Мансурик

Габдель Махмут
ВЕСНА И РАЗЛУКА

         …Боты у Мансурика давно промокли насквозь. Но у матери ведь сапоги тоже дырявые. И он терпеливо шлепает по весенним лужам и слякоти. Устал к тому же, а виду не подает, джигит как-никак. Лишь бы у маменьки не иссякли силы...

         Мансур уже понимает, что от усталости отвлекают разговоры, и потому проявляет частое и чрезмерное любопытство:    

        - Иней, ай иней! А... почему здесь нету... дорог, а только эти...               
        -Тропинки?

- Да, тропиночки одни. И те какие-то не людские, почему?
- Здесь кончается наш район. Дальше - другие земли...

        - Как другие?

- Так-то оно так, земля - везде земля. Но для нас эти земли чужие, потому что они не твоя родина. И тропки эти лесные жители-звсрюшки проторили. У них свои земли-участки, они здесь родились, живут. Люди также привязаны к родным местам. А между районами получаются такие полосы ничьи, вот и не ходили здесь. Может быть, где-то и есть дорога, но мы идем прямиком. Весной все дороги одинаковы.

        - А мы идем к своей земле, да, мамочка?

         - Может, и будет...

        Их снова встречает необъемная вода. Наметанные поземками зимние лежалые слега, оттаяв, собрались в лужи огромных размеров. Некоторые с целое озеро. Даже деревья, и те стоят но колено в воде. Опять придется ехать на спине у мамы... И жалко ее. А что делать?..

        Мансурик тяжело вздыхает. Но берет-таки у мамы узелок, садится на скрещенные сзади мамины руки, свободной ручонкой тепло обнимает ее за шсю.
                И поплыли навстречу безногие в воде осины, покачиваясь плавно в такт осторожным шажкам матери вправо- влево, право-лево. Легкая радость блестит в глазах у Мансурика, но он не выдает ее:

        - Энкей, энкеи, расскажи мне снова про детство.
- Надо же. А ты что, уже вырос из детства-то?
- Наверное, ведь я тогда не умел разговаривать...
        - И не надоело тебе одно и то же?
        - Ю-ук.
        - Ну что ж, тогда слушай.
 
       ...Потом мы с тобой поехали в Тобольск. А в Карелино как-то оказалось много-премного пассажиров, как мы. То ли оттого, что дороги тогда развезло, народ, считай, со всего района нашего весь был там, на пристани. Ну и мы с тобой стали в очередь за билетами. А тебе же не выстоять, бегать охота, резвиться. Пустила с ребятишками, думала, поиграешь...

          То ли от духоты и давки, или сердце почуяло тревогу, мне вдруг стало невмоготу. Попросила у стоящих позади нас сохранить и нашу очередь, сама взяла прогуливать их дитя, и пошла за тобой.

         Вышла, увидела тебя - волосы зашевелились на голове: сидишь на высоком обрывистом яру, болтая ногами, и, как ни в чем не бывало, бросаешься землей в купающуюся внизу детвору... Как подбегу сзади, как цапну тебя за одежонку, и мах обратно. Будто сердце мое провалилось… А это яр обрушился после нас в реку. А потом гляжу, в руках у меня по ребенку... Народ ругается. Могла ведь и чужого дитя загубить, а забыла в страхе. Вот какие мы с тобой счастливые, такую беду миновали.

         Мансур любит слушать рассказы о себе. Не впервые слышал и этот. Но каждый раз они приходят в его детское воображение все новыми неповторимыми красками. Некоторое время, обдумывая услышанное, едет молча. Чуть погодя подытоживает:
         - Я больше так не буду, маменька, ладно?
         - Горазд же ты извлекать уроки.

         Ноги у матери давно в воде. Мансур уже не видит ее сапог. Но не хочет напоминать ей о студеной луже и заводит новый разговор:
        - А далеко еще до Омска-то?
        - До него нам пешком не дойти. Сначала добрести бы до Олы-куля.
        - А потом?
        - Потом поглядим. Может, и останемся там. Добрые люди везде есть, улым, лишь бы сам был человеком. Ну вот, мы и выбрались из воды. Спрыгивай, командир, не устал отдыхать?
        - Нет. Ноги только отекли малость. А ты, инэй, сними сапоги, выжми носки. И отдохнешь.
        - Заботливый ты у меня.

        Мать и сын присаживаются на поваленное дерево. Мансур наблюдает с большим любопытством, как мать следует его совету, высматривая, приложив руку к козырьку фуражки, как это делал папа, нет ли впереди новой такой лужи.
        - Кушать не хочешь, улым?
        - Недавно же ели. Вот дойдем до деревни, горячего хлеба покушаем, правда?
        - Будут у нас и такие дни... Ох и умеешь ты утешать маму. Таким бы и мужем вырос сердобольным...
         Мать обувается, забирает у Мансура узелок и уже весело командует:
         - Подъем, командир! И-и бего-ом, марш! Вот так-то! Не страшны нам ни вода, ни холода, да, улымка?
         - И беда - не беда!

         Согревшись в беге, пошли умеренно.
         Но, то ли чтобы отдохнуть, или обдумывая каждый свое, на время умолкают. Однако, как-то Мансурик улавливает влажный блеск на глазах у матери и, пытаясь отвлечь, утешить, сам того не понимая, усугубляет думу матери:
         - Да не думай ты о нем, маменька. Он ведь сам выгонял нас всегда, когда приходил пьяный. Я вот не думаю.

             А мать уже не в силах сдерживать слезы, подхватывает сына на руки, бежит, горячими от слез щеками прижавшись к нему, к самому близкому и родному существу:
         - Как не думать, улым, как забыть? Он ведь не чужой нам был, а отец твой. Никто не сможет заменить его. Никто и никогда, понимаешь, сыночек, никогда. Куда идем, к кому, и к какому яру приткнемся. Да и где он, наш берег-то? Что нас ожидает впереди, будет ли там лучше? Нельзя без отца, сынок. Нет людей без семьи, нет семьи без отца. В том и сила людская. Видишь, слышишь, птица грустит, когда остается одна. Дерево и то гнется уродливо, если растет в одиночку. Даже тучки, и те плывут стайками дружными. Везде уют и согласье, всюду покой, счастье и порядок, и радуется всем солнце, потому что они не одиноки - так должно быть и у людей.

          Мансур целует и целует маму в щеки, в глаза слезные, желая унять ее боль, пытаясь остановить:
         - Не надо, маменька, не плачь, прошу тебя, а то я тоже заплачу. Не надо, эни-и-и...
         И, конечно же, сам от этого только пуще зарыдал...

         Какой бы ни был джигит, а тоска гнетет. Одному больно. Один всегда слабый. Один - он оторванный от корня росток. Особенно тяжко, если росток этот еще очень мал. Потому дух его стремится к породившим его корням. И зовет, и манит к себе родной корень, плоть от плоти, удаляющийся сегодня с каждым шагом в неизвестное далеко, не подозревая даже, какую этот корень имеет притягательную силу.

         Что бы там ни было, а родной отец навсегда вживется в сознанье дитя добрым, сильным, красивым, единственным, хорошим, каковым наверняка нередко мог быть в некоторые мгновения совместной жизни, полной любви и нежности, и останется в восприимчивой памяти маленького Мансурика именно таким, каким и должен быть настоящий отец у всех.

       ...Ослепленные горестными слезами, мать и сын натыкаются на одинокую, как и они в этот час, сиротливую у дороги осину. И, обняв ее, устало оседают к еще холодной и влажной земле…