Гардеробщица

Сара Тим
Моей вдохновительнице – BBincLTD

                Последнее слово всегда «несомненно, последнее»,
                А первое слово за ним – без сомнений – наследие,
                Но в принципе этом, а, в общем, в сегодняшнем свете, я
                Забыл, что последнее слово и будет наследием.
                (Доминик Аверин "Последнее слово")

Сигаретный дым мешается с фоном белых стен. Я курю уже третью, а Он смотрит на меня, не отрываясь. Нам нечего друг другу сказать. И, кажется, незачем. Мы случайно пересеклись в этом кафе. У него дети, жена. Брат? Брат давно где-то в районе Сахалина. И, да, черт знает, что он там делает. А как я? Мне и поведать нечего. Он начинает гоготать: «А помнишь, помнишь…?» Сдается, я снова не вписываюсь.
Гардеробщица прыгает в неуклюжем па.



Я никогда не умела вписываться.
В школе считала минуты перемен, околачиваясь у батарей и подоконников. Мы часто переезжали – отец военный. К четырнадцати годам я успела сменить семь школ и пять городов. Два раза переводилась из-за «неразрешимых конфликтов с одноклассниками», т.е. травли. В одиннадцатом классе я обозлилась настолько, что решила уйти из дома. Сама не зная причины этого решения, но чувствуя необходимость, долго бродила по квартире, соображая, какие вещи могут пригодиться… Набрался целый рюкзак: от теплого пледа до любимой книги. Минут двадцать простояв перед открытым секретером, куда между стопками всякого хлама прятали свои зарплаты родители, я все же закрыла его, решив, что обкрадывать предков будет свинством. Так же свинством было бы взять и вещи, еду – они куплены не на мои деньги, а их – мизерные «кровные». И, если подумать, «моих» вещей и было-то: новогодние джинсы, вязанный - еще бабушкой - столетний застиранный-заношенный свитер да альбом с кисточками (куплен на сэкономленные школьные завтраки).
И плеер, он подарен мне на шестнадцатилетние и близок больше, чем любимый плюшевый заяц в детстве. Конечно, дешевый, кассетный, давно вышедший из моды и купленный с рук. Но родители таки-разорились, таки-достали мне его.
И вот теперь красный «Sony» смотрел своими черными кнопками с укоризной и обидой: «они стараются! А ты…»
Да, в тот вечер я не решилась на бредово-героический поступок. Разобрала вещи, сделала уроки, прочла вторую главу из школьной программы «Войны и мира» и легла с плеером в обнимку, когда мама, наконец, досмотрела  свой сериал про следопытов после программы «Время». И мотала пленку раз за разом, накручивая нервы: «выхода нет, ключ поверни, и полетели… выхода нет… выхода нет… выхода нет. Выхода нет!» Глотала слезы никчемности жизни и собственной несостоятельности, пока отец уже не приподнялся на локте с дивана, уставившись слепо в мой угол, где переживала вселенское шестнадцатилетнее ничтожество я:
- Кать, ты чего там хлюпаешь? Ревешь, что ли?
Он даже шепотом говорил громко. Я с перепугу аж наушники выдернула:
- А? Нет! Простудилась… Паа, а можно я завтра в школу не пойду?
- У матери спросишь. Давай музыку свою вырубай, а то плеер сейчас ко мне спать пойдет! Ишь, удумала… не наиграться все…
Со временем многое выветривается из памяти, возможно, и не было этих слов про плеер, но мой отец часто по-военному излагал мысль в двух первых словах, а дальше по-старчески ворчал. Но так, «для порядку» и не зло.
Размазывала бы я в ту ночь слезы по подушке, зная, что всего через полгода буду рыдать на груди матери, уезжая учиться в Москву? На вокзале почти проклинала этот чертов худ.вуз. Но стоило поезду набрать скорость и застучать по незнакомой местности густых осиновых зарослей, расчерченных бесконечными линиями электрических проводов, как я уже с трепетом мечтала: «начну все сначала».
Я себе казалась достаточно опытной, чтобы думать, будто можно начать все сначала, и одновременно сама жизнь грезилась бесконечной. Все вкупе обнадеживало: будущее будет счастливым и безмятежным.
