Творчество

Лада Негруль
Есть, стоит картина на подрамнике!
Есть, отстукано четыре копии!
Есть, магнитофон системы “Яуза”!
Этого достаточно!

                А.Галич



В этот мой благословенный вечер
Собрались ко мне мои друзья,
Все, которых я очеловечил,
Выведя их из небытия.

                Н.Гумилев
 


Вдохновенный процесс был в полном  разгаре, когда в доме завелись крысы. По ночам они портили холст, нотную тетрадь и исписанные страницы.

Для борьбы с вредителями художник нарисовал несколько человечков и оживил их. Но крысы – эти распространители всяческой заразы – передали новосозданным вирус материализма.

И ожившие существа вместо того, чтобы помогать мастеру, решили, что на свете не существует ничего кроме лесов, льдов, цифр, вычислений, рабочих кабинетов, денежных знаков, и занялись посторонними делами.

А когда хозяин мастерской вышел, они объявили хозяевами себя. Что тут началось!..


*   *   *


Я уверен в том, что родился бездарным... (Не надо спорить. А... вы и не спорите. Жаль.)

Так вот, за что ни возьмусь, сразу останавливаю себя словами: “ничего не получится”. Действительность представляется мне серой, как залежавшийся снег. Кстати, не поверите, снег бывает не холодный. К чему это я?.. А вот к чему: случилась тут со мной история.

В один из выходных я выехал погулять за город и набрел на невиданной красоты белое поле. Мне захотелось его нарисовать, но я себя остановил: “Ничего у тебя не выйдет, и не пытайся”.

Поле, будто усыпанное россыпью алмазов, было таким ровным, что мне пришло на ум поэтическое сравнение: оно похоже на гигантский пол в гигантской квартире. (Правда, хорошее сравнение? Или бездарное?..)

Когда я нагнулся зачерпнуть ладонью сверкающей белизны, то обнаружил, что снег в ладонях не тает. (Кстати, не таящий снег лучше мокрого, гуляешь, сколько хочешь и не замерзаешь.) Я и пошел гулять по полю, которое простиралось почти до горизонта. Я говорю “почти”, потому что горизонт от меня заслонили домики, стоявшие вдали. Несколько домов было и на опушке леса, вдоль которого тянулся не очень высокий деревянный забор. Когда я оглянулся, то увидел, что цепь моих следов превратилась в затейливый узор.
И тут я обнаружил, что я в поле не один. Со стороны ближайших домиков пришли какие-то люди, которые стали из ведер что-то выливать на снег прямо на мои следы. Сначала мне показалось, что это “что-то” – помои, очень уж скверно запахло. Но потом увидел, что жидкость была разноцветная! Вокруг одного из домов от белоснежной красоты в момент ничего не осталось.

– Прекратите, сию минуту, не хулиганьте! – я погрозил кулаком. – Не загрязняйте окружающую среду!

Хулиганы не обратили внимания на мой окрик, и тогда я, не желая становиться свидетелем экологического преступления, отошел от них подальше, вглубь поля, чтоб продолжать любоваться белизной...

Но не тут-то было. Вторая часть поля была разделена на полосы. (Такой вид имеет распаханная земля, когда смотришь на нее из окна самолета. Но я точно помню, что была зима, так что вряд ли в ту пору кто-нибудь мог пахать или сеять.)

Белые полосы земли чередовались с ровными черными, на которых не было снега. И тут я провалился вниз вместе с одной из этих полос, отчего раздался жуткий звук, похожий на гром. Природа шутила: сначала выпал этот снег, не холодный и не мокрый, потом куски земли ни с того, ни с сего стали продавливаться под моей тяжестью, да еще посреди зимы собирался пойти дождь…

Но с неба не упало ни одной капли, гром оказался мелодичным, а провалившаяся полоса поля поднялась вместе со мной. Мне расхотелось гулять, но попытка покинуть загадочное поле не удалась, потому как следующая полоса проделала прежнюю операцию: опустила меня, потом подняла. (Если это и был “гигантский пол”, как я подумал вначале, то очень старый и гнилой.)

Вдоль леса поле было срезано канавой, в которую я и спрыгнул. Дно канавы оказалось твердым. Будь на моем месте какой-нибудь гениальный геоморфолог, он бы обязательно укрепил почву, сделав подпорки и уперев их в дно этой канавы. (Но я не геоморфолог, тем более не гениальный.)

С мыслями о собственной бездарности, проявляющейся сразу во многих областях, и спеша убраться восвояси, я добрался до забора, за которым рос необычный лес.

Еще одна шутка природы: деревья в лесу были перекрещены и переплетены так, что образовывали подобие гигантских букв.

В этот лес прибежали ряженые. (Я подумал, может, это не природа виновата, а дело в моем бездарном ее восприятии. А, может, я просто перепутал числа, и начались Святки.) Лица ряженых были размалеваны.

В шутовских одеяниях, с запрокинутыми головами, они что-то беззвучно выговаривали своими чересчур выписанными и преувеличенно большими ртами.

“Клоуны” убежали так быстро, что я не успел справиться у них о том как выбраться из диковинного леса и сел в безвольном отчаянии возле пня, с неестественно-идеальной окружностью среза. Оставалось только ждать, чтобы события сами себя прояснили.

Наконец я дождался  того, что в лесу появился некто серый. Это был блеклый субъект: в костюме с галстуком, с бесцветными глазами, с серовато-пепельными волосами и кожей цвета размытой грязи. Больше всего меня впечатлил большущий мышиный хвост, совершенно нелепо торчавший из-под строгой тройки. Я испугался и спрятался.

“Некто” достал из кармана метр и стал измерять огромную букву “о” в обхвате. После чего из того же кармана он достал маленькую пилу и принялся спиливать узорчатые смыкания ветвей. Потом он спилил два дерева целиком и, довольный своей “работой”, удалился (вредитель).

– Я так пилить не умею, – меланхолично выговорил я.

И тут передо мной появился еще один человек, не разряженный и не блеклый, а нормальный и с саженцами. Найдя три спиленных дерева,  о н  огорчился, но сразу же выправил испорченный ряд, добавив в него несколько молодых берез. Теперь посаженых деревьев было в два раза больше, чем погубленных, и новые прямо у меня на глазах стали расти и свиваться.

