Энергия протеинов и блеск жожоба

Заринэ Джандосова
Чтобы не затеряться в бесконечном времени, люди ставят себе зарубки: сейчас, десять лет спустя, назад тому лет тридцать, и катаются по этой лыжне взад и вперед, спускаясь с максималистских холмов, огибая колючие заросли стыда, периодически проваливаясь в занесенные снегом разлуки ямы неизлечимой, застарелой приязни.
Они друзья.

Они старые друзья.

И периодически встречаются в обществе старых друзей.

Он входит в комнату, где она плачет. Его виски побелели, насмешка скрывается за круглыми стеклышками очков. В прошлый раз он был в контактных линзах, а в позапрошлый – в огромной пластмассовой оправе, а в позапозапрошлый раз он еще так стеснялся очков, что предпочитал просто щуриться, щуриться, и тогда насмешка, счастливо вырвавшись на свободу, фонтанировала, фонтанировала. Он говорит слишком громко, двигается слишком уверенно, и слишком явно не здоровается с ней. И поэтому она вытирает слезу и понимает:  ничего не изменилось, ничто не изменяется никогда. Голое либидо застарелой приязни начинает скручивать спираль его волнения к той точке, где неизменно сидит она – в коричневом платье и мятом черном фартуке, в красном синтетическом хомуте и вьетнамских джинсах, в шелковой китайской юбке и черной сеточке, и в чем там еще. Он начинает существовать в своей стихийной системе концентрических кругов, электрических проводов, эксцентрических эскапад, и она поддается, успокаивается, улыбается, раскачиваясь на качелях тайного любованья.

- Ревность, - говорит он, – самая дурацкая штука на свете.

И под партой протягивает ей леденец, разжимая сжатый кулак, касаясь ее колена. Откуда-то он знает, что пять минут назад она видела в коридоре, как ее парень целует другую девчонку. Отныне и навек конфетка превращается в знак. Теперь всегда, когда дело доходит до слез, а время – до шоколада и чая, она находит рядом со своей чашкой случайную лишнюю конфету, и, забыв про зубную боль, утирает слезы и продолжает раскачивать дальше свою качель. Он никогда не говорит с ней, а она с ним, он популярный кавалер, а она окружена толпой поклонников, он танцует с Наташкой, а она положила голову на плечо Сереге, он что-то шепчет на ушко Аньке, а ей что-то ужасное говорит почти вслух Мишка, но потом она замечает все равно, что ее стакан вовремя доливается, конфетка подкладывается, а упавшие на пол очки подобраны и положены на дальнюю полочку, и она следит боковым зрением, как незаметно, не отрываясь от Маринки и Светки, он продолжает скручивать свою неизменную спираль.

Она упивается.

Восторг и коньяк, а главное, постоянство. В зыбком времени, в рушащемся пространстве не оказывается ничего более постоянного, чем ожидание, ничего более ясного, чем намек. Ничего более надежного, чем традиция. Его кудри уже серебрятся, ее стан погрузнел, а он все продолжает диктовать какой-нибудь Наташке свой телефон таким громким-громким голосом и говорит:

- Позвони!

Она не помнит его телефонов, его адресов. Она не знает, где он живет, сколько лет его детям, как зовут жену, жива ли достопамятная мамаша, жив ли суровый папаша, и нашел ли он сам приличную работу, хотя, может, и нашел, судя по белым штанам, отличной оправе, да и не пьет совсем, наверное, за рулем…

А она, конечно, напивается. Спираль скручивается в черную точку безумия. И тогда, в эту высшую минуту, он несет ее в спальню, кладет на койку и садится на полу рядом. Сначала это узкая девичья келья в точечном доме на трамвайной линии, потом – балкон под метельными тополями, потом – гостиница с ментами, потом – чужая новорусская дача, разницы нет, ведь главное – не место, не время, главное - следовать точно раз и навсегда заявленной парадигме. Очки, конфеты, full ignoring, коньяк, танцы, постель. Она лежит, а он сидит на полу и вытаскивает из ее спутанных мокрых волос осколки разбитой бутылки.

- Я твой, - шепчет он ей со всем пылом заявленного изначально голого либидо, – ты же знаешь, я твой, я твой всегда, если бы не этот мент в вестибюле, я бы изнасиловал тебя прямо здесь на полу, если бы не моя жена за стеной, я бы исцеловал тебя так, что ты никогда бы больше не плакала, если бы не твой дурацкий муж, если бы не твои вечные дурацкие любови, если бы не твои и мои бесконечные дети, если бы не распад дурацкого Союза, если бы не твои дурацкие бзики, ты только дождись меня из армии, впрочем, что это я несу, ведь большому кораблю большое плаванье…

Он сжимает в кулаке леденец. Концентрированная энергия протеинов.
Но она спит и видит, как он сидит на полу, погасив свою замечательную насмешку, и смотрит в темноте, как она смотрит. Смысл их встречи, блеск жожоба, иссякает, леденец тает, наступает рассвет. Скоро она должна изобразить, что проснулась, и должна изобразить внезапно обретенную трезвость. Sobriety, одним словом.

 А он должен слиться с толпой, пока она пойдет умываться.

- Позвони! – говорит он ей на прощанье, и она его растерянно и поспешно целует в уголок растерянного детского рта.

  Сколько таких летних ночей им отпущено на зимнюю-зимнюю жизнь?