***

Николай Фоменко
               

БАЗА МАТЕРИАЛЬНОГО ОБЕСПЕЧЕНИЯ
рассказ


По дороге, отсыпанной светлым щебнем, небыстро, помахивая длинной гибкой антенной, ехала серая «Волга». Справа тянулся бетонный забор, из-за которого виднелись ангары войсковой части, а слева, чуть отступив от обочины, начинался лес. Над лесом, над верхушками мрачных елей, растекалось бледное весеннее небо. В придорожной канаве, среди рыжего камыша ещё были видны белые пятна льда, земля, трава, кора деревьев, бетонная ограда и сам воздух ещё пропитаны холодной враждебной сыростью, но серая «Волга», поскрипывая на ухабах, уже пробиралась к дачному посёлку.
На полпути, там, где ели были особенно высоки, а ангары за оградой отступили вглубь, дорогу преградила  тёмная иномарка. Распласталась, как раздавленная жаба. Двери были открыты, капот поднят. Два человека склонились над мотором и, казалось, не замечали, что мимо них нельзя проехать. Водитель «Волги» посигналил. Оба подняли головы, и один из них пошёл навстречу.
-Земляк, как ты вовремя. Аккумулятор сдох. Дёрни, а то мы не с места.
Он заглянул через приоткрытое окно в салон.
- Трос есть?
- Не-а. Кто ж знал, - без видимого огорчения ответил парень.
- Надо знать в следующий раз.
Водитель «Волги» вышел из машины, открыл багажник, наклонился, над пованивавшей бензином металлической утробой, и в это время в него выстрели из обреза. Выстрелили сразу из двух стволов. В затылок. Запах бензина смешался с запахом пороха и крови.
Недалеко от Звенигорода у моста через Москву-реку на безлюдной автобусной остановке стоял в вылинявшем армейском бушлате с обвисшим полупустым рюкзаком на спине худой мужчина. Проезжавшая мимо иномарка на грязной обочине остановилась, мужчину о чём-то спросили, и он, наклонившись над опущенным стеклом, указал рукой в сторону моста. Машина тронулась. В сумерках, забрызганная жидкой грязью, она быстро исчезла из виду.
Командира базы материального обеспечения полковника Рудакова хоронили с почестями. На месте гибели поставили небольшой обелиск из чёрного мрамора. Памятный знак среди подлеска из берёз и рябин смотрелся трогательно; и весной, когда сквозь рыжий камыш пробивалась молодая трава, и среди спеющей рябины осенью.
Тот, кто видел недостроенную дачу Рудакова, не мог ни понимать, что воровал полковник отчаянно. Три этажа с зимним садом, бассейном и вульгарными башнями по углам предвещали его судьбу. Но на фоне криминальной войны тех лет смерть полковника вещевой службы не вызвала интереса. Даже родственники особенно не настаивали на поиске убийц, потому что убийц хватало на всех.
Незадолго до смерти Рудакова в Управление вещевой службы приезжал один из его заместителей Миша Гольдштейн. Он побывал во всех отделах, тёрся, мозолил глаза. Одним рассказывал о дачных участках возле базы, с другими курил в коридоре, третьим очень кстати соглашался завести, куда нужно, накладные. Никто не запомнил, зачем он приезжал, зато, когда застрелили Рудакова, многие в управлении подумали: «Это там, где замом Гольдштейн».
 Командиром назначили Озёрного, потому что ему было ближе до пенсии. Озёрный тоже строил дачу, но бревенчатый сруб давно почернел, а в нём всё ещё не было ни рам, ни дверей. Не доходили руки. То одно, то другое, комиссия,  рыбалка или ещё что-нибудь. Досидел он в замах почти до пенсии и согласился на должность командира, потому что, как сам говорил, ненадолго. Оказалось, совсем ненадолго.
Странная история произошла. С годами, когда не останется свидетелей, в неё трудно будет поверить. Случилось так, что Озёрный врезался на машине пьяный в дерево. С полувековой сосны упали на землю несколько сухих шишек, а передок «Волги» весь всмятку. Семнадцатилетняя дочка Озёрного, сидевшая с ним в машине, вылетела в ветровое стекло и, подминая папоротник, скатилась в овраг. На самом дне мокрая, грязная в изорванной одежде она вскочила на ноги, цепляясь за траву и корни деревьев, с удивительной быстротой, без крика и плача вскарабкалась на дорогу, но потом ничего этого не помнила и понятия не имела, как оказалась в больнице. Через три дня её отправили домой, а Озёрный пролежал в госпитале три месяца. И всё обошлось. Механики в части собрали машину почти заново, и снова Озёрный садился за руль по- всякому; и трезвый, и пьяный, но дочку с собой уже не брал. Может быть, чувствовал? Может быть, та авария была только подсказкой, которую он расслышал?
Через полгода Озёрный снова наехал на ту же сосну. Сосен вдоль дороги было сколько угодно, но он «нашёл свою». На ней ещё оставался след от прошлого удара. Гнал в этот раз Озёрный здорово и ангелы отстали. Из машины его выцарапали мёртвым.  Так с какой-то зловещей последовательностью погиб и второй командир базы материального обеспечения.
Говорили разное. Говорили, что он спешил, говорили о неисправных тормозах, но больше всего, конечно, про ту же самую сосну. Все, кто мог, ходили на неё посмотреть, но это была обычная сосна, как на неё ни смотри.
Пришла очередь стать командиром базы Миши Гольдштейна. Не всем это нравилось. В управлении не только Миша знал всех, но его тоже знали хорошо.
- Гольдштейна? Да это всё равно, что козла в огород пустить.
- Он один, что ли, козёл? Важно, что умеет.
Умеет! Что умел Гольдштейн? Этого он, может быть, и сам хорошо не знал, зато он точно знал, чего он хотел. Он хотел стать командиром базы.
- Не боишься, Михаил Яковлевич?
- Пусть дураки боятся.

Однажды осенью на базу въехал чёрный джип. Дневальный покосился на машину и, наклонив голову, как ворона, почесал её о плечо. Возле штаба машина остановилась и из неё вышли двое. Щуплый и не очень молодой в чёрном плаще ниже колен и огромный в узких джинсовых штанах и коротенькой спортивной куртке очень молодой и очень уверенный, если судить по тому, как небрежно он наступал на мокрый асфальт пухлыми кроссовками. Они пробыли в здании недолго и вышли из дверей вместе с Гольдштейном. Вместе сели в джип и он, кренясь набок, развернулся, снова без всякого проехал через КПП, но метров через сто, остановился на обочине дороги. Дневальный всё это время следил за машиной с вялым сонным любопытством, даже забыв козырнуть в тонированные стёкла и только увидев, что командир выбрался из остановившейся машины и идёт в направлении КПП, засуетился, поправил на ремне штык-нож, убрал со стола сигареты и остановился у открытых дверей. Командир подошёл к дневальному, долго с пугающим спокойствием смотрел ему в лицо, пока у того от напряжения не вздулись на шее вены.
