panic

Алерой
Утром я обнаружил спину, торчащую из стены в ванной. Вернее, участок плоти, выдающийся из расчерченной клеткой кафельной тверди, обтянутый тёплой, похожей на шерстяную материей, под которой отчётливо чувствовалась мерная пульсация живого тепла.
Поначалу я заорал, чувствуя, что в горле хлёстко лопнула и задрожала, оборванная, какая-то тонкая перепонка. Потом крик встал у меня в горле ребром, перекрыв ход кислороду. Поэтому следующие (не знаю, сколько) минут я, замерев, беззвучно хватал ртом воздух. Лёгкие болезненно и мучительно драло смесью панического, пьяно бьющего в мозг чернотой ужаса и (нет, это не здесь, это не я, не знаю, что это такое).
Иногда ведь нам нужно чертовски мало для того, чтобы почувствовать, как нити реальности, зажатые в руках подобно вожжам, дёргаемые и отпускаемые нами  в своё холопье удовольствие, внезапно начинают выскальзывать из отчаянно и беспомощно вспотевших ладоней. Я сам дитя системы. Вот простой пример.
Я выходил из дому с рюкзаком. Там, в матерчатом тёмном жерле, болтались несколько вещей, которые как бы давали мне право на индивидуальность в бесстрастных жвалах людского потока. Каждая из них работала как идентификатор. Айпод – так, что у нас в нём? Получите наклейку на лоб, Вы металлист. Распишитесь. Можете начинать жаловаться. Шарф – хм, в клетку? Нет, Вы не металлист. И зря Вы так взвыли, я всего лишь отодрал от Вашего пушка наклейку и сейчас найду другую.
А потом я обнаружил, что рюкзака нет. В разум сразу с силой ударило несколько «ужасных», «панических» в своей необоснованности догадок. Потерял. Не может быть… Ведь всё это время в уши мне ненавязчиво и мягко вплеталось «I give in to sin, because you have to make this life liveable». Плеер. Я не мог потерять рюкзак, ведь там вещи, без которых мне, неприспособленному, неудобному человеку, будет плохо. Паспорт, студенческий. Я не просто лишусь права войти под ту крышу, под которую захочу. Я даже не смогу уехать домой, потому что там, в рюкзаке, телефон и кошелёк. Перед глазами с безжалостной чёткостью встаёт картина – я выбираю бабушку с добрым, усталым, иссечённым морщинами лицом и «ради бога, Вы не дадите мне телефон, один звонок? Пожалуйста». Сжимаю пальцами незнакомую коробочку из металла и пластмассы и с тихим содроганием понимаю, что я – вечно рассеянный, с аутичным нежеланием посвящать себя действительности настолько, насколько это по правилам требуется – не помню ни одного номера. Ни домашнего, ни номера матери или отца. Не помню номера брата и номеров двух своих единственных друзей. Я в тупике.
Затем металличным глотком свежего воздуха режет осознание – да нет же. Ведь всё это время в уши мне ненавязчиво и мягко вплетается «I give in to sin, because you have to make this life liveable». Плеер. Он не в кармане у меня. И тонкий, тонкий, почти напополам перебитый когда-то ударом двери, обшарпанный, прогибающийся под пальцами проводок приводит меня к осознанию ощупью, что рюкзак всё это время висел у меня за спиной.
Вот тогда я с размаху, обеими ступнями снова обретаю ощущение незыблемой тверди. До боли – от удара у меня саднит в пальцах ног, ноют пятки. Но это приятная боль. Минуту назад я был никто, один на один, лицом к лицу с противоречием, издевающимся надо всей моей слабой логикой. Теперь – спасён. Когда ты тонешь, больше всего пугает это дикое, мучительное ощущение неизвестности, того, как ноги беспомощно болтаются над бездной в попытках найти точку опоры, но лишь вязнут в этой тёмной, магнетической глубине всё сильнее и сильнее. И единственным счастливым исходом будет, если удастся нащупать ступнёй дно, каким бы илистым, вязким, отвратительно протлевшим оно бы ни было – и оттолкнуться от него.
Однако, спина, торчащая из стены – не рюкзак. Это гораздо более ультимативный вызов психике, человеческой логике, здравомыслию. Я смотрел на тёмно-шерстяной контраст на розовом плиточном фоне, и понимал, что не хочу об этом думать. Одна вещь – гротескная, фантасмагоричная одним фактом своего существования, снова заставила меня почувствовать, как разум тихо пошатнулся на той довольно тонкой грани, которая была отведена ему в моей голове.
