Побег из Шоушенка

Игорь-Франтышек Сидоренко
                (мини-эссе или нечто вроде сочинения на заданную тему)

Тот кувшин, что сегодня поит бедняка,
Гордым сердцем царя был в другие века.
Из рубиновых уст и ланит белоснежных
Сделан кубок, что пьяницы держит рука.

ОМАР ХАЙЯМ


          Не знаю, оттого ли, что в детстве одним из моих любимых поэтов был Омар Хайям, по какой ли иной причине, но, с тех самых пор, как я осознал что смертен (кстати, совершенно не помню, когда и как это со мной произошло, и испытал ли я по этому поводу хоть какой-то шок) – я никогда не сомневался, ЧТО именно со мной будет после моей кончины. Точнее, никогда не сомневался, что говорить о каком-то «Я» в этом случае вообще нелепо. Со смертью мозга потухнет сознание, а с ним канет в небытие и моя личность. Впрочем, и само слово «личность» в предыдущем предложении написано мною без кавычек лишь в силу привычки. Ибо личности, как чего-то монолитного, чего-то непрерывного, возникающего при нашем рождении (или даже раньше) и сопровождающего нас до самой могилы попросту не существует. Мы многократно, в течение жизни, сменяем одну «личность» на другую, как сменяем уличную обувь на домашние тапочки, а засаленную спецовку или любимый домашний халат (у кого он есть) – на выходной костюм. Единственное, что связывает между собой эти, по сути, разрозненные личности – нити памяти, пронизывающие не столько пространство, сколько время подобием гигантской грибницы.

         Да, известно ли вам, что гриб, и не какое-нибудь там заморское чудо, а самый обычный подберезовик или, скажем, подосиновик – крупнейший живой организм на Земле? Франтоватый крепыш в красной беретке, бережно срезанный вами и помещенный в лукошко с гордостью, не уступающей гордости опытного охотника, подстрелившего в саванне льва – всего лишь плодовое тело, одно из многих, того монструозного гиганта, большая часть которого сокрыта от нашего профанного взгляда. Имя же этому гиганту – мицелий. Ученые, например, исследовав трехсантиметровый опенок, выяснили, что мицелий его занимает площадь в несколько гектаров и весит около десяти тонн. Но меня-то больше интересуют не пространственные, а временные измерения. Что ж, согласно все тому же исследованию, возраст уже знакомого нам «опенка» (речь, разумеется, идет о грибнице) – 1 500 лет. Впечатляет? Так вот, если уж и стоит говорить о человеческой индивидуальности как о некоей целостности, то не иначе, как о таком вот исполинском, раскинувшемся во времени, мицелии памяти с многочисленными плодовыми телами сиюминутных личностей.

       Можно предложить и другую аллегорию нашего «Я». Для этого возьмем однокоренное слову «личность» словцо. Личинка. Вот оно! «Личинка», вроде как «маленькая личность», с ограниченным сроком годности. А, вместе с тем – «личина», маска, за которой мы старательно прячем бесформенное месиво, броуновское движение, «сучье варево» образов и воспоминаний, страхов и желаний, идей и мыслей (увы, по большей части заимствованных), и всевозможных одномоментных реакций на внешние раздражители.

           В детстве, во время летних каникул, я нередко бывал на Кубани, в небольшом причерноморском городке Анапа (ныне – один из известнейших российских курортов), где жили родители моего отца. Как только я появлялся, тут же попадал в жесткий оборот к моей, отличавшейся властным характером, бабушке. Мне прописывался «режим усиленного питания». А рано поутру, снабдив огромным махровым полотенцем и прочими необходимыми купальными принадлежностями, меня безжалостно отсылали на целый день жариться под кавказским солнцем, вместе с визгливой голопопой мелюзгой в цветастых панамках, истекающими топленым смальцем бегемотоподобными тетками и дядьками, покрытыми густой черной шерстью, словно не до конца перевоплотившиеся оборотни. Естественно, столь незавидной участи я предпочитал увлекательные походы в горы. С отцом или же в одиночку. К моменту моего приезда растительность в горах основательно выгорала, оставляя для глаз весьма сдержанную палитру, состоящею, по преимуществу, из разнообразных оттенков и полутонов ржавчины, охры и чего-то седовато-серого. Лишь густой ковер ядовитого плюща, разостлавшийся под сенью кустарника и невысоких, но кряжистых деревьев, блистал вощеной зеленью. Впрочем, и он был припудрен какой-то мелкой беловатой пылью. Воздух был напоен пряным ароматом чабреца с полынью. Кизил манил червонной спелостью ягод. Ковыль, как и положено ковылю, клонил свои драгунские плюмажи при легчайшем дуновении ветерка. Солнце немилосердно шпарило, нагревая камни до такой степени, что к ним уже невозможно было прикоснуться. Но, несмотря на палящие лучи, жизнь среди этих камней, среди этой остропахнущей травы била ключом. О, это был настоящий рай для энтомолога: все, на что, в своей гениальной изобретательности, была способна природа, весь пестрый и разнокалиберный паноптикум и пандемониум милых уродцев из мира насекомых, все предоставлялось в полнейшее распоряжение взыскующего ума. Жуки-носороги и жуки-олени, юркие жужелицы и кобылки с упругими спортивными ляжками Тины Тернер, ненасытная иждивенка-саранча и трудяги-скарабеи, величественные бабочки – махаоны и суетливые клопы-солдатики (которых на Украине зовут «москаликами»), носящие на спине нечто, смахивающее на африканскую ритуальную маску. В воздусях зависли разведывательные геликоптеры неправдоподобно больших стрекоз. Палочник притворился сухой веточкой, в наивной надежде остаться незамеченным. Из земляной норы на мгновенье показалось мохнатое чудовище – южнорусский тарантул, настоящий медведь среди местных обитателей. В позе набожного католического монаха пред алтарем Пресвятой Девы застыл, поджидая очередную жертву, элегантный богомол. А что это там на кусте? Что это за миниатюрные тонкостенные коробочки, напоминающие по форме полого внутри пучеглазого жука, что всеми шестью лапками крепко вцепился в ветку? Какому умудренному опытом китайскому умельцу было под силу сотворить столь изящную безделушку?