Ничего не оставалось, кроме как верить в это. Я и верила, пока на перерыве между парами не удостоверилась в очередной – уже восьмой – раз: и тут не вписываюсь.
И так тошно от одиночества стало, как никогда: до одури, до бессонных ночей, до желания пуститься во все тяжкие – искать счастья.
Слава Богу, я всегда была достаточно труслива для того, чтобы бросить институт. И  достаточно терпелива, чтобы действительно терпеть и учиться.
И вот уже последнее лето, и маячит вдали дипломная работа: пятый курс.
И снова пьянящее чувство этого волшебно-обнадеживающего: «начать заново». Возможность перестать быть канонической «Ding an sich»*. [«Вещь в себе»] Признаться, каждое первое сентября я шла с чеширской натянутой улыбкой. Но снова на первом же перерыве между парами околачивалась у подоконных батарей. Или курила.
Да, я стала курить в это лето по двум причинам: первая – занять время, она понятна. И вторая: я с загадочным видом почти трясущимися – от страха, хотя, к чему бы он? – руками доставала сигарету, подкуривала, горько вдыхая дым, и меня «отпускало».
Мир, который всегда был слишком неуклюж, который представлялся мне чем-то пластмассово-жестким, неуютным, слишком открытым для чужих взглядов вдруг сужался только до меня и сигареты, даже до сигаретного дыма. И из «мира» он превращался в «мой мир». И это было так важно. Так важно для меня!
Только с сигаретой я могла вдруг посмотреть на своих одногруппников не актером, так нелепо и непростительно забывшим роль на премьере, а гардеробщицей, пристроившейся с началом спектакля в темной арке запасного выхода. Эта гардеробщица во мне видела всю прелесть представления, весь свет ярких талантов и горделивых софитов, но сама была в безопасности и покое.
Несмотря на отличный камуфляж кантовской гардеробщицы, я оставалась той же не вписавшейся, и спроси у меня «который час» и ответь улыбкой на сбивчивое «полвторого», - вызовешь слезы.
Никогда не забуду, как Он, проходя мимо, почти обронил этот вопрос, небрежно, будто и не мне. Я же, и смущенная, растерянная и проклинающая себя за внезапное заикание, вдруг разревелась от обиды. Беззвучно, почти незаметно, но безудержно и безысходно: впервые за пять лет Он обратил на меня внимание, а я блею овцой. Я ненавидела себя всю неделю, сказалась больной и мечтала пропасть даже из собственной жизни. Позор, крах, конец всего, на что и не могла бы надеяться, но ведь было все р;вно, было что-то околонадеянное, надуманное, да что там – выдуманное! Но было…
Он – идеал: красивый, умный, солнечный и талантливый. Мои потуги заляпать холст, в сравнении с Его картинами, казались грязно-коричневым пятном. Я была безнадежно влюблена в Него, в Его жизнь, в их счастливую юность. А себе виделась просто безнадежной. И ни сколько для них, сколько для себя самой. Но как меняться, как идти по правильному пути, если не подозреваешь о существовании дороги как вообще факте цивилизации?
«И в телефонной трубке эти много лет спустя одни гудки…»
Невыносимо удушливо и правдиво тянул Васильев:
«Мы будем счастливы теперь и навсегда».
Но я не верила, что могла бы быть счастлива ни теперь, ни когда бы то ни было. И если скажешь, что я упивалась своим одиночеством, то соглашусь немедля ни секунды – это действительно было так. Я жила и существовала только в собственном понимании «лишнего» недочеловека.
В конце сентября, по совершенно счастливой случайности меня угораздило выиграть наш местечковый конкурс «Краски осени» и согласиться на приглашение старосты прийти в творческую тусовку. Я надела единственное выходное платье, распустила волосы и долго простояла перед зеркалом, пытаясь себе понравится.
Народу было откровенно мало. Но даже эти восемь-девять пар глаз впились в меня, как живого Усама бен Ладана.
Как и следовало, я сидела в углу, тупо улыбаясь и наблюдая за контингентом творческой элиты института. Много и долго говорили о поэзии, литературе, читали свои стихи и восхваляли чужие. Я скучала, курила и гадала: зачем я здесь? Но, право, гардеробщице было приятно: ее заметили, отмыли, одели и посадили за общий стол с хозяевами.