Итак – я не хотел об этом думать. Поэтому я, игнорируя еле заметно движущийся от дыхания (электрическим разрядом мысль: боже, что там могло дышать? В стене? И тяжким, как удар мешком по голове, вводящим в отупение приказом - ответ: не думай об этом… не думай…) бугор плоти, подошёл к раковине. Я включил воду и долго и обстоятельно чистил зубы. На какой-то почти недоступной контролю галёрке моего разума сейчас шло вакханалистическое полубезумное веселье: вот мы с тобой и приехали, друг… Вот и приехали, друг. Там вспоминали робота из мультика для взрослых – у робота взорвалась голова, когда ему дали задачку с логическим противоречием. Я нанёс осоловелым бездумием сокрушительный удар по галёрке и принялся тщательно, с достойным педанта упорством полоскать рот (вот мы и приехали, друг). В конце концов, может быть, это лишь наваждение, - думал я. Так, иногда в складках одеяла нам чудится отвратительное, до костяного скрипа искажённое беззвучным криком лицо близкого человека. Ну хорошо, - думал я, - будем объективны. Не «нам». Мне иногда чудится. Тогда я отворачиваюсь… Иногда достаточно пары секунд. Собрав всю волю, потрёпанную многолетними депрессиями, изрешечённую, как из пулемёта, долгой ходьбой по кромке безумия, я заставляю себя обернуться. И гротескная картина исчезает, навеки (нет, не навеки… до следующего раза) спрятавшись обратно в тёплые складки моего одеяла.
Я глубоко выдохнул – так глубоко, что в лёгких заныла жажда нового глотка кислорода – потом медленно, как медитирующий тибетский монах, вдохнул, мысленно расправив свои запылившиеся чакры, и мельком глянул в зеркало.
Спина была на месте. Галёрка взорвалась безудержным хохотом. Там шла оргия. Там пьяно, легко и с готовностью расправлялись со всеми моими «да, но…», «потому что» и прочими устоями, которые последние годы позволяли мне хоть как-то держаться на плаву и не упустить из рук последние клочки медленно распадающегося разума. Несколько человек махнули с галёрки в зрительский зал и смешались с толпой моих более здравых мыслей. И я поверил.
Отрицать что-либо было глупо. Из стены действительно торчала чья-то спина - живая, движущаяся с каждым вдохом и выдохом не видимых мне лёгких спина. Впрочем, где-то на той самой галёрке родилась сейчас новая мысль, и я уцепился за неё, будто она была спасательным кругом. Она и была до ужаса на него похожа: в вызывающих, бросающихся в глаз бело-красных тонах. Так вот (мы и приехали, друг): возможно, всё это было просто галлюцинацией. Я не хотел думать, с чего у меня могли быть галлюцинации, но это было бы меньшим из зол. Я закинул на плечо влажное полотенце – только сейчас до меня дошло, что всё это время я стоял, уставившись стеклянным, аутически-неподвижным взглядом в клочок тёмного на розовом кафеле, и мочил под краном ни в чём не повинное махровое полотенце – так вот, да, я закинул его на плечо и на полуодеревеневших ногах вышел в коридор.
Справа была входная дверь. То есть, это теперь она справа, а вот, когда я заходил в ванную, она, например, была слева, - с сытым удовлетворением слабоумного подумал я. И вовсе она, с моей точки зрения, не входная, а очень даже «выходная», ведь я в квартире. Ну да неважно. Я только не мог понять, вспомнить, светилась ли она вот так, некротичным, тусклым, слабо пульсирующим белёсым светом по краю, когда я шёл умываться. Вполне возможно, что светилась, но я не заметил. Сегодня я, кажется, был не в лучшей форме. Я согласно кивнул самому себе и остановился перед дверью.
В том, как она была опоясана этим мертвенным, как на лесной гнилушке ночью, свечением, не было ничего опасного. Светится себе и светится. Это ещё ладно. Это ещё не спина, друг, - отстранённо решил я. Странно, но из замочной скважины мерцание не шло, хотя по всем остальным признакам можно было предположить, что там, в подъезде, установлен какой-то мощный источник этого сюрреалистического света, и теперь фотоны (а может, это вовсе и не были фотоны. По крайней мере, фотон летит по линейной траектории, а этот свет не имел траектории вовсе – он опоясывал контур двери) пробивались через невидимые моему глазу щели. Не знаю, сколько времени до меня доходило, что замочной скважины-то просто нет, поэтому через неё и мерцание не идёт. И ручки тоже не было. Галёрка почти не всколыхнулась, только кто-то отдалённо пискнул нечто на тему, что «да, я говорил, что вот мы и…». Ага, - с каким-то лиходейским злорадством подумал я, - есть и у вас свой предел. Потому что это уже не веселит даже вас.