Я бросился вслед за этим “садовником”, который вывел меня из леса, но почему-то обратно к забору.

На подпрыгивающих “гигантских паркетинах” танцевала балерина. Быстро, ловко перебегая с одной полосы на другую, она извлекала на свет дробные звуки, подкручивалась и делала в воздухе шпагат. Казалось, что ее движения опережали волну звуков, доносившихся из-под земли.

– Я так не умею! – воскликнул я и обиженно, и восторженно.

Тем не менее, попробовал покрутиться… Шея и позвоночник оказались крепкие, но все же я чуть себя не искалечил... (Будучи верен себе, я, конечно, подумал, что я – такой же бездарный танцор, как и художник.)

Вдруг балерина постучала пуантами, села и закрыла лицо руками от горя: пол перестал проваливаться.

Я бы на ее месте обрадовался. Что тут же и сделал, и, расхрабрившись, разбежался и пролетел, как по катку несколько полос сразу.

Доскользив до канавы, я увидел, что геоморфолог-рационализатор все-таки нашелся. Он разобрал забор и из штакетника сделал укрепление, которое теперь поддерживало шатающиеся пласты почвы.

Умельцем, укравшим мою идею, оказалось уже знакомое мне существо с мышиным хвостом. Я было хотел его поблагодарить, как вдруг тот, что сажал деревья в лесу, подпрыгнул, отчего полоса поля опять пошла вниз, а шест, ее подпиравший, то ли сломался, то ли отскочил.

Белый снег, которым я восхищался, был совсем испачкан настолько, что казалось – раньше срока пришла весна, и появились прогалины. И только субъект с серым хвостом стал зачерпывать из сугробов свежий снег и засыпать разноцветные куски поля.

– Какой молодец! И я за то, чтобы в природе был порядок: зима, так зима, – произнес я, решив задержаться и помочь ему в благом деле.

И все было бы хорошо, если бы не этот “садовник”, все время действовавший невпопад.  О н  подошел к сбившимся в кучку замызганным хулиганам и подмешал что-то в ведра. Все дальнейшие усилия мыши в костюме оказались напрасными – снег стал таять, точно на углях.

Природа никак не хотела успокаиваться: с неба вместо снега или, на худой конец, дождя, появилась огромная метла. Она стала развозить по полю многоцветные лужи, пустые ведра и попадающихся под щетину людей отбрасывая в сторону.

Инстинктивно, желая спасти человеческие жизни и остановить движение этого “неопознанного объекта”, я бросился на него грудью. Но тот сердито отшвырнул меня, и я полетел, как ракета, выбрасывая руки вертикально вверх, а потом так же – вниз, после чего приземлился, как мне показалось, на другой планете...


*   *   *


Но планета оказалась той же самой. Просто, спасая другим жизнь, я вырос в собственных глазах. Теперь я находился на поверхности большого стола, которому приходился по размеру чем-то вроде кувшина или подсвечника.

Перед столом стоял стул, показавшийся мне нелепо огромным, а на нем – человек, который, как и я, по своим размерам не соответствовал мебели. И тут я узнал в  н е м  того, кто только что подмешивал в ведра растворитель снега. (Должно быть, и  е г о   вышвырнула с поля метла.) Теперь, стоя на стуле и на этот раз исполняя роль художника,  о н  аккуратно водил в огромном альбоме огромной же кистью.

Тут же стояли баночки с краской, а по поверхности листа прохаживались знакомые мне “хулиганы”. Кисть-метла сбивала их с ног и переворачивала, но жаль мне стало не их, а рисунок, который они портили ногами.

И вдруг откуда-то из-за спины стоящего на стуле художника явилась кисть, вдвое больше прежней и сделала на листе широкий мазок, нарисовав то ли реку, то ли дорогу, потом замазала белой краской беспорядочные кляксы, которые остались от маленьких ног.

Две кисти – огромная и поменьше, рисовали прекрасно.

– Я так не умею! – сработал во мне в очередной раз комплекс неполноценности.

Только я так подумал, как тут же уменьшился, и из человека, глядевшего на лист бумаги, превратился в человечка, угодившего в сугроб.

“Хулиганы, испачкавшие поле” окружили меня толпой, решив, что я возвратился с небес, покатавшись на летающей тарелке (хотя, скорее, кисть можно было принять за “летающую вилку”).

– Знаете ли вы, что мы находимся на листе?! – запыхаясь и выпучив глаза, выпалил я.

– Как это?

– Да, да. Снег – альбомный лист. Грязь – краска, а то, что вы топчете – картина!

Они со скептическим видом начали рассматривать собственные галоши:

– Грязь, чавкающая под ногами – краска? То, что кругом наляпано – рисунок?!..

Кто-то высказался в невежливом тоне:

– О чем он нам толкует, этот сумасшедший?! Живешь как собака, весь мокрый, измазанный, напуганный до смерти пролетающими мимо НЛО, а тебе рассказывают басни о каких-то художествах!

– Зачем же вы краску на бумагу льете?

– Чего? Какая краска! Это же удобрение.

Теперь пришел мой черед удивиться:

– Какие удобрения – зимой?

Один попробовал краску и округлил глаза:

– Нет, не удобрения... Это – вкусно.

Тут они стали толпиться у ведер, потому что оказалось, что разные цвета краски имели и разный вкус.

Среди человечков нашелся лишь один сообразительный, который, пока другие ели, взял меня под локоть:

– Не затруднит ли вас рассказать, что именно вы оттуда, – он указал на небо, – видели? Что на рисунке?

– Церковь, представляете! Ну... купола, кресты...  здание…

– Давайте с вами так договоримся, – он прервал меня, понизив голос и заговорив покровительственно и ласково, – вы никому здесь об этом не скажете. Вас не так поймут... Храм – это святое, вы меня понимаете?

И мы, грешные, не станем трогать святыню грязными галошами. Храм, я вас уверяю, – он снова кивнул наверх, – нарисуют без нашего участия. Вы только полюбуйтесь на этих чумазых. Ведь чем только им ни приходится рисовать. Ногами ходить по зданию храма!.. Нет, нет. Эти неприятности нам не нужны. Потому ничего рисовать и не будем, – заключил он и добавил, еще больше понизив голос:

– Я-то знаю, что “краска” обладает необыкновенным воздействием на души.