С девочками, нежными, «не от мира сего», воздушно вещавших о падении с небес и о неразделенной любви.
С суровыми реалистами, «кэпами» и рулевыми правдорубами: «Люди - идиоты», «моя страна - Россия», «Осень холодна».
Я замирала рядом с витиеватыми неологизмами и необычностью форм Его стихов. Не понимая ни строчки, кроме глубокомысленных названий, которые Он вещал перед прочтением. Было стыдно за собственную глупость. Но в особенном восхвалении сокурсников, я видела, что и они ни черта не понимают.
Но главное: эту гардеробщицу посадили за один стол с уже немолодыми пишущими преподавателями, которыми особенно дорожили в узких кругах тонкие ценители «настоящего» искусства (естественно, межинститутского).
Стихи прочитаны, благоприятные темы исчерпаны, и элитная братия, сначала беззлобно, досадливо, а потом уже и смело, с презрением взялась обсуждать необразованность, недалекость современников. Я никогда не обладала особой тягой к чтению гениальных стихов. Я вообще не любила акварель, поэзию и нежность цветов. И, кажется, больше своей трусости, я любила честность.
Полчаса, не меньше, у меня сводило челюсть от их ненависти к быдлу – гардеробщица тоже была не особо высокого пошиба.
- Люди не читают, потому что им ничего не надо. Они настолько обленились, заигрались в компьютеры…
- Интеллектуально обленились, - добавляет Лев Валерьянович, преподаватель МХК.
Мой принц кивает благодарно: ведь люди действительно читают мало, а если читают, то, по большому счету, это донцовщина чистой воды. Все чаще студенты походят на подворотную гопоту. Все чаще в коридорах института слышатся «зв;нишь», «ляж» и «свекл;» вместо «свёкла». На творческие вечера приходит все меньше молодых, а в студенческом интернет-кафе все больше героев «War Craft».
- Мало интересуются, ничего не надо. Пофигизм – как образ жизни, - вещал облагодетельствованный всеобщим уважением Лев Валерьянович, - в России больше не будет революций. Будущее захлебнется в безразличии и безграмотности.
- Й-й-я, вот, не знала вообще, что есть такие собрания…
Это что? Это я крякаю?
На меня повернулись головы. С сомнением и выражением на лицах: «оно живое?»
- При чем тут это, дорогая?
Я покраснела, моментально вспотела, и отчего-то начала болеть шея.
- Н-ну, вы сказали, что мало людей ходит, ну… потому, что не хотят быть более… это… образованными и развитыми…
- И?
- Я, вот, вообще не знала, что есть такие собрания. Но не… потому что… эээ… пофиг.
- Ну, ты очень хорошая девочка, мы знаем это. Вот и пригласили.
И то ли его доброта, то ли его снисхождение вдруг взрывает меня:
- И таких «ну, это ты…» знаете, сколько ходит? Если у вас нет людей, то в этом не стоит винить дебилизм молодого поколения.
- Кузьмина, не в тему малость, - мой объект страданий скривил губу, решив разъяснить, кто тут имеет право голоса, а кто «тварь дрожащая».
Я почувствовала, что сейчас ударят слезы, но от страха уже не могла остановиться. Эти оскорбления, эти насмешки и упреки прокатывались не только по быдловатой школоте, а по мне лично. И светлые, творческие, такие далекие и замечательные, во главе с Ним вытолкали гардеробщицу на сцену, заставляя выполнять па д'аксьон*, зная, что она даже понятия не имеет о балете, издеваясь и давясь своим превосходством. [Па д'аксьон - сложная музыкально-танцевальная балетная форма]
Они действительно набросились на меня, искренне недоумевая, как только у местной амёбы появилась мысль о собственном мнении.
- А что вы сделали, чтобы о вас узнали?! Приглашаете? Рассказываете? Но нет же: вы — Творцы, Гении. Вы не обязаны ничего объяснять! Или вы боитесь посторонних? О, да, они ничего не поймут, они глупы, им это не надо, иначе они бы давно знали вас, умных и гениальных. Не надо считать людей тупыми имбецилами. Может, тогда и получится построить образованное общество!