Ощупью дверь стала теперь гораздо приятнее. Я даже забыл о щекочущее-мокром полотенце, обвитом вокруг голого торса (кажется, до этого я его закинул на плечо, но за последние пару минут, похоже, успел обмотать вокруг себя наподобие пояса). Дверь была впаяна, влита в дверной косяк, составляла с ним единое целое (если не считать невидимых щелей, через которые пробивался тусклый свет), её материал был похож на металл, но давал шелковистое ощущение и под пальцами оставался приятно прохладным. Я прислонился к двери лбом и улыбнулся потерянной, слабой улыбкой. Кажется, у меня по щеке побежала горячая влажная дорожка, я не был уверен.
Просто в детстве, когда ты, скорчившись, лежишь в постели, маленький, беспомощный, неспособный хоть как-то защититься от всей той безумной, ужасающей вакханалии, что развёртывается вокруг тебя в темноте, от чернил, которыми невидимая рука рисует искажённые дикой смесью эмоций лица на тех предметах, которые днём кажутся и добрыми, и безопасными – тогда есть одно, последнее средство. Ты не выдерживаешь и кричишь, кричишь мучительно, до хрипа в горле, чувствуя, что у тебя по лицу потекли слёзы, и тогда приходит мама, включает свет, одним лёгким движением руки перечёркивая голодную, вожделеющую до тебя паутину этих существ, которые так хотели заполучить тебя к себе, забрать тебя минуту назад.
(Которые живут лишь в твоей голове, потому что она, похоже, с самого рождения отличалась каким-то дефектом. Механик посмотрел на зубчатое колёсико: да нет, мы не отправим эти часы в отбраковку. Оно ведь лишь немного треснуто. Часы будут ходить, вот только, может, начнут отставать немного. Или будут звонить в неположенное время. Или…)
Я содрогнулся, меня с головой накрыло, словно тяжкой морской волной, ощущение, будто мои собственные, биологические часы, изрядно побитые, отсчитавшие когда-то и взросление, и ломку голоса, и переходный истеричный период, и окончательное шаткое становление личности, сейчас начали всё быстрее, всё одержимее отсчитывать секунды, месяцы, годы назад, приближая меня к тому неосознанному прошлому, из которого, кажется, я так и не вышел окончательно, не отделался от него, не победил, не смог… Ну хватит, пожалуйста, - жалко, потерянно проскулил я, - не думай об этом, только не думай, думать сейчас плохо, опасно, потому что иначе…
(Иначе – я не знаю, что будет, тот робот, у которого взорвалась голова, точно знал)
Когда ко мне вернулась способность относительно здраво мыслить, я понял, что обстановка сменилась. Было тепло, тело слегка потягивало приятной усталостью и нежной истомой. Я был в комнате родителей, лежал на диване, замотанный в одеяло от пяток до горла, судя по мягкой пелене, никак не спадавшей с глаз, я зашёл сюда, свалился на диван и проспал несколько часов. В сумрачном полусвете-полутени очертания мебели, углов и линий комнаты слегка расплывались. Здесь всё было привычно, комната дышала уютом и тщательно сбережённым спокойствием, только вот из шкафа на пол была вывалена груда вещей и пакетов, джинсы, старые свитера, шапки были в таком беспорядке разбросаны по полу, как не смог бы даже я, если б сильно постарался.
Поправив ползущее с голого плеча одеяло, я прикрыл глаза и вдохнул побольше этого тепла, покоя, остатков сна, всё ещё обложивших голову своими мягкими и туманными лапами. Мать должна была вернуться домой уже давно, да и брату пора бы приехать из университета, скоро хлопнет дверь (если они смогут её открыть), звук родных, привычных, знакомых когда-то почти до неприязни голосов разорвёт это дикое состояние, в котором я повис, неспособный задеть ногами то самое илистое, вязкое, покрытое грязью и гнилью, но всё же необходимое дно. Я высунул голову из-под одеяла и открыл глаза. Из большого зеркала, вмонтированного в дверцу стенного шкафа, стоявшего напротив, на меня глянуло моё отражение – вихры встрёпанных тёмных волос, явственно отсвечивающие синие круги под глазами (программер, мать твою – говорили Костик и Ник, созерцая, как они ко дню ото дня наливаются всё новыми насыщенными оттенками, хотя дело было отнюдь не в программировании), болезненно и настороженно поблёскивающие водянисто-серые, неприятно светлые глаза, почти звериные, в которых ярко читается дрожащая нота испуга. Кажется, я заболел, - смутно, на грани провала в нежную трясину сна подумал я, снова накрылся одеялом с головой и почти сразу отключился, с этим неприятным ощущением стремительного падения затылком вниз в бездонную черноту.