Тут он, не дождавшись моего одобрения, стал громко и театрально,  по-видимому,  изображая  некоего  импресарио небесного посланника (то есть, меня) говорить стоявшим
на  четвереньках  и  долизывавшим   цветные   лужи,  человечкам:

– Люди, опомнитесь! Это же не еда, а священная влага. Небесный посланник хочет вам сказать: соберите все обратно в ведра, – он без всякого стеснения отдавал от моего имени приказы, – и становитесь ко мне в очередь. Всем достанется поровну.

Те, к которым было обращено сие воззвание, и которые должны были опомниться, дружно попадали на колени и то, что раньше слизывали с земли, стали принимать из рук моего “импресарио” по капле, размазывая благоговейно по лбу.

Странные поступки этих людей очень гармонировали со странностями природы, но все эти затянувшиеся приключения начинали меня донимать. Не желая больше общаться с недалекими низкорослыми людьми, я дождался, пока мимо меня снова пролетит большая кисть – мое средство передвижения – и на этот раз намеренно за нее ухватился. А когда кисть готова была окунуться в баночку с желтой краской, спрыгнул, успев-таки испачкать одну ногу. И не удержался от того, чтобы снять ботинок и облизнуть подошву. Оказалась краска действительно вкусной, только не сладкой, а соленой и похожей на грибной соус.

Сверху мышиный расчет стал мне понятен – цветные мазки были в беспорядке засыпаны снегом, отчего стены рисующейся церкви оказались точно прогрызенными в некоторых местах. Здание храма теперь напоминало не величественное творение, а какой-то полуразрушенный сарай.

А художник, который стоял на стуле, почему-то раздвоился.  О н, в отличие от меня, остался на листе, но в то же время был и в комнате. Рядом со мной  о н  рисовал кистью, а на листе делал то же самое ногами – прохаживаясь по полю.

– Вот здорово! Мне бы так суметь!.. – с этими словами я наклонил голову и расслышал снизу нечто визгливое: “Как  о н  смеет переводить ценный продукт? Где его благоговение перед белизной?”

Глядя на то, как уверенно, не слушая писклявые возгласы, художник продолжал творить, я и сам почувствовал в себе прилив творческих сил, отчего снова вырос.

Гигантская комната уменьшилась, и я смог сесть на вертящийся табурет перед раскрытым пианино. На пюпитре стояли ноты, на которых были сплошные исправления.

Когда появилась миниатюрная балерина, меня осенило, что это клавиши имели сверху вид шатающегося паркета.

Половина клавиш была подперта палками, и на ней стояли хижины. Между черными клавишами были натянуты веревки, на которых красовалось стираное белье. Очевидно, они и воду сумели к пианино подвести, если кто-то стирал. Тот, кого я принял за акробата, сооружал крышу на доме. Не знаю, как им удалось, но пока я летал на кисти, они успели обзавестись и детьми, потому что здесь же стояли коляски с погремушками.

– Я так не умею!.. – на этот раз я сказал это, сомневаясь в том, что хочу “уметь” делать так, как они. – Дети – это прекрасно, конечно... но почему на клавишах?! Ничего остроумней не придумали, как устроить на пианино общежитие и прачечную!

Я наклонился: “Дорогие мои, это клавиши! Вы хоть догадываетесь об этом?..”

Балерина, вынув из таза белье и встряхнув его как следует, сказала, обращаясь к кому-то, кто должен был, вероятно, являться ее мужем, но находился внутри хижины и не был видим:

– Какой сильный ветер. Слышишь, как сердится? Дорогой, затвори, пожалуйста, окно.

“Сама ты ветер”, – сердито буркнул я и решил спуститься на “шаткий паркет”, чтоб объясниться с ними на их языке. И как только ступил на клавишу, сразу же уменьшился и расстроился, так как привык ощущать себя величественным. (Может быть, не надо было снисходить до их уровня?..)

– Я говорю: на клавишах мы, – повторил я, намеренно усиливая голос, как для иностранцев или глухих. Но хоть они больше и не обзывали меня ветром, я подумал, что, скорее, не клавиши, а уши забиты у них дубинками.

– Что вы говорите, почва?.. Да, почва здесь совсем плохая, дома просаживаются. Но ничего, видите нас сколько. Мужчины у нас работящие, скоро построят дома на сваях.

Я спорить не стал, а с чувством собственного достоинства замолчал, расправил плечи, увеличился в размерах и ушел с клавиш на табурет. И сыграл несколько аккордов, надеясь, что это будет самым весомым аргументом...

От моей игры посыпались дома, подпрыгнули в воз-дух перины и подушки, завопили дети и взрослые...

– Землетрясение, землетрясение! – вопили они.

Я играл на одной половине инструмента (потому что другая была заблокирована), преодолевая неуверенность в себе и уверенность в том, что ничего не умею. Но музыка получалась какая-то мрачная – вся на басах.

Тогда я стал играть по нотам, половина из которых была кем-то перечеркнута. В нотной тетради остались только аккорды, занимавшие нижний ряд линеечек и уходившие под них... Я все басил и басил, отчего получалась какая-то “музыка грозы”.

Наконец, они меня разглядели, схватили обломки разрушенных домов и начали колотить ими по моим пальцам, которые я, разумеется, тут же отдернул.

А какая-то женщина-мать, взяв в руки что-то красное – то ли флаг, то ли мужскую еще не стираную рубаху – стала размахивать ею и возглашать:

– Как вам не стыдно?! Здесь люди живут! Не смейте больше, не смейте никогда!

– Ничего себе, это мне еще должно быть стыдно... Клавиши предназначены для того, чтобы на них играть. Дома свои размещайте в других местах! – я был выведен из себя, но хоть и чувствовал себя правым, крик ее подействовал на нервы, вдохновение пропало, играть расхотелось.

В очередной раз убедившись в своей бездарности, я хотел с досады захлопнуть крышку пианино, но пожалел головы маленьких людей.

А женщина с рубахой все не унималась:

– Это что еще такое? Что за сюрреализм?! Почему вы позволяете себе смотреть на нас из другого измерения?.. Самомнение обуяло? Превозноситесь над уровнем сограждан?