Признаться, я уже и не помню, как именно мне доказывали мое ничтожество, но то, как Он громко и четко произнес:
- Да кто ты вообще такая? Ты хоть сама знаешь хоть одного поэта или художника вне программы? У тебя словарный запас, как у ящерицы. Иди, вот… в гардеробе куртки вешай… Да, тогда, может, и посмотришь на своих «умных» и обиженных!
Я запомнила на всю жизнь, так запомнила, что даже помню мельчайшую деталь на Его лице, и тончайшую интонацию в Его словах.
И разревелась. Любить Его было легко, знать о его равнодушии - безопасно и просто. Но видеть брезгливость и ненависть – казалось предательством.
- Я… Я… Как ты…
Но начала вдруг икать, вскочила с места и бросилась прочь. И тут же за дверью вспомнила, что оставила сумку в аудитории. И не войти обратно, ни уехать в общагу. Я присела к стене, успокоилась, прислушалась: ни хохота, ни гомони. Уже лучше.
Дверь отворилась, Он вышел с моей сумкой в руках, словно и ожидал, что я буду в коридоре. Подошел, опустился рядом на корточки у стены, протянул сумку:
- Кузьмина… Ты извини. На личности, может быть, и не следовало переходить. Но ты сама должна понимать, когда и что говорить. Не маленькая.
Я забрала сумку из Его рук, случайно коснулась теплых пальцев и снова залилась краской.
- Д-да…
- И это… Слушай… В общем, не влюбляйся в меня, ты… то есть мы. Мы слишком разные. Мне не нужны твои страдания, суициды… Ну, в общем, ясно, да?
Он встал и широко улыбнулся: «бывай!»
И от Его улыбки вдруг действительно захотелось удавиться.
На улице мелко накрапывало, а внутри била дрожь. Я решила, что подумаю завтра над случившимся и побежала через дорогу за автобусом.
Последнее, что помню – дикий визг.
***
- Ну, вот, Кузьмина. Еще пара месяцев и на выписку, а вы боялись, что придется брать академ, - доктор ласково гладил меня по плечу. – Диплом сдадите, и будем к операции готовиться. Да?
- Даа… - неопределенно тянула я.
С момента, как меня сбила машина, все стало неопределенно. Что творилось на учебе? Какие дипломные проекты готовить? Что думают сокурсники?
Мы все хотим узнать правду. Ровно до того момента, как нам ее скажут. Я чувствовала себя чуть ли не героиней: авария, сложное лечение, родителям ничего не сообщила, чтобы не беспокоить; стойко переносила боль и обездвиженность… Но в институте решили по-другому.
Они решили, что бросилась по машину.
Они решили, что бросилась под машину из-за Него.
Это было больнее раздробленной коленной чашечки и всех переломов вместе взятых. Обо мне никогда не складывалось «активного» общественного мнения, потому я была особенно зависима от него.
И если тот поэтический вечер для всех закончился месяц назад, то я все еще продолжала нелепо вышагивать балетные па на ярко освещенной сцене. Нет, я не страдала.
Я не могу сказать, что страдала… но лишь оттого, что до сих пор не знаю слова, которым смогла бы описать чувство, когда лежишь в гипсе и растяжках, обколотый обезболивающим, на больничной продавленной койке и даже не в силах плакать.
Прошло три месяца, близился Новый Год и преддипломная практика. За все это время ко мне один раз пришел староста, спросить «зачем ты это сделала?» и посоветовать взять академ.
Впервые в жизни я кого-то послала. Грубо. Зло. И впервые в жизни мне не было стыдно за свою грубость.
На лекции я заявлялась с костылями. Смотрели косо, сочувственно. Хромая инвалидка в группе – это вам не просто так. Это и пожалеть надо, и рассказать потом, как однажды помогли на лестницу подняться. Возможно, даже спросить, где я живу и пару раз подвести. Мне разом они стали омерзительны. Все они, и всё в них: улыбки, натужная помощь. Даже то, как распределили на практику: поближе к дому.
