Чижик-Пыжик

Александр Победимский


« Чижик-Пыжик» Пашков научился играть в пять лет, когда впервые покинув родной Сталинабад, приехал в гости к дедушке с бабушкой в Дзауджикау. Есть такой город, построенный терскими казаками и названный ими Владикавказом. После революции ему довелось быть то Дзауджикау, то Орджоникидзе, поскольку кто-то вспомнил, что там проездом товарищ Серго с броневика выступил – мода была такая среди начальства. Наконец, вернулось исконное – Владикавказ. 
В пианино, что стояло под портретами, Пашков влюбился сразу – старое, огромное, черное с большими золотыми подсвечниками и такими же золотыми буквами, красиво написанными не по-русски (русские буквы он уже знал). Пашков к нему кинулся, когда родители не успели еще чемоданы поставить. Ему помогли открыть крышку и он принялся, что есть мочи, барабанить по клавишам. Вслед за ним, у пианино оказалась мама. Этот инструмент ей был знаком с той поры, когда она была куда как меньше, чем Пашков тогда. Она тут же научила его «Чижику-Пыжику» – ми-до-ми-до-фа-ми-ре  и так далее, чего ему надолго хватило.
       Когда Пашков пошел в пятый класс, в доме появилось пианино –  без «золотых» подсвечников и с надписью русскими буквами – «Ростов-на-Дону». Первым делом мама напомнила ему те самые «ми-до-ми-до-фа-ми-ре….».
Появилась учительница – невысокая худенькая старушка с крупными веснушками на смуглых  костлявых ручках. За год  Пашков прошел программу трех классов.
В дневнике, который они вели, она ставила одни пятерки с плюсом и хвалила Пашкова за то, что играл с чувством.Зимой старушка приходила легко одетая и мама спросила – не холодно ли ей. Та похвасталась, что каждое утро обливается холодной водой по пояс. Начался урок, а Пашков не мог толком сосредоточиться – представлял её, маленькую, костлявую, обливающуюся по пояс и не только по пояс.
Очень любил  «Детский альбом» Чайковского. Особенно «Неаполитанскую песню»: «Та-та-та-та-та узбеч-чка потушила мужу свеч-чку, а сама пошла на реч-чку к молодому человеч-чку…». Обожал «Полонез» Огинского. Но  вскоре стало подташнивать от бесконечных гамм, этюдов Майкопара, Гедике и еще кого-то. И всё, что не нравилось –    бросал за пианино. Бабка придет, а тот  делает вид, что ищет и не может найти нужные ноты. Исчезли пятерки с плюсом. Пошли просто пятерки, пятерки с минусом, четверки. Старушка нервничала, но терпела. И, наконец, младшая сестра, как положено пионерке, разоблачила Пашкова – «А он их за пианино бросил!». На этом, карьера пианиста закончилась. Родители не могли успокоиться  и вскоре, он успешно освоил аккордеон.


***
Двухэтажная школа расположена между пашковским домом и тюрьмой, а тюрьма, соответственно – между школой и кладбищем. Схема простая – дом, школа, тюрьма и кладбище. Первый раз, Пашков пришел сюда шестиклассником и его класс сидел на первом этаже. Именно – сидели, а не учились. Некоторые сидели в этом классе второй год, а кто –  и третий. Да и Пашков пятерки  получал только по физкультуре  и таджикскому языку, как, впрочем,  многиe из одноклассников. И не потому, что он от зубов отскакивал.
      После звонка приходил муалим-учитель с вечно слипающимися глазами – старый иранский коммунист, спасшийся от смертной казни, бежав через границу в СССР. При этом, в пути, так утомился, что всю оставшуюся жизнь засыпал на ходу.
     -  Салом, бачагон! ( здравствуйте, дети)
     -  Салом, муалим азиз! – ( здравствуйте, дорогой учитель)
Вызывал кого-нибудь к доске и тут  же начинал храпеть, а все – в окна и… куда подальше. К концу урока – тем же путем обратно. Тот, кого он вызвал – уже у доски. Бабай (старик) выработал в себе рефлекс просыпаться перед звонком.
       -  Ну, - спрашивал он спросонья, позевывая, не всегда успевая прикрыть рот классным журналом и брызги летели на отличников, сидевших на первых партах, - ха-а-аращо он (она) а-а-атвеча-ал(а)?.
       -  Нагз! (Хорошо!)
       -  Тогда – панч (пятерка).
      Первый этаж был в кайф еще вот чем –  то и дело начинали качаться плафоны при малейшем, плёвом землетрясении. Но это как раз то, что нужно. Особенно утром. Все моментально хватали портфели и сигали в окна и дверь  и в тот день в школе уже не появлялись.
      Через год уже сидели на втором этаже. По наружной стене, под окнами, шел выступ шириною с кирпич. На переменах, то и дело, пацаны гуськом, прижимаясь к теплой штукатурке, продвигались к козырьку над вечно закрытой боковой дверью запасного выхода. Спрыгивали на козырек, а затем – на землю. Однажды, к ним присоединилась Ленка Галкина – девочка с красивыми, всегда серьезными глазами. Через много лет Пашков напишет о ней что-то вроде верлибра:

«Вдруг имя вспомнил, что когда-то
я в`ырезал на задней парте у окна.
За первой девочка сидела партой
и ничего на ней не вырезала».

     А тогда, на какой-то момент, она застыла на выступе в нерешительности, прижавшись к стене. Девочки брюк тогда не носили, и пацаны стояли уже внизу, задрав головы и разинув рты.
     Был  как-то пустой урок. Кто – на улицу, кто – в карты, а Пашков
с упоением дочитывал «Опасные связи Мопассана. А там – такое, понимеешь ли, что не оторваться! Дочитал. Минуту приходил в себя. Подошел к окну. Высунулся. Посмотрел на чуть виднеющуюся крышу своего дома. Вылез из окна и по выступу направился к окнам соседнего младшего класса.А там – урок пения и из окна несется нестройное: «Пионер, не теряй ни минуты, никогда-нигде не скучай. С пионерским салютом где-то что-то кого-то встречай». Стараются, воображают, как они будут «строить, в море плавать, мчаться в неба синеву…», а дальше – подобное только тому, что произошло в «Сорочинской ярмарке», где в окно вломилась свиная морда, – в окне чувак появляется и орёт жутким голосом: «Чижик-Пыжик, бл-л-лин,  где ты был? – Да на Фонтанке я водку пил!». 
      Пашков «присутствовал» почти на всех педсоветах. И на этом,
как всегда, разговор шел об исключении его из школы и направлении
в трудколонию. Он стоял у двери, опустив голову, как на известной
в те времена картине Рембрандта… нет, не Рембрандта … ну этот…как его…Ре…Ре.. Рейсдаль?..нет…Рерих?!... Репин?!!... а, ну да – Решетников!!!  Называется «Опять двойка».
      Математик, вдруг, вспомнил, как однажды, ни кто иной, как Пашков,  первый поднял руку, вышел к доске и правильно нарисовал график движения городского автобуса. Остальным нечего было вспомнить что-либо путное у доски, связанное с Пашковым, но все вместе заговорили о том, как хорошо
и с каким чувством он когда-то исполнил на школьном вечере «Полонез» Огинского.
      Пашков был им благодарен и долгое время, насколько это возможно,
не срывал уроки. Забыл про Мопассана. Приналег на математику, пытаясь догнать авангард. Чуть было, не догнал, да вот – апрель на исходе. Солнце сагирское  припекает, вода в озере уже теплая и пока еще чистая. Песок на пляже почти горячий. А-а, хрен бы с ним, с авангардом