Это была самая желанная и целительная разновидность сна, когда не снится ничего. Тебя просто нет, ты пропадаешь на несколько часов из реальности, из жизни, и тебя нежит небытие, решительно отсекая все связи с тяготившими тебя заботами, проблемами, тяготами, с не дававшими тебе успокоиться радостями. Я даже не знаю, много ли, мало ли времени я провёл вот так, повиснув в полной несознанке, прежде чем какая-то часть моих усталых мозгов, отвечающая за восприятие человеческой речи, пробудилась и стала ненавязчиво подавать мне сигналы. Я проснулся от звуков чужого голоса.
Ясность мысли, как всегда при пробуждении из такого небытия, приходила не сразу. Сначала посторонние звуки только касались слуха, не задевая его, я не разбирал смысла – так бывает, когда мы дремлем при включённом телевизоре. Голоса сливались в единый монотонный фон, не способный нарушить приятную, нежную и вяжущую дрёму. Потом кто-то засмеялся, и я всё-таки вернулся в этот мир окончательно. Всё ещё не хотелось разрушать горячее, уютное тепло, скопившееся под одеялом от моего собственного дыхания. Я, не двигаясь, принялся прислушиваться, пытаясь уловить слова. В принципе, я был уверен, что не услышу ничего особенно полезного, ну о чём могут говорить мои мать и брат? Об учёбе, о повседневности.
Прошло десять минут, в течение которых я проснулся окончательно. Десять минут гробовой тишины, не нарушаемая даже тиканьем часов – все они давно были переведены с механики на электронику. Я лежал, чувствуя, что тепло моего укрытия начинает понемногу душить меня, перерастая в подобие лихорадки, но всё же надеялся услышать хоть один звук, прежде чем откину одеяло. Следующие пять-десять минут совсем истощили моё терпение, я рывком сбросил одеяло и сел на диване.
Комната будто завязла и застряла в моменте, она всё ещё виделась точно такой, какой была до того, как я уснул во второй раз. Снова моё отражение, бледное как смерть и слабое, как раненая зверюга, диковато глянуло на меня из зеркала. За окнами было равномерно черно, будто стёкла густо замазали сажей или мастикой, но я видел довольно сносно – сам воздух давал подобие тусклого, болезненно-серого свечения. Тишина придавливала его к полу, по густоте она была подобна безмолвию склепа и казалась почти осязаемой на ощупь. Ещё немного – и я услышал бы, как у меня на коже шевелятся волоски, становясь дыбом. Я ждал, прислушиваясь, ждал как одержимый. Хотя бы эха, хоть отдалённого отзвука тех голосов, которые разбудили меня. Позвоночник сковало напряжением, вдоль него от шеи к пояснице стремительным маршем прошлись мурашки и прочно обосновались у крестца. Бесполезно.
У меня в ушах вскоре зазвенело. Это было от напряжения, я знал, такое бывало и раньше – раздражающий, доводящий до исступления звон на грани комариного писка. Боль прострелила нижнюю челюсть – я неосознанно выдвинул её вперёд, придавая лицу больного напротив меня ещё больше животного, ненормального, обозначая на нём оскал. Было тихо. Сейчас я был бы рад даже шороху листка, сорванного из стопки на столе дуновением сквозняка. Я был бы счастлив услышать, как из книжного шкафа выпадет книга, проиграв долгую схватку с земным притяжением. Но мне не доставили такой радости. В тупом оцепенении я встал на ноги, пошатнулся от усталости – я, определённо, был не в лучшей форме сегодня… - и пошёл прочь из этой застопорившейся в одной, неизменной стадии комнате. На пороге я обернулся и ещё раз окинул взглядом разруху вещей на полу. Должно быть, мама очень торопилась, когда собиралась. Она металась от шкафа к комоду, вываливая шмотьё и спешно выбирая нужное. Ей хотелось поскорее уехать отсюда. Брат играл в псп, уже одетый «на выход». А я… А я остался… кажется…
Медленно, от ног к голове стало накатывать и подниматься чувство даже не ужаса – чёрной, ультимативной, ослепляющей и отрезвляющей одновременно безысходности. Понимания. Мне стало страшно не разумом, а телом, его затрясло на уровне локальных реакций нервных окончаний. Я уже не хотел думать, соскользнуло ли сознание со своего шаткого пьедестала. Может быть, это ему ещё только предстояло, но мне этого не избегнуть – уверенность перемотала лоб жёсткой проволокой, сдавила виски. Почти уже не контролируя, что делаю, я развернулся, чтобы пойти. Куда-то. Прочь отсюда (дверь, впаянная в косяк, чёрная твердь за окнами). И вот теперь, за моей спиной, в пустой комнате еле слышно, так, что я до сих пор не могу понять, ушами или головой воспринял этот звук – там раздался тихий, сыплющийся бисером, клоунический смех, переходящий во всхлип. Как будто эхо чужого дыхания тепло и обездвиживающе коснулось моего обнажённого плеча. Против своей воли, ведомый какой-то неизвестной мне силой, я снова резко развернулся.