– Какой “сюрреализм”?! Скажете тоже... Отделили мир от Создателя, да еще умудрились назвать его “реальностью”...

– Ты поговори у меня! Сию же секунду перестань вырастать, ты нам полнеба загородил! – почему-то эта лилипутка-домохозяйка начала мне “тыкать”. – Этого “Создателя”, как ты говоришь, по твоей вине и не видно!

– Кого-кого вам не видно?! Да вы что, считаете, Он – такой маленький, что Его можно загородить?! Может, у вас глаза мелковаты?

Ругаться дальше не имело смысла. Да и стало мне не до нее. Тип с хвостом, облокотясь на пюпитр, перечеркивал ноты. (Вот кто испортил мою музыку. А я-то уже готов был расписаться в собственной бездарности!)

Мне захотелось вмешаться в его диверсионные действия, объявив во всеуслышанье, что “вредитель” пойман с поличным, но я испугался, что меня снова обвинят в сюрреализме.

К пианино подошел рисовавший за столом художник, зазвучала веселая плясовая. Карандашом дописав вверху нотной строки аккорды,  о н  вынул запиравшие клавиши палки, чего я сделать не догадался. (Но я – бездарь, чего от меня требовать!)

О н  играл, причем дома на клавиатуре почему-то не рушились, а трели прекрасно исполняли дети, поочередно и быстро подпрыгивая на левой стороне пианино.

– Я не умею так играть! – кричал я и уменьшался. Сознание собственной неполноценности прямо пропорционально влияло на рост.

Рядом с пианино на тумбочке стоял кукольный театр. Это был склеенный из картона шестигранник, где одной стороны не хватало, вместо нее висели голубые шторы. Крохотный, угнетаемый низостью положения, но подходящий к этому “театру для лилипутов” по размеру, я распахнул голубой занавес и ступил на сцену.

Вокруг меня стали сновать актеры, разряженные и размалеванные, создавая некое броуновское движение и говоря все разом. В руках они держали листы с текстом ролей.

По витиеватым буквам, отпечатанным на бумаге, я угадал, что это – диковинный лес, а по размалеванным лицам актеров, что это – пробегавшие мимо меня “клоуны”.

Мне захотелось забиться куда-нибудь в угол, чтоб не затолкали – “лесные ряженые” слишком активно сопровождали мелодекламацию вычурными театральными жестами. Забравшись в угол сцены, я вслушался и понял, что каждый из них играл свою отдельную пьесу.

Один все время выкрикивал: “Подлецы!” Причем страшно таращил глаза, сдвигал брови и свирепо сжимал крючковатые пальцы на невидимом горле невидимых врагов. Я осмелился подойти к нему и из любопытства заглянул в текст роли, где, среди прочего стояла фраза: “Не все в этом мире подлецы”. Актерской памяти, почему-то, хватило на одно слово, которым ее обладатель и заигрывался в неизбывном мрачном упоении.

Другой артист изображал собаку и, встав на четвереньки, тянул подбородок вверх, завывая на разные лады. Виляя несуществующим хвостом, он исполнял роль герцога. На самом деле герцог должен был сидеть в замке и слушать доносящийся из окна тоскливый собачий вой. В скобках, в виде ремарки, так и было помечено: “(вой собаки)”. Только эта фраза, вынутая из контекста, пришлась по вкусу старательному исполнителю.

“Может они все тут – поголовно неграмотные?” – промелькнула у меня в голове не слишком вежливая мысль.

Из-за кулис явилась женщина, исполнявшая мужскую роль, красивая, изящная, она старательно пыталась сделать свою походку тяжелой. В тексте роли, наверху листа, было помечено: “Королева”. Не разобравшись, что к чему, женщина играла солдата королевской стражи.

Жеманный господин в юбке, разукрашенный наподобие китайской клумбы, оказался не состоявшимся “воином-рыцарем”. А исполнитель роли злодея, растолкав всех и выйдя на авансцену, страшно и громко хохотал. Даже вой собаки был заглушен взрывами “сатанинского” смеха...

Я уже хотел и отсюда сбежать, как вдруг посреди фальшиво-выспренных завываний раздался красивый, мелодичный голос, говорящий громко, точно в рупор:

– Артист без роли, поднимитесь в режиссерскую.

Голос звучал откуда-то сверху, и когда никто из актеров не отреагировал, я решил, что обратились ко мне.

– Это вы мне?.. – так я и спросил.

В этом бессмысленном представлении только у меня не было роли. Я повиновался: в глубине сцены, прислоненная к задней стене, находилась деревянная лестница, а в потолке – приоткрытый люк. Это было единственное отверстие, через которое можно было куда-то “подняться”, я протолкался через сцену и вылез на крышу театральной коробки. Отсюда оставалось только спрыгнуть на тумбу, а с нее на пол.

Так я и сделал, однако не нашел ни режиссера, ни кого-либо другого, а увидел лишь недописанную картину в пустой комнате, нотный черновик на пианино и маленький кукольный театр на тумбе. Я обрадовался, что некому было заставить меня участвовать в этом бессмысленном действии и подумал, что лучше уж оставаться совсем без роли, чем стать клоуном в непристойном и откровенно-бездарном балагане.

От этой мысли я вырос. И, увидев около сцены какую-то книгу, раскрыл ее, оказалась, что это – вся пьеса целиком. Она была в стихах. Я проглядел последнюю страницу и увидел, что конец пьесы – счастливый.

Выбрав одну страницу наугад, я прочитал ее вслух, но начал сбиваться, не улавливая ритма. На листах какими-то гадко пахнувшими, зелеными чернилами были зачеркнуты концы слов, державшие на себе основу стиха – рифму. А в середине слов буквы были замазаны, что полностью меняло смысл написанного.

В конце роли одного из главных героев в ремарке были зачеркнуты буквы “о” и “т”, а “р” была переставлена на место “е”; так что вместо слова “смотреть” получалось “смерть”. И благополучный конец превращался в трагический и непоправимый, потому что за ремаркой ничего больше не было написано.

Ощущая свой гигантский рост, и на этот раз не собираясь спорить, я немного наклонился, чтобы объяснить человечкам, кто они такие, где находятся на самом деле и как смотрятся сверху.