- Где дежурный? – тихо и страшно спросил командир.
- Он…
- Ко мне его, - не выслушав дневального, приказал Гольдштейн и направился в штаб.
Все, кто был на его пути, сразу куда-то попрятались, и он шёл по обезлюдевшей части сердитый и всемогущий.
Дежурным оказался старослужащий сержант; длинный, прыщавый и бледный. Пухлые губы напоминали куриную гузку, но глаза были наглые, с непроницаемой поволокой. Гольдштейн уже забыл о дежурном, а тут, встретившись с этим затуманенным независимым взглядом, вдруг заорал:
- Пять нарядов вне очереди. Ты почему, гадёныш, с поста ушёл, почему ворота в часть открыты настежь? Это, что вам, проходной двор? Ты где был? Молчи, а то хуже будет.
Он с размаху сел в кресло, взъерошил зачем-то тонкими пальцами листки настольного календаря и вдруг неожиданно равнодушно добавил: - Доложишь дежурному по части, что я сделал тебе замечание.
Ворота в часть обычно закрывали только на ночь. По территории шлялись все, кому ни лень; какие-то строители, командировочные, в слесарных мастерских вечно кто-то что-то делал для дома, ремонтировал собственную машину, изготовлял самогонный аппарат или дельтаплан. Сумки никогда не проверялись, и можно было внести и вынести всё, что угодно. Вынести и вывезти, потому что машины тоже толком никто не осматривал, поэтому солдаты на КПП никак не могли понять, почему командир вдруг взбесился.   
Ворота… Гольдштейн сам  не знал, что ему будет так досадно. Эти, на джипе… Он их знал. Знал хорошо, но приезда не ждал.
Ещё замом он оприходовал и списал партию левого текстиля. Потом ему помогли вернуть неудачно вложенные деньги. И за всем этим стоял щуплый чеченец, так неожиданно теперь появившийся. Нервировало всё; и то, что они свободно въехали в часть, и то, что не дали денег сразу, и то, что он не мог отказаться. Не мог, потому что деньги предложили большие, а ещё напомнили про рыльце в пушку. Когда он орал на прыщавого сержанта, думал  как раз о пушке.
С полчаса Миша просидел в кабинете, барабаня пальцами по столу. Потом вызвал командирский «уазик» и поехал на дачу. Проезжая мимо обелиска, он как будто от усталости закрыл глаза. Водитель молчал и старался ехать аккуратно. Досталось Каримову, солдату, присматривавшему за дачей; на входе горел свет, в собачьем вольере было не убрано, компостная яма не прикрыта. За свет Гольдштейн не платил, в вольере было не грязнее обычного, а до компостной ямы он даже не дошёл.
- В Чечню хочешь?
- Никак нет, товарищ подполковник.
- Тамбовский волк тебе товарищ… Лапника наруби. Клубнику пора укрывать.
Гольдштейн заглянул в подвал, потом в баню. Неожиданно нагрянув, так же неожиданно уехал.
Перед поворотом сказал водителю:
- Домой.
Домой – значило в Одинцово. В оба конца километров шестьдесят. Придётся давиться остывшей кашей. Водитель покосился на командира и прибавил скорость.
У Гольдштейна не было выбора. Вернее, уже не было. Но даже, если бы он и был… деньги! Война? Гольдштейн поёжился. Война – это с немцами, в сорок первом.

***
В одной из квартир Замоскворечья сидели трое. Хозяин разливал вино. Гость смотрел на бокалы грустно, даже уныло:
- После ранения я почти не пью. Полжелудка осталось.
- Немного можно. Вино хорошее – итальянское.
- Итальянское… - гость подержал бокал в руках. - Ну, рассказывай, как дела?
- Карэн, ты меня знаешь, делаю всё, что могу.
- Можешь ты больше. Где этот снабженец? Зима ждать не будет. Может быть, припугнуть?
- Нет, не надо. Думаю, объявится.
- Жора, надо быстрее, - он огляделся. – Я тебя не упрекаю, но в горах, знаешь, там обстановка другая, там Жора холодно. В прошлом году я себе пальцы на ноге отморозил. Я – ладно, пацанов молодых много. Говорят, из Польши одежду подвезут, но я точно не знаю. Нам с тобой здесь надо достать, понял?
Жора смотрел в пол, молчал, на костлявом смуглом лбу ярким жёлтым пятном отражался свет лампы.
- Карэн…
- Ладно, брось, я знаю… Помнишь, как ты в Набережные Челны джинсы привозил? Я до сих пор не пойму, где ты столько брал? Их даже в Москве тогда не было. А какие там татарочки,  в этих Челнах…
- С татарочками у тебя лучше получалось.
- Люблю скуластых баб. Они выносливые, как кобылицы.
Третий чеченец, молодой с огромными кулачищами рассеянно вращал пальцами столовый нож и молчал, потому что говорили старшие и его ни о чём не спрашивали. Он даже сидел в шаге от стола, в пол оборота к своей чашке чая.
- Я иногда вспоминаю…
- Иногда, - перебил Карэн. – А я, знаешь, как вспоминаю, но то прошло. Теперь всё другое, и мы с тобой другие, и они, - Карэн кивнул на молодого чеченца, - другие. Ты сколько тогда на джинсах зарабатывал?
- Я отцу отсылал.
- Теперь миллионами крутишь.
- Тогда сотни были надёжнее… и радостнее.
- И расставался с ними легче.
- Карэн!
- Ладно, налей ещё. Мне в Австрии операцию делали… Из Турции самолётом… Теперь я другой человек, даже внутри. Всего меня перебрали и кровь наполовину чужая.
- Я никогда деньги не жалею. Если их жалеть, никакого бизнеса не получится. Пришли, ушли – ничего, кроме азарта. Выиграть хочется, чтобы по- моему было.
- По- нашему, Жора, по нашему. Я знаю, что ты не жадный, я никогда бы к тебе не пришёл. Итальянское?
- Итальянское.
- Хорошее вино.
Гольдштейн появился в Москве на следующий день. Увидав гостя, Жора надел молча плащ, и оба вышли на улицу. Людей было не много, шли не торопясь. В стороне от проспектов Москва ни чем не напоминала столицу. Пасмурный день навевал тоску, почти дремоту. Гольдштейн торговался, но одно то, что он приехал, всё определяло: он согласен, а значит, выторговать больше, чем ему дадут, вряд ли получится. Подхлёстывало, что не согласится он, согласится кто-то другой и деньги уйдут в другие руки. В этом Гольдштейн не сомневался. Война? Она никого не остановит. Надо быть дурачком. Товар вперёд! А деньги? Но говорили спокойно, как о погоде или отпуске в Турции.

