побольше, и сами имена попроще!)
Однобоков умел играть словами до полной потери ими первоначального смысла. Это завораживало. Что-то было в нем даже демоническое, в Однобокове: он отрывал людям крылышки и смотрел, смогут люди лететь дальше или нет.
Наверное, я была Однобокову по-своему дорога – он демонстративно клеился к девушкам, чтобы я о себе слишком много не воображала, он ревновал меня ко всем и каждому, даже к Ленке, и потому пустил сплетню, будто мы лесбиянки, он в три часа ночи мог громк удивиться, как это я вдруг оказалась в его постели, – поскольку прекрасно знал: с Капотни ночью способен бежать только самоубийца и, значит, мне гораздо безопаснее перетерпеть, чем обидеться, никуда я от него, из этой чертовой постели, не денусь. Наутро он, конечно, извинялся и один раз почти заплакал, только его извинения пугали меня гораздо больше, чем неприкрытое свинство. Потому что Однобоков, чувствуя за собою вину, начинал «ползать», а, вдосталь поползав, ненавидеть за пережитое унижение и себя, и (еще сильнее) меня.
Он был умен, Однобоков, но я не переставала удивляться, почему так велик в нем запас ненависти ко всему и вся. Казалось, целый мир ему, Однобокову, задолжал. Его не публиковали, и он начинал исходить сарказмом в адрес главного редактора, безусловно, страдающего дурновкусием (им бы всем Донцову с Акуниным!); его публиковали, и он приходил в бешенство от редактора младшего, посмевшего поменять местами в неприкосновенном Однобоковском тексте пару слов и добавить/убрать несколько запятых. Он не общался с родственниками, даже с родным братом (действительно, к чему? они ведь его не понимали и не ценили). Нигде Однобоков не задерживался надолго – он бросил два или три института, потому что преподаватели были непроходимыми идиотами (и что они могли дать ему, Однобокову?!), он менял работу примерно раз в два месяца, за этот недолгий срок успевая в пух разругаться с любым, даже самым терпеливым начальником (за свои неполных тридцать лет побывал Однобоков и корреспондентом в газете, и осветителем на Телике, и верстальщиком, и продавцом-консультантом, и охранником, и курьером, и даже грузчиком на мебельном складе), у него не было близких друзей, люди появлялись и исчезали, меняясь почти так же часто, как очередные места службы.
Впрочем, я готова была простить Однобокову все на свете – потому что он, в отличие, к примеру, от Серенького, со мной разговаривал, пусть и были наши разговоры большей частью малоприятны.  С ним я чувствовала себя живой.