На полу, смешивая и нарушая чёткие линии лакированных досок, лежал листок бумаги. Где-то за моей спиной, в соседней, моей комнате, с ликующим грохотом из шкафа посыпались книги – судя по барабанному перестуку, книжный шкаф в одно мгновение решил обнаружить, извергнуть всё своё нутро, и это продолжалось, наверное, минуту или две, я не знал и не хотел этого знать. Меня парализовало.
И дело было даже не в том, что диван, на котором я до этого проспал несколько часов, на самом деле уже давно был отправлен на свалку. Последние четыре года здесь, на его месте, стояла новая раскладная двуспальная кровать родителей, тот же диван, который я созерцал сейчас, зелёный с неуверенными, неясными серыми узорами, был родом из моего далёкого детства. Я заметил наклейку с Тимоном и Пумбой, которую мы с братом налепили на ножку, когда мне было двенадцать, а ему – восемь. И всё в этой комнате было таким, каким помнилось тогда – всё, кроме разворошённого зеркального шкафа с одеждой.
Просто я вспомнил, что за стеной ванной комнаты была кладовка. Стенной шкаф, дверцы которого запирались на два старых, почти сровненных многими слоями краски с поверхностью дерева шпингалета. Их открывали очень редко, и всегда приходилось подолгу мучиться с забитыми грязью, древними замками. Стена, из которой торчал тот участок спины, на самом деле была совсем нетолстой. И если я хочу увидеть, кому принадлежит этот дышащий и тёплый бугор плоти, и чей голос только что ударил сюрреалистической издёвкой мне в спину, мне достаточно десяти минут возни со шпингалетами, и…
(Вот мы и приехали, друг)
Я не хотел знать, что там. Я не хотел этого видеть. Я хотел только вернуться на постель, ту, в родительской комнате родом из моего детства, снова накрыться толстым и тёплым одеялом с головой, уснуть и не просыпаться больше. Но это уже было не моё решение. Галёрка и основной зал – все затихли, в кои-то веки превратившись из лиц, принимающих решение, в настоящих зрителей, безмолвных и благодарных. Меня медленно шатнуло мимо раскрытой двери в мою комнату, где на полу простиралось кладбище книг, а пустой книжный шкаф затянуло толстой паутиной. Краем глаза я успел увидеть, что поверхность моего письменного стола вспучило, будто в нём, внутри, распускалась и требовала себе места гигантская почка какого-то растения, будто стол поразила тяжёлая опухоль. Монитор компьютера, тем не менее, ещё работал, словно приклеенный под острым углом ко вздыбившейся поверхности. Он тускло мерцал, тем же свечением, что и «выходная» (безвыходная) дверь, изображение периодически гасло и шло неприятной рябью, будто монитор ловил какие-то радиопомехи. Кажется, там был запущен Ворд. Может быть даже, не видимые мне пальцы набирали по повисшей на проводе в пяти сантиметрах от пола клавиатуре текст, который мне не суждено прочитать.
Ведомый мимо космически мерцающей двери, я подумал, что, может быть, они не оставили меня. Мама, брат. Они бы ни за что не бросили меня здесь, ведь неужели так сложно разбудить близкого человека? Да, пусть иногда я сидел в своей комнате, не видя их, безвылазно и целыми днями, пусть порой по утрам обнаруживал тарелку со своим остывшим завтраком на столе на кухне, но…
Не могли же они оставить меня вот так?
Конечно, нет, - шепнуло мне на ухо прежнее аутичное, идиотическое довольство. Я, должно быть, просто вчера, возвращаясь домой, открыл не ту дверь. Попал не совсем в ту квартиру, в которой привык жить. Промахнулся слоем реальности, совсем немножко, ведь со всеми бывает, ну что я, не слабоумный же, право.
Вот и нашлось объяснение. Вот мы и приехали, друг. Я улыбался, когда задвижка шпингалета подалась под моими пальцами.