***
За последний год Гольдштейн сблизился с генералом, начальником своего управления. Сначала он уговорил его взять парочку дачных участков возле базы, нашёл строителей  и в первую очередь достроил дачу себе. Пока строился генерал, Миша стал в этом деле самым незаменимым человеком и дачи оказались похожими. Гольдштейн испытывал ревнивую привязанность к обоим строениям и чувствовал себя на генеральской даче почти таким же хозяином, как и на своей собственной. К этому времени удалось познакомить детей. К своим двадцати восьми годам генеральский сын успел покуролесить. Сначала играл на барабане в рок-группе, потом был бригадиром в обуховской банде. Лечился в Израиле в наркологическом центре и, наконец, принял ислам. Завёл чётки, тюбетейку и коврик для намаза. Последнее время вёл себя тихо и подозрительно робко. Но Гольдштейн не сомневался, парень всегда будет при деньгах.
Мишина дочка была худой бледненькой девочкой с острым носиком, рыжей чёлкой и выступающими выше груди ключицами.  Она закончила, как положено, музыкальную школу и теперь училась на экономическом факультете. Водянистые глаза цвета выгоревшей джинсы удачно скрывали её мысли и чувства, придавая ей холодную загадочность. За столом по случаю очередных именин генеральский сын не пил, свинину не ел и молчал, а дочь Гольдштейна загадочно смотрела на окружающих. Она оттопыривала мизинцы, поднося ко рту куриное крылышко, острый маленький подбородок двигался, поблёскивая, и губы казались прозрачными, как тело медузы. Гольдштейн нетерпеливо ждал, когда же они обратят друг на друга внимание, но это, как обычно, произошло так, что никто и не заметил.
Потом, с годами, супружеские пары пытаются вспомнить, с чего всё началось и чаще помнят разное.
Свадьбу сыграли дорогую.
Теперь Гольдштейн сам нашёл чеченца и стал предлагать камуфляж, палатки, тёплую обувь и даже дорожные сумки, которые тайком шили на его базе.
Жора поблагодарил, но сразу куда-то исчез. Гольдштейн несколько раз приезжал в его офис, названивал и всё без толка. Жора наблюдал; похоже, снабженца посадили на крючок. Надо было проверить. Подослал своих людей и передал, что расплачиваться будет фальшивыми купюрами. Гольдштейн обиделся, натурально обиделся, и хвостов за ним не было, и камуфляж был нужен. Сошлись на том, что фальшивыми будут только четвёртая часть денег. Отказаться от них совсем Гольдштейн не мог, хотя плохо представлял, что будет делать с фальшивками.
Через старые связи зятька фальшивые деньги Гольдштейн обменял на краденый «Мерседес», который потом продал тем же чеченцам. «Мерседес» начинили фугасом и взорвали на одной из улиц Грозного. Мишу это не интересовало. Он купил квартиру в Москве, но жить продолжал в Одинцово. О покупке знала только жена.
В семье Гольдштейна верховодила именно она. Миша женился очень давно, ещё курсантом военного училища. И с тех пор всю жизнь перед нею робел. Их отношения напоминали отношения строгой учительницы и хулиганистого ученика, но, сколько бы жена ни выговаривала ему, он не каялся и не менял привычек, хотя пакости свои скрывал, как только мог. Чем она так пугала его, понять было трудно. Может быть, она попросту его била? Щупленький Миша рядом с нею физически выглядел неубедительно. Но мордобоя никто не видел; проще предположить обычные странности любви.
Гольдштейн дорожил семьёй. Это была его семья. Даже отпыхтев на очередной любовнице, он и не думал что-то менять, вернее, терять. Всё своё имело для Миши особое значение. Чем больше было своего, тем привлекательнее становилась жизнь. Гольдштейн не отказался бы от второй семьи и даже третьей, если бы при этом можно было не потерять первую. Чтобы Миша ни терял: деньги, возможности или шариковую ручку, он испытывал одинаковую болезненную удручённость.
Долго всё шло хорошо, может быть, слишком долго, и Миша расслабился, перестал ждать неприятностей, тем более больших. А неприятность сорвалась, как снежный холм с крыши и едва не раздавила. Сват-генерал неожиданно подал в отставку. И Миша ничего не знал о его планах. Он-то думал, что всё под контролем, что он второй человек в управлении. Потому, как генерал подготовил свою отставку, было ясно, он давно планировал и свою жизнь никак не связывал с Мишиными интересами. Всё было продумано без него. На одном из текстильных предприятий генерал разместил долгосрочный заказ, а потом фабрику купил, или, может быть наоборот – купил, а потом разместил заказ. Теперь фабрика будет десять лет шить для армии тельняшки, а грёбаный родственничек греться на Канарах. Ещё три года назад Гольдштейн подложил генералу свою любовницу. Ему и тогда было обидно, что она легко променяла его на генерала, но теперь… теперь, когда вдовствующий отставной генерал поселился со шлюхой-Клавкой в новом особняке на Рублёвке, не сказав Мише ни «а», ни «б», обидно было до слёз, до зуда заражённых грибком ступней ног, до боли в правом подреберье, обидно до отчаяния. Как  бы он обрадовался, если бы вдруг узнал, сколько раз Клавка досыпала после него самого с тупым грязным Каримовым.
***
В пятьдесят пять лет Гольдштейна отправили на пенсию. Отправили зло и безоговорочно, припоминая, кем он был при свате-генерале, как приходилось с ним считаться и не замечать того, что нельзя другим. Заступиться было некому, деньги взяли, но не помогли. Миша растерялся. Он так свыкся, сросся с должностью и званием, что никем другим себя не представлял. Утром он просыпался полковником, командиром базы материального обеспечения. Полковником умывался, брился, разговаривал с женой, пил кофе, но армейский «уазик» у подъезда не появлялся. Тогда Гольдштейн представлял, что сегодня воскресенье или он в отпуске. Вечером, ложась спать,
беспокойно вспоминал прошедший день и не находил  в нём ничего из привычной жизни: ни совещаний, ни поднятия флага, ни штабной кутерьмы, ни запаха кабинета. Но он не переставал об этом помнить, и ковырялся в своих воспоминаниях, раздражая свежую рану. 
С полгода Гольдштейн работал в фирме зятя. Ни с делом, ни с документами его не знакомили, и он, обидевшись, ушёл завхозом в посольство Адыгейской автономной республики. Звучало хорошо. Но посольство было меньше солдатского клуба. Он сам мог с потрохами купить всё здание вместе со своей зарплатой, но слушок о том, что Миша устроился в посольство, немножко грел. Слушок, конечно, был ехидный, говорили: Гольдштейн адыгеем заделался, но Миша старался  злорадства не замечать – и без того было паршиво.