С ним я чувствовала себя живой, потому старалась всеми силами удержать. И сначала я делала для этого все то, что люблю, но не умею, то есть пела, играла на гитаре, рассказывала анекдоты «по поводу» и маялась дурью. Я, чтобы не дай бог не ущемить его мужское самолюбие, покрасилась в «глупую блондинку». Черт, я даже пыталась сделать вид, будто просто флиртую, не заморачиваясь. Но Однобоков только насмехался, а насмешки его всегда били точно в яблочко, ни одна не уходила в «молоко». Потом я пыталась пустить в ход все то, что умею, но не люблю: я готовила (хоть чему-то научили меня год и десять месяцев замужества), я сшила Однобокову брезентовую штормовку для дачи и связала теплые перчатки, я мыла полы в его запущенной холостяцкой берлоге, я думала, я зацеловывала Однобокова буквально до одурения, я, наконец, обманывала (себя в первую очередь, если объективно), но – мартышкин труд, Однобоков насмехался снова. Я и сама любила посмеяться, и не просто любила – умела, никогда – ни до, ни после – не приходилось мне лезть за словом в карман, но вот Однобоков… Смеяться над ним у меня почему-то язык не поворачивался. Стало быть, мы играли в одни ворота. Это было по-настоящему больно. Даже мне, какой бы ни была я пофигисткой.
Если бы меня попросили выразить наши отношения одним словом, я бы выбрала слово «надрыв».
Мы встречались ровно девять месяцев – как беременность, в результате которой младенец родился мертвеньким. Она началась на излете мая и разрешилась на исходе февраля, и так же мало было в ней чистоты, как солнца и снега, зато воды – грязной, дождевой, набежало в избытке; и лето было в тот год не лето, и зима не зима, а так – сплошная сырость и атмосферные осадки. Куда бы мы с Однобоковым ни шли или ни ехали вдвоем, где бы ни сталкивались совсем случайно, – там, наверху, кто-то словно поворачивал душевой кран, и вода обрушивалась на нас – студеная и отрезвляющая.
Когда я начинаю думать, почему все так многосложно и так некрасиво вышло, то прихожу к выводу, что не понимаю. Может, все дело в том, что весны – настоящей весны у нас не было. Не с нее мы начали и до нее не дотянули.
А может быть, я просто слишком много думаю, что вредно.
Если бы я была, вроде Ленки, поэтом, в тот день, в самый последний, среди слякоти и снега с дождем я бы наверняка нашла такие слова, чтобы сделать  Однобокову больно, найти его чертову «ахиллесову пятку», не могло же ее совсем не быть, – мне так хотелось дать сдачи; но поэтом я не была, а потому стояла и молча принимала на себя поток велеречия много холоднее и грязнее всей пролившейся на нас воды вместе взятой. Стояла, слушала и плакала от злости, потому что не умела, не способна была так профессионально и так верно убивать словом.
Хотела ли я его?
Да. Но что такое, в сущности, секс? Виолетта говорит, что секс похож на кремовый торт, мне же секс напоминает масло без хлеба – поначалу прохладно так и солоно, но если нет под этим простой и теплой основы, во рту остается лишь сальный привкус.
Любила ли я его?
Почему-то, как только речь заходит о любви, получается либо эвфемизм, либо пошлость, и только одного никогда не услышишь – правды.

*Вот еще риторический вопрос, почему все любители Булгакова пишут Мастер с большой буквы, если сам Булгаков писал это слово с маленькой?

ЗОНТИКИ
(очень маленькая сказка)