Теперь с утра пропадала в мастерской руководителя ДП. И только через пару недель заметила, что не единственная студентка. У нас же на практике был молодой человек с параллельного курса. А заметила его только тогда, когда поняла, что он ухаживает за мной. Это стало удивительным открытием. Я никогда не была красавицей, никогда не смеялась над шуткой ради приличия, никогда не говорила без повода и чаще молчала, даже когда надо было сказать. К тому же в скором времени  маячила инвалидность.
Но было лестно. Хотелось ответить взаимностью: Артем был хорошим и главное – он был моим единственным шансом. Это я понимала без особых иллюзий, но любила другого.
Любила Его улыбку и даже слова: «Мне не нужны твои страдания, суициды…»
Чтобы загладить конфликт мозга и сердца, я стала забойно работать, лезла в любой доступный мне заказ. Их было всего два, но до диплома - уже с головой. А на сам проект выбрала гардеробщицу в пустом театральном фойе. По сути, другой картины и не приходило.
Артем возил меня в театры, куда мы приходили обязательно с опозданием на 15 минут и уходили значительно позже конца постановки. Пару раз сталкивались в антрактах с нашими ребятами. Я боялась за его репутацию, казалось, что стесняться меня естественно и нормально, тем более, мы не были парой. А ведь всякое могли подумать. Но единственное, что я заметила: демонстративное взаимное игнорирование Его и Артема, их враждебное рукопожатие. И явно старый неразрешенный конфликт.
Когда я узнала, что они сводные братья – почти не удивилась. Они действительно были похожи. Артем казался лишь несколько спокойнее и существенно скромнее.
Мы ездили не только в театры. Выставки, приглашения. Это были самые лучшие месяцы в моей жизни. Я понимала это и ценила каждый день. Научилась краситься, носить узкие джинсы и шарфы крупной вязки. Артем же, кажется, замечал только то, что я научилась улыбаться.
А я сама, наконец, перевернула в себе страницу и на обороте написала четкими буквами:
«Она вышла в свет».
Нет, я не менялась и оставалась также труслива и замкнута. Только с возрастом и опытом замкнутость превращалась в уравновешенность, а трусость в расчетливость и благоразумие. Я не изменилась, но изменилась жизнь.
На частых выставках и фуршетах присутствовали и мои однокурсники, но мы теперь были как бы с разных сторон сцены. Раньше гардеробщица стояла позади их зрительского зала, а после того как ее выгнали и заставили плясать под злобное улюлюканье, после того, как потом на миг забыли о ней, гардеробщица скрылась за кулисами и теперь наблюдала не за отрепетированным представлением, а за недоумённым покряхтываем на стульях: «Где она? Где она?» Казалось – захоти, и мне предложили бы сесть в верхних ложах. Конечно, не предлагали, но и мне этого не особо-то теперь хотелось.
Однажды, Артем заглянул мне через плечо и спросил:
- А почему гардеробщица?
Я пожала плечами:
- А почему у тебя песчаные дюны?
Она рассмеялся:
- Потому что в них - я. Потому что они прекрасны и одиноки. И я всегда видел на их вершинах следы своих ног.
Я долго думала над его словами, пытаясь найти в них, что он действительно хотел мне сказать. Но до сих пор не уверена, буду ли когда-нибудь готова к пониманию.
Тогда же, впервые с того рокового вечера, ко мне подошел и Он. Я стояла у Куинджи. Признаться, этого художника я никогда не любила, не воспринимала, но «Ночь на Днепре» заворожила и приковала к себе. В зеленоватой глади, в черном бездоннье я неожиданно увидела свою пустыню. Луна, столь белая, что ослепляла. Я знала эту картину чуть ли не с дошкольных времен, но прониклась только сейчас: случайно оброненная фраза, случайно положенная рука на плечо – и твой мир переворачивается с ног на голову. «Ночь на Днепре» была пустыней не только моей – я видела почти неуловимое сходство с картиной Артема, но его работы были солнечны, рыжи и сочны. Но смутные, толкающие меня на понимание силы дух…
- Привет.
О чем я думала? О ком?
Я взглянула на Него, на Куинджи. Снова перевела взгляд на Него и окончательно забыла и о Куинджи, и об Артеме.
- Привет, - ответила я. Спокойно и мягко.
Он заговорил о каких-то пустяках, дипломе и «уж скорей бы».