****
         И вот Пашков – в Москве. Про школу лучше бы промолчать. А вот лето... лагерь для старшеклассников в трехэтажном здании подмосковной школы...Первую пару дней – паинька, затем – закусил удила, сорвался с цепи. С бутылкой пива и сигаретой в зубах  попадался на глаза то директору, то воспитательницам, то физруку. Позже, чем положено, возвращался с какой-нибудь старшеклассницей. Долго прощались на лестничной площадке, пока их с криком, схожий с павлиньим, не растаскивала дежурная воспитательница. Они, воспитательницы – разные, но кричали одинаково. Чувихи уходили в свои комнаты на третьем этаже, а Пашков – в свою, на втором. Для всей обслуги, от директора до старухи-вахтерши, похожей на Крупскую (возможно даже, что это и была она самая), он был конченым человеком.   
Вернувшись вечером с прогулки раньше обычного, идя к себе, обнаружил, что одна из двух дверей в зал приоткрыта. Вошел, зажег свет. А там – пианино, почти такое же, как у дедушки с бабушкой. Часто приходил какой-то Николай Сергеевич и играл на нем классику. И он же, наверное, забыл за собой закрыть дверь. Пашков задвинул стулья в ручки дверей. Затем, первый раз за три года сел за пианино. Конечно же – «Полонез» Огинского. Не забыл. Получилось. Даже не верилось. Закончив, тут же начал снова.
Вдруг,  одна из дверей задергалась. Пашков продолжал, не останавливаясь. Негромкий стук и дверь заворковала голосом дежурной воспитательницы: «Откройте, пожалуйста, Николай Сергеевич!». Пашкову даже лестно стало, что его игру сочли вполне профессиональной и ни на секунду не задерживаясь, продолжал своё, а вернее – Огинского.  Дверь не успокаивалась. Ей всё или почти всё стало понятно –  загрохотала, затряслась в истерике: «Открой немедленно! Я знаю, кто ты!». «Ну, да…конечно…знаешь…
я сам не знаю, кто я…». Ну вот. Теперь и вторая дверь. Потом,  обе сразу – аккордом. Вторая дверь кричит голосом физрука, что она тоже чего-то там знает. Нет! С такой публикой работать невозможно. Не хотите Огинского, так вот вам «Чижик-Пыжик». Ми-до-ми-до-фа-ми-ре… Захлопнул…нет, аккуратно закрыл крышку, поднялся на сцену, раскланялся с залом, с дверями, открыл окно и по кирпичному выступу двинулся в сторону своей комнаты.
Несколько человек уже лежало на кроватях,
не раздеваясь. То же самое сделал и Пашков. Тем временем, физрук быстренько, насколько способны физруки, сбегал за ключом от радиорубки за сценой. Они вошли в зал, увидели открытое окно, и дежурная чуть не упала в обморок. Разобрались. Появились в дверях комнаты. Началось дознание. Подошли к одному: 
- Андрюша, ты играешь на пианино?
- Не-а.
Проходят к другому, не глядя на Пашкова. Обидно, конечно. Но не показал вида
- Валера, а ты?
- Чего-чего?
Опросили всех. Пошептались, с сомнением поглядывая на Пашкова и, наконец:
- Ну, а ты?
- А чо я-то?! Чуть чо, так, понимаш…
- Не играешь?
  - Во што-о?

****
На четвертом этаже, в комнате студенческого общежития, кроме Пашкова живет еще трое первокурсников лоботрясов и авантюристов, но куда им до Пашкова. Семестр, как и весь год, пролетел в пьянках и флиртах, которые доступней были, чем порой обеды в столовой. И вот июнь. Через два дня первый экзамен. Пора бы и за ум взяться.  И они взялись, не отрывая глаз от конспектов. Здесь-то, как раз и сказалось преимущество общежития – у каждого добрая половина лекций пропущена и то, чего нет у одного, найдется у другого.
Хотя, конечно же, позволяли себе, вот как сейчас, слегка оттянуться, покуривая у распахнутого окна с видом на дерево, усиженное воронами, Яузу и мрачные дома, к которым Пашков никак не может привыкнуть.  В его родном городе, в солнечной жаркой долине, где новые трех-четырех этажные  дома в центре – как будто из картинок, показывающих мировой коммунизм.
А здесь, внимание  Пашкова всегда привлекали два дома. Прямо, под окнами –  низенький, двухэтажный, деревянный и за Яузой – огромный, распластанный от одной автобусной остановки до другой. Он как-то прикинул, сколько сталинабадских домов мог бы вместить этот монстр и был уверен, что – никак не меньше, чем целый район.
Место тихое. Если бы, не трубач на крыше деревянного дома. Он каждый день то и дело безуспешно разучивал «Вишневый сад» из репертуара Эди Рознера. Начинает: «Цветет как в деееееееееееееееееетстве мой вишневый сад…». Сбивается. И снова : «Розово втеееееееееееееееееееееди квит вишневи сад» и тут же снова: «Итс черри пииииииииииииииииииинк энд эппл блоссом уайт».
Бросив окурок в окно, Пашков обращается к другу:
-  Толик, ты в наших масштабах, что-то вроде Менделеева. Где там у нас, едрёнть,  марганец… глицерин…и все такое прочее, а?
-  Есть, есть и то, и другое. Я уже и сам было подумал.
-  А у меня пустой пузырек с крышечкой. Как чувствовал, что пригодится.
Пара минут потребовалась, чтобы за окном взмыли вверх, испуганные взрывом вороны. Трубача на крыше не видно.
-  Мы его не убили?
-  Вряд ли. Но помереть от страха – вполне  мог.
Из-за угла своего дома показался сильно прихрамывающий трубач с согнутой пополам трубой. Увидев нас, он начал орать, материться, махать кулаком и тем, что было еще только что трубой.
 -  Надо было с «Чижика-Пыжика» начинать, - крикнул ему Пашков, - и этим же закончить!      

2007г.