Жили-были… Так, кажется, принято начинать сказки. Можно еще: «В некотором царстве, в некотором государстве…», но нет, это было бы не слишком-то честно; пусть государства и сохранились, время царств кануло – в Лету ли, в историю, в небытие – неважно, кануло и все тут, а в этой сказке был просто город. Предположим, он был велик, предположим – довольно густо населен, однако это был всего лишь среднестатистический мегаполис, расположенный в средних широтах и похожий на все остальные мегаполисы мира. Так что оставим «некоторые царства» и «некоторые государства» другим сказочникам, пусть будет самое обычное «жили-были».
Итак, жили-были зонтики.
Первый был изящен, черен, строен и строг – никаких новомодных технических «штучек», только старая добрая механика. Он никогда не подстраивался, он не пытался быть удобным, его прямые и прочные глянцевые спицы не прогибались, чтобы поместиться в сумках или портфелях. Он был свободен, он был всегда на виду – иногда его носили через плечо на тонком кожаном ремешке, иногда он постукивал металлическим носом о тротуар, подавая в качестве поддержки свою вопросительно загнутую деревянную ручку. Когда ему случалось раскрыться, матовая ткань становилась тугой и звонкой (никаких складочек, никаких провисаний), и побежденная вода с неба не казалась уже ни холодной, ни унылой. Потом его сушили, бережно установив в дальнем углу коридора, и оборачивали в плотный черный чехол – до следующей победы. Жизнь была благосклонна – солидная фирма-производитель, солидный магазин, внимательный хозяин. В общем, это был вполне благополучный зонт. Надежный, добротный до чрезвычайности, пожалуй, немного архаичный, он казался мудрым не по возрасту.
Второй – легкомысленный, непрочный, без роду без племени, был куплен около метро всего за двадцать рублей по причине случайного дождя. Две молоденьких то ли кореянки, то ли китаянки разложили на столике у самого подземного перехода свой пестрый товар, и глянулся именно этот – потому что, заманчиво удобный, легко складывался втрое, хоть в кармане носи, потому что распахивался от одного нажатия кнопки, а еще потому, что фон был под цвет глаз, а по этому фону, по самому краю, восемь печальных рыжих щенков сидели, склонив головы на взъерошенные спинки восьми пушистым рыжим котятам. Но, как говорится, не всё то золото… Автоматическое складное чудо оказалось слишком непослушным и слишком капризным. Это случайное приобретение, хоть и радовало глаз, совершенно не умело себя вести. Ему не хотелось открываться, а через несколько минут не хотелось закрываться, оно от любого порыва ветра радостно задирало спицы вверх и становилось похожим на фруктовую вазу, оно немного протекало по швам, оно, как ни сворачивай, не желало умещаться в собственной оболочке, отчего та и порвалась на вторую неделю. Впрочем, за строптивый нрав и малую цену им и не дорожили особенно. Этот зонтик сушился где придется – и на кухне, и в комнатах, и в коридоре (если его не забывали просушить); его таскали за собой во всех поочередно ридикюльчиках, рюкзачках и полиэтиленовых пакетиках среди ручек, книжек, пудрениц, леденцов от кашля, одноразовых салфеток, расчесок и помад; его регулярно забывали на работе и у знакомых. Был он неказист, нехорош, он, наверное, и не стоил внимания.
Забавно – однажды они почему-то встретились. Июнь перевалил за середину, на улицах царили зной и сушь, а они вот сошлись. В общем-то – против правил и против логики, в тридцатиградусную жару, в разгар почти тридцатидневной засухи. Первый был взят с собой согласно прогнозу, который, как и большинство прогнозов погоды, оказался неверным; второй захватили «по примете». Эта была дурацкая примета, яркий образец женской логики: если не взять с собой зонта, обязательно будет дождь.
Как бы то ни было, они встретились. У некой запертой двери. И пока зеленый складной оболтус изнывал внутри потрепанного полиэтилена, придавленный сразу с трех сторон (Агатой Кристи и Борхесом с боков и бутылкой теплого тоника сверху), его респектабельный черный собрат, одетый по всем правилам этикета, лениво вычерчивал на месте двух плиток, неизвестно куда подевавшихся с дорожки перед крыльцом, строгие и прямые, как он сам, линии. А дверь оставалась запертой еще долгих полтора часа. Верно, это она была виной тому, что они встретились и во второй, и в третий, и в четвертый (сколько их потом было!) раз.
Хотя глупо винить во всем какую-то дверь. Какую роль играют двери в жизни зонтов? Почти никакой. Разве поводом послужат, но причина… настоящая причина всегда иная. Для зонта ведь что в жизни главное? Дождь. Зонт, собственно, и живет по-настоящему лишь во время дождя – ради дождя он рождается и со временем от дождя умирает. Это уже не сказка вовсе, а сермяжная быль. Реализм, одним словом.
Вот и у них все началось с дождя. Конечно, это случилось не в первый день и уже не в городе, но долго ждать себя этот дождь тоже не заставил.
Какой это был дождь! Первый общий дождь. Замечательный. Лучший дождь на свете. Он лихо пузырил пыльную пригородную дорогу, удивляя количеством воды, освежал не остужая, звучал лучше вальса, рок-н-ролла и джаза; ветер боролся, перепутывал струны; кланялись деревья, травы и цветы кланялись. Да, это был потрясающий дождь! Пленка июньской пыли разрушалась, сходила клоками, и сквозь нее проступало настоящее, яркое, четко прорисованное лето, может быть не слишком знойное, зато – чистое. И сначала они были раскрыты оба, может быть, из приличия, может быть, от смущения, как знать? Они качались над головами бок о бок, черный – высоко и размеренно, зелено-рыжий – низко и нервно. Нет, положительно не умел себя вести этот глупый зонтик! Он вырывался, он некстати старался вывернуться наизнанку и (Бог им судья, этим непредсказуемым дамским игрушкам!) вдруг он разыгрывал комедию нарочно, но только, еще не успев пропитаться водой как следует, он уже был свернут и спрятан, а всю работу великодушно взял на себя его новый прилежный и благонадежный знакомец…
Это было непривычно, но очень приятно – зонту прятаться от дождя; а кому не приятно чувствовать, что тебя берегут, что ты сахарный и вроде даже растаять можешь?
А дождь лил себе да лил, убегал с опрокинутого неба весь день до вечера и всю ночь до утра, и с ночи до утра, тесно смеженные, зонты грелись на террасе старого дома. Молча скрестились похолодевшие ручки, купол накрывал купол…