- … ты меня слушаешь?
Нет. Я не слушала Его. Пришлось сознаться и извиниться.
- О чем ты думаешь?
- О пустыне? – предложила я, конечно же, соврав. Я думала о нем.
Как бы женщина ни была умна, она глупеет в разы рядом с тем, кого так отчаянно и безответно любит. Он усмехнулся и переспросил. А я пересказала наш разговор с Артемом от своего имени, просто потому что это была единственная мысль в моей голове, и я не могла больше держать ее в себе.
Мы надолго замерли перед картиной. И то ли почудилось, то ли на самом деле, но я помню тепло его руки в своей ладони.
За неделю до диплома я снова столкнулась в институтской мастерской с Ним: решила отнести «практическую часть». Чем ближе к выпуску, тем сложнее мне становилось передвигаться, потому многие вещи делала заранее. Появилась глупая привычка «сделаю сейчас, а то потом не смогу».
Он уже покрыл лаком свой темперный* холст [Темпера (от лат. "temperare" - соединять) - связующее вещество красок, состоящее из натуральной или  искусственной эмульсии]. И, право, он был прекрасен… Если бы – мать моя женщина! – если бы он ни был той самой пустыней Артема!
Картина была выполнена в черно-белых тонах, но ведь идея, смысл. И эти тонкие песчинки на ветру.
Эти следы.
Я в ужасе отшатнулась к двери и чуть не упала, подвернув калечную ногу. Взвизгнула, он только и успел подхватить мою работу. Полдня я пыталась сказать ему о картине Артема. Но как? Ведь это я виновата, сама натолкнула его на мысль, с потрохами сдала все то, чем жил Артем! К вечеру я поймала его после консультации:
- Кузьмина, ну что ты целый день вертишься?
- Это картина Артема.
- Что? Какая картина?
Я так быстро протороторила это, что и сама не поняла.
- Т..твоя картина. У-у Артема такая же.
- И что?
- Такая же на диплом, Господи!
Он отстранил меня широким жестом и пошел прочь. Я поковыляла следом, чуть ли не хныкая: такая же, такая же, я виновата, натолкнула.
Предала!
«Мы» доковыляли до стоянки. Он сел в машину и мне ничего не оставалось, как нагло влезть в нее следом. Это заняло продолжительное время – лужи марта и нога тормозили мое нахальство.
- Послушай, Кузьмина…
- Да пойми ты! Это… это…
- Это ты виновата, ты натолкнула и у него такая же… Все?
- Но…
Я больше не знала, что сказать. Я понимала, как ужасна эта ситуация и проклинала себя каждую секунду, каждый свой вздох.
- Ооо, дорогая, у тебя сейчас истерика случится. Поехали, поговорим.
Он вырулил со стоянки.
Через полчаса мы были в его квартире. Я не любила гостей и сама никогда по ним не ходила. Да не особо и приглашали.
А тут: отдельная квартира, с красивой кухней. Бутылка коньяка и пузатые бокалы. Он нарезает лимон. Я затравленно ерзаю на краю табуретки.
Жду серьезного разговора.
А его все нет.
Мой принц щебечет. И снова разговор ни о чем. И снова я молчу. И не могу пошевелиться, лишь соглашаясь со всем.
***
Просыпаюсь. И еще не открыв глаза, чувствую запах чужих простыней. Тепло чужого тела. Я совершенно не помнила как «это» случилось, но боль не оставляла сомнений: в двадцать один год, в конце пятого курса, я лишилась девственности с любимым мужчиной.
Но это не принесло счастья. Я испугалась. Не беременности, ни того, что этот мужчина подумает или даже растреплет… А последствий собственной совести.
Это было второе предательство Артема.
Мы не встречались, я не давала ему обещаний. Но я чувствовала себя последней дрянью. Я была грязна.
Про картину Артему я так ничего и не сказала. А Он ничего никому не сказал про ту ночь. Казалось, мы были квиты. В метро я вспомнила, пожалуй, самое главное, что и должна была запомнить.
«Я знаю, Кузьмина. Считай это моей местью. Я знаю, что у него за картина, но моя лучше». И именно по этой причине я буду молчать. И Он это тоже знает.