Но вместо того, чтобы обрадоваться своему участию в творческом процессе, они разозлились. Я угодил под град писклявой брани:

– Какой невиданной силы эгоизм, – пищали мне, – какая чудовищная гордыня! Почему ты смотришь на нас свысока?!

Рискуя снова уменьшиться в размерах, я не удержался от оправданий: “Я смотрю не свысока, а со стороны”.

Но они не унялись, теперь направив стрелы своего гнева выше моей головы:

– Режиссера! Тре-бу-ем! – закричали “клоуны”, заблудившиеся в лесу из слов. – Покажите сочинителя!

В конце концов, есть у этой пошлой пьесы автор?!

“Ничего себе, читать не умеют, играют не свои роли, а свалить ответственность хотят на сценариста или режиссера, которые, кстати, еще непонятно, есть ли”. Они точно услышали мою мысль:

– Да тут вообще режиссурой не пахнет! – сказал нараспев какой-то театральный бас. – Предлагаю ничего не играть. Бастовать!

Свой призыв он тут же и осуществил: достал бутафорский пистолет, открыл рот и изобразил, будто застрелился. Но так как что нужно делать после смерти этот актер не знал, то, немного полежав бездвижным, он и “застреленный” продолжал ругаться.

...Бедный музыкальный инструмент был окончательно расстроен. Занимаясь домостроительством, человечки так топали, перетаскивая ящики, из которых что-то рассыпалось и разливалось, что музыкальное сопровождение ко всем этим действиям стало невозможным для восприятия. Теперь их переживания можно было понять:

– Пригласите настройщика! Должен же кто-то следить за чистотой звука, – сгибаясь под тяжестью огромных ящиков, они злобно иронизировали, – посмотреть бы в лицо этому “композитору”!

Жители клавиатуры воевали за право поселиться на левой стороне клавиш. Им не нравилось трагическое звучание, постоянно сотрясавшее их жизни, тела и стены домов.

Громче всех кричала, расхаживая взад-вперед, мышь в костюме, будто она и была здесь самая главная. Ступая по белым и черным полоскам клавиш огромными сапожищами, со своей зловонной баночкой в руках, она пыталась спихнуть с клавиатуры одного из танцоров:

– Расплясались! То же мне, балеруны, Лиепы! Мы вас как класс истребим. Людям, понимаешь ли, жить негде, а они пляски устроили. Какая это жизнь – проваливаться в клавиши! Пространство надо использовать рационально, закрыть крышку пианино, разместить на ней как можно больше домов. ...Танцоры-дилетанты, поэты-психи, музыканты-недоучки!

Подхватывая мышиную ругань, на листе требовали художника, причем стало видно, что те, кто выливали краску из ведер сами – глиняные. Отлепляясь от листа и становясь на ноги, человечки оставались плоскими. Ощупывая себя, они, конечно же, возмущались:

– Скульптора дайте! Мы не можем оставаться такими неполноценными!

А кто-то выразился прямо, грубо и безапелляционно:

– Да какое там... Укатыватель асфальта он, а не скульптор! Он делает людей плоскими, чтоб их удобней было в штабеля складывать. Плоских на листе больше помещается, а это – экономия жилья.

Возмущение, как и следовало ожидать, закончилось дракой. Оказалось, что людей на пианино, листе и подмостках больше того, в чем они нуждались.

Актеры стали отнимать друг у друга роли, причем исполнители эпизодических ролей захотели играть роли главные, а исполнители главных, как ни странно, меч-тали стать статистами.

Тут еще “оказалось”, что нот всего семь. И этого количества стало не хватать:

– Как мы можем играть что-либо стройное при таком примитивизме? Какого разнообразия от нас можно требовать, какой фантазии, если через каждые семь шагов надо все повторять заново?!

На листе уже делили не только краску, а людей. Вокруг одного глиняного человечка собиралось множество особ противоположного пола, которые пытались разорвать его на части…


*   *   *


Очень приятный громкий голос, прозвучавший у меня за спиной, перекрыл все крики разом:

– Ну, как тебе это нравится?

Я вздрогнул и оглянулся.

– Это вы мне?..

Ответа не последовало. Тогда ответил я:

– Если честно, совсем не нравится.

– Мне тоже, – согласился голос и предложил, – Присаживайся.

– Спасибо, сказал я, но мне пора…

– Садись, будешь зрителем, – это был голос, не терпящий возражений, и я послушался.

Из-за моей головы появилась огромная ручка, которая в тексте у одного актера что-то дописала, а у другого вычеркнула.

– Какой я несчастный, о, злая судьба! – трагически прореагировал исполнитель.

– Какое везенье! – запрыгал другой.

– А я вообще не желаю это играть, – отказался, обидевшись, третий, которому ничего не дописали и не вычеркнули.

Когда ручка исчезла, я оглянулся, но не увидел ни ее, ни обладателя голоса.

– Не подсматривай.

– Я же так не умею. Мне надо понять, как вы это делаете, – сказал я, на этот раз не оборачиваясь.

– Ты думаешь, это – исполнители главных ролей? – спросил меня голос и сразу же ответил сам, – ничего

подобного. В конце пьесы окажется, что у них – только незначительные эпизоды.

– Как это? – я спрашивал неизвестно у кого.

– Такова особенность пьесы. Злые в ней со временем отойдут на второй план, хотя пока им кажется, что они-то здесь все и решают. Ты хочешь знать, кто на-стоящие герои? Угадай.

– Да как это возможно! Они все тут “главные”, хотя, по-моему, способностей у них хватит только на то, чтобы встать в массовку.

– Действие пьесы заключается в том, что главные исполнители находят друг друга среди огромного множества статистов. Лишние постепенно уйдут за кулисы.

Один из актеров, который страшно вращал глазами и всех расталкивал, нас перебил. Он стал рычать и умудрился занять собой всю авансцену.

– Может, его угомонить, как думаешь? – прозвучало за моей спиной.

– ...Вы что, со мной советуетесь?! – поразился и потому не сразу среагировал я (ведь с самого начала мне стало понятно, что этот величественный голос здесь – решающий).

– С тобой, с кем же еще. Разве здесь есть кто-то, кроме нас двоих?