Вторая половина лета оказалась на редкость дождливой. Наверное, кто-то там, наверху, просто так развлекался. Вольно было гордому черному зонту великодушничать, вольно было расправлять свое тугое крыло навстречу воде. Он вообще показал себя с самой наилучшей стороны. Зонт-защитник, он был необходим и абсолютно безупречен. А зеленый глупец беспечно нежился и наслаждался бездельем. Он даже загордился немного. Еще бы, его теперь берегли от дождя, и он стал представлять себя… Кем? Красивой игрушкой – бумажной ли, кисейной, способной укрыть разве что от солнышка. Он совсем отвык от работы, он забыл, что на самом деле он ведь зонт и ему положено прятать, а не прятаться. Он играл чужую, чертовски легкую роль, и в какой-то момент, он не смог бы сказать, когда, перестал быть собой.
А потом что-то произошло.
Что? В любом случае, не зонтам об этом знать, но они стали встречаться реже и реже, и вот сошлись на самом последнем, самом мучительном свидании. Осень близилась к финалу, и к воде примешивались колючие булавочки снега, а зеленому неженке пришлось раскрыться, впервые после долгого перерыва, который, как он наивно полагал, лежа в тепле ридикюльчиков, рюкзачков и пакетиков, будет длиться вечно. Но он открылся – против воли – и слушал, и мерз, и старался не дрожать изо всех сил; восемь печальных щенков и восемь рыжих котят виновато и потерянно кивали в такт словам, но – бесполезно, все теперь было бесполезно. Черный зонт развернулся и стал удаляться, уверенный и строгий, как всегда, и осталась только улица в лужах, отороченных сероватым городским снегом, остались сумасшедшие машины, голые деревья и закрытые слепые окна; остались холод, слякоть и ощущение пустоты, а больше совсем ничего не осталось.
Он бежал по улице, наталкиваясь на случайных прохожих, цепляя встречные зонты и даже не извиняясь, он не знал, куда бежит. Он гнулся, он выворачивался и вырывался, только это больше не было игрой, он и в самом деле не знал, что делать. Купол кренился вперед и вниз, отгораживая тротуар от глаз и слезы от людей, ему было зябко, как никогда в жизни. Бегство длилось – без дороги, без смысла; зелено-рыжее пятно в панике металось посреди унылого осеннего города, пока не напоролось на острые ветви густо проросшего куста сирени. Как глупо… почти у самого дома.
Два открытых перелома спицы, вспоротая ткань… Он еще смог сложиться из последних сил, но открыться больше не сумел, заело, запуталось что-то внутри. Его уже нельзя было отремонтировать. Да и некому. И он, как был мокрый, замерзший, с досады полетел в мусоропровод. Что ж, для случайного приобретения он прожил долгую и, право, довольно насыщенную жизнь.
А его черный собрат, уже отогревшийся, сухой и бережно упакованный в чехол, стоял в своем углу – олимпийски спокойный, прямой как копье, и немножечко злился на себя. Ну действительно, как он, такой солидный, серьезный такой, мог связаться с… Брр, даже и вспоминать не хочется. Хотя, возможно, в глубине души ему все-таки было немножечко больно, как проверишь? Кто их разберет, эти респектабельные черные зонты.

ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ

Я больше не сопровождала Ленку на литературные тусовки, я боялась столкнуться с Однобоковым. День проходил за днем, месяц за месяцем, но я не чувствовала себя в безопасности.
– Да брось ты! – говорила Ленка. – Он все давно забыл.
Но я знала, что он не забыл.
Прошло ровно год и два месяца.
Это мероприятие я пропустить никак не могла – Ленке вручали премию за последний поэтический сборник. Ленка жутко волновалась и сказала, что если я с ней не пойду, я ей больше не подруга. И я, разумеется, пошла.
В холле сновали операторы с «Культуры», молодые и старые гении обсуждали мировые литературные проблемы, начинающие поэты торговали своими тощенькими книжками, редакторы раскладывали на лотках малотиражные альманахи. Было очень шумно и очень душно.
Однобоков был тут как тут. Едва заметив меня в курилке, он уверенно направился в мою сторону, с оглушительным шорохом вытягивая из модной брезентовой сумки нечто, завернутое в упаковку от мужской рубахи.
– Привет! – сказал Однобоков насмешливо и протянул свой оглушительный сверток мне. – У меня для тебя подарочек. Ты почитай на досуге, тебе полезно!
И удалился так же стремительно, я слова сказать не успела.
Это занимало двадцать восемь с половиной страниц. Это было скреплено огромной, серой, кривой скрепкой и вид имело довольно потрепанный. И все, когда-либо рассказанное мною или даже просто упомянутое вскользь, использовано было здесь против меня. Однобоков ничего не пропустил, ни единой мелочи. Досталось тут (как бы с моих слов) и Ленке, и эфирной Галочке, и Виолетте, и маме – любительнице Булгакова, и Серенькому, и даже Т.Н. И все-то было вывернуто наизнанку – швами наружу, и все-то перепачкано до полной неузнаваемости.
Бедный, бедный Однобоков! В какой же ярости он, должно быть, пребывал, заполняя текстом двадцать восемь с половиною компьютерных страниц! Он позабыл даже свою выверенную многосложную стилистику, точнейшие свои метафоры, тончайшие свои аллитерации. Впрочем, мастерство не замажешь, одно гениальное определение все-таки сделал: Однобоков написал, что я «кувалда, которая притворяется скрипкой».

Я ушла с середины церемонии, так и не увидев, как награждают мою Ленку. Ленка на меня не обиделась.
Может быть, я не права, только наши «технонегры» значительно добрее Ленкиных «гуманитариев».

ПРО КОМАРОВ

– Ребята! Кусайте, только не жужжите!!!