Я жила в ожидании беды. И она случилась. В день сдачи диплома мы все были несколько не в себе. И девочки-одуванчики теряли свою прелесть, и суровые реалисты дули на зачетки, и отличники бились за право быть первыми. Мы готовились зайти в аудиторию. Тихонько пересмеивались, мандражируя.
И, кажется, переполох начался с крика старосты: «Ребят! Там браться Харченко дерутся!»
Дрались сильно, в кровь. Так жестоко, что сунуться разнимать не сразу сообразили. Артем видел Его дипломную работу. Но мало этого. Работа самого Артема испорчена.
Я жалась к батарее, внутренности обледеневали. Сегодня утром я видела, как Он возился над картиной с растворителем. Я не придала этому значения, не слишком интересуясь, мы поздоровались, перекинулись парой слов и разошлись. На крики сбежались преподаватели, члены комиссии. Началось страшное разбирательство, Его жали к стенке, грозились исключить. Артема уже ждала пересдача и тяжелая работа по восстановлению практики.
- Это не я! Не я! – вопили на весь этаж.
- А кто, сука?! – рвался к нему Артем из жестких рук однокурсников. 
Меня колотило. Кидало жар и заливало ревом. Я проковыляла к ним, расталкивая людей на пути. Сейчас вспоминается это бесконечно долгим шествием. А тогда, на самом деле – только миг. Только вскрик:
- Хватит!
И звон палки о кафель коридора.
- Хватит!
Гардеробщица выскочила на первый план сцены и гордо крикнула в зал: «Приветствуйте!»
- Кузьмина?!
Но не успела я даже придумать, почему кинулась на амбразуру, как Он выкинул руку, указывая, и выпалил:
- Она! Она… знает. Да? Да, Катя?
Он первый раз в жизни назвал меня по имени. «Да, Катя?»
- Д-д-даа…
Выдавливаю из себя, сама не понимая, с чем соглашаюсь.
- Что «да»?
Это ко мне поворачивается декан.
- З-знаю… - я смотрю на Его реакцию. Пытаюсь понять: правильно ли говорю.
Он кивает медленно, почти проговаривая то, что я должна сказать, как ребенку, которому надо помочь вспомнить стих.  Я почти читаю по его губам:
- Это я…
Это я?! Господи, что я несу?! Это только не я! Кто угодно, но только не я!!
Он смотрит - несчастным котенком смотрит. А ведь его исключат. Поводов уж накопилось. И Артем… Ведь для него брат всегда был врагом, и никогда – другом. Я цепляюсь за эту догадку, как за последнее оправдание.
- Михаил Ефремович, - поднимаю голову жестко, громко выговариваю, словно и не со мной этот бред, - я испортила картину Харченко Артема.



- … Аххаха! Ты так это говорила, как к расстрелу приговоренная! Ахахаха, - Он утирает выступившую слезу. – Даа… Юность. Что скажешь. Но ты ведь не особо тогда сердилась на меня? А что ты сказала, м?
- Я сказала, что из зависти.
- Да-да, точно! Надо же было додуматься, и так сразу! Ты всегда была умной. И честной.
- Да, честной…
Тушу сигарету и решаю бросить курить. Смотрю на когда-то родные черты. А Он почти не изменился. И даже не постарел. Пополнел, но это ему идет.
Да, вот как хорошо. Хорошо, что хоть у Него все наладилось.
И наш диплом теперь только байка на вот таких случайных встречах.
Но я не вышла замуж, не родила детей. И предала свой единственный шанс. Где Артем? Где-то на Сахалине? Жена-дети? Да, кто его знает. Он уехал в тот же месяц, как пересдал диплом. Больше с ним никто не связывался. Может, и в живых-то нет. Столько лет прошло. Да…
- Слушай, Кузьмина, а почему ты тогда это сделала?
Он думает, что знает ответ. Весь курс знал ответ. И теперь я честно отвечаю:
- Потому что любила его.
Встаю и ковыляю уже предстарческой походкой к выходу кафе.
Гардеробщица ловко спрыгнула со сцены, обошла первые ряды и поднялась в ложи на бельэтаже…


Санкт - Петербург 18.09.2010