Никого, во всяком случае, близкого мне по размеру, в комнате не было. Так почему кроме “двоих”, а не “одного”? “Второго” мне увидеть так не удалось.

Гигантская ручка возникла, чтобы перечеркнуть роль разошедшегося “злодея”, от чего тот растерялся и лихорадочно начал откидывать одну за другой страницы, ища текст. Перечеркнув все, ему написали слова на обороте последнего листа.

– Мне надо уехать, – прочитал оторопевший артист, но не сдвинулся с места.

Ручка поспешила добавить:

– Срочно.

Еще одно быстрое прикосновение к бумаге, и удрученному исполнителю пришлось выговорить:

– Мне надо уехать. Срочно. Навсегда.

После этого ему ничего не осталось, как только покинуть действие. И хотя на сцене остались другие крикуны, накал страстей поутих.

...Шум как ураганный ветер все больше нарастал со стороны листа, на котором толкались глиняные человечки, бесформенные и страшные, с лицами без конкретных очертаний.

– Зачем заставлять их драться? Неужели каждому нельзя было вылепить пару? – я рассудил здраво, но голос из-за моей спины не согласился:

– Они дерутся потому, что недовылеплены. Видишь, пока что все они – одинаковы. Это первые этюды пластического выражения образа.

– Чего этюды?!..

– Неважно... Их мужчины и женщины пока многим подходят. Когда же будут проработаны все детали и тонкости, каждый из них будет уникален настолько, что драться будет незачем, каждый сможет найти единственно возможную пару, они будут подходить только таким же уникальным, как сами.

Как бы в подтверждение своих слов, голос материализовался в руку, которая, миновав мое ухо, вылепила несколько лиц. Самые мелкие их части – крылья носа и ресницы – человечки долепливали сами, помогая большой руке, вымазанной в глине. Готовые человечки мне очень понравились.

По клавишам проскользнул мышиный хвост.

– Скажите, – поспешил спросить я у того, кто был невидим и периодически показывался мне в виде руки то скульптора, то режиссера, то композитора, – нельзя ли поскорее исправить то, что натворил этот хвостатый? Закрасить дырки в нарисованном храме, восстановить зачеркнутый ряд на нотной линейке, наконец, вывести на сцену главных героев и заставить их прогнать второстепенных?

– А мы сделаем иначе, смотри...

Зачеркнутые ноты ручка не восстановила, но после них на бумаге появились вверху линеек веселые, быстрые восьмые и шестнадцатые.

– Они еще лучше прозвучат после трагических и печальных, – пояснил голос.

Кисть прикоснулась к стене, словно пробитой снарядами, отчего на ней стали появляться узоры.

Дырки превратились в окна – храм украсил резной орнамент.

– Смотри, это – главный герой, окруженный статистами-недоброжелателями. Если ты наберешься терпения, то увидишь, как мы их будем постепенно уводить со сцены. Пусть они доиграют свое. Ты скажешь: они вытеснили главную героиню, она должна их сейчас же прогнать. Но разве героиня должна заниматься такими мелочами как борьба со случайными персонажами, как разъяснение их дурного влияния на жизнь героя? Пусть они сами докажут свою зловредность и ненужность в действии – в этом ведь и заключается их роль.

Тут голос перестал обращаться ко мне. Я оказался невольным свидетелем обсуждения того, как и по какому руслу лучше направить сюжет, как расставить актеров и оформить сцену. Два голоса были приглушены: говорившие советовались, явно не желая включать в диалог посторонних. Не сумев преодолеть любопытства, я обернулся, но снова никого не увидел, а когда посмотрел на сцену, она была пуста.

Я захлопал в ладоши, как бы торопя начало “театрального действия”, и на авансцену вышли актеры в старинных костюмах. На этот раз все было стройно и едино: исполнители заговорили стихами. Незнакомая мне рука – гораздо меньше прежней – перелистнула стопку страниц возле сцены и на последней написала “У.Шекспир”. Рука расписалась под фамилией, после чего занавес закрылся.

– Батюшки мои... Откуда здесь Шекспир?! Разве он не умер? – поразился я.

Снова послышался громкий шепот, но больше я не вертел головой, это было бесполезно.

– Начали, – скомандовал незнакомый мне голос.

По сцене забегали человечки в сопровождении легкомысленной, как их костюмы и жесты, музыки. Незнакомая рука, обозначив на последнем листе пьесы после слова “конец”: “Ж.Б.Мольер”, подписалась.

– И Мольер тут собственной персоной! Как?! Разве он до сих пор пишет?.. Сколь же ему лет?! Около четырехсот? – ко всем сюрпризам, которые преподнесла мне природа в этот странный день, прибавлялось теперь еще и это фантастическое долголетие.

На пианино произошли перемены: никаких домов и пеленок там больше не было, а стояли придворные, одетые в старинные парадные костюмы. Взявшись за руки и растянувшись по клавишам, они танцевали менуэт. На нотах, стоявших на пюпитре, еще не успели просохнуть чернила. Музыка завораживала и уносила прочь от земли. Новая рука при мне расписалась: “И.С.Бах”.

– Как он здорово справился с этими прачками и водопроводчиками! Впрочем, на то он и гений – Бах. Что еще скажешь...

Музыканты почти по-хулигански запрыгали. Быстро и стремительно так, что, казалось, надпись возникла сама, на листе отпечаталось: “В.А.Моцарт”.

– И Моцарт еще работает, ты подумай! Дай ему Бог здоровья и долгих лет!.. – за Моцарта я самым искренним образом порадовался.

Лилипуты, которые раньше беспорядочно копошились на листе, наряженные как на праздник, были расставлены большой кистью, и замерли в красивых позах. “Рафаэль”, – появилась надпись.

– Да… Неплохая компания. Однако, что смотреть на гениев, – говоря вслух, я все пытался вызвать на диалог замолчавший голос, – когда сам я так никогда не смогу, – я выждал еще немного, желая услышать ответ на свое заявление. Но, увы, никто мне не возражал. – Ведь гениальность – это чудо. Ей научиться-то нельзя.