ПРО ТАРАКАНОВ

Он неспешно трусит по скользкой поверхности стола в сторону хлебницы. Останавливается. Солидно поводит усами. Красивый. Благородный цвет кедрового ореха. Замираю, таюсь. Потихонечку тяну с холодильника мухобойку, медленно замахиваюсь… Мухобойка истерически взвизгивает, звонко хлопает о столешницу. Ну вот. Я снова промазала. Ореховая точка, забыв свою солидность, стремительно скатывается в щель между стеной и столом. Теперь его уже не достать. Сволочь! «Рейд» и «Комбат» – полная фигня. Сколько раз пробовала – не помогают.
У всех свои тараканы. Эфирная Галочка называет их в стиле ретро – изюминкой, Виолетта по-хайтековски имиджем, а Ленка говорит, что это самые обыкновенные понты.
Мы защищаемся. Выстраиваем линию обороны. Друг от друга, а главное – от себя любимых. Галочка старательно прикрывает длиннополыми крылатыми платьями свои стройные ножки, хотя на самом деле ей больше всего на свете хочется их раздвинуть, Виолетта прячет за громким именем и синими линзами отсутствие даже среднего образования. А ведь никакая она не Виолетта, она самая обычная Валя, каких тысячи, простая московская девочка, стремящаяся «из грязи в князи» с энтузиазмом, достойным восхищения. Занавешивает глаза – зеркала души красивой стекляшкой, и что же может таиться там, в настоящих ее зеркалах, если синяя стекляшка оказывается более привлекательной? Ленка – анти-Виолетта. Она умело изображает из себя домашнюю хозяйку, выглядит совсем ручной и послушной, но более свободного и более самостоятельного человека я не знаю. Все притворяются. Потому что боятся. Мама читает молитвы, смысла которых не понимает, как раньше читала Булгакова, которого не понимала тоже, вникая разве что в самый верхний, самый доступный пласт этой книги – про мастера и Маргариту, про любовь. Серенький включает на полную громкость телевизор и музыкальный центр, только бы не остаться наедине с самим собой, потому что с самим собой он со скуки удавится. Однобоков маскирует великолепными фигурами речи полное отсутствие эмоциональной нагрузки, подменяет талантом и красивыми словами животную и ничем не оправданную свою жестокость. Лёшка – главный режиссер носит впереди себя солидное брюхо, а поверх него модные галстуки. Он заплывает в аппаратные и на всех орет. Прямо во время эфира орет, даже на ведущего, в наушник. А правда в том, что главный Лёшка до полусмерти боится эфира. Как бы чего не вышло боится. Он только кажется большим, а внутри он крошечный и зашуганный. Мужичок с ноготок. Даже десятилетняя племянница Ксюшка, и та прячется – потихонечку ворует мамину косметику и замазывает свое детство. Действительно, вдруг ее примут за того, кем она является на самом деле – за ребенка. Разве что Т.Н. не прячется. Но это – особая стадия глупости. Т.Н. похожа на дерево с одной веткой. Ветка тянется параллельно земле, перпендикулярно стволу. Идеальный прямой угол. Буква «Г». Гильотина.
Я не мешаю им прятаться. В этих прятках вода не я. Я крашу волосы. Раз в три недели примерно. И какой я только не была: и медной, и миндальной, и иссиня-черной, и каштановой, и светлой блондинкой, и темной вишней… Потому что и сама прячусь тоже. Мало ли, что там у меня в голове. Это – только мое. Я никого туда не впускаю. Все больше слушаю и помалкиваю. А если хотите поговорить обо мне, обсудите мою новую прическу, я сосредоточила в ней всю отвлекающую яркость, не смейте препарировать мои мысли!

С чужими тараканами мы редко сталкиваемся нос к носу. Мы приходим в гости, садимся за стол пить кофе и чай, помещение залито светом и звуком, сладкие булки обсыпаны марципаном, черный хлеб укрыт дорогой салями – тепло, сытно, уютно. Тараканы хоронятся по щелям и даже усов наружу не показывают, разве что совсем уж привыкнут к нам-чужим. Но если зайти сюда ночью, неожиданно, если резко включить свет, они раскатываются по полу, во все стороны – маленькие звонкие дробинки, подвижные живые детальки, уводящие внимание в сторону от статичного кухонного нутра.

МАЛЕНЬКАЯ БЕСПОЛЕЗНАЯ МОРАЛЬ

К чему я все это рассказываю? А вот к чему – что бы ни болтали у нас в новостях, чтобы ни писали в наших газетах, журналах или книгах, в каком бы графике ни работали все наиболее прыткие американские генералы, наиболее рьяные политики (вне зависимости от места проживания), наиболее активные арабские, чеченские, латинские (и какие они там еще бывают) боевики, а с ними Тот, кто наверху отвечает за погоду, – люди среди этого пышного безобразия просто живут. Смешные и незначительные, меряют потешными крошечными шажками пространство такого огромного, такого непростительно взрослого мира.

P.S.

А знаете, чем закончил Однобоков свое послание на двадцати восьми с половиною страницах? Он написал: если бы ты однажды полюбила кого-нибудь по-настоящему, люди больше никогда не казались бы тебе смешными…


Приложение

МОЙ СЛОВАРИК

Лексикон нашего брата-инженера не многим богаче словаря Эллочки-людоедки. У нас, правда, есть смягчающее обстоятельство – им мы пользуемся только на работе. Вне пределов Телика это все равно невозможно. Сколько раз пробовала рассказать, к примеру, Ленке моей какую-нибудь производственную хохму, а у меня не выходит. Я на жаргон сбиваюсь, а Ленка (филолог, что с нее взять!) перевода требует. А какой там перевод? Нас порой даже операторы не понимают с осветителями, не говоря уж об эфирных бригадах. И мы их часто не понимаем. Потому что и у них свои словечки.