Однажды на перекрёстке, остановившись на красный свет, Гольдштейн увидел в соседней машине чеченца Жору. Узнать его было трудно, но они встретились глазами. Поздороваться не успели. Автомобильный поток сорвался с места и через несколько сот метров Миша потерял его машину из виду. Встреча взволновала. Миша не то, чтобы не помнил о чеченце, но считал всё с ним связанное, в прошлом, в удачном, но рискованном прошлом. Расшевели это прошлое, и неизвестно каким оно окажется сегодня: таким же удачным или только рискованным. Жору давно могли взять за хвост, но тогда бы он не разъезжал по Москве. Ах, если бы Жора был прежним Жорой, как бы он мог сейчас помочь.
Через несколько дней Гольдштейн позвонил по одному из запомнившихся телефонов, но Жору, конечно, там никто не знал. Миша поехал на дачный участок, который когда-то сам продал чеченцу. На участке стоял недостроенный дом вокруг которого сквозь песок и щебень уже пробился тоненький березнячок. Без всякой надежды Миша заехал к председателю дачного кооператива. Оказалось дом и участок давно и безуспешно продаются. Нашёлся телефон.
Так Жора узнал, что его разыскивают. Месяц назад он возвратился из Дагестана, где погиб его друг, Карэн. Они вместе учились в институте. Карэн был в федеральном розыске и его нашли. Он отстреливался. Жора выкупил у федералов тело товарища и передал родственникам. Сам же возвратился в Москву и каждую ночь видел во сне стройотряд в Набережных Челнах, молодых широколицых девчонок и Карэна ещё без бороды, но с уже простреленной головой. Он всегда был задирой и не скрывал своего превосходства над Жорой. - Какой ты чеченец,- иногда говорил Карэн. – Ты самый настоящий еврей, меняла. Жора обижался, но не глубоко, потому что понимал, Карэн по-своему прав. И вот он, меняла, жив, а настоящего чеченца, Карэна, нет в живых.
- Скажи этому козлу, чтобы приехал на Ленинские горы, на смотровую площадку. В четыре.
Жора разговаривал по телефону, стоя у кухонного окна. На фоне синего сумрака за окном лицо казалось жёлтым, как у больного.
- Да, пусть стоит и смотрит на Москву-реку.
«Я что ему, интурист», - пожал плечами Гольдштейн и, почёсывая подбородок, задумался. Лучше бы с Жорой не связываться, но нельзя- же закончить жизнь, вкручивая адыгеям лампочки. Миша по-прежнему готов был рисковать.
Жора подошёл к парапету. Гольдштейн мельком взглянул на него и понял, что надо сразу начинать с дела.
- В Министерстве Обороны есть деньги на строительство жилья для военных. Их можно забрать.
- Как? Напасть на Министерство Обороны? – с иронией спросил Жора.
- У меня остались связи, и я мог бы организовать подряд. Но нужна строительная фирма, хотя бы на бумаге.
- Ты же знаешь, у меня никогда не было строительной фирмы. Может быть, убить кого-нибудь нужно? Так ты так и скажи.
- Нет, никого убивать не надо, - сконфуженно проговорил Гольдштейн. – Но без крыши в это дело ввязываться нельзя. Сам понимаешь – конкуренция.
- Хорошо. Двадцать процентов от прибыли.
- Но все берут десять, Жора, - с укоризной сказал Миша.
- Кто это все? Ты что, уже к кому-нибудь обращался?
- Конечно, нет. Просто знаю.
- Двадцать!
- Десять. Может быть, ничего и делать не придётся. Это так, на всякий случай. И за это я уступаю десять процентов.
- А если придётся, и мои ребята будут подставлять под пули головы? И всё за десять процентов?
- Жора, с этого дела десять процентов – большие деньги.
- Но это в девять раз меньше твоих денег.
- Их ещё надо заработать, и зарабатывать буду я.
- Хорошо, зарабатывай.
- Ну, мы как, договорились?
- Я подумаю.
Не подав руки, Жора пошёл к машине. Ещё недавно стройный и подтянутый, теперь он ссутулился, постарел. Глядя ему в спину, Гольдштейн подумал: «Да, сдал, абрек».

***

Доценко, хохол с Сумщины, забрёл на стройку случайно. Полтора года назад он приехал в Москву заработать на «Жигули», которые продавал сосед, но в три месяца, срок, отведённый соседом для покупки, не уложился. Собственно, и теперь не было ни копейки, хотя поначалу дела складывались неплохо. Односельчанин взял его в свою бригаду, и они всё лето строили под Москвой дом. Но в одну из ночей сгорела хозяйская баня. Последним из бани уходил Доценко и мог побожиться, что огня в печи уже не было. Могло случиться, что баню подожгли конкуренты, чтобы выжить заезжих строителей. Все заработанные деньги пошли на баню. Наступила зима. Доценко перебрался в город на строительство эстакады. Народу было разного много. Днём работали, как проклятые, а вечерами играли в карты, и пили. Так что к весне денег по-прежнему не было, а вот здоровье стало пошаливать. Тупая боль в боку и злость тоже тупая на всё и всех. Но больше всего на жену, с которой он не жил уже три года, с того самого времени, как единственная дочка вышла замуж. Даже не ссорились и ничего не делили, как будто только для того и жили вместе, чтобы вырастить человека. Вырастили и на том все общие дела и закончились. И, вдруг, злость. Значит, что-то было или, наоборот, не было, но могло бы быть. Одним словом, виновата. Это из-за неё он здесь.
Проиграв очередную получку, Доценко подался на рынок. Грузчиком без денег не устроишься, пришлось первый месяц работать бесплатно. В металлическом ангаре за ребристой перегородкой на подстилке из картонных коробок валялись несколько грязных матрацев. На них Доценко и спал. Ночью хозяевами ангара были крысы. Доценко обкладывал себя коробками, оставлял включённой засиженную мухами тусклую лампочку, но спал пугливо, как кролик. От крысиной возни вскакивал, стучал ногой по пустым коробкам, озирался, тихо матерясь, и снова ложился, накрывая голову ветровкой.
Потом к нему подселили двух таджикских мальчишек, и Доценко почувствовал себя увереннее. Рано, рано утром он приступал к работе. Разгружал рефрижераторы с мясом, развозил на тачке по палаткам алюминиевые лотки с окороками, печенью и прочей требухой. Он так провонял сырым мясом, что куда бы ни шёл, за ним всегда увязывались бродячие собаки. Вечерами таджики жарили мясо или варили плов на маленькой газовой печке. Баллон с газом лежал тут же под металлическим прилавком. Водку и вино мальчишки не пили, поэтому Доценко пил сам, но чаще обязательно кто-нибудь к вечеру приблудится, и тогда находились и лишний кусок мяса, и лишняя рюмка.
Платили неплохо, к осени у Доценко скопилось тысячи полторы долларов, но тут нагрянула милицейская облава. Деньги Доценко всегда носил при себе; так и попал в отделение милиции с долларами. Там их быстро из него выбили, посадили в «уазик», отвезли на Киевское шоссе и предупредили, чтобы в Москве больше не появлялся. Полдня шёл назад, в Москву, и скитался, пока не набрёл на стройку.
На втором этаже строящегося дома, за обтянутыми целлофановой плёнкой окнами, на сколоченных наспех деревянных нарах обитали строители-нелегалы. Со стройплощадки они не высовывались и всё, что им нужно приносили в дом бригадиры, у которых была хотя бы липовая регистрация.
Задерживаться на стройке Доценко не собирался. Осточертело всё, и по-детски хотелось домой. Он уже почти не помнил, что привело его в Москву. В ответ на свои мысли только удивлённо пожимал плечами: «Во, дурак. Заработаю на дорогу и сразу уеду», - решил он. Но на стройке вместо зарплаты платили почему-то только авансы.   А так как это лишь авансы, бросить работу было жалко, что-то ведь каждый уже заработал, не дарить же свои кровные.
Перед самым Новым годом, глядя через щелку забора на ёлочный базар, Доценко почувствовал в горле горький комок. Проглотил его, высморкался с отчаянной злостью и пошёл требовать деньги. За ним стали кричать горластые таджики, у дымившей буржуйки сбились в кучу молдаване и все отказались работать.
На следующее утро к Доценко подошли двое незнакомых парней и предложили съездить с ними в офис фирмы. «Ну, вот, наконец-то», - подумал он. «К новому году буду дома». Похлопал себя по карманам, проверяя при нём ли паспорт, и пошёл к машине. Уже в машине пробежало по душе какое-то беспокойство – парни-то нерусские. Хотел приглядеться, но вместе с хлопком двери получил удар локтем в солнечное сплетение. Доценко сжался, нагнув голову, и тут же его ударили тяжёлым по затылку. Так он их и не разглядел.
- Алхан, он у нас. Что делать?
- Отвезите ко мне в Хасавюрт. Будет у брата овец пасти.
***
Хозяин стройки Миша Гольдштейн распродал ещё не достроенные квартиры. На вырученные деньги заложил новый дом, отремонтировал два гарнизонных общежития, которые и сдал приёмной комиссии Министерства обороны. Потом продал квартиры во втором недостроенном доме, купил акции Кипрской страховой компании и почувствовал себя состоятельным человеком. Но именно в это во всех отношениях удачное для него время у Гольдштейна пропал аппетит. По утрам просыпался вялым и ещё более уставшим, чем ложился, словно, как говорят, всю ночь черти возили на нём воду. Было досадно. Любая болезнь кажется без причины, а тут даже и не болезнь – капризы организма. «С организмом мы разберёмся», - подбадривал себя Миша… и похудел на десять килограммов. Он лёг в госпиталь. Оказалось в себе человек таит не меньше опасностей, чем его преследуют со стороны. Гольдштейн ждал, он всегда был начеку, сколько охотников было смешать его с говном, и вот он сам причина своих неприятностей. Сам, где-то внутри, в этом знакомом до последнего волоска своём теле неожиданно сузилась какая-то трубочка. И кто бы мог подумать и предвидеть? Что может быть обиднее и несправедливее? Трубочка, какой-то скользкий комочек под плевой перестал работать, как ему положено, и всё может пойти к чёртовой матери. С этим нельзя смириться, в это даже нельзя поверить. К тому же есть деньги. С деньгами нечего бояться. Врачи были согласны с Мишей – с деньгами никакая болезнь не страшна, и взяли с Гольдштейна, сколько захотели.
После операции Миша выздоравливал медленно. Но он так был уверен, что деньги потрачены не зря. Одной такой уверенности было достаточно для выздоровления, но и врачи постарались. Они, в самом деле, хорошо поработали над капризным комочком.
Потраченные на лечение деньги можно было вернуть. Тех десяти процентов, что он платил чеченцам, вполне бы хватило. Пришло время что-то делать, как-то соскочить с этого доилова.
Жора узнал о болезни Гольдштейна случайно. Он с самого начала не занимался Мишиным бизнесом, перепоручив его молодым. Только раз пришлось вмешаться, когда под Ростовом в багажнике чеченцев нашли замороженный труп.
Тогда Жоре и рассказали, что Гольдштейн болеет. Новость произвела на Жору впечатление. Причудилась опасность, опасность неясная и потому особенно пугающая. Сам Жора ничего не боялся. Он даже смерти не боялся -своей смерти, но у него были две дочурки-близняшки. Весь мир не стоил их волоска. Если люди болеют и умирают случайно, разве можно быть уверенным, что с его дочками ничего не случится? А вдруг Гольдштейн заболел не случайно. Вдруг есть бог! Что страшнее – карающий бог или случайность? Жора забеспокоился. Что если дочек выкрадут? Он решил отправить семью в Испанию. Купил билеты на чартерный рейс из Уфы, но в день отлёта у жены Луизы ручьём полилась кровь. Семья осталась в Москве. Через несколько часов в новостях передали, что самолёт разбился над Боденским озером. Так случайность или бог? Жора уехал в мечеть. Уткнувшись лбом в холодный кафель, он  не думал. О чём он мог думать, когда над мечетью, над ним, над его дочерьми и над всей землёй был бог. Бог видит, бог судит.
Потом позвонил Алхан: Гольдштейн отказался платить деньги.
- Ты, вот что, приезжай-ка ко мне. Надо поговорить. Да, если можешь, прямо сейчас.
Алхан приехал. На пороге наклонил голову. Жоре это понравилось. Не зря он подумал о нём. Сели в кожаные кресла друг против друга. Жора тёр костлявыми пальцами виски, гость терпеливо ждал.
- Чай будешь?
Поведя рукой, Алхан отказался.
- Что там в Ростове, уладили?
- Да, - нехотя ответил он.
- Во что обошлось?
 - Я заплатил свои деньги.
- Так, говоришь, Миша забурел?
- Мы ещё не брались за него.
- И не надо. С ним, похоже, разберутся   без нас.
Жора снова потёр виски и добавил:
- А теперь о главном…
Главное заключалось в том, что Жора решил передать все дела Алхану.
- Ты справишься.
Алхан знал, что справится. Многое давно было под его контролем. Кроме денег. И теперь важно было, получит он эти деньги или нет. В Москве поговаривали, что Жора хочет драпануть. Без денег он драпать не будет, значит, тут уже ничего не осталось. Начинать с нуля? Алхан сдавил кулаки.
Жора кисло усмехнулся, поелозил пальцами по кожаному подлокотнику и добавил:
- А Гольдштейна не трогайте.

***
Через несколько дней Жора заметил слежку. Что за ним присматривает ФСБ, он знал. Но те следили аккуратно. Теперь чья-то машина назойливо висела на хвосте. Жора напрягся. Семья уже была в Испании. Недалеко от Барселоны он купил усадьбу. Оставалось перевести жену с дочками из пансионата в собственный дом. И, вот, кто-то вздумал за ним следить.
Жора поднялся в квартиру и посмотрел в окно. «Тойота, что всё время ехала следом, стояла напротив у здания Сиббанка. Он вынул из кобуры пистолет, положил его на журнальный стол и лёг на диван. Среди подчинённых было много преданных людей, и он мог окружить себя надёжной охраной, но, уходя, надо уходить.
Накрыв ладонью глаза, он попробовал ни о чём не думать, и всё время ловил себя на какой-нибудь мысли. Не думать не получалось. Вот, если бы выстрелить себе в висок. Жора потянулся к пистолету, уложил его на ладонь и долго сосредоточенно смотрел в черноту воронёной стали. Потом поднялся, спрятал пистолет под мышку и пошёл на кухню приготовить кофе.
С чашкой кофе он подошёл к окну. «Тойота» стояла на прежнем месте. Жора выпил кофе, достал из письменного стола второй пистолет, положил его в карман кожаной куртки и, окинув взглядом квартиру, вышел в подъезд. Пересёк двор, сел в машину и не торопясь, поехал. «Тойота» была рядом. На Кутузовском проспекте он на какое-то время потерял её из вида, но потом, уже на Минском шоссе она снова замаячила в зеркале. В прорехи придорожной посадки были видны вспаханные поля, яркая зелень озимых. Несмотря на осень, обошлось без дождей и обочины дороги были сухими и пыльными. Отъехав от Москвы километров на сто, Жора присмотрел узкую грунтовую дорогу, пересекавшую озимое поле в направлении тёмной полоски леса. Он сбавил скорость и повернул на незнакомую дорогу. Посреди поля Жора остановился, вышел из машины, достал из куртки пистолет, снял с предохранителя и снова спрятал в карман. Машина сдержанно шептала не заглушенным двигателем.
Торопясь, «тойота» нырнула с автострады в глубокую обочину, раскачиваясь, проехала метров сто и остановилась. Окна «тойоты» были тонированными. Жора видел, как отражается в стёклах серенькое осеннее небо. В него могли выстрелить, но зачем тогда так долго преследовать? Скорее всего, в машине сами не знали, что делать дальше, и ждали указаний. Указания пришли не сразу, но Жора выдержал паузу. Он умел ждать. Виляя, «тойота» задним ходом пятилась к автостраде.
«Да, нет». Жора вскочил в машину. Подгребая под себя озимь мощный автомобиль развернулся и помчался за «тойотой». Всё нужно решить сегодня.  Жора криво усмехнулся. Промчавшись по трассе километров десять, «тойота» съехала на старую Смоленскую дорогу. Возле одного из железнодорожных переездов машины оказались совсем близко. Шум электрички мог заглушить выстрел. Жора напряжённо смотрел в заднее стекло «тойоты» и продолжал усмехаться. Ещё через десяток километров повернули в сторону Звенигорода. Дорога сузилась. Местами лес подступал к самой обочине, превращая дорогу в мрачную расщелину. Что это – западня? Он пошёл на обгон. Впереди показался мост через Москву-реку, а за ним на бугре купола церкви. Машины мчались бок о бок. Сантиметр за сантиметром Жора прижимал «тойоту» к обочине, и когда  перед мостом появилось ограждение, водителю «тойоты» не оставалось ничего другого, как съехать с дороги. Машину, как мяч, подбросило через кювет, поднимая пыль и ошмётки земли, она покатилась к реке.
Жора был недоволен. Он так и не узнал, кто был в «тойоте» и зачем они следили за ним. Теперь они станут осторожнее, и, может быть, выследят его семью в Испании. Это беспокоило, сильно беспокоило.
Неожиданно с ним захотел встретиться Карпенко. Жора не помнил, кто такой Карпенко, но как будто кто-то из своих. Он долго перебирал в памяти имена и события и, наконец, вспомнил парнишку на Грозненском рынке. Шесть лет назад Жора стоял в Грозном среди руин своего склада, а рядом дрожал от холода в серой копоти пацан. Жалко его было, как щенка.
- Ты что хотел?
- Георгий Мамедович, вас заказали.
- Откуда тебе это известно? – снисходительно спросил Жора.
_ Случайно слышал разговор Алхана с моим шефом.
Жора насторожился, как животное, внимательно посмотрел по сторонам.
- А ну, пошли со мной. 
Жора завёл Карпенко в первое попавшееся кафе.
- А теперь рассказывай всё, что ты слышал.
Официантка принесла бутылку «Боржоми».
Слышал Карпенко немного, но, как выяснилось, главное. Жору хотят убить. Алхан об этом знает, но вмешиваться не будет. Жора прищурился и подозрительно посмотрел на Карпенко. Неужели Алхана можно было подслушать? Он осторожен, как кошка. Может быть, кому-то не нравится новая роль Алхана и его хотят подставить? Жора нахмурился.
- Вот что, если ты брешешь, растерзаю на части. А пока запомни: ты ничего не слышал и меня не видел, и на будущее советую меньше слышать – дольше проживёшь.
Через час Жора был в офисе Алхана.
- Здравствуй, Алхан.
- Здравствуй, Георгий.
Жора сел на стул так, что и Алхан и ещё двое чеченцев, с которыми он тоже поздоровался, были перед ним.
- Я не мальчишка. Я не люблю, когда меня дурят. Или вы рассказываете, кто эти шакалы в «тойоте», или вы с ними.
- В какой «тойоте»?
- В белой «тойоте». Не валяй, Алхан, дурака. Ты всё знаешь!
- О чём я знаю?
- О заказе. Кто меня заказал? Ты знаешь.
Жора стал бледным и очень опасным. Алхан дрогнул.
- Ты же сам приказал не трогать Гольдштейна.
- Так это Миша?... Жора сплюнул под ноги и быстро вышел из офиса.

***
По дороге домой купил за тридцать три рубля кухонный нож. «Завтра найду Гольдштейна и перережу ему глотку», - решил он. На Чкаловском проспекте остановили менты. Проверили документы, но обошлось без обыска. « Хрен с ним, с Гольдштейном», - подумал Жора и усмехнулся, вспоминая покупку.
Въезжая в маленький двор старинного дома, Жора был настороже. Он вышел из машины и, оглядевшись, направился к подъезду. В это время, шаркая подошвами, в подъезд вошёл сосед по этажу.
- Не люблю, когда рано темнеет, - сказал сосед.
Жора дождался, когда он уедет в лифте, и поднялся на этаж пешком. Войдя в квартиру, просмотрел запись домофона. Ничего подозрительного.
«Не люблю, когда рано темнеет», - вспомнил он. Заглянул в холодильник и с бутылкой коньяка вышел в коридор.
Сосед открыл дверь не сразу, удивился.
- Моя семья в отъезде…
- Да, конечно…
- Вы не заняты?
- Чем я могу быть занят? Моя жизнь превратилась в развлечение.
У старика была двухкомнатная квартира. Оказалось, он художник. Жора не знал. Художники, артисты, пидарасы в его представлении были одним и тем же. Он замялся.
- Ничего, ничего, проходите. У меня, конечно, беспорядок, но это на первый взгляд. К этому можно привыкнуть. Я давно привык.
Возле окна стоял перепачканный в краску мольберт. У противоположной стены полуразвалившийся диван. На стенах какое-то подобие картин – перепачканные в краску куски холста и картона.
- Это моя мастерская, - махнул рукой старик. – Не обращайте внимание.
- Я в одиночестве, - сказал Жора.
- Наслышаны. Говорят, собрались за границу. Если не секрет, что за страна вас прельстила?
- Ещё не выбрал, - Жора помедлил. - Жена с детьми в Испании. Там хороший климат и мягкие зимы.
- Не знаю, не бывал. Но, должен сказать, мне нравится наша погода. Она переменчива. Представьте, если бы всё время было только лето, или зима… Скучно. Меня наш климат устраивает.
- А жизнь?
Художник прищурил глаза,  молча нарезал хлеб и бумажную колбасу.
- Жизнь… Природа делает всё, чтобы человек был счастлив. В Испании или России, не имеет значения. От себя не убежишь. Мы и в Испании останемся теми, кем были здесь. Вы в бога верите?
 - Верю, - сказал Жора и почему-то поёжился.
- Тогда вы должны понять меня. Дело не в человеке, а в том, что человека создал бог, и только он может распоряжаться его жизнью. Недавно ко мне в руки попала книжечка… стихи юного поэта. Некоторые он написал в четырёхлетнем возрасте. И как вы думаете, о чём они? О любви, предательстве и красоте. Откуда ему знать об этом, если не от бога? Кто вправе его судить? А ведь этот самый бог есть в каждом из нас!
«О, господи»! - Жора коснулся шершавой щекой щеки художника и уже за полночь ушёл домой.
На утро он не хотел убивать Гольдштейна. Но надо было его предупредить, чтобы он не делал глупостей. К десяти часам Жора подъехал к знакомой ему конторе в самом центре Москвы, на Петровке, в глубине старого московского двора. В этом офисе Миша бывал нечасто, но Жора навёл справки и знал наверняка, что застанет Гольдштейна именно здесь. В первой комнате сидела молодая женщина секретарь и пожилая бухгалтер. Не взглянув на них, сухощавый седой мужчина уверенно пересёк комнату и без стука вошёл к шефу. Миша перебирал бумаги и не сразу поднял глаза. Потом лист бумаги задрожал в руке крупной дрожью.
- Что такое?- с издёвкой спросил Жора. – Испугался? Меня? Я наверно очень страшный? Езжу по Москве и убиваю евреев?
Он нагнулся над столом, схватил Мишу за сорочку, и, выдернув из кресла, коснулся своим орлиным носом его лица.
- Чем же я провинился перед тобой, а, сучонок? Я у тебя женщину отнял, дом или деньги?
- Не понимаю, - выдохнул Гольдштейн.
- Сейчас поймёшь.
Жора выпустил Мишу в кресло, а сам пошёл прикрыть дверь. Когда он снова повернулся лицом к столу, Гольдштейн возился с маленьким «браунингом», пытаясь снять его с предохранителя. Одним прыжком Жора был возле Миши, выхватил пистолет и с размаха ударил Мишу по голове. Он упал. Сгоряча хотел вскочить, но ни ноги, ни руки не слушались, и он карабкался по полу, пока не упёрся головой в угол сейфа. Со лба на пол текла кровь. Он перепачкал в ней руки и с ужасом смотрел на окровавленные пальцы. Жора растерялся. Он не хотел ничего такого. Всё должно было быть по-другому, но получилось, как всегда, мерзко и жестоко. Уже на улице обнаружил в руке «Браунинг», с досады хотел швырнуть его куда-нибудь в угол, но опомнился, сунул в карман, сел в машину и уехал.
Только Жора скрылся за дверью, женщины бросились в комнату шефа. Они были перепуганы, бледны.
- Надо срочно вызвать милицию, - лепетала пожилая бухгалтер.
- Какую милицию? - Миша всё ещё лежал у сейфа, опираясь на локоть дрожащей руки. – Вызовите скорую, вы что, не видите я весь в крови.
Было около полудня. Улицы Москвы кишели автомобилями. Выбираясь из центра, Жора то и дело застревал в пробках. Во время одной из таких вынужденных остановок, переключая передачу, он зацепил рукой полу куртки, и в толчее машин прозвучал выстрел. Гольдштейн успел поставить «Браунинг» на боевой взвод. Жора вздрогнул, выпрямился, глаза округлились, то ли от боли, то ли недоумения. Через минуту плечи покосились, а голова завалилась на бок. Уткнувшись лбом в боковое стекло, он увидел в соседней машине лицо маленькой девочки, внимательно наблюдавшей за ним. Чтобы девочка не испугалась, Жора улыбнулся.

***   
Будь Миша хотя бы капельку суеверным, он не стал бы радоваться Жориной смерти слишком откровенно. Уж так подозрительно повезло… Швы с головы сняли, и  теперь на Мишином лбу красовался бледно розовый шрам.
Со дня операции на желудке прошло три месяца. Гольдштейн сидел на диете. Глядя на толпы бодрых здоровых людей, трудно понять, почему болезнь навалилась именно на тебя. У всех есть желудок и печень, но одни здоровы и счастливы, а другие болеют. И не потому болеют, что мало или плохо ели или ещё что-то там делали не так, как все. Просто болеют, и всё. Так думал Гольдштейн. Обидно, но с другой стороны, в необъяснимости причин, крылась надежда, что болезнь неожиданно нагрянув, сама собой рассосётся, уйдёт. И тогда можно будет зажить по-старому, в полную силу. Жена настаивала, чтобы он съездил в Израиль и полечился там. У него ещё были планы. Он хотел участвовать в ипотеке, скупать под застройку участки. Всё было так солидно, что сам Гольдштейн уверовал в своей безупречности, хотя все, кто знал Мишу давно, по-прежнему видели в нём наглого, суетливого воришку.