Голос не ответил, действие на сцене началось заново. Теперь актеры действовали внутри собственных сценариев: сами взращивали для себя слова, а, вылезая на сцену, играли по “вновь посаженному”. На клавишах десятки композиторов тянулись к пюпитру, рисовали ноты и тут же сами принимались их исполнять. Из-за кулис вышла толпа персонажей (у которых, видимо, не осталось добрых слов и поступков, за что они были исключены из действия). Милостивая ручка, которой они свои листы подставили, написала им по фразе, и бывшие статисты включились в действие.

Под нотами, под картиной и возле сцены возникла, повторяясь оба раза, неизвестная мне короткая фамилия – А.Мень.

Я вспомнил руку... Вернее, узнал по руке художника, который замазывал лишние пятна в альбоме; садовника, сажавшего новые деревья на место вырубленных; музыканта, ломавшего палки под клавишами; композитора, дописывавшего ноты и научившего играть детей... И я поинтересовался у своего невидимого собеседника:

– Кто это такой – великий композитор, гениальный художник, знаменитый скульптор? Вроде, я среди них такого не припоминаю...

– Да, это композитор, – наконец, отозвался прежний величественный голос, потеплев, – сочиняющий композиторов. Художник, рисующий художников. Поэт, пишущий поэтов; скульптор, лепящий скульпторов. Это творец, который помогает Мне сочинять, как музыку и стихи, других творцов.

– Ну!.. – протянул я на одной ноте, – так я точно не умею. Порисовать, там... поиграть – еще туда-сюда, а еще и жизнь перересовывать...

Я шумно вздохнул, как бы подводя итог увиденному:

– Ну что?.. – уже начал я подниматься, чтобы покинуть “зрительный зал”. – Все?

– Еще нет.

На сцене снова произошла смена декораций. Двое вывели под руки человека, беспомощно шарившего вокруг себя руками. Другой Человек, одетый в хитон и сандалии, провел рукой по его глазам.

В это время возникла кисть, которая подрисовала слепому глаза. Нарисованные глаза ожили – слепой заморгал.

На смену группе во главе с прозревшим, вышла траурная процессия. Человек в хитоне дотронулся до мертвого, и огромная кисть, помогая Ему, нарисовала человека, точь-в-точь похожего на мертвеца, но стоявшего с радостно поднятыми руками. Мертвец исчез, а нарисованный человек ожил.

Из-за кулис вышли рыбаки с сетями, торговцы, несколько разодетых женщин. Когда кисть прикоснулась к ним, они расселись вокруг Человека в хитоне. На белых листах перед сценой появилось тщательно выведенное: “Евангелие от Матфея”.

Я сразу сообразил, что передо мной разыгрывали евангельские сюжеты, но куда девался слепой человек, которого заменил здоровый, просмотрел – все слишком быстро произошло. Я, конечно, помнил, что в Новом Завете описываются чудеса, но никак не мог понять, как затесалась в произошедшее кисть.

– Что значит как? – голос удивился, хотя я вслух ни о чем не спросил. – Разве можно сделать из мертвых живых, из больных здоровых, из развратников подвижников?.. Поди попробуй!

– Но это же было чудо! Хотя... конечно, эти люди – материал абсолютно негодный...

– Ну, не более негодный, чем деревянные клавиши, глина, холст, краски и буквы.

– Так это, – я кивнул на апостолов, – не “исправленные”, а “новые” люди? И тот тоже? – я указал на человека, весело хлопавшего глазами.

– Ну, да. Он же был абсолютно слепой – от рождения, понимаешь? Какое уж тут “исправление”. А три дня лежавший в гробу брат Марии и Марфы?.. “Уже смердит”, – говорили. То есть, начался невосстановимый процесс распада.  Потому у воскресшего все новое – и кровь, и сердце. Из старого тела ничего нельзя было сделать. Творчество – и есть чудо.

– Создание “из ничего”?

– Конечно. И хоть “плоды вдохновения” можно потрогать руками, неужели ты можешь подумать, что музыка – из клавиш, гениальная картина – из красок, а великая пьеса – из букв, ее составляющих? Также и воскресший – “не из мертвого”.

– Чудо – творчество...


*   *   *


...Мой взгляд упал на альбомный лист и то, что я увидел там, было уже не просто шуткой природы, а чем-то даже оскорбительным.

На клавишах я увидел самого себя!

Да, я пытался растянуть ноги и сесть на шпагат, дабы сыграть октаву.

– Я не умею! – пищал я, пытаясь растопырить ноги.

Растяжки действительно не хватало – спортивная подготовка была негодная.

– Чего ты не умеешь-то?! – прикрикнул я на себя. Кричал я потому, что когда он растопыривал ноги, у меня болели мышцы.

– Игра-а-ть! – это был не просто лилипут, а лилипут-зануда, мямля, заливавший слезами клавиатуру.

Я, большой, все больше гневался – мало того, что это было не по-мужски, этот младенец мог серьезно повредить инструмент.

Глянув в ноты, я огорчился: энергичные октавы следовали одна за другой, и их надо было исполнять. Конечно, сидя на стуле, я бы мог вычеркнуть половину сложных аккордов и облегчить жизнь бедному человечку, но ведь от этого пострадала бы музыка.

И я решил помочь делу иначе – сыграть пальцами – их я спокойно растягивал на семь клавиш. И сыграл.

– Не умеет он! – неуместно-бурное проявление эмоций и страдания из-за пустяка были смешны.

Тут я увидел себя в еще более комичной ситуации: на листе. Бедняга был такой маленький, бесформенный, с головой, то ли оторванной, то ли недовылепленной. Держась за нее, он ходил, причитал и жаловался на судьбу.

И тут сзади вовремя подоспело:

– Помочь? – прежний голос интересовался участливо.

– Ой... пожалуйста! Если не трудно… А то я сам-то не умею...

В один взмах кисть дорисовала нужную форму моей голове. Большая ладонь вылепила в деталях глиняную, подходящую мне пару. А ручка не только написала между октавами простые аккорды: секунды и терции, но подхватила, зацепив за шиворот, сидящего в полу-шпагате человечка и помогла ему перелететь с верхнего на нижнее “до” как воздушному гимнасту.

Я снова опустился на стул и от восхищения даже зааплодировал. А через минуту заерзал и зааплодировал вновь, как нетерпеливый зритель в конце антракта. Но себя я больше не видел, на клавишах, на бумаге и на сцене человечки исчезли. Голос замолчал, развлекать меня, как видно, больше никто не собирался.