АСК – аппаратно-студийный комплекс
АСБ – аппаратно-студийный блок
барабан – титры, движущиеся по экрану снизу вверх
бегущая строка – титры, движущиеся по экрану горизонтально
бетакам – профессиональный видеомагнитофон
бросок по питанию – резкое изменение напряжения в сети
вазелин – размазанная картинка (используется для скрытия дефектов кожи)
«в кадре» – команда ведущему при выходе в эфир
внешние линии – линии, выделенные для приема сигналов с ПТС (т.е. с улицы).
гарнитура – наушники, соединенные с микрофоном
гибрид – телефон, подключенный через звукорежиссерский пульт для работы с гостями и корреспондентами в прямом эфире
дать в ухо ведущему – завести в наушник ведущего звуковой сигнал
заморозить картинку – внести изображение в память режиссерского пульта
 «звенящая» картинка – повышенная четкость изображения
искреж – искровые помехи по видео
исходник – кассета с первичной записью (черновик)
крокодильчик – крепеж для микрофона
«ку-ку» – команда, по которой ведущий прощается с аудиторией (запатентована лично режиссером Максом)
мастер – кассета, на которую собирается «чистовой» сюжет
матрас – ГЦП (генератор цветопередачи, он же вертикальный спектр)
молочный план – ведущий в кадре по грудь
монтажник – монтажный лист (перечень кассет с сюжетами и план их выдачи в эфир)
наезд – см. инструкцию к любому фотоаппарату кроме «мыльницы», ф-ция zoom.
нарезка – линейный (без применения компьютерных спецэффектов) монтаж
нули – выпуск новостей в 00ч. 00мин.
озвучка – наложение звука на картинку
орбита – эфир на другой часовой пояс
 отбивка – краткий музыкальный видеоролик (как правило, с названием программы или ее рубрик)
отбиться – запустить отбивку в эфир
отмоторить – дать команду «Мотор!»
отэфирить – отработать программу в эфире
пара – два бетакама, соединенные для линейного монтажа
петличка – маленький эфирный микрофон, крепится на одежду
подложка – виртуальная декорация. Применяется при работе с хромакеем. Подложкой может служить любое видеоизображение.
подморозка – кратковременная (на долю секунды) остановка движущегося изображения
подслушка – система прослушивания звукорежиссером источников звука без выдачи в прямой эфир
повесить ГЦП – подать на выход студии генератор цветопередачи
поставить пару – соединить бетакамы для монтажа
пролаз – посторонний звук, возникающий при неправильной настройке звукорежиссерского пульта или при его поломке
ПТС – передвижная телевизионная станция для работы на выезде
склейка – сборка видеосюжета
стойка – стеллаж с аппаратурой. Мониторная стойка – стеллаж для мониторов (обычно в эфирных студиях в стойке находится от 20-ти до 30-ти мониторов. Впрочем, верхняя цифра не ограничена).
строб (стробирование) – замирание изображения на несколько секунд
суфлёр – прибор на базе компьютера, с которого ведущий считывает текст во время эфира или записи
творцы – сотрудники частных телекомпаний
технонегры – технический персонал Телевизионного Технического Центра
ТЖК – выездная съемочная служба
титровалка (титровальная машина) – прибор на базе компьютера для набора титров
тон – звуковой сигнал в 1000 Гц
ушко (ухо) – наушник ведущего
факел – тянущееся изображение за предметом
хромакей – синий/зеленый фон; прокеить – прорезать изображение по синему/зеленому фону и заполнить его любым другим видеоизображением; изображение рвется – сквозь наложенное изображение просвечивает синий фон. (Если у ведущего волосы, уши и пр. имеют синий/зеленый окоем, если по пиджаку или галстуку ведущего, который, казалось бы, находится на улице или на фоне окна, время от времени проезжают машинки со включенными фарами, можно быть уверенным, что программа снималась на хромакее).
шапка (начальная, конечная) – отбивка начала и конца программы