         А это как раз то, к чему мы героически продирались сквозь бурьян моей графомании – личинки цикад. Точнее даже и не личинки, а лишь сухие их оболочки, покинутые повзрослевшими особями насекомого (научной латынью такая особь именуется «имаго»). Наблюдая в детстве покинутые обители цикадовых душ, я нашел их образ наиболее подходящей метафорой для выражения того, что принято называть «личностью». Мы – те же цикады, только наш жизненный цикл сильно растянут во времени, и оставляем мы по себе не одну, а сотни, может даже тысячи таких вот шуршащих сухих оболочек-личностей, всеми шестью лапками вцепившихся в конкретные даты и события нашей жизни. Что уж говорить о посмертном существовании.

         Кто-то из эпикурейцев заметил, что смерти бояться не стоит, ибо пока ты тут – ее нет, а когда она тут – нет уже тебя. Хотя, если честно, для меня это довольно слабое утешение. Поскольку страшусь я не какой-то мифологической костлявой старухи с косой на плече, а вот этого «тебя нет». Страшусь – не страшусь, но дискомфорт испытываю. Но по этой же самой причине мне практически все равно, что будет с моими бренными останками: закопают ли мой разлагающийся труп в землю, бросят ли его, по обряду солнцепоклонников, на высокой башне, дабы и стервятникам было чем поживиться (схожим образом поступают и тибетцы), подвесят ли, согласно местной, впрочем, прочно позабытой финно-угорской традиции на дереве, где-нибудь в лесу (кстати, представляете себе прогулку по такому, поистине дантову, лесу, где, через каждую сотню метров раскачиваются на ветру оставленные пращурами мрачноватые memento mori; тут уж не до малины с черникою). Так или иначе, труп мой, со временем, распадется на атомы, которые послужат строительным материалом для новых созданий («кувшин Хайяма»), и так – до момента, когда Вселенная схлопнется в точку сингулярности.

       И все же есть нечто, бесспорно безразличное мертвецу, носящему мое имя и наделенному моими, пусть и слегка искаженными чертами, но – не дающее покоя мне, пока в моих жилах еще струится теплая кровь. Нечто, из-за чего я бы предпочел, чтобы тело мое, по смерти, было предано огню, а прах где-нибудь развеян, тем самым ускорив процесс атомизации. И это нечто я как раз и называю «побегом из Шоушенка».

       Я бегу. Всю свою жизнь бегу от… коммуналки (коммуны, общины, общаги, казармы, барака). Но коммуналка вновь и вновь меня настигает. Сначала это было заводское общежитие, находившееся в переулке с довольно сюрреалистическим названием – Новобезымянный. Впрочем, общежития этого я совершенно не помню, так как был еще совсем младенцем. Затем родителям дали отдельную комнату в коммунальной квартире. В тесной «коморке папы Карло» ютилось пять человек: я, мой младший брат, моя старшая сестра и наши родители. Чтобы хоть как-то решить проблему с нехваткой площади в комнате поставили двухъярусную кровать. Верхний этаж кровати занимала моя сестра, на нижнем обитал я. Подоткнув под сестринский матрац покрывало так, чтобы оно свисало подобием завесы, я отгородил для себя ЛИЧНОЕ пространство. Но принадлежало оно мне лишь ночью. А каждое утро в мою жизнь опять вторгалась коммуналка, в том числе – принимая облик никогда не просыхающих соседей. Позднее произошел новый exodus: наша семья переехала в собственную трехкомнатную квартиру в новом панельном доме. Но, время неумолимо идет вперед. Дети выросли. У каждого теперь своя жизнь, и квартира, естественно, преобразилась в общагу. Надеюсь, однажды я решу для себя и эту проблему. Но тем ужаснее видится мне перспектива оказаться, в конце концов, все в той же коммуналке. Только на этот раз – кладбищенской.