Поездку в Израиль пришлось отложить из-за зятя. После какой-то семейной ссоры он в дребезги разбил машину и поломал руку. Выяснилось, что он загулял и снова колется. Понятно, дочь страдала, и Миша не мог уехать. Правда, зятя он не сильно винил, потому что в главном зять не подвёл – у него всегда были деньги. Бабы народ неблагодарный. Пока зять лежал в больнице, пока их мирили с дочкой, прошёл ещё месяц. Гольдштейн явственно почувствовал, что болезнь никуда не делась. Она не собиралась расставаться с его телом, а продолжала по-хозяйски устраиваться. Свила гнездо и с каждой неделей делала его больше и больше. Миша снова похудел. Старые сорочки и костюмы давно висели без дела. Диета так осточертела, он думал -  это из-за неё, из-за невкусной еды у него нет аппетита. Миша попробовал есть, что когда-то было вкусным, но стало только хуже. Он снова пошёл по врачам. Прислушиваясь к почти постоянной боли в желудке, Гольдштейн как-то впервые подумал о том, что для других было очевидно. Он подумал, что не просто болен, а болен смертельно. Эта мысль обрушилась на него, как ночь, как внезапно выключенный свет, когда мир вокруг исчезает, оставаясь лишь в памяти.
Он снова лёг в госпиталь для повторной операции. Не было человека, кто бы не понимал, что это бесполезно, однако ни у кого не нашлось мужества принять иное решение. Только Гольдштейн ещё верил в спасение, потому что больше других был в нём заинтересован. Так хотелось жить. Он привык к жизни. В ней было столько приятных вещей, которыми он умел пользоваться. Какой несправедливостью было для него, что именно он должен исчезнуть, он, знающий в жизни толк, а тысячи, миллионы нищих, которым не за что купить приличной колбасы, останутся и продолжат убого существовать. Исчезнуть… Именно исчезнуть. Не покинуть, не уйти – исчезнуть, исчезнуть совсем и навсегда… Гольдштейн верил в спасение. Он не такой, как все. Это другие могут умирать, потому что других много, а он один, единственный. Он никогда не думал о своей смерти, никто не научил его этому трудному делу. Он не был ни религиозным, ни суеверным. Трусость заменяла ему и то, и другое. Как всякий трусливый человек, он даже мысленно боялся приблизиться к пропасти и, оказавшись на её краю, ничего, кроме страха, испытывать не мог.
Однажды, превозмогая слабость, Гольдштейн в сопровождении медсестры плёлся в процедурный кабинет, чтобы получить очередную порцию химиотерапии. Преодолев немыслимую длину коридора, они, наконец, добрались до просторного и необычно светлого фойе. Необычно светлым он стал от того, что на улице выпал первый снег. Большие лохматые снежинки легли на ещё не опавшие жёлтые листья, облепили шершавую кору деревьев. Белый свет влился в окна помещения, заполнив собой все углы. Всё вокруг приобрело какой-то торжественный значительный вид. Это настолько не совпадало с тем, что ощущал Гольдштейн, так не вязалось с его положением и состоянием. Хотелось по-детски заплакать от обиды, сорвать на ком-нибудь зло. Когда медсестра легонько потянула его за локоть, он собрал все свои силы, чтобы отдёрнуть руку, и столько на его лице было ненависти к этой женщине, что она как от холода передёрнула плечами. Медсестра усадила Мишу в кресло под крону неизвестного южного растения, а сама зашла в кабинет. Гольдштейн зло посмотрел по сторонам. У окна в кресле-коляске сидел молодой человек. Вернее то, что осталось от когда-то нормального человека. У него не было ног и кистей рук. Лицо испещрено бороздками многочисленных шрамов, шея обожжена, а волосы на голове напоминали клочки серой ваты. Но, несмотря на все увечья, в лице была жизненная сила, молодая нерастраченная энергия. Его по-юношески полные губы розовели, а в спокойных серых глазах отражался белый снег. Он, не шевелясь, смотрел в окно, и по губам блуждала легкомысленная невольная улыбка.
«Ну, вот, этот калека, получеловек, будет жить, а я… я, может быть умру. Почему, что за нелепость, кто всё это так устроил? Что получит от жизни этот урод, что это будет за жизнь, и как бы мог жить я! О, как я могу жить! Что за несправедливость! Мало того, что он инвалид, так наверно ещё и дурак. Конечно, дурак. Какой-нибудь лейтенантик, которого запёрли в Чечню. И родители его идиоты. Не смогли устроить сына. Живут, скорее всего, на копеечные зарплаты. Ещё неделя-другая, и выставят вашего пацана отсюда на улицу… А я… я останусь умирать», - словно добавил кто-то другой.
Через неделю Миша уже не вставал, и тот, другой, безраздельно завладел его мыслями. Он каждую минуту упорно напоминал, что всё, всё осталось в прошлом, а впереди только ужасающая пустота. Потом боли стали такими, что так пугавшее небытие превратилось в желанное спасение. Гольдштейн выл, сучил костлявыми пальцами, задирал вверх острый, как шило, жёлтый подбородок и молил уже не о спасении, а о прекращении мучений. Кого он молил, к кому обращался, он не осознавал. Мысль о спасителе так и не пришла в голову, поэтому в его мольбах не было и капли раскаяния. А одна только обида и жалость к себе. Лишь однажды в полубреду, в полусне, в потоке болезненных галлюцинаций он увидел у своей кровати сначала Рудакова, потом Озёрного. Долго и внимательно смотрел в его лицо какой-то незнакомый голодранец. За их спинами были видны строгие глаза Жоры. Почему-то была среди этих теней его дочь. И все они стояли и как будто ждали каких-то объяснений. Гольдштейн мучительно соображал, что же он должен им сказать? Этот вопрос так озадачил его, что даже боль на время притупилась. Но ответа он не нашёл, и снова скатился в горячий котёл нестерпимой боли.
Через неделю, так и не положив на операционный стол, Гольдштейна отвезли домой. Дважды в день квартиру посещала медсестра и делала ему инъекции морфия. Миша ничего не ел, окончательно высох, и только сердце продолжало биться за решёткой выступивших рёбер. Оно остановилось рано утром, когда уставшая жена крепко спала. В гроб положили практически кожу да кости. Всё, что осталось от Гольдштейна, весило тридцать семь килограммов.