На пюпитре стояла чистая нотная страница, клавиши замерли неподвижно, точно зовя к ним прикоснуться. Занавес открылся, предоставляя актерам пространство незаполненной и неоформленной сцены.

Я почувствовал, что еще секунда, и произойдет чудо: зазвучит возвышенная музыка, разыграется увлекательное действие, строго и стройно ляжет на полотно краска...

Белая бумага... чистые кисти... нетронутые краски...

Но актеры не выходили, ручки и кисти не появлялись, шепота за спиной не слышалось... – пауза явно затянулась.

“Почему не начинают?!” – я начал нервничать и даже приготовился свистеть.

И тут:

– Прошу, – попросил меня прежний голос почему-то шепотом.

Через мгновение он же, но громче, спросил:

– Как ты думаешь, с чего нам лучше начать?..

Никто не отвечал – советовались со мной. Я точно примерз к стулу: мне, судя по всему, на этот раз и надо было “начинать”.

– Да ну что вы! Я не буду, я не могу...

– Давай-давай. Ну, же, смелей...

Появился серый. Еще ничего не было сделано, а он заранее изготовился мешать: палки подмышкой, испускавшие зловония чернила в склянке... короче, он вооружился до зубов. У меня сразу руки опустились, еще и не поднявшись.

– Я ничего не сумею сделать, он мешает... – пожаловался я голосу.

– Но ведь это и есть главная задача – создать то, что нельзя разрушить.

Когда я поднял свою руку, и рука большая подхватила ее и направила вниз, стремительно погрузив мои пальцы в лакированный ряд клавиатуры, я ожидал услышать звуки... Но вместо этого почувствовал тыльной стороной руки прикосновение снежинки. Другие сыгранные аккорды подняли целую снежную бурю... Снег падал на клавиши, мне на волосы, засыпал пианино...

Главная рука, руководя моей, заполнила несколько страниц в нотной тетради. И от этого на занесенной снегом верхней части инструмента возникли домики, в окошках зажглись огоньки. Мне даже показалось, что один дом мне знаком, что я там жил...

Я писал вступление к пьесе, отчего почему-то на настоящем паркете, в комнате, застучала пуантами балерина. А рядом с пианино закачалась люлька, в которой кто-то захныкал.

Я подошел к столу, взял кисть, обмакнул ее в краску и хотел нарисовать кувшин. Но краска с бумаги испарилась, а настоящий фарфоровый кувшин явился на столе. Кисть винограда, бутылка с вином, ваза с яблоками на бумаге исчезали, но появлялись на столе.

Моя рука слилась с управляющей ею, так что уже нельзя было разграничить работу по авторству. Не понятно было, кто все это творил – тот, кто находился за моей спиной, или я сам...

И вдруг посреди творческой гармонии, в комнате раздались беспорядочные, грубые голоса. Не обращая внимания на мои старания, на клавиши вышли человечки с тюками и строительными материалами. А в дверь комнаты с шумом ввалились актеры нормального человеческого роста. За ними следовали маляры, такие же огромные.

С досады, что мне помешали, я захлопнул крышку пианино (которую тут же открыл, спохватившись, строители, потирая затылки, грозили мне кулаками), встал и захлопал в ладоши, перекрикивая беспорядочный гам:

– По местам!

Преодолевая прирожденное неверие в свои способности, я пытался навести порядок. Балерина, оказавшаяся выше меня ростом, выгибая, как лебедь, шею, жестом пыталась мне что-то сказать.

– Вы что, мадам?

– Хочу танцевать, – так я понял ее жест.

Из вежливости я прошел с балериной в танце один круг и легким движением подтолкнул ее в спину. Воздушная, она перелетела несколько черных клавиш и встала на одной из них в первую позицию.

Актеры вели себя чересчур непосредственно, рассевшись, кто на полу, кто на столе. Когда я к ним повернулся, они повскакали, окружили меня и заговорили хором.

– А вам что, простите?.. – спросил я у всех сразу.

Они были эмоциональны и, как я понял из выкриков, хотели съесть то, что стояло на столе. Стоило из-за этого так кричать...

Я сунул им в руки – кому яблоко, кому кисть винограда, и прежним быстрым движением отправил на сцену одного за другим.

– Поставить к ним на сцену столы? Пусть изображают пир... И шум станет упорядоченным. Остались, правда, еще эти маляры...

– Вам?.. – спросил я, развернувшись на каблуках.

Они хором жаловались, что кисти у них повылезли, и все тыкали этими редкими ежиками мне в лицо.

Я указал им на кисть-метлу, которая стояла в углу комнаты – из нее можно было наделать сотню маленьких кисточек.

– Поскорее, пожалуйста, начинаем.

Маляры ушли к себе на бумагу.

– Приготовились!.. И... начали! – осмелился скомандовать я.

...На пианино прямо с тюками в  руках  затанцевали рабочие. Через них стала стремительно перелетать балерина.

Маляры, вцепившись все вместе в одну метлу, в такт музыке, принялись подметать снег, отчего на бумаге получалось что-то вроде новогодней елки.

На сцене было в меру шумно: там чокались, смеялись, пели... В общем, моя пьеса шла вовсю.

...Только один нерасторопный артист все портил. Завис, болван, где-то между правой кулисой и столами, не решаясь сдвинуться с места, и будто в рот воды набрал. Слова, что ли забыл?

Я растерялся – что предпринять: подсказать слова, обрушиться на него с руганью, остановить действие?..

И тут в спину толкнули меня самого:

– Иди быстрее, разве не видишь, без тебя ничего не клеится.

– Как же меня загримировали – не узнать! Неужели растерявшийся болван – я сам? Ну, знаете ли, я всегда сомневался в своем таланте, но не в уме!

– Сейчас, сейчас... – изгрызая себя сомнениями, будучи абсолютно не уверен в своих способностях, дописывал я себе слова и отчетливо слышал шепот, который становился все настойчивее и громче:

– Надо же – талантливый, а бестолковый! Ну, что же Вы, господин артист?!.. Опаздываете... Ваш выход!


(Часть 3. Глава 8. Из книги о протоиерее Александре Мене "И вот, Я с вами...",
иллюстрация Натальи